Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бунтари и бродяги - Алан Силлитоу на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я разнервничался так, как будто он схватил меня с поличным, хотя только что был уверен, что у него нет никаких оснований меня подозревать.

«Но кто говорит об ограблении и о деньгах? Уж, конечно, не я. Разве не ты почему-то решил упомянуть о них в нашей краткой беседе?»

«Нет, это вы начали первый, — ответил я. Мне показалось, что у него совсем крыша поехала и он окончательно озверел.

— Это вы думаете об украденных деньгах, как всякий полицейский. И о булочной тоже».

Его лицо перекосилось от злости: «Я требую четкого ответа: где те деньги?»

Но я уже был сыт по горло всеми его расспросами. «Ладно, сейчас принесу.»

Судя по его изменившейся физиономии, он посчитал, что дело сдвинулось с мертвой точки. «Что ты хочешь этим сказать?»

Я ему ответил: «Я принесу все деньги, что у меня имеются, то есть один пенс и четыре полпенсовых монеты, только прекратите, пожалуйста, этот бесполезный допрос и дайте мне возможность позавтракать. Честное слово, я умираю от голода. У меня сегодня во рту не было и маковой росинки. Слышите, как у меня урчит в животе?».

У него отвисла челюсть, но он все же еще промучил меня добрых полчаса. Обычная проверка на вшивость, как говорят в детективных фильмах. Но я уже знал, что в этот раз победа осталась за мной.

Затем он ушел, но ненадолго: вернулся во второй половине дня с обыском. И ничего не нашел, ни единого гроша. Он снова стал задавать мне вопросы, а я только и делал, что врал, врал, врал, потому что я могу заниматься этим делом часами, не моргнув глазом. Он все равно бы ничего от меня не добился, и мы оба это знали, ведь иначе я уже сидел бы в Гайдхолле, но он все же продолжал меня допрашивать, потому что я до этого уже побывал в доме предварительного заключения для малолеток за квартирную кражу. Майка также пропустили через эту мясорубку, потому что копы знали, что он — мой лучший друг.

Когда стемнело, мы с Майком уселись в общей комнате, Майк в кресле-качалке, а я — примостившись на диване. Мы зажгли неяркую лампу, выключили телевизор и стали думать о пакете с деньгами. Мы заперли на засов дверь, зашторили окна и шепотом стали обсуждать дальнейшую судьбу свертка, засунутого в водосточную трубу. Майк считал, что мы должны взять деньги и сбежать куда-нибудь в Скегнес или в Клифорпс, походить по магазинам, пожить как белые люди в домике рядом с дамбой, а затем на оставшееся закатить отличную пирушку, перед тем, как нас схватят.

«Слушай, недоумок, — сказал я, — нас вообще никогда не схватят, а повеселимся мы потом, когда все уляжется». Мы были так осторожны, что даже не ходили в кино, хоть нам очень трудно было удержаться.

Утром похожий на Гитлера тип снова пришел меня допрашивать, на этот раз с одним из своих помощников, на следующий день они пришли опять, стараясь всеми силами вытянуть из меня хоть что-нибудь, но не продвинулись ни на дюйм в своем расследовании. Возможно, вам трудно поверить в то, как я лихо выкручивался, — но эта игра меня раззадорила, и я не разу правдиво не ответил ни на один из вопросов.

Они обыскивали дом целых два часа, из чего я понял, что они в самом деле надеются что-то найти, но я знал, что им это не удастся сделать и что все это было пустой затеей. Они перевернули весь дом вверх дном, прошлись сверху вниз и снизу вверх, короче говоря, вывернули его наизнанку как старый носок, но, разумеется, ничего не обнаружили. Один из копов даже засунул свою физиономию в камин (который не топился и не чистился много лет) и вышел из комнаты, похожий на Эла Джонсона, поэтому ему пришлось долго отмываться в мойке для посуды. Они даже стучали по горшку с азиатским ландышем, который достался маме в наследство от бабушки, и вертели его в разные стороны. Они поднимали его со стола, чтобы посмотреть, нет ли чего под скатертью, и двигали сам стол и даже заглядывали под ковер. Но этот тупоголовый ублюдок никогда бы не догадался высыпать из горшка землю: той же ночью, когда мы обчистили булочную, мы зарыли в этом горшке пустую копилку. Скорей всего, она там так и лежит, и я полагаю, мама до сих пор не поняла, почему растение стало чахнуть; но разве может оно быть таким же пышным как прежде, если его корни упираются в толстую жестяную банку?

Последний раз полицейский постучался в нашу дверь дождливым утром в пять минут девятого, когда я еще дрыхнул на своей старой кровати как ни в чем ни бывало. В этот день мама ушла на работу, поэтому я крикнул, чтобы подождали, пока я оденусь, и вышел посмотреть, кто к нам пришел. Там стоял опять этот тип ростом в шесть футов, весь мокрый насквозь. Я тогда впервые в жизни жестоко поступил с человеком, чего не могу себе простить до сих пор: я не пригласил его зайти в дом, потому что от души желал, чтобы он заболел воспалением легких и умер. Я полагаю, если бы он очень хотел войти, то оттолкнул бы меня и вошел без приглашения, но, возможно, он привык вести допрос на пороге дома и не хотел попадать в непривычную обстановку, хоть на улице и шел сильный дождь. Нет, я не люблю вести себя как злодей, но по какой-то непонятной причине иногда делаю мелкие гадости, от которых мне самому не бывает пользы. Возможно, я должен был обойтись с ним как с родным братом, которого не видел двадцать лет, пригласить его на чашку чая и угостить сигаретой, расспросить о фильме, который мне не удалось посмотреть накануне вечером, справиться о здоровье его жены после операции и узнать, сбрили ли ей перед этим усы, и, наконец, вытолкать его, счастливого и довольного, через парадную дверь. Вот хотелось бы мне узнать, что бы он подумал обо мне после такого радушного приема.

На этот раз он стоял прислонившись к дверному косяку, — или потому, что там меньше лило на голову, или потому, что хотел взглянуть на меня под другим углом, ведь ему, возможно, надоело все время смотреть прямо в лицо парню, который все время нагло лжет. «Тебя опознали, — сказал он, стряхивая дождевые капли. — Тебя и твоего дружка вчера видела одна женщина, и она может поклясться, что вы — те же самые парни, которые зашли тем вечером в булочную».

Я принял озадаченный вид, хотя и был на все сто уверен, что он продолжает блефовать, потому что вчера мы даже не виделись с Майком. «В таком случае эта женщина представляет собой угрозу для невинных людей, потому что единственная булочная, в которую я заходил в последние время, находится на нашей улице. Я там брал по маминой просьбе хлеб в кредит.»

Но вешать лапшу на его уши было не так-то легко. «А теперь я хочу знать, где деньги», — сказал он таким тоном, как будто не слышал моих слов.

«Думаю, мама взяла их с собой на работу, чтобы попить чаю в столовой».

Дождь лил так сильно, что мне показалось, его сметет с порога, если он не зайдет в комнату. Но я не слишком беспокоился о том, что с ним может произойти, и продолжал врать дальше: «Я припоминаю, что положил их в вазу над телевизором прошлым вечером. Это были мои единственные шиллинг и три пенса, и я собирался купить на них пачку сигарет этим утром. Но когда я полез в вазу, то обнаружил, что она пуста. А ведь я так рассчитывал на них; вы же понимание, как грустно жить на свете, когда нечего курить?»

Я с воодушевлением принялся трепаться, поскольку догадывался, что, возможно, это будет моя последняя ложь, и если я не использую этот шанс, то попаду за решетку. И тогда не видать нам с Майком этих развеселых деньков на берегу, когда можно только гонять в футбол и есть пирожные. «И вы же понимаете, что по такой погоде нельзя собирать бычки на улице, — продолжил я, — потому что они очень сильно вымокли. Конечно, их можно высушить у огня, но вы же знаете, у них уже не будет того вкуса и аромата. Дождевая вода превращает их в жуткую дрянь: после просушки они снова становятся похожими на листья табака, то уже без запаха…»

Наконец мне стало любопытно, почему он не прерывает меня так долго и не говорит, что у него нет времени слушать всю эту болтовню. И до меня дошло, что теперь он смотрит не на меня, и из-за этого взгляда в моих чокнутых мозгах сразу предстала картина Скегнеса. Я захотел провалиться сквозь землю, когда понял, на что направлен его взгляд.

Он смотрел на нее, на эту замечательную пятифунтовую банкноту. Я еще продолжал бормотать: «Главное, чтобы у тебя были настоящие сигареты, потому что свежий табак всегда лучше, чем тот, что высушили после дождя. Я знаю, как чувствует себя человек, который не может найти деньги, потому что шиллинг три пенса всегда останутся шиллингом тремя пенсами, неважно в чьем кармане. Естественно, если я увижу, где они находятся, я позвоню вам на следующий же день и скажу, где вы их можете найти…» И тут я почувствовал, как почва окончательно уплывает у меня из под ног: водой из трубы вынесло еще три зеленых банкноты, за которыми плыли остальные, сперва гладко стелясь по поверхности воды, а затем загибаясь по краям из-за ветра и дождя. Они были как живые и как будто хотели вернуться в сухую, уютную водосточную трубу, подальше от этого проливного дождя, — и вы не представляете, как мне хотелось, чтобы они смогли сделать это. Старый похожий на Гитлера полицейский стоял оторопев от неожиданности настолько же, насколько и я, и все продолжал стоять неподвижно и неотрывно смотрел на них, как завороженный. Я подумал, что лучше не молчать, хотя и знал, что теперь своими словами вряд ли смогу что-нибудь исправить. «Вы знаете, как трудно зарабатывать деньги, а на автобусных сиденьях или в мусорных ящиках и полкроны не найдешь. И я не видел их в своей кровати прошлой ночью, потому что в этом случае мне бы захотелось узнать, откуда они взялись. Невозможно спать с такими вещами в кровати, потому что они слишком твердые, и в любом случае…» Полицейскому потребовалось время, чтобы прийти в себя; тем временем банкноты, к которым пришло подкрепление в виде трехцветной десятишиллинговой купюры, начали расплываться по двору. Только тогда рука полицейского легла на мое плечо.

III

Пузатый пучеглазый начальник колонии сказал пузатому пучеглазому члену парламента, рядом с которым восседала такая же точно, как и он сам, шлюха-женушка, что я — его единственная надежда на то, что они получат Кубок и Синюю ленту за соревнования в беге на длинную дистанцию по пересеченной местности среди заключенных исправительных колоний, проходящие во всей Англии. Я в душе усмехнулся, но не стал ни о чем говорить ни одному из этих пузатых пучеглазых ублюдков, — хотя и знал, что начальник колонии убежден: раз я молчу, значит наверняка завоюю для него этот кубок, который он поставит на книжную полку среди прочих древних трофеев.

«Он вполне сможет стать профессиональным бегуном после того, как выйдет на свободу», — и сразу, как только он произнес это и как только смысл его слов дошел до моих ушей, я подумал о том, что такое бывает на самом деле: что можно бегать за деньги, трусить по дороге по шиллингу за каждый вдох-выдох, до изнеможения, чтобы уйти на пенсию в преклонном возрасте тридцати двух лет, когда легкие станут похожи на кружевные занавески, сердце — на пробитый футбольный мяч, а ноги со вздувшимися венами — на стручки гороха. Но зато у меня к тому времени были бы и жена, и машина, и ежедневник с расписанием часов приема, и милашка секретарша, которая отвечала бы на мешки писем от поклонниц, окружающих меня толпой, лишь стоило бы мне только отправиться в Вулворф за пачкой лезвий или просто попить чаю в кафе. Конечно, о таком будущем надо бы всерьез подумать. И начальник колонии, естественно, понимал это, когда сказал, повернувшись ко мне, как будто со мной следовало посоветоваться: «Что ты об этом думаешь, сынок?»

На меня уставился целый ряд пузатых пучеглазых типов, которые открыли свои рты с золотыми зубами и начали толкать речи, — поэтому мне пришлось дать им тот ответ, который они ожидали, ведь я твердо решил приберечь свой козырь на потом: «Все будет отлично, сэр».

«Замечательный мальчик. От отлично держится и верно мыслит. Все просто великолепно.»

«Хорошо, — сказал надзиратель. — Если ты для нас сегодня завоюешь этот кубок, я сделаю для тебя все, что будет в моих силах. Я тебя натренирую так, что на воле ты победишь любого бегуна.»

И я представил картину: я бегу и побеждаю всех на свете, оставляя их позади себя… И вот уже я бегу в одиночестве по охотничьим полям, разгоняюсь еще сильнее, когда оказываюсь средь прибрежной гальки и зарослей тростника, и вдруг слышу: ПАХ, ПАХ — это коп выстрелил в меня, спрятавшись за деревом, и пули, которые летят быстрее любого бегуна, вонзаются в мою шею. И я падаю, прервав свой быстрый бег.

Эти типы надеялись, что я изреку что-нибудь еще. «Спасибо, господа», — сказал я.

Потом мне сказали, чтобы я спустился на беговую дорожку, потому что соревнования должны были вот-вот начаться, и оба парня из Гантхорпа уже стояли на старте и были готовы помчаться вперед как два белых кенгуру. Спортивный стадион выглядел отлично: большие навесы вокруг, развевающиеся флаги и зрительские места для целых семей, которые были еще пусты, потому что папаши и мамаши не знали, что такое открытие соревнований. Спортсмены проходили отборочные соревнования в беге на сто ярдов, дамы и господа важно прохаживались от палатки к палатке, играл духовой оркестр исправительной колонии. На верхних рядах стадиона сидели парни из Хакнелла в коричневых жакетах, наши — в серых спортивных куртках, и парни из Гантхорпа в рубашках с закатанными рукавами. Синее небо сияло в солнечных лучах, стояла отличная погода и все это представление было чем-то похоже на фильм «Айвенго», который мы смотрели несколько дней назад.

«Иди сюда, Смит, — крикнул мне тренер, — ты ведь не хочешь опоздать на соревнования, не так ли? Хотя я уверен, что даже в этом случае ты их всех обгонишь».

Остальные одобрительно усмехнулись над его словами, но я не придал этому значения и стал между Гантхорпом и одним из парней из Эйлешема, опустился на колено и сорвал несколько травинок, чтобы пожевать их во время бега. Это были большие бега для тех, кто сидел на трибунах под развевающимися государственными флагами, для начальника колонии, который ждал с нетерпением, но я только надеялся, что он и вся эта остальная шайка сделали на меня ставки, сто к одному, что я выиграю, чтобы они выложили из карманов все свои денежки, чтобы позанимали под зарплату на пять лет вперед: чем больше они поставят, тем большую радость мне это доставит. Ведь они были уверены на все сто, я что горю желанием получить славный титул чемпиона и готов с улыбкой умереть за это. Мое колено упирается в холодную землю, и краем глаза я вижу, как Роуч поднял руку. Парень из Гантхорпа дернулся прежде, чем прозвучал сигнальный выстрел; кто-то с трибун закричал раньше времени; парень из Медвея наклонился вперед; затем пистолет выстрелил и я бросился вперед.

Сперва мы обежали раз вокруг поля, а потом полмили вдоль аллеи из вязов. По пути мы слышали приветственные крики, и я почувствовал, что вырываюсь вперед, когда мы выбежали за ворота и побежали по тропинке, — хотя меня это мало интересовало. Нам на пути, за все эти пять миль, встречались побеленные, сверкающие как снег на солнце воротные столбы, стволы деревьев, турникеты, камни. Через каждые полмили вдоль нашего пути стоял мальчишка с бутылью воды и аптечкой на случай, если кому-то из бегунов станет плохо и он упадет в обморок.

После первого турникета, я, не прилагая особых усилий, опередил всех бегунов, кроме одного; и, если хотите получить бесплатно хороший совет, как победить в состязаниях в беге, то слушайте: никогда не спешите и никогда не давайте вашим соперникам понять, что вы спешите, даже если это и так. Вы сможете победить только в том случае, если остальные не учуют, что вы бежите изо всех сил. Но если вы дадите нескольким бегунам опередить вас в начале, то сможете сделать хороший рывок в конце, с помощью которого вы обгоните всех, поскольку сразу не растратили силы. Я бежал размеренно, не спеша и так плавно, что мне вскоре показалось, что я не бегу вовсе. Я едва ощущал, как передвигаются мои ноги, как ритмично поднимаются и опускаются руки, а мое дыхание было совсем незаметным. Сердце у меня как будто застыло в груди после глухого удара, но это всегда у меня бывает в начале бега. Потому что я никогда не состязаюсь, я просто бегу, и если я забуду о том, что сейчас — соревнование, а буду просто бежать на этот раз как обычно, то наверняка выиграю, потому что так со мной бывает всегда. И, когда я замечу, что приближаюсь к финишу (увидев турникет или угол дома), я сделаю рывок вперед, да такой рывок, как будто до этого я не оставил позади целых пять миль и совсем не устал.

Да, я способен на это, потому что сейчас я задумался. Мне хотелось бы знать, есть ли еще бегуны, которые забывают что бегут, потому что во время бега слишком заняты своими мыслями. И мне любопытно, поступают ли так же эти парни, которые бегут вместе со мной, хотя скорей всего такая система им не известна. Я лечу как ветер вдоль мощеной беговой дорожки и изрезанной колеями равнины, более ровной, чем некошеные поля, но не настолько, чтобы помешать моим мыслям. Сегодня утром я полон сил и знаю наверняка, что никто не сможет меня победить. Но я решил на этот раз победить самого себя. Когда надзиратель говорил мне о том, что я должен быть честным (в первые дни моего пребывания в колонии), он не знал, что значит для меня это слово, ведь в таком случае я не бежал бы здесь сейчас, одетый в шорты, майку и солнечные лучи. Он отправил бы меня туда, куда мне от всей души хотелось бы отправить его, если бы мы вдруг поменялись местами: в каменоломню, рубить горную породу, пока не откинешь копыта. В конце концов похожий на Гитлера переодетый коп был честнее, чем надзиратель, потому что он хотя бы не отрицал нашу взаимную ненависть. В тот день, когда мое дело слушалось в суде, он постучал в четыре утра в нашу дверь и поднял маму с кровати, где она спала, еле живая от усталости, и напомнил ей, что она должна быть в суде как штык в половине десятого. Он был на редкость зловредным, но я мог бы назвать его честным, так же, как и мою маму. Она высказала ему все, что о нем думала и ругала его последними словами добрых полчаса за то, что тот поднял ее в такую рань, да так громко, что разбудил весь дом.

Я бежал по краю поля, окаймленного тропинкой. Вокруг пахло свежей травой и жимолостью, и мне показалось, что я произошел из породы гончих собак, которых научили бегать на задних лапах. Разве что впереди не было зайца, а у меня на шее — ошейника, чтобы держать меня на месте. Я опередил парня из Гантхорпа, чья рубашка была насквозь мокрой от пота, и мог увидеть перед собой только угол огороженного подлеска. Передо мной бежал только один человек, который в это время пересекал отметину половины пути. Затем он завернул на косу, покрытую деревьями и кустарником, и я потерял его из виду. И теперь уже не видел никого рядом с собой. Я знал, какое одиночество испытывает бегун, бегущий на длинную дистанцию по пересеченной местности, я понимал, что для меня это чувство — моя единственная правда и реальность этого мира, и что оно навсегда останется со мной. И неважно, какой мне будет временами представляться жизнь, или что мне попытаются рассказать о ней. Бегун, которого я оставил позади, сильно отстал, потому что вокруг не было слышно ни звука. Было еще тише и спокойнее, чем морозным зимним утром в пять часов. От меня даже ускользнул смысл того, зачем я здесь, я только помнил, что надо бежать, бежать, а зачем бежать, для чего пересекать поля, леса, где тебе становится страшно, зачем взбираться на холмы, не понимая, где ты — вверху или внизу, зачем перепрыгивать ручьи, боясь свернуть себе шею? И даже финишный столб не был концом этого пробега, и толпы людей, которые кричали тебе, — потому что ты будешь бежать, пока не перестанешь дышать, и конец наступит только тогда, когда ты разобьешь голову о ствол дерева, или упадешь в заброшенный колодец и останешься в темноте навечно. Так вот, я подумал: они не заставят меня стать спортсменом, я не стану бегать для того, чтобы победить, трусить по этой тропинке ради клочка синей ленты, потому что этим ничего не добьешься, хоть они клятвенно заверяют меня в обратном. Ты можешь ни о ком не думать и идти своей собственной дорогой, вдоль которой не стоят, как путевые столбы, парни с флягами воды и пузырьками йода, и которые помогут тебе, если ты упадешь и поранишься, а потом отправят бежать дальше, даже если ты этого не хочешь.

Затем, выбежав из леса, я, сам того не заметив, обогнал парня, который бежал впереди меня. Шлеп-шлеп, топ-топ, шлеп-шлеп, топ-топ-топ, — я снова бегу через просторное поле, легко, размеренно, как борзая собака, отлично понимая, что выиграю эти соревнования, хоть еще не прошел и половину пути, — выиграю! Если, конечно, захочу. Если надо, я могу бежать так еще десять, пятнадцать или двадцать миль, и упасть на финише замертво от усталости. Впрочем, то же самое произойдет в конце моей жизни, если я проживу ее так, как меня учит надзиратель. Ведь он хочет так: выиграй соревнования и будь честным; но когда я бежал, моя жизнь принадлежала только мне, и мне нравилось делать успехи, потому что это поднимало мне настроение, — и я совсем Не заботился о том, что должен не только пробежать эту дистанцию, но и выиграть. Одно из двух: или выиграть это соревнование или пробежать заданную дистанцию. Но я знаю, что могу сделать и то, и другое, потому что ноги легко несут меня вперед — срезая путь, перепрыгивая через кусты ежевики и встречные ложбинки — и они могут донести меня хоть на край света, потому что в них вместо вен словно проведены электрические провода. Однако я не выиграю этот забег, потому что в собственных глазах я стану чемпионом только в одном-единственном случае: когда ограблю самый большой банк и скроюсь от копов. И еще я твердо знаю, что победить — это совсем другое: неважно, каким образом они попытаются убить меня или надуть, неважно, что я попадусь в их белые холеные руки и они упрячут меня за высокий забор с колючей проволокой, и я до конца дней буду работать в каменоломне, ведь я буду рубить камень на свой манер, а не так, как скажут мне они.

Поступить честно я мог и по-другому: перелезть через ближайший забор и потихоньку удрать подальше от беговой дорожки и финишного столба. Я мог пробежать по дерну еще две, шесть, или десять миль, пересечь несколько больших дорог, так что они никогда бы не догадались, вдоль какой из них я побежал. И возможно, когда стемнеет, я мог бы остановить грузовик и поехать куда-нибудь на север с шофером, который не сдал бы меня полиции. Ты будешь полным кретином, если сделаешь это, сказал я себе. Тебе осталось сидеть всего полгода, да и жизнь в колонии не такая уж отвратительная, чтобы стоило оттуда убегать. Я всего лишь хочу обломать этих добропорядочных разжиревших господ, которые, сидя в своих шикарных креслах, увидят, как я проиграю соревнование, хотя готов поклясться жизнью, они в отместку будут кормить меня прелой гречкой и заставят выполнять самую грязную работу на кухне все то время, что мне осталось сидеть в колонии. Надзиратель говорил мне, что я должен быть честным, но честным на его манер, а не на мой. И если бы я стал таким, каким он хочет меня видеть, и победил в соревнованиях, эти последние шесть месяцев были бы самыми сытыми и безоблачными за всю мою жизнь. Однако мои правила игры не позволяют мне так поступить. И если я сделаю то, что задумал, то мне предстоит получить от надзирателя все возможные наказания, какие он только сможет выдумать. Но взгляните на него моими глазами: кто может его за это упрекнуть? Ведь между нами — война, я вам уже говорил. И тогда я ударю его в то единственное место, куда он рассчитывает ударить меня, то есть не завоюю этот приз, на который он столько лет возлагал все свои надежды. А он столько лет ждал, что сможет похлопать меня по плечу, когда я возьму кубок из рук лорда Ирвинга! И я наступаю на его больной мозоль, и он сделает все, чтобы мне отомстить, — в общем, око за око, зуб за зуб. Самая моя большая радость в том, что я нанес удар первым, потому что более тщательно проработал план. Почему-то мне кажется, что эта идея лучше, чем все предыдущие, и я воплощу ее в жизнь, а на остальное мне наплевать. Мне кажется, я достаточно выстрадал, чтобы до этого додуматься, потому что во всей моей бандитской жизни не было ни свободного времени, ни покоя, — а сейчас мои мысли быстро шевелятся в голове, и я не всегда могу остановить их, даже когда из-за них у меня стучит в висках и когда я должен дать передышку своим мозгам, сбегая по заросшей ежевикой тропинке. И это станет новым ударом в спину, который я нанесу типам вроде надзирателя, чтобы они поняли: в состязании, которые устраивают они, никогда не будет победителей, несмотря на то, что кто-то из парней все же невольно придет к финишу первым. Моя заветная мечта — о том, что когда-нибудь надзиратель будет сожжен, а парни вроде меня соберут остатки его обугленных костей и будут плясать как сумасшедшие вокруг развалин исправительной колонии. Впрочем, вся эта история, которую вы сейчас читаете, похожа на соревнование, которое я не стану выигрывать в угоду надзирателю. Нет, конечно, я буду «честным», следуя его словам, смысла которых сам-то он так и не понял. Но я очень сомневаюсь, что он когда-нибудь сумеет написать о себе книжку, — даже если прочтет мою и поймет, о ком в ней идет речь.

Я только что выбрался из глубокой колеи, с побитыми коленками и локтями, в синяках, в царапинах от ежевики. Расстояние пройдено на две трети, и внутренний голос говорит мне: ты уже достаточно понаслаждался ощущением того, что ты — первый человек на земле, бегая зимним морозным утром. Бегая летним полуднем, ты уяснил, что значит чувствовать себя последним человеком на земле. А вот теперь настало время почувствовать себя единственным человеком на земле и не думать о том, плохо это или хорошо, а просто бежать по утоптанной дорожке, ведь здесь ты по крайней мере не споткнешься. Сейчас слова звучали как бьющийся хрусталь, и что-то сжало меня изнутри, слева, под ребром, и я не понял, откуда эта боль, но чувствовал внутри себя что-то вроде мешка с ржавыми гвоздями, которые вонзались в меня каждый раз, как я делал шаг вперед. Я постоянно подносил правую руку к груди, как будто пытался вынуть невидимый нож, который однако, застрял там намертво. Но я решил, что об этом не стоит беспокоиться, ведь чем меньше беспокоишься из-за боли, тем быстрее она утихнет. Иногда мне кажется, что я — самый ужасный паникер в мире (как вы наверняка догадались, я отлично знаю собственный характер, потому что написал рассказ о себе самом)! Но это получается, впрочем, довольно забавно, потому что моя мама даже слова «тревога» не знает. Видно, я пошел не в нее. Зато мой папа прожил свою нелегкую жизнь в постоянной тревоге, пока не отдал концы, залив собственной кровью всю спальню.

Это произошло однажды утром, когда дома никого не было, и мне этого не забыть никогда, поскольку я был первым, кто обнаружил его труп, — и порой мне кажется, что лучше бы я его не видел совсем. Тогда я вернулся из магазина, где провел не один час у игральных автоматов. Я зашел домой, жонглируя тремя выигранными лимонами, но там стояла мертвая тишина, и сразу понял, что что-то здесь не так. Я прислонился лбом к холодному зеркалу, боясь открыть глаза и увидеть свое застывшее лицо: я знал, что оно побелело как мел, как только я зашел в дом, словно всю кровь у меня высосал вампир Дракула. И даже деньги не звенели в моих карманах.

Меня почти догнал парень из Гантхорпа. На живой изгороди из шиповника пели птички, а в колючие кусты, как молния, залетела пара дроздов. На следующем поле пшеница уже почти созрела, и скоро начнется уборка урожая. Но я старался никогда особо не рассматривать окрестности, чтобы не отвлекаться от своей задачи. Я даже решил не отдыхать в стоге сена, мимо которого бежал, несмотря на ржавые гвозди, которые вонзались мне под ребро. Теперь оба парня из Гантхорпа и птички в кустах были далеко позади. Сейчас я подходил к своим последним полутора милям, которые я, конечно, пролечу как вольная птица. Но пробегая последний отрезок пути, я внезапно почувствовал небывалое спокойствие, как будто погрузился под воду и, открыв глаза, увидел камни на дне реки. Я снова вспомнил то утро, когда увидел своего отца мертвым. Странно, ведь я не думал об этом с тех пор, как это случилось, и даже не слишком долго терзался из-за его смерти. Интересно, почему? Возможно, во время бега на длинную дистанцию мне пришла в голову идиотская мысль, что я тоже чем-то таким заболел. И теперь, когда вид отца, лежащего в луже крови, не идет из моей очумелой головы, я не уверен, что стоит об этом думать, и что прежде я, возможно, поступал правильно, что не вспоминал о нем. Я стряхнул оцепенение и продолжал бежать несмотря ни на что и клясть на чем свет стоит всех этих надзирателей и их чертовы состязания. Топ-топ, шлеп-шлеп, топ-топ-топ. Возможно, они еще одержат надо мной верх, если, например, просветят мне мозги каким-нибудь невиданным прежде чудо-рентгеном и узнают, о чем я думаю. Но что бы там не случилось, и буду так же тверд, как и мой отец, и все равно нанесу им ответный удар. И чем больше я об этом думаю, тем больше уверен, что победа в конце концов достанется мне.

Так вот, после того, как я поднялся на первую ступеньку лестницы, я старался не думать о том, в каком виде застану отца и что мне придется делать после этого. Но сейчас я прокручиваю эту сцену снова, вспоминая обо всей этой мерзкой жизни, которую мама всегда, насколько я помню, создавала отцу, изменяя ему со всеми подряд, даже когда он был еще жив-здоров. Она даже не беспокоилась, знает он об этом или нет, но чаще всего он догадывался о ее проделках; тогда он орал на нее, ругался, рвался заехать ей кулаком по лицу, — и я вынужден был становиться между ними, хотя и знал, что она все это заслужила. Вот такая у нас была жизнь. Нет, я не жалуюсь, потому что если бы я жаловался, то вполне мог бы выиграть это проклятое соревнование, хотя вовсе не собираюсь этого делать; но ведь если я не сбавлю скорость, то наверняка приду первым, даже того не заметив, и что же тогда получится?

Сейчас до меня уже доносится музыка и крики с трибун, вокруг развеваются флаги, и под ногами у меня теперь твердый грунт. Я совсем не выдохся, несмотря на эти ржавые гвозди, которые все так же вонзаются мне в утробу, и я способен сделать отличный рывок вперед, если, конечно, захочу, но все осталось под контролем. Сейчас я знаю, что во всей Англии нет более сильного и быстрого бегуна на длинную дистанцию по пересеченной местности, чем я. У нашего надзирателя, у этого старого кретина, у этого ублюдка, который едва передвигает ноги, внутри ничего нет, как в пустой цистерне для бензина.

И он хочет, чтобы я принес ему славу, чтобы наполнил его горячей кровью, которая никогда не текла в его жилах. Он хочет, чтобы его обрюзгшие приятели стали свидетелями того, как я, шатаясь и задыхаясь, первым добегу до финишного столба, чтобы он мог сказать: «Вот видите, мой подопечный добыл мне этот кубок. Я выиграл пари, потому что выгодно быть честным и стараться получить призы, которыми я награждаю своих ребят; и они знают это, они всегда это знали. Теперь они навсегда станут честными людьми, потому что я их сделал такими». И его приятели тогда подумают: «В конце концов, он правильно воспитывает своих подопечных. Он заслуживает медали, но мы сделаем его Сэром». И в этот самый момент, снова услышав птичье пение, я сказал себе: мне ровным счетом наплевать, что думают или говорят эти никудышные бесхарактерные слабаки, которые следуют закону. Они увидели меня и громко принялись кричать мне, и расставленные вокруг стадиона громкоговорители, похожие на уши слонов, сообщили знаменательную новость: я иду впереди всех и так дойду до финиша.

Я в это время все еще думал о «незаконной» смерти отца, который сказал докторам, чтобы они выметались из дома, когда те предложили ему лечь в больницу (он не подопытный кролик, крикнул он им). Он встал с постели, чтобы вытолкать их за дверь и даже преследовал их на лестнице, хоть сам уже был похож на скелет, обтянутый кожей. Они попытались узнать у него, не хочет ли он попринимать какие-нибудь обезболивающие, но он отказался, и только согласился попить болеутоляющие травы, которые мама купила у местного знахаря с соседней улицы. Я давно знал, какая у него жуткая болезнь, и когда зашел в комнату тем утром, то застал его лежащим на животе, свесив свою седую голову с кровати. В предсмертной агонии он разодрал на себе одежду. На полу под ним было столько крови, что она, казалось, вытекла из него вся, до последней капли: розовое пятно растеклось почти по всему линолеуму и ковру.

И чем дальше я бежал, тем сильнее и сильнее сжимала меня боль под ребром: казалось, ржавые гвозди не могли больше там держаться и выпадали, как из плохо сколоченной плотницкой поделки, а сердце, казалось, находилось в железных тисках. Однако вместо рук у меня как будто выросли крылья, а ноги сами были готовы отрываться от земли, — вот только мне не слишком хотелось это кому-нибудь показывать или выигрывать состязание случайно. Сейчас, подбегая к финишу, я всей грудью вдыхал жаркий полуденный воздух, пропитанный запахами горных трав, сложенных в коробы газонокосилок, которые привезли мои приятели. Я сорвал с дерева кусочек коры, сунул его в рот и стал жевать дерево вместе с пылью и, возможно, букашками, жадно сглатывая слюну, потому что внутренний голос нашептывал мне, что теперь уж для меня наступят тяжелые деньки, что за последние шесть месяцев моего пребывания в колонии мне ни разу не удастся пробежаться по гладкой тропинке, пожевать кусочек коры и насладиться запахом скошенной травы.

Мне противно вспоминать об этом, но какая-то чертова сила сдавила мне горло и я расплакался, хотя последний раз это со мной случалось, когда я был двух- или трехлетним пацаненком. Потому что как раз сейчас я замедлил бег, чтобы парень из Гантхорпа смог догнать меня, и я повернул в сторону спортивного поля, чтобы они хорошо поняли, что я делаю, особенно надзиратель и вся его шайка, сидящая на трибуне. Я стал бежать все медленнее, почти топтаться на месте. Те, кто сидел на передних местах, еще не поняли, что происходит, и продолжали кричать мне как сумасшедшие, когда я почти остановился. Мне только хотелось знать, когда этот чертов придурок из Гантхорпа меня догонит, потому что я не собирался проторчать тут целый день. Но он сошел с дистанции, и я подумал: вот невезуха, ведь следующий бегун будет здесь через добрых полчаса! Но, Богом клянусь, я не пошевельнусь, я не сдвинусь с места, чтобы пройти эти последние сто ярдов, даже если мне придется усесться по-турецки на траве, а надзирателю и его безмозглым приятелям — поднять меня и отнести за финишную черту. К тому же подобный выверт — против их правил, и, готов поклясться, они не настолько сообразительны, чтобы нарушать правила, даже те, что выдумали сами (как я бы сделал на их месте). Нет, я покажу надзирателю, что значит быть честным, даже если это будет последний поступок, который я совершу в своей жизни. Впрочем, я уверен, он никогда не поймет меня, потому что в противном случае он был бы на моей стороне, а это невозможно. Готов поклясться, я стерплю все, что со мной потом сделают, как отец, который, превозмогая боль, спустил докторов с лестницы. Ему хватило сил сделать то, а мне хватит сил сделать это. И вот я стою и дожидаюсь, пока парень из Гантхорпа или из Эйлшема пробежит по дорожке мимо меня и пересечет финишную черту. Что касается меня, то я пересеку ее только в одном единственном случае: если буду лежать мертвый, а за ней меня будет дожидаться удобный гроб. До этих пор я — бегун на длинную дистанцию по пересеченной местности, который бежит по собственной воле (пусть даже это и странно выглядит со стороны). Мальчишки из Эссекса орали мне до посинения, чтобы я двигался вперед, махали руками, вскакивали с мест и сами бежали до финишной ленты, потому что мы находились всего в нескольких ярдах от нее. Да что вы, слабаки, цепляетесь за этот финишный столб, подумал я, хотя и понимал: они не знают, что кричат, ведь они всегда были и будут на моей стороне. Они, как и я, не могут «честно трудиться», поэтому время от времени живут на казенных харчах. И теперь они вволю приветствуют меня, а надзиратель воображает, что они душой и сердцем на его стороне.

Разумеется, подобная чушь никогда бы не пришла ему в голову, будь в ней хоть немного разума.

Теперь я уже слышал, как с трибун мне кричат дамы и господа, и тоже встают с мест, и тоже машут руками: «Беги! — раздаются их вальяжные голоса. — Беги!» Но я слеп и глух, я потерял разум и не двигаюсь ни на шаг, до сих пор ощущая во рту вкус коры и рыдая как ребенок, но теперь уже от радости, ведь я в конце концов одержал над ними верх!

Но вот послышались возгласы, и я увидел, как парни из Гантхорпа размахивают плащами в воздухе, почувствовал за спиной приближающийся топот ног, внезапно меня обдал запах пота и горячие дыхание вымотанного бегуна. Он протрусил рядом со мной и побежал вперед, к этой веревке, задыхаясь как чахоточный, еле держась на ногах и шатаясь из стороны в сторону, как я буду ходить наверное, лет в девяносто, за несколько дней до того, как сыграю в ящик. Я чуть было сам не крикнул ему: «Беги вперед, беги вперед, сорви эту веревку! Повесься на этом куске ленты!» Но он уже был там, и тогда я побежал за ним до финишной линии, где свалился от изнеможения. До меня еще долетали возмущенные крики.

Сейчас время остановиться; но мне кажется, что я бегу до сих пор — неважно, по какой дорожке. Надзиратель поступил так, как я и предполагал; он не оценил мою честность. Нет, я другого от него и не ожидал, и даже не пытался ему ничего объяснить, однако, если он считает себя таким умным, он должен был сам хоть приблизительно догадаться, что значил мой поступок. Он отомстил мне по полной программе (по крайней мере, ему так казалось), и я почти каждое утро таскал с кухни на огород полные ведра помоев; каждый день полол картошку и морковку; каждый вечер натирал полы, целые тысячи квадратных метров. Но это была не такая уж плохая жизнь на оставшиеся мне полгода колонии, хотя надзиратель так и не смог этого понять. Он сделал бы мое существование еще более мрачным, если бы мог. Но мои усилия стоили того, потому что ребята в колонии поняли: я намеренно проиграл это состязание. Они были в восторге от моего поступка и ругали последними словами надзирателя (конечно, за глаза).

Работа меня не сломила; она только сделала меня сильнее, и надзиратель знал, когда я выходил на свободу, что его старания ни к чему не привели. Меня попытались забрать в армию сразу после того, как выпустили из колонии, но я не прошел медкомиссию и могу сказать вам причину этого. После этого последнего забега и шести месяцев каторжной работы я, оказавшись на воле, сразу же заболел воспалением легких, а для меня это значило, что проиграл я то соревнование в пику надзирателю не зря, потому что свое собственное выиграл дважды. Ведь я твердо уверен: если бы я тогда не одержал свою победу, то не заработал бы воспаление легких, благодаря которому меня не обрядили в военную форму, но которое не мешало моим ловким пальцам заниматься привычным для них делом.

Сейчас я на свободе и снова в бегах, но копам не удалось схватить меня, когда я совершил последнюю крупную кражу. Тогда моя добыча была шестьсот двадцать восемь фунтов, и я до сих пор живу на эти деньги, потому что пошел на дело один. Благодаря этому у меня было время спокойно написать все это, и мне хватит денег, чтобы разработать план еще более крупной кражи. Я тщательно его готовлю и Хочу, чтобы о нем не знала ни одна живая душа. Когда я натирал пол в колонии, то выработал собственную систему и продумал, где будут находиться тайники, придумал, как жить, чтобы не вызвать подозрений; я даже отточил свое мастерство, потому что знал: оно мне пригодится сразу, как я выйду на волю. Я продумал и то, что буду делать, если подлые копы снова расставят мне ловушки.

Тем временем (я встречал это выражение в тех одной-двух книжках, которые я с тех пор прочел, но которые меня ничему не научили, потому что всегда заканчиваются тем, что герой добегает до финишного столба, — и неизвестно, что он будет делать дальше), так вот, тем временем я передам эту историю одному своему другу и попрошу его, если меня посадят снова, попытаться сделать из нее что-то вроде книжки; мне очень бы хотелось увидеть физиономию надзирателя, когда он ее прочитает, если он, конечно, это сделает, в чем я сомневаюсь. Но даже если он ее прочтет, то все равно не поймет, о чем идет речь. А если меня не поймают, то этот парень никогда никому эту историю не покажет, потому что живет со мной на одной улице с тех пор, как я себя помню, и мы — старые друзья. И в этом я уверен.

Дядюшка Эрнст

Из общественной уборной, расположенной в центре города, вышел человек в грязном плаще. Он держал в одной руке холщовый мешок с инструментами. Он был немолод, очень давно небрит, и вообще выглядел так, будто не мылся уже по меньшей месяц. На мгновение он остановился на краю тротуара, чтобы поправить шляпу (самый чистый предмет его туалета), посмотрел направо, затем — налево, и когда убедился, что на проезжей части нет машин, перешел на другую сторону улицы. Это был обивщик мебели Эрнст Браун — его всегда называли только так, с упоминанием профессии, — даже тогда, когда о профессии речь не заходила. Каждый день, возвращаясь к себе домой, он оставлял мешок с инструментами у человека, который следил за общественной уборной, находившейся недалеко от центра города. Он делал это из боязни потерять их, и к тому же не был уверен, что дома его не обворуют, ведь если бы это произошло, ему не на что было бы жить.

Часы на здании городского совета пробили десять минут одиннадцатого. Над театром сквозь осенние облака едва проглядывало голубое небо, а куски бумаги и пустые коробки из-под сигарет летели вдоль сточных канав, подхваченные сильными порывами ветра. У Эрнста во рту сегодня еще не было ни крошки, поэтому он, чтобы позавтракать, зашел в кафе. Перешагивая через порог, он непроизвольно пригнул голову, хотя между его головой и дверной перекладиной был целый фут.

В просторном обеденном зале уже почти не было свободных мест. Эрнст приходил завтракать обычно в девять утра, однако вчера ему заплатили десять фунтов за перетяжку мебели в трактире, поэтому он решил расслабиться и провел остаток вечера в пивной, выпивая одну кружку за другой, медленно, сосредоточенно, как обычно делают люди, привыкшие к одиночеству. В результате утром ему пришлось с большим трудом вытягивать себя из безмятежного и глубокого сна. У него было бледное лицо, а глаза отдавали нездоровой желтизной; когда он разговаривал, было видно, что его рот остался почти без зубов.

Пройдя вдоль полудюжины шумных посетителей, он очутился рядом с ободранным и прилавком. Высокая и полная официантка с темными волосами была занята, поэтому он торопливо прочел меню, написанное большими белыми буквами на стене позади прилавка. Он сделал робкое движение рукой: «Чашку чая, пожалуйста». Брюнетка повернулась к нему, и затем налила из огромного коричневого носика чай в чашку с трещиной, похожей на волосинку в молоке. Потом туда же со звоном упала ложка. «Что-нибудь еще?»

Эрнст произнес неуверенным голосом: «Помидоры с гренками, если можно». Он взял в руки блюдо, которое перед ним поставили, и медленно вышел из толпы, затем обернулся и направился к свободному столику в углу столовой.

Еда на тарелке пахла очень аппетитно. Он взял нож и вилку и быстрым, точным движением человека, привыкшего к занятиям ремеслом, отрезал кусочек гренка с помидором и медленно отправил его в рот, с наслаждением, практически не замечая ничего, что происходило вокруг него. Все, что он делал за столом: подносил нож с вилкой к тарелке, отрезал кусочек гренка и отправлял его в рот — все это слилось в одно сложное и последовательное движение, которое, по всей очевидности, поглощало его целиком без остатка. Он ел медленно, тихо и сосредоточенно, занятый только собой, ощущая, как еда согревала и успокаивала все его существо. В переполненном кафе стоял обычный шум от позвякивания ложек, чашек и прочей посуды: он, раздавался со всех сторон, как разноголосая мелодия.

Эрнст ел один уже на протяжении многих лет, однако все еще не мог смириться с одиночеством. Он никак не мог привыкнуть к нему, постоянно повторяя себе, что это всего лишь временно, и что в один прекрасный день все наконец изменится. Он мало что вспоминал из своего пошлого и жил теперь, практически не замечая течения собственной жизни. Да он и не помнил почти ничего из того, что произошло с ним ранее, за исключением убитых или тяжело раненых людей, разбросанных между колючей проволокой и окопами во время Первой мировой войны. Все последующие годы он постоянно повторял две фразы: «Я не должен сейчас жить здесь, в Англии. Я должен был погибнуть с ними со всеми там, во Франции». Однако со временем он перестал повторять их, и перед его мысленным взором остались только эти беззвучные, нелепые образы.

Он понял, что люди стали относиться к нему так, как будто он был призраком, как будто не был создан из плоти и крови (или, по крайней мере, ему так казалось). И с тех пор он стал жить в одиночестве. Жена ушла от него — разумеется, из-за его отвратительного характера, а братья уехали в другой город. Сперва он хотел повидать их, но потом передумал: ему казалось, что лучше будет оставить все как есть и просто продолжать жить. Он был уверен, что не стоит возвращаться в прошлое и разыскивать старых друзей, идти туда, где бывал в молодости, пытаться воссоздать в памяти свои лучшие годы, ведь это похоже на смерть. Он решил, что пока о них лучше не вспоминать, поскольку после смерти, когда бы она не пришла (по крайней мере, ему так казалось), он снова обретет их, и теперь уже раз и навсегда.

Он не был ранен, хотя получил контузию, и поэтому, как часто случается после окончания войны, ему не стали выплачивать пенсию. Однако мысль о несправедливости ни разу не пришла ему на ум. Однако теперь он уже ни о чем не беспокоился: навалившиеся годы сломили его, и благодаря этому он стал относиться к своей жизни с безразличным спокойствием. Когда началась следующая мировая война, он вел вполне беззаботное существование. Да, он провел в тюрьме не один день, и не раз платил штраф за то, что у него не было при себе удостоверения личности или продовольственных карточек, которые он запросто отдавал с легким сердцем какому-нибудь дезертиру, но и это не выводило его из равнодушной подавленности. По ночам в его памяти всплывали кошмарные, нелепые картины артиллерийского огня и рвущихся бомб, — в то время, как он неподвижным, невидящим взглядом смотрел на стены своей комнатки в полуподвале, которую он снимал. Он старался забыть их, но они преследовали его так же, как и безумные словах тех двух фраз. Но война вскоре закончилась (в его долгой жизни она заняла не так уж много времени) и снова ничего не происходило. Он кое-как сводил концы с концами, зарабатывая себе на жизнь тем, что обивал кресла, диваны и стулья, которые его, впрочем, совершенно не интересовали. Когда работу было найти трудно и жизнь становилась совсем уже тяжелой, он едва это замечал. И теперь, когда у него все ладилось и было достаточно денег, он не почувствовал большой разницы по сравнению со своим предыдущим существованием. Все, что у него было, он тратил на пиво, не разу не задумавшись над тем, что стоило бы собрать денег на новый плащ или купить пару хороших башмаков.

Он отправил в рот последний кусочек гренка с помидором, и, допивая чай, почувствовал на губах чаинки. Закончив жевать, он закурил сигарету и еще раз оглядел людей, сидящих вокруг него. Пробило уже одиннадцать часов, и кафе потихоньку пустело: в нем осталось не больше двенадцати человек. До его слуха доносились разговоры за соседними столиками, и он понимал, что за этим столом говорят о породах лошадей, а за тем — о войне, однако эти слова проходили как бы мимо его сознания. Он все так же довольно и спокойно, отсутствующим взглядом продолжал смотреть на пустые столики, которые образовывали в комнате определенный узор. Ему совершенно нечего было делать до двух часов дня, поэтому он был не прочь провести в этом кафе остаток времени. Однако ему внезапно показалось не совсем прилично сидеть за столиком столько времени без еды, и поэтому он направился к прилавку за чаем и пирожными.

Пока его обслуживали, в кафе зашли две маленькие девочки. Одна отправилась выбирать место, а вторая, которая, очевидно, была старшей, пошла к прилавку. Когда он вернулся за свой столик, то увидел, что за ним сидит младшая из девочек. Он смутился и застеснялся, но несмотря на это сел на свое место, чтобы выпить чай, и разрезал пирожное на четыре части. Девочка подняла на него глаза и продолжала смотреть не отрываясь до тех пор, пока старшая не принесла две чашки несвежего чая — настоящие опивки.

Девочки пили чай и разговаривали, совершенно не замечая присутствия Эрнста, который, между тем, чувствовал, как его постепенно захватывает их естественное детское оживление. Время от времени он украдкой поглядывал на них, и ему казалось, что он им мешает, хотя он смотрел на них по-доброму, а его глаза улыбались. Старшая из девочек, лет двенадцати, была одета в коричневый плащ, который был для нее велик. Почти все время она весело щебетала и смеялась, но Эрнст заметил, что она выглядит слишком бледной, а ее большие, широко распахнутые глаза, показавшиеся ему такими красивыми, лихорадочно блестят от возбуждения, как бывает у детей, живущих в бедности и не ожидающих ласкового обращения. Младшая не была такой оживленной: она только коротко отвечала на вопросы, которые задавала ей сестра. Она быстро выпила свой чай и теперь грела руки о пустую чашку, так и не поставив ее обратно на стол. Старшая тоже сжимала свою чашку в худеньких, покрасневших от холода пальцах и пила из нее маленькими глотками. Постепенно разговор двух девочек затих и они продолжали сидеть молча. С улицы доносились звуки проезжающих мимо машин, а брюнетка-посудомойка гремела чашками и тарелками, спеша перемыть посуду до обеденного перерыва, когда в кафе нахлынут толпы людей.

Эрнст подсчитывал в уме, сколько ярдов кожзаменителя ему придется израсходовать, чтобы выполнить сегодняшний заказ, но когда младшая из сестер заговорила, он невольно стал вслушиваться в болтовню своих соседок.

«Альма, у тебя же есть еще деньги, купи мне пирожное.»

«У меня нет денег», — раздраженно ответила старшая.

«Нет есть, и я хочу пирожное.»

Та приняла строгий вид, даже, пожалуй, злой. «Тебе может хотеться сколько влезет, но у меня только два пенса.»

«Этого хватит на пирожное, — настойчиво повторила младшая, не выпуская из рук теплую чашку. — Нам не нужен автобус, мы пойдем домой пешком».

«Нет, мы поедем на автобусе: может начаться дождь».

«Пожалуйста!»

«Мне тоже хочется пирожного, но я не собираюсь добираться домой пешком», — ответила старшая тоном, не терпящим возражений, чтобы положить конец этому спору. Младшая уступила, ничего не сказав в ответ, и стала безучастно смотреть прямо перед собой.

Эрнст все доел и допил, достал сигарету, чиркнул спичкой о железную ножку стола, глубоко затянулся и выдохнул табачный дым через рот. И в этот момент его захлестнуло щемящее чувство одиночества, такое сильное, что он, наверное, не смог бы даже расплакаться. Обе девочки все так же сидели напротив него, и все так же спорили, что лучше сделать: купить пирожное или добираться домой на автобусе.

«Становится прохладно, — заметила старшая, — пойдем домой.»

— «Нет, я не хочу», — ответила младшая, но ее слова уже не звучали так убежденно, как прежде. Звук их голосков еще раз напомнил Эрнсту, насколько он одинок: каждое их слово заставляло его все сильнее ощущать собственную заброшенность, отчего он как никогда остро почувствовал всю безрадостность и пустоту своего существования.

Время тянулось медленно, минутная стрелка часов как будто застряла на месте. Девочки смотрели друг на друга и не замечали его; он снова стал думать о своей жизни, об окружающей его пустоте, и о том, чем заполнить ему все эти дни, которые проходят перед ним, как детали на сломанной конвейерной ленте. Он попытался вспомнить какое-нибудь событие из своей жизни и с ужасом обнаружил тридцатилетнюю пустоту. Его прошлое было как бы затянуто серой дымкой, а впереди все застилал густой туман, за которым, впрочем, ничего не существовало. Ему внезапно захотелось уйти из кафе и поискать такое занятие, которое могло бы оставить какой-то след в его жизни, как-то обозначить уходящие дни, но у него не было силы воли сдвинуться с места. Он услышал свой внутренний голос, который уговаривал его бросить эту бессмысленную затею. Вдруг он заметил, что младшая из девочек плачет, вытирая мокрые от слез глаза руками.

«Что случилось?» — спросил он ласково, наклонившись к ней через стол.

За нее строгим голосом ответила старшая сестра: «Ничего. Она просто капризничает».

«Но ведь она из-за чего-то плачет. Что же все-таки произошло?»

Эрнст все настаивал, спокойно и ласково, еще ближе наклонившись к ней. «Ответь мне, что стряслось?» И тут ему удалось кое-что вспомнить. Недавно услышанные им слова стали медленно оживать в его памяти, которая с трудом отделяла воображаемое от реальных событий, поэтому для Эрнста было не так-то просто восстановить у себя в голове разговор девочек.

«Я принесу вам что-нибудь поесть, — осмелился он предложить. — Можно?»

Младшая убрала от глаз сжатые в кулачки руки и посмотрела на него. Между тем старшая, бросив на него сердитый взгляд, быстро ответила: «Нам ничего не надо. Мы уже уходим.»

«Нет, не уходите, — воскликнул он. — Подождите минутку, я вам что-нибудь принесу». Он встал и пошел к прилавку, а девочки, перешептываясь, остались сидеть за столом.

Он вернулся с блюдом пирожных и двумя чашками хорошего чаю, поставил их на стол перед девочками, которые молча смотрели на все это. Младшая теперь недоверчиво улыбалась. Ее большие глаза светились от радости, а сама она внимательно следила за каждым его движением. Старшая, хотя и не была настроена так же дружелюбно, тоже постепенно прониклась доверием к нему, к его ласковым словам и добродушному выражению лица. Он был совершенно увлечен этим добрым делом и одновременно внутренней борьбой со своим одиночеством, — но теперь оно представлялось ему кошмаром, который был уже в прошлом.

Обе девочки с восторгом поглощали пирожные, запивая их чаем. Они то и дело переглядывались друг с дружкой, а затем поднимали глаза на Эрнста, который сидел рядом и курил сигарету. Кафе уже почти совсем опустело, а те немногие посетители, которые еще оставались, были или полностью заняты собой, или торопились управиться с едой и уйти, поэтому никто не обратил внимание на маленькую компанию в углу. Теперь, когда девочки смотрели на Эрнста более дружелюбно, он решил поговорить с ними.

«Вы ходите в школу?» — спросил он.

К старшей вернулась ее прежняя сдержанность, и она ответила: «Да, но сегодня мы должны были поехать в город, потому что нас об этом попросила мама».

«Значит, ваша мама работает?»

«Да, — сообщила она ему, — каждый день».

Эрнст почувствовал себя уверенней. «И она готовит вам обед?»

«Только очень поздно», — снова ответила она.

«У вас есть отец?» — продолжил он.

«Он умер», — сказала младшая из девочек, продолжая жевать. За все время она заговорила с ним впервые, но старшая сестра неодобрительно взглянула на нее; она была уверена, что младшая сказала глупость и что ей дозволено говорить только с ее разрешения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад