Алан Силлитоу
Бунтари и бродяги
Вместо предисловия
В этой книге вы найдете истории о противостоянии «добропорядочным» господам людей, стоящих вне закона и живущих в бедных английских кварталах. Улицы там черны от сажи; грохот фабричных станков вышибает мозги. Их обед состоит из чашки чая, который больше похож на помои, и пары запеченных селедок. Постоянно не хватает денег, и порой даже нет возможности купить теплое зимнее пальто.
Эти истории могут показаться чудовищными, и все же… Когда малолетние преступники, попадающие время от времени в исправительные колонии, встряхивают прогнившую систему, не выпускающую их из этого отвратительного мира; когда ночью они обворовывают булочную; когда разносят вдребезги роскошный пикник; когда нарочно проигрывают состязания, чтобы посмеяться над теми, кто их устроил; когда они, забывая о своем одиночестве, скуке и разочаровании, отчаянно бунтуют, — вы сами невольно становитесь на их сторону, смеетесь над их проделками и болеете за мальчишку, который стремится победить весь этот мир, бросая ему вызов и мужественно выходя с ним один на один.
Сложно объяснить, почему это чтение вызывает улыбку, а не погружает в отчаяние. И почему, как только вы начинаете проникаться жалостью и сочувствием к этим парням с твердым ноттингемским характером, то сразу же ловите себя на мысли: нельзя, чтобы они догадались, что вы относитесь к ним снисходительно. Они живут с гордо поднятой головой, и эта книга — памятник, посвященный их жизни.
Одиночество бегуна на длинную дистанцию
Как только я попал в исправительную колонию для несовершеннолетних, они решили сделать из меня бегуна на длинную дистанцию по пересеченной местности. Мне кажется, что они посчитали, будто у меня для этого есть все данные, потому что я был высоким и тощим (каким и остался до сих пор). Во всяком случае, по правде говоря, все в нашей семье умели отлично бегать, особенно от полиции, — хоть я раньше об этом особо и не задумывался. А сам я всегда был хорошим бегуном, быстрым и длинноногим. Однако это не смогло помочь мне смыться от копов после того, как я обокрал булочную…
Если вы представляете себе, что такое бегун на длинную дистанцию по пересеченной местности, то вы, возможно, подумаете, что как только этого бегуна выпустят на волю, среди полей и лесов, он первым делом решит убежать как можно дальше от этой отвратительной колонии для несовершеннолетних. Но вы ошибаетесь, — и сейчас я разъясню вам, почему. Во-первых, ублюдки, которые нас там держат, не такие идиоты, какими почти всегда выглядят, а во-вторых, я тоже не такой кретин, чтобы попытаться сбежать из колонии во время тренировки. Потому что удирать из подобного заведения, чтобы тебя потом опять поймали копы — это игра для дебилов, и я не намерен в ней участвовать. Здесь надо по-другому.
В этой жизни все держится на вранье, поэтому надо врать со знанием дела. Скажу вам прямо: они нам врут, и я им вру. Если бы «они» и «мы» хотели одного и того же, то веселенькие настали бы времена! Но наши взгляды никогда не смогут совпадать, и «мы» понимаем это так же хорошо, как и «они», и потому мы всегда недолюбливали друг друга.
И поймите вы тоже, что они прекрасно знают: я не попытаюсь от них сбежать. Они сидят там, как пауки на развалинах фамильного замка; они похожи на галок, разгуливающих по крыше, или на немецких генералов, которые осматривают поле боя с башен своих танков. И даже когда я бегу трусцой среди деревьев, а не по лугу, и им меня не видно, — они точно знают, что через час моя коротко остриженная голова покажется возле изгороди, и я подойду к парню, который стоит на воротах. Потому что, когда пасмурным и дождливым утром я просыпаюсь в пять часов и отжимаюсь на холодном каменном полу, а все остальные могут еще преспокойно дрыхнуть целый час до того, как прозвенит звонок, и иду по коридорам к большой входной двери с пропуском в руке, — я чувствую себя первым и последним человеком в мире одновременно, хотя вам, возможно, трудно в это поверить.
Я чувствую себя первым человеком потому, что у меня слегка колет в боку и потому, что меня выгнали в холодное поле в одной рубашке и шортах, а ведь тот первый первобытный жалкий тип, который бежал среди зимы куда глаза глядят, знал, как сделать себе костюм из листьев или соорудить пальто из перьев птеродактиля. Но вот я стою здесь, окоченевший от холода, и у меня есть только один способ согреться: бегать два часа перед завтраком (ведь во рту у меня не было и маковой росинки!). Они хотят натаскать меня перед спортивными соревнованиями, чтобы туда пришли все эти дамы-господа с поросячьими физиономиями и сопливыми носами, которые постоянно лаются друг с другом и ведут себя как придурки, если за ними не ходит целый полк слуг. И они начнут распространяться о том, что спорт приведет нас к добропорядочной жизни, и мы не будем срывать замки с дверей магазинов, оставим в покое их чемоданы и сумки и перестанем ставить жучки на газовые счетчики… Они повесят на нас клочок ленты и сунут нам в руки кубок. Хорошая же это награда за то, что мы, обливаясь потом, бегали и прыгали как скаковые лошади! В самом деле, мы отличаемся от скаковых лошадей только тем, что в конце соревнований те выглядят намного лучше…
Так вот, стою я у входной двери в рубашке и шортах, глядя на мокрые от росы цветы, а во рту у меня не было даже сухой корочки хлеба. Вы думаете, что это может довести меня до слез? Ничуть не бывало! И все потому, что я понимаю: никто не заставит меня распустить нюни. И вот почему я чувствую себя в тысячу раз лучше, чем триста других парней, которые вынуждены спать в этом курятнике. Нет, конечно, когда я стою там один, мне иногда кажется, что я —
Я попал в Эссекс. Считается, что это образцовая колония для несовершеннолетних, по крайней мере об этом сказал мне воспитатель, когда меня перевели туда из Ноттингема.
Нет, серьезно, когда воспитатель сказал, что «мы» (ну то есть все они) хотим, чтобы я (ну и такие, как я) делал то-то и то-то по «нашим» (то есть по их) правилам и не совершал неблаговидных поступков, я тут же стал оглядываться по сторонам, потому что интересно же было узнать, сколько тут вообще кого набирается. Смотрю, в общем-то народу навалом, но знакомых рож раз-два и обчелся. А ведь еще где-то сидят тысячи других. И «нас» и «вас». И живут они по всей этой чертовой стране, да по всему миру, на воле. И конечно же, «их», — тех, что сидят в магазинах, конторах, автомобилях, заправляют на вокзалах и за барными стойками, — «их», безусловно, больше. Ну и что? По сути, они ничем не отличаются от нас, или от вас, или еще хрен знает от кого, но ведь им кажется, что они — не такие, что они имеют право смотреть на «нас» искоса и строго следить. Они уверены, что все проблемы можно решить вызовом копов по телефону, как только мы совершим «неблаговидный поступок». Бред собачий! Могу ручаться, что никаких проблем они этим не решат. Лично я не перестану совершать «неблаговидные поступки», пока не сыграю в ящик. И если эти добропорядочные господа надеются, что могут «уберечь меня от ошибок», то, заверяю вас, они попусту тратят свое время. Я так понимаю, что существует только один способ остановить меня и миллионы таких, как я: для этого нас надо поставить к стенке и пристрелить. И между прочим, я много размышлял о том, как сюда попал. Они могут постоянно за нами шпионить, чтобы знать, вкалываем ли мы целыми днями до седьмого пота или полностью ли выкладываемся, занимаясь этим их «спортом», — но они не могут просветить рентгеном наши мозги, чтобы узнать, что у нас при этом на уме. Я задавал себе кучу вопросов и много думал о своей жизни до сих пор. Надо сказать, мне нравится это занятие. Это отличное развлечение! Оно помогает скоротать время и делает исправительную колонию не таким уж плохим заведением, как о ней обычно говорят на нашей улице. И бег на длинную дистанцию — самое лучшее, что здесь можно придумать, потому что во время бега соображать намного удобнее, чем лежа в кровати. К тому же, бегая по утрам, я становлюсь одним из лучших спортсменов. По крайней мере, я пробегаю пять миль быстрее всех, кого знаю.
Как только я говорю себе: «Ты первый парень на земле», — и как только я выскакиваю на мокрую от ночной росы траву ранним утром, когда даже птицы еще не проснулись, я принимаюсь думать, то есть делать то, что мне нравится. Я мотаю круги как во сне — поворачиваю по узкой тропинке, не замечая этого, перепрыгиваю через ручьи, не зная, что они у меня под ногами, здороваюсь кивком головы с пастухом, не видя его. И точно, быть бегуном на длинную дистанцию — это отличное развлечение. Главное, что рядом нет никого, кто бы капал тебе на мозги и указывал, что надо делать; нет и какого-нибудь магазина, который наводит на мысли о том, что его можно было бы обокрасть; и нет переулка, по которому хотелось бы удрать. Иногда мне кажется, что я никогда не чувствовал себя таким свободным, как в эти утренние часы, когда я выхожу из тюремных ворот, бегу трусцой по тропинке и огибаю толстенный ствол векового дуба в конце дороги. Все вокруг мертво, и это хорошо, потому что оно замерло перед тем как ожить, а не наоборот. Во всяком случае, мне так кажется.
Представьте себе, еще мне кажется поначалу, что я промерз до мозга костей. От холода я не чувствую ни рук, ни ног, вообще ни одной части своего тела, и я воображаю, что я — призрак, который не знает, что мир существовал до него, и даже не подозревал бы о существовании этого мира, если бы не видел его смутные очертания сквозь утренний туман. Хотя некоторые и называют это настоящей пыткой холодом, о чем пишут своим мамочкам в письмах, я считаю по-другому, потому что знаю: не пройдет и полчаса, как мне станет тепло. За это время я как раз добегу до центральной дороги и поверну на тропинку среди ржи к автобусной остановке, и разогреюсь, как печка, и буду счастлив, как собака, нашедшая мозговую кость. Это хорошая жизнь, говорю я себе. Главное — не сдаваться всем этим копам, начальникам колонии, короче, всем этим добропорядочным господам с мерзкими физиономиями.
Сейчас мне семнадцать лет, а когда они выпустят меня отсюда (конечно, если я не сбегу и если не случится чего-нибудь непредвиденного), они постараются сделать так, чтобы я тут же пошел служить в армию. Но скажите мне, чем армия отличается от того места, где я сейчас нахожусь? Нет, эти ублюдки меня не обманут! Я видел бараки недалеко от того места, где жил, и если бы там не было парней в форме с винтовками, вы ни за что не отличили бы их казарму с высокими стенами от нашей колонии. Ну и что, что эти парни могут раз в неделю пойти выпить пива? Меня отпускают бегать три раза в неделю, а это в тысячу раз лучше, чем напиваться.
Когда они впервые сказали мне, что я буду бегать один, и за мной не будет ехать надзиратель на велосипеде, я им не поверил. Они называют свое заведение современным, образцовым и прогрессивным, однако меня не проведешь: эта колония для несовершеннолетних — такая же, как все остальные, о которых мне приходилось слышать. Ну, разве что, они разрешают мне бегать одному. Исправительная колония для малолеток так и останется колонией, как бы они не старались ее «преобразовать».
Поначалу я хныкал и говорил, что меня надо сперва откормить, а потом уже заставлять бегать каждый день по пять миль на пустой желудок. Но они постарались убедить меня в том, что это — не такое уж отвратительное занятие (впрочем, я это знал и без них) и сказали, что я — отличный спортсмен. Меня даже похлопали по плечу, когда я заявил, что оправдаю их ожидания и постараюсь выиграть для них Кубок и Синюю ленту в соревнованиях (проходящих, между прочим, по всей Англии) в беге на длинную дистанцию по пересеченной местности среди несовершеннолетних, отбывающих срок в исправительных колониях. И воспитатель, совершая обход, спросил у меня таким тоном, как будто я был его скаковой лошадью: «Все хорошо, Смит?»
«Да, сэр», — ответил я.
Он покрутил свой седой ус: «Ну, как идут твои тренировки?»
«Я решил бегать дополнительно после обеда, сэр», — сказал я.
Пузатому пучеглазому ублюдку мои слова, похоже, понравились. «Вот и хорошо. Я знаю, ты завоюешь нам этот кубок», — сказал он.
И я ответил ему: «Я сделаю это, честное слово».
Нет, я не завоюю им кубок, даже если этот усатый придурок возлагает на меня все свои надежды! «В конце концов, плевать я хотел на мечты этого кретина», — подумал я про себя.
Возможно, вам покажется смешным, что я называю надзирателя колонии тупым ублюдком, хотя сам едва умею читать и писать, а он читает и пишет как профессор. Но то, что я говорю — чистая правда. Он дурак, а я — нет, потому что я знаю,
Чтобы додуматься до этой мысли, мне пришлось пробежать несколько сотен миль, Богом клянусь. Но мне никогда не пришло бы в голову ничего подобного, если бы я запросто мог вытащить из собственного кармана банкноту в миллион фунтов стерлингов. Сейчас эта мысль снова пришла мне в голову. Да вы и сами знаете, что это правда, и всегда было правдой, и всегда будет правдой. И я убеждаюсь в этой истине все тверже каждый раз, когда вижу, как надзиратель открывает дверь и желает нам доброго утра.
Когда я бегу и вижу в холодном воздухе пар от собственного дыхания, как будто я выдыхаю дым от десятка горящих во мне сигарет, я снова и снова вспоминаю ту речь, которую произнес перед нами надзиратель, когда я сюда попал. Честное слово, клянусь, тем утром я так хохотал, что мне пришлось выйти на десять минут, потому что никак не мог остановиться. У меня даже закололо в боку, когда я вернулся назад, из-за чего надзиратель ужасно разволновался и послал меня к врачу, чтобы тот сделал мне рентген и прослушал сердце. Будь честным, говорит он, а это значит: будь таким же мертвым, как я, — и жизнь не доставит тебе больше боли, ты прекрасно проведешь время в исправительной колонии для малолеток или в тюрьме. Будь честным — и просиживай штаны в конторе за шесть фунтов в неделю. Так вот, за все то время, что я потратил на тренировки, я так и не понял, что это значит, и только теперь начинаю понимать, и надо сказать, это мне совсем не по нутру. Потому что после всех размышлений до меня дошла одна вещь: такая честность не имеет ко мне никакого отношения, ведь я родился и вырос в другом мире. Потому что надзиратель и люди вроде него не в состоянии понять, что я
Я пробыл в исправительной колонии около восемнадцати месяцев перед тем, как задумал из нее сбежать. Я вряд ли смогу рассказать вам, как она выглядела, потому что я не умею описывать дома и перечислять, сколько находится в комнате колченогих стульев или окон с прогнившими рамами. Я никогда особо не жаловался на жизнь, потому что, по правде говоря, я совсем в колонии не страдал. То же самое мне однажды сказал один мой приятель, когда я спросил его, ненавидит ли он свою службу в армии.
«
Так вот, вам я скажу примерно то же самое. Колония не сделала мне ничего плохого в этом отношении, поэтому я не жалуюсь и не рассказываю вам подробно о том, что нам давали есть, в каких условиях мы спали или как с нами обращались. Однако она повлияла на меня в другом смысле. Нет, я не разозлился на них, потому что всегда был зол, с самого моего рождения. Однако я увидел, какими способами они стараются меня напугать. У них есть для этого много всяких вещей, тюрьма, например, или, если это не поможет, то виселица… Понимаете, я как будто бросился с кулаками на человека и схватил его за пальто, а потом внезапно отступил, потому что он вытащил нож и не колеблясь зарезал бы меня как свинью, если бы я снова приблизился к нему. Колония, карцер, виселица — как раз и есть тот самый нож. Однако, как только вы увидите нож в руках противника, то поймете, как будете драться с ним без оружия. По крайней мере, вам придется пораскинуть мозгами, потому что вам негде взять нож, а то, что у вас нет оружия, не особенно много значит. Вы снова броситесь на этого человека, с ножом или без ножа, и постараетесь одной рукой схватить его за запястье, а другой — за локоть, и будете сжимать его руку до тех пор, пока он не выпустит нож. Так вот, отправив меня в колонию, они показали мне нож, и с тех пор я узнал то, что не знал раньше: между ними и мной идет война. Конечно, инстинктивно я всегда это понимал, потому что побывал в доме предварительного заключения для малолеток, и ребята, которые там сидели, много чего рассказали мне о своих братьях, сидевших в колонии. Однако это было, можно сказать, первое знакомство, и я о нем позабыл, как о каком-то незначительном случае. Но теперь они показали мне нож, и даже если я больше ничего в жизни не украду, я не забуду, что они — мои враги, и что между нами идет война. Они могут закидать атомными бомбами весь мир: я никогда не назову это войной и никогда не стану их солдатом, потому что я веду другую войну, которую они считают детской игрой. То, что они называют войной — настоящее самоубийство, и тех, кто идет на фронт и дает себя убивать, следовало бы посадить в карцер за попытку свести счеты с жизнью, потому что они думают именно об этом, когда идут в армию или дают призывать себя на военную службу. Я знаю об этом, потому что у меня у самого иногда возникает желание покончить с собой, а проще всего сделать это во время какой-нибудь большой войны, когда можно будет пойти в армию и дать убить себя в бою. Однако пожив немного я понял, что всегда вел войну, что родился на войне, что вырос, слушая «старых солдат», которых тащили в Дартмор, изводили в Линкольне, держали в мерзких колониях для малолеток, и их голоса звучали громче, чем взрывы немецких снарядов. Мне наплевать на те войны, которые ведет правительство, и они не смогут ничего со мной поделать, потому что я постоянно веду свою собственную войну.
Однажды, когда мне еще не было четырнадцати лет, я и три моих двоюродных брата решили отправиться за город. Им было почто столько же, сколько и мне; потом они попали в разные колонии для малолеток, после чего — в разные полки, из которых вскоре сбежали, и, наконец — в разные тюрьмы, где они, насколько мне известно, сейчас сидят. Но тем летом все мы были еще детьми и нас тянуло в лес, подальше от городских дорог, которые воняли расплавленным асфальтом. Мы перелезли через забор и побежали по полям и садам, обрывая по дороге зеленые яблоки. Наконец примерно в миле от нас мы увидели рощу. Там, в Коллиз Пэд, за живой изгородью, слышались голоса детей, которые разговаривали между собой так пристойно, как могут только выпускники высшей школы. Мы подкрались к ним и увидели сквозь кусты ежевики, что они устроили шикарный пикник: принесли с собой корзины, кувшины, салфетки… Там было около семи мальчишек и девчонок, которых их мамы и папы отпустили за город отдохнуть на природе. Мы потихоньку подкрались к ним по-пластунски сквозь изгородь, окружили их и бросились в центр пикника. Мы затоптали их костер, разбили кувшины, похватали все, что было съестного и помчались через вишневые сады в лес. За нами гнался человек, который прибежал на шум, когда мы грабили тех сопляков, но нам удалось удрать. И к тому же мы разжились отличной едой — ведь мы не могли дождаться, когда же наконец сможем наброситься на нежнейший латук, сэндвичи с ветчиной и пирожные с кремом.
Так вот, почти всю жизнь я ощущаю себя приблизительно таким вот беспомощным глупышом, на которого вот-вот набросятся, — подобно этим ребятишкам. Отличие только в том, что они никогда и не думали, что такое может произойти; так же как и надзиратель колонии, который без конца рассказывает нам о том, что такое честность, и о прочей ерунде. Но я-то ни на минуту не забываю, что они готовы растоптать меня, как мы когда-то разгромили пикник тех ребят. И я вовсе не такой кретин и трус, чтобы сдаться им без сопротивления. Если честно, одно время я даже намеревался сказать надзирателю все, что о нем думаю, чтобы он был настороже. Но, присмотревшись к нему получше, я изменил свое решение: я подумал, что будет интереснее, если он обо всем догадается сам или пройдет через все то, через что пришлось пройти мне. На самом деле я не злодей какой-нибудь (мне довелось помочь нескольким парням, я дал им деньги, сигареты, крышу над головой и спрятал их, когда они были в бегах), но, черт меня побери, я не собираюсь сидеть в карцере за то, что попытался дать добрый совет надзирателю, — которого он, кстати, не заслуживает. У меня доброе сердце, но я знаю, кому стоит помогать, а кому — нет. Что бы я ни посоветовал надзирателю, это не принесет ему никакой пользы. Из-за моих признаний у него в голове все перепутается еще быстрее, чем если ему вообще ничего не объяснять, хотя мне и хочется побыстрее сбить его с толку. Но пусть до поры до времени все идет своим путем, а за последние год-два я здесь еще чему-нибудь да научусь. (Просто замечательно, что я могу столько размышлять над этими вещами, причем думаю я не быстрее, чем вывожу каракули на бумаге, зажав в ладони карандаш. Иначе я бы оставил это занятие много недель назад.)
Вот так, размышляя, я уже пробежал довольно много, когда увидел, как над голыми кронами буков и кленов разливается тусклый солнечный свет, рассеивающий предрассветный морозец. По заросшему кустами обрыву и лежащей внизу тропинке, я понял, что пробежал половину пути. Я знал, что поблизости от меня нет ни души и кругом стоит мертвая тишина, среди которой иногда слышно ржание жеребца в конюшне, находящейся неподалеку. И теперь я подумал о том, как все на свете глупо и беспросветно. Если бы надзиратель увидел, как я, рискуя сломать шею или лодыжку, сбегаю на бешеной скорости со склона горы, его хватил бы удар. Но со мной ничего не произойдет, потому что это — моя единственная радость в жизни: лететь с горы как птеродактиль из «Затерянного мира» (этот рассказ я однажды слышал по радио), как сошедший с ума молодой задиристый петушок, который готов разбиться насмерть, слетая вниз с горы, но все же не снижает скорости. Это — самые замечательные минуты в моей жизни, потому что сейчас, когда я бегу вниз, моя голова пуста ото всяких слов, картин, ото всего на свете. В ней нет ни одной мысли, прямо как у новорожденного младенца. Но я уверен, что не дам себе разогнаться до конца, так как внутри меня есть нечто, что не даст мне так просто разбиться насмерть или покалечиться. Конечно, погружаться в размышления — глупая затея, ведь от нее нет никакой пользы, но принявшись за это дело, я уже не могу притормозить, потому что, когда я бегу на длинную дистанцию ранним утром, мне думается, что такой бег и есть жизнь, конечно, не долгая, но полная горя и радости, и разных событий, которые происходят вокруг тебя. Я помню, что после многих таких утренних пробегов мне пришла в голову одна мысль: не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы предсказать, чем закончится ваша жизнь, если она хорошо началась. Но я неважно начал, я попался в руки копам, а потом оказался во власти собственных сумасшедших мыслей, и поэтому не мог обойти ловушки, которые встречались мне на пути; и меня без конца обманывали, хотя возможно, я в чем-то и преуспел, сам не осознавая того.
Нет, я не стал думать так: «Ты не должен был воровать, и тогда тебя не за что было бы отправлять в колонию для малолеток». Я вбил в свою дурную голову, что не должен удирать, ведь я уже чуть было не убедил копов в том, что эту кражу совершил вовсе не я, а кто-то другой.
На дворе стояла осень, вечер был довольно туманный, и поэтому я с моим приятелем Майком, вместо того, чтобы сидеть дома перед телевизором или в мягком кресле какого-нибудь кинозала, бродили по улицам. Но я никак не мог угомониться из за того, что ничего не делал целых шесть недель. Конечно, у вас может возникнуть вопрос: почему я бил баклуши так долго, ведь обычно я вместе с остальными вкалываю до седьмого пота за фрезерным станком.
Но видите ли, вышло так, что мой отец умер от рака горла, и мама получила пятьсот фунтов страховки с фабрики, где он работал. Там ей сказали: «Это вам на похороны», — ну, или что-то в этом духе.
Я убежден — и моя мама, без сомнения, тоже так считала, — что толстая пачка синих пятифунтовых купюр не приносит счастья человеку, если только эти бумажки не перетекут из ваших рук в магазинную кассу, а продавец не даст вам вместо них всякой всячины. Вот почему мама, как только получила деньги, взяла меня и пять моих братьев и сестер в центр города и купила нам всем новые шикарные шмотки. Затем она заказала телек с экраном в двадцать один дюйм и новый ковер, потому что папа перед смертью запачкал своей кровью старый так, что его невозможно было вычистить, и, сложив в такси сумки с едой и новую шубу, поехала домой. Вы мне не поверите, но после всего этого у нее в кошельке еще осталось около трехсот фунтов. И неужели, имея такие деньги, кто-нибудь из нас стал бы работать? Мой бедный папа так и не взглянул на них, но, в конечном счете, все это сокровище предназначалось ему, за его страдания и смерть.
Вечер за вечером мы сидели перед телевизором с бутербродом в одной руке и с шоколадкой в другой, зажав между ботинок бутылку с лимонадом, а наша мамаша тем временем развлекалась с каким-нибудь очередным любовником в новой постели, которую она недавно купила. И в течение этих двух месяцев, когда у нас на все хватало денег, наша семья была самой счастливой на свете. А когда бабки кончились, я уже не мог думать ни о чем другом, и целыми днями шатался по улицам, сказав маме, что ищу какую-нибудь работу. На самом деле в душе я надеялся стащить где-нибудь другие пятьсот фунтов, чтобы та замечательная жизнь, к которой мы уже все успели привыкнуть, продолжалась вечно. Просто удивительно, как быстро человек привыкает к хорошей жизни. К тому же, по телевизору мы увидели множество замечательных вещей, которые можно купить за деньги, гораздо больше, чем выставлено на витринах магазинов. Да мы особо и не рассматривали все то, что выставлено на продажу и рекламируется по всем улицам, потому что у нас в любом случае не было на это денег. А по телеку эти штучки казались нам в сто раз привлекательнее. Теперь картины в кино нам казались скучными и неинтересными, потому что мы могли смотреть их дома хоть целый день. Прежде мы равнодушно смотрели на вещи, которые мертвым грузом лежали на витринах и прилавках, а теперь внезапно узнали их настоящую ценность, потому что они крутились и блестели на экране, когда какая-нибудь белолицая красотка крутила их в своих наманикюренных пальчиках или подносила к накрашенным губам. Как это зрелище отличалось от тех скучных рекламных объявлений, которые печатают в газетах или расклеивают на столбах! Теперь мы смотрели на них в соответствующей обстановке, на все эти полуоткрытые пакеты и консервные банки, которые так и хотелось открыть до конца и слопать их содержимое. Мы как будто видели сквозь приоткрытую дверь магазина, что его хозяин отправился попить чайку и забыл о своей кассе. Фильмы, которые крутили по телеку, были в этом отношении превосходными: мы не могли оторвать взгляд от копов, которые гнались за грабителями, удиравшими с сумками, полными денег и которые, казалось, собирались растранжирить все до последнего пенса — и так до конца картины. Я всегда надеялся на то, что им удастся это сделать, и с трудом подавлял в себе желание поднести руку к экрану (который, впрочем был намного меньше экранов в кино) и врезать как следует копу, чтобы тот перестал преследовать парня с мешком денег. Даже если он перед этим укокошил парочку банковских служащих, я все же надеялся, что его не подсадят за решетку. В самом деле, мне ужасно хотелось, чтобы этого не произошло, потому что в этом случае его казнили бы на электрическом стуле. А мне не нравится, когда это с кем-либо случается, потому что я читал в книжке, что там погибают не сразу, а поджариваются заживо до того, как умереть. И когда копы гнались за грабителем, мы проделывали с телеком много всяких фокусов, потому что когда один из них открывал глотку и требовал его поймать, я выключал звук. И он теперь только разевал рот как макрель, карась или гольян, и был похож на обезьяну, когда сообщал о том, что они собираются делать. Это было так смешно, что вся семья каталась от смеха по новому ковру, который еще не успели постелить в спальне. А до чего же смешно было, когда мы проделывали тот же трюк с каким-нибудь кандидатом от партии тори, который говорил нам, каким замечательным будет его правительство, если мы за него проголосуем. Он вяло шевелил челюстями, открывая и закрывая рот, расправлял усы или дотрагивался до бутоньерки, чтобы проверить, не выпал ли из нее цветок, и было совершенно непонятно, о чем он говорит, особенно, когда мы полностью вырубали звук. Когда со мной впервые заговорил надзиратель исправительной колонии, я вспомнил об этом и еле сдержался, чтобы не расхохотаться ему в лицо. Да, мы проделывали столько всяких таких штучек с телеком, что мама прозвала нас телевизионными детками, и мы были достойны этого прозвища.
Мой приятель Майк отделался условным сроком, потому что это была его первая кража (по крайней мере первая, о которой они узнали). Они сказали, что если бы я не подстрекнул его, он никогда бы не пошел на это преступление. Еще они сказали, что я представляю угрозу для таких честных парней как Майк, которые расхаживают, засунув руки в карманы, чтобы казалось, что те пусты, и наклонив голову, как будто пытаются найти полкроны, чтобы в них положить, носят рванье и длинные патлы, словом, имеют такой вид, что могут спокойно подойти к какой-нибудь женщине и попросить у нее шиллинг на еду. И таким образом вышло, что я являюсь организатором преступления, что именно я внушил Майку обворовать вместе со мной булочную, — однако я могу поклясться, что не делал этого. Ведь судя по тому, как по-дурацки я спрятал деньги после кражи, мозгов у меня в голове не больше, чем у комара. И хоть я и не был таким крепышом, как Майк, меня все же отправили в колонию, потому что, по правде говоря, я уже однажды сидел в доме предварительного заключения для малолеток, но это — другая история, и возможно, я когда-нибудь ее вам расскажу, но она будет такой же нудной, как и эта. Все же я был рад, что мой приятель не загремел вместе со мной, безмозглым кретином, и надеюсь, что он все еще на свободе.
Так вот, этим туманным вечером мы, еле оторвавшись от телевизора и выйдя из дома, застряли посреди нашей широкой улицы как буксиры на речке, у которых сломались сирены: мы не знали, куда идти, потому что стоял собачий холод, а из-за густого тумана ничего не было видно. Я был без пальто, и у меня зуб на зуб не попадал от холода: мама, лихорадочно опустошая магазины, забыла мне его купить. Тогда я подумал, что она плохо со мной обошлась, — но деньги у нас все равно уже кончились. Рискуя околеть от холода, мы насвистывали песенку «У Тедди вечеринка». И тогда я сказал себе: ты купишь пальто, даже если это будет последнее, что ты сделаешь в жизни. Майк сказал, что думает о том же самом, и добавил, что ему нужны новые очки с позолоченной оправой, потому что его собственные, с проволочной оправой, ему сделали много лет назад в школьной больнице, и они уже порядком износились. Сперва он не заметил тумана и протирал линзы каждый раз, когда я оттаскивал его от фонарного столба или проезжающей мимо машины, но когда он увидел огни на Альфретон Роуд, он, наконец, положил их в карман и надел только после того, как мы сделали дело. Проходя мимо кафе, где продавали жареную рыбу с картошкой, мы глотали слюнки, вдыхая аппетитные запахи уксуса и жареного жира, но в карманах у нас не было и полпенса. Да, пара шиллингов нам бы определенно тогда не помешала! Я не могу утверждать, что мы прошли через весь город, но бродили очень долго, и если бы мы не смотрели постоянно себе под ноги в надежде найти оброненный бумажник или часы, то, без сомнения, увидели бы какое-нибудь открытое окно или незапертую дверь, куда бы без труда могли залезть.
Мы почти все время молчали, но каждый из нас знал, о чем думает другой. Я не знаю — и готов поклясться, никогда об этом не узнаю, — кто из нас первым обратил внимание на двор булочника. Конечно, я могу сказать, что это был я, но в действительности нельзя отрицать, что это мог быть Майк, потому что я на самом деле не видел, что окно магазина открыто, пока Майк не толкнул меня в бок и не указал на него.
«Видишь?» — спросил он.
«Да, — сказал я. — Ну что, полезли?»
«Но как, тут же стена высокая!» — прошептал он, прищурив глаза.
«Я стану тебе на плечи», — ответил я.
Он продолжал смотреть вверх: «Слушай, а у тебя получится?» Это был единственный момент, когда он проявил живой интерес к чему-либо.
«Будь спокоен, — сказал я, готовый к делу, — на твоих дубовых плечах я куда хочешь залезу».
Майк не выглядел силачом (как и я), но под его потрепанной грязной курткой скрывались стальные мускулы. Когда он шел в очках по улице, засунув руки в карманы, то казалось, что он и мухи не обидит. Но я бы ни за что на свете не захотел сойтись с ним в драке, потому что он такой человек: то за неделю слова не проронит, сидит себе перед телевизором, почитывает книжки о ковбоях или просто спит, а то вдруг р-р-раз — и может чуть ли не убить человека непонятно за что. Он, например, был способен избить человека, если прошлым субботним вечером тот болел за другую футбольную команду, или если тот наступил ему на ногу на остановке, или просто случайно толкнул его, когда он мечтал о какой-нибудь соседской красотке. Я однажды видел, как он вцепился в одного парня только за то, что тот косо на него посмотрел. Позже выяснилось, что этот парень был косоглазый, но ведь этого никто не знал, потому что он впервые тогда появился на нашей улице. Но когда Майк настроен миролюбиво, ничего такого не происходит, и мне кажется, я вожу с ним дружбу только потому, что он может молчать целыми днями.
Он поднял руки, как будто на него наставили пистолет, и присел, прислонившись к стене, как будто его застрелили. Я залез на него как на стремянку или на стул, после чего он поднялся, подставил мне свои крепкие, как у боксера, ладони, и повернулся так, чтобы я мог подняться на них как на ступеньки автобуса. За все это время он ни разу не проронил ни звука и не закряхтел от напряжения. Я, не тратя время попусту, взял плащ, который держал в зубах, и накинул его на стекла в стене, чтобы они не были такими острыми, — поскольку зубцы со временем были сбиты камнями. Когда я уселся на них, я с трудом представлял, где нахожусь. Затем я прыгнул во внутрь и чуть не поломал себе ноги, потому что там было очень высоко. Мне показалось, что я приземлился с парашютом: один приятель говорил, что, когда прыгаешь с парашютом, то бьешься об землю так, как будто свалился со стены в двадцать футов. Так вот, там наверно и были все эти двадцать футов. Затем, придя в себя, я пошел открывать ворота Майку, который только усмехнулся, потому что самая трудная работа была уже сделана. «Пришел, взломал, вошел» — прямо как в одной дурацкой тюремной песне.
Тогда я ни о чем не думал, потому что, когда я чем-то занят, я никогда ни о чем другом не думаю. Когда я лезу поздним туманным вечером по водосточной трубе, сбиваю засовы, взламываю замки, поднимаю щеколды, что-нибудь толкаю своими костлявыми руками и тощими ногами, я едва ощущаю даже собственное дыхание, я не помню, открыт или закрыт мой рот, голоден я или нет, чешется ли у меня кожа и произношу ли я грязные ругательства. И если я ничего об этом не знаю, как же я могу об этом думать? Когда я обдумываю, как легче залезть в открытое окно или как взломать дверь, как я могу одновременно размышлять о чем-нибудь еще? Это никак не мог понять холеный очкастый тип с записной книжкой, когда целыми днями задавал мне вопросы — после того, как я попал в исправительную колонию. Я не смог ничего ему объяснить, как не могу сделать и сейчас. Но даже если бы я и мог, он вряд ли что-нибудь понял бы, потому что в эти минуты я и сам себя не понимаю, хотя всеми силами стараюсь сделать это, уж поверьте мне.
До того, как я понял, где нахожусь, я успел впустить Майка в булочную. Он между тем зажег спичку, осмотрелся, и схватил ящик с выручкой. Его лицо расплылось в довольной улыбке, когда он сжал в ладонях эту коробку — так сильно, будто старался ее раздавить. Он потряс ящик, чтобы убедиться, что тот не пустой, и неожиданно произнес: «Пошли отсюда».
«Послушай, может быть, здесь еще что-нибудь есть», — заметил я, вытаскивая тем временем один за другим выдвижные ящики шкафа.
«Нет, — сказал он, похлопав по ящику с таким видом, будто обчищал магазины уже двадцать лет, — это все».
Я вытащил еще несколько ящиков, набитых книгами, чеками и письмами. «Да откуда ты, кретин, знаешь?»
Он толкнул меня так, как будто я был входной дверью: «Знаю и все».
Но нам некогда было выяснять, кто прав, а кто виноват, ведь мы были заняты одним делом. Я посмотрел на новенькую дорогую пишущую машинку, но, понимая, что не смогу унести ее незаметно, только послал ей воздушный поцелуй и вышел вслед за Майком. «Да не беги так, — сказал я ему, толкая дверь, — нам некуда спешить».
«А мы и так не спешим», — бросил он через плечо.
«Этих денег нам хватит на много месяцев», — шепнул я ему, когда мы шли по двору, — «только не стучи воротами, а то нас может засечь какой-нибудь легавый».
«Ты думаешь, я совсем рехнулся?» — ответил он, хлопнув с такой силой, что, кажется, нас услышала вся улица.
Не знаю, как Майк, но я теперь принялся думать о том, как нам без проблем дойти до дому с этой коробкой, которую я спрятал себе под свитер. Возможно, он тоже задался этим вопросом, потому что, как только мы вышли на центральную улицу, он сунул мне ее в руки. Любопытно получается, но и впрямь — пока вы сами до чего-то не додумаетесь, вам и в голову не придёт, что кто-нибудь способен размышлять об этом же. Я и представить себе не мог, что может случиться с нами дальше, но я немного струхнул при мысли, что нам может встретиться легавый и поинтересоваться, что там у меня под свитером.
«Что это такое?» — спросил бы он, и я бы ответил: «Опухоль». — «Да ты что, какая опухоль, сынок?» — переспросил бы он с подозрительным видом. Тогда я кашляю и хватаюсь за бок, как будто меня скрутил приступ жуткой боли и закатываю глаза, как я уже однажды делал в больнице. Майк тем временем берет меня за руку с таким видом, как будто он — мой лучший друг. «Рак», — с трудом отвечаю я легавому, от чего в его тупой голове возникает сомнение: «У парнишки твоего возраста?» — Тогда я стону еще раз в надежде, что после этого он посчитает себя последним ублюдком на свете, если усомнится в моих словах. Но он не хочет думать о себе так плохо. А я тем временем продолжаю: «Это наследственное. Мой папа умер от рака месяц назад, и я чувствую, что тоже умру через месяц от этого.» — «У него что, был рак желудка?» — «Нет, горла. Рак желудка у меня», — и тут я опять издаю стон и кашляю. «Послушай, ты не можешь в таком состоянии расхаживать по улицам, ты должен лежать в больнице». Тогда я говорю ему слабым голосом: «Я как раз шел туда, но вы меня остановили и стали задавать кучу вопросов. Не правда ли, Майк?» — и тот что-то невнятно бормочет в ответ. Но тут коп предлагает нас проводить в больницу. Конечно, теперь он — само милосердие и сострадание: поликлиники закрываются в двенадцать, может быть, вызвать такси? Если я хочу, он сделает это и даже заплатит водителю. Но мы просим его не беспокоиться и говорим, что он — замечательный человек, хоть и полицейский, добавив при этом, что знаем кратчайший путь. Но когда мы заворачиваем за угол, в его недоразвитые мозги приходит мысль, что идем-то мы в противоположную сторону, и он окликает нас. Тогда мы принимаемся бежать… В общем, события могли развиваться именно так.
У меня в комнате Майк открыл коробку с помощью молотка и ножниц, и до того, как мы сообразили, где находимся, мы разложили свою добычу на моей кровати, разделив на две равные доли по семьдесят восемь фунтов пятнадцать пенсов и четырнадцать полпенсовых монет. Перед нашим мысленным взором, как в рождественской сказке, предстали все те вещи, что мы сможем за них купить: пирожные и трюфели, салаты и сэндвичи, пироги с повидлом и плитки шоколада. Мы все поделили поровну, потому что были за равный труд и равный заработок, как и профсоюз, в котором состоял мой папаша, пока он был способен бороться и пока у него были силы спорить. Я подумал о том, как замечательно, что парни вроде этого бедняги булочника не хранят деньги в каком-нибудь большом банке с мраморным фасадом, какие построены на каждом углу. Нам крупно повезло, что они не доверяют банкам, хоть на их строительство угроханы миллионы тонн бетона, хоть в них полно стальных засовов и дверей, и хоть их неустанно охраняют толпы копов. Как здорово, что они доверяют только копилкам, несмотря на то, что многие владельцы магазинов считают это старомодным и несут свои сбережения в банк, который не оставляет ни малейшего шанса таким честным, искренним, трудолюбивым и совестливым ребятам, как мы с Майком.
Конечно, любой нормальный человек поймет, что мы сделали дело так чисто, как только возможно, потому что булочная находилась по меньшей мере в миле от нашего дома, и нас не видела ни одна живая душа, — а на дворе стоял густой туман. К тому же мы вернулись к себе меньше чем за пять минут, поэтому копы никак не могли нас выследить. Но все-таки мы допустили какую-то ошибку, хотя теперь и непонятно, когда именно.
Мы с Майком решили не сорить деньгами сразу, потому что в этом случае некоторые могли бы подумать, что мы взяли нечто, что нам не принадлежало. И у нас наверняка возникли бы неприятности, потому что даже на такой улице как наша есть типы, которые не прочь услужить копам, хотя я и не знаю, зачем они это делают. Просто есть такие подлые натуры, которые, даже если получают всего на полпенса больше вас, убеждены, что вы только и мечтаете о том, как бы их обокрасть. Они готовы сдать вас копам, даже если заметят, как вы выносите дерьмо из сортира (и не важно при этом, чей сортир), — только чтобы вы сидели в тюрьме и не добрались до их монет. Поэтому мы решили поступить разумно и не показывать, что у нас есть большие деньги. Например, мы могли бы поехать в центр и вернуться, разодетые в пух и прах, как, например, те парни, которые проработали в заводской конторе больше полугода. Но нет, мы отложили шиллинги и пенсы, а крупные купюры сложили в пакет и засунули его в водосточную трубу за дверью во дворе. «Никто не станет их там искать», — сказал я Майку. «Мы просидим тихо неделю-другую, а затем будем брать по несколько фунтов в неделю, пока они не закончатся. Возможно, мы и жулики, но совсем не дураки».
Однако через несколько дней в нашу дверь постучался переодетый шпик и спросил обо мне. Было девять часов утра и я еще нежился в постели, поэтому мне пришлось вылезти из под мягких белых простыней и выйти к нему, когда меня позвала мама. «Какой-то человек хочет поговорить с тобой, — сказала она, — поторопись, а то он уйдет».
Я услышал, как она попросила его подождать у дверей. Она говорила ему, какая хорошая погода была накануне, но теперь она испортилась, и с утра собирается дождь. Он отвечал ей кратко, только «да» или «нет». Натянув штаны, я вышел к нему и поинтересовался, что ему от меня надо, хотя и так знал, что «человек, который хочет с тобой поговорить» в нашем доме — это всегда коп. Если бы я знал, что такой же «человек в штатском» пришел и к Майку в то же самое время, я бы всерьез насторожился, потому что сто пятьдесят фунтов были спрятаны в водосточной трубе рядом с дверью, и всего лишь в нескольких дюймах от них стояла нога переодетого шпика. Мамочка продолжала удерживать его там, занимая дурацкой болтовней, ведь ей казалось, что этим она делает мне добро, — а я молил Бога, чтобы она попросила его зайти. Однако я тут же подумал, что подобное гостеприимство с нашей стороны могло бы показаться ему довольно подозрительным, — ведь эти типы знают, как мы их ненавидим, и сразу чувствуют подвох, если им покажется, что мы обходимся с ними любезно. Моя мама не вчера родилась, подумал я, спускаясь по скрипучей лестнице.
Возможно, я видел этого типа раньше: какого-нибудь Бернарда в полицейской фуражке из исправительной колонии, или Роланда в скрипучих сапогах из дома предварительного заключения, или инспектора Пита в форменном плаще. Пожалуй, он был больше похож на Гитлера, особенно его усики щеточкой, однако из-за своего роста в шесть футов выглядел намного хуже. Но я только пожал плечами, взглянув в его пустые голубые глаза — я так всегда веду себя с копами.
Затем он принялся задавать мне вопросы, и мама, стоявшая позади меня, сказала: «Последние три месяца он целыми днями просиживал перед телевизором, поэтому, мистер, вам не в чем его обвинить. Вам лучше поискать кого-нибудь другого, потому что сейчас, когда вы здесь без толку стоите, вы только зря тратите деньги, которые я плачу в виде налогов». Но это, конечно, была насмешка, потому что на моей памяти она никогда не платила налогов, и надеюсь, не будет этого делать.
«Ты ведь знаешь, где находится Пэпплевик стрит, не так ли?» — спросил меня коп, не обращая внимания на маму.
«Рядом с Альфретон Роуд?» — смело и открыто спросил я в свою очередь.
«И ты, конечно, знаешь, что там по левую сторону дороги находится булочная, примерно на полпути вниз по спуску?»
«Рядом с пабом, да?» — поинтересовался я.
На этот раз в его голосе прозвучало раздражение: «Нет, черт возьми!» Копы всегда очень быстро теряют терпение, особенно, когда их работа не клеится. «Ну, тогда не знаю», — сказал я ему.
Он водил своей большой ногой по порогу.
«Где ты был вечером в прошлую пятницу?» — спросил он опять, и я почувствовал себя хуже, чем после проигранного боя на боксерском ринге.
Мне не нравилось, что он обвинял меня в том, в чем не был уверен, и я продолжал тянуть: «Вы думаете, я был рядом с булочной? Или около паба?»
«Ты получишь пять лет в исправительной колонии, если сейчас не ответишь мне», — сказал он, расстегивая свой макинтош, хотя там, где он стоял, было холодно.
«Я сидел целый день перед телевизором, мама вам уже сказала», — клятвенно заверил я. Но он продолжал задавать мне свои идиотские вопросы: «У тебя есть телевизор?»
Подобные вещи глупо было бы спрашивать даже у двухлетнего малыша, поэтому я ухмыльнулся в ответ: «А что, антенна с крыши упала? Если хотите, можете зайти в дом и на него посмотреть.»
Мои последние слова понравились ему еще меньше. «Нам известно, что никто не слышал, чтобы твой телевизор работал в прошлую пятницу вечером, и ты об этом прекрасно знаешь, ведь так?»
«Возможно, что и никто не слышал, но я
«Нам известно, что тебя не было дома», — настаивал он, нервно подергивая дверную ручку. Они всегда говорят «мы, мы», и никогда «я, я». Они как будто чувствуют себя более уверенными и смелыми при мысли, что их целый полк против одного бедняги вроде меня.
«У меня есть свидетели, — ответил я ему. — Во-первых, мама, во-вторых, ее дружок. Разве этого не достаточно? Я вам могу привести их еще целую дюжину, или чертову дюжину, если речь идет об ограблении булочной».
«Мне не нужна твоя ложь», — сказал он, не обращая внимания на мои слова о дюжине свидетелей. (И откуда только берутся такие дотошные копы!?) «Я только хочу узнать, куда ты спрятал те деньги».
Не сходи с ума, только не сходи с ума, сказал я себе. Тем временем с кухни доносился звон посуды: мама ставила на стол чашки, блюдечки и доставала из печи куски жареного бекона. Я отошел назад и помахал ему изнутри, как лакей: «Заходите и обыщите дом. Конечно, если у вас есть ордер на обыск».
«Послушай, сынок, — сказал мне этот самоуверенный, наглый ублюдок, — мне надоела твоя дерзкая болтовня. Учти, ведь если мы сейчас поедем в Гайдхолл, то тебе там просто набьют морду за подобное поведение». И я знал, что он не врет, потому что слышал обо всех их приемах. Я только надеюсь, что однажды его и парней вроде него тоже отмутузят и наставят им синяков; но ничего нельзя знать наперед. Это может произойти еще раньше, чем вы думаете, как, например, в Венгрии. «Скажи мне, где деньги, и ты отделаешься условным наказанием».
«Какие деньги?» — переспросил я его, хотя отлично понял, о чем идет речь.
«Ты сам знаешь, какие деньги».
«Но я совсем не понимаю, о каких деньгах идет речь», сказал я, ударяя себя кулаком в грудь.
«Деньги, которые были украдены, и о которых тебе все известно, — сказал он, — ты меня не обманешь, не трать силы понапрасну».
«Вы что, говорите о трех пенсах и восьми полпенсовых монетах?» — спросил я.
«Ты — маленький подлый воришка! Я научу тебя, как брать чужие деньги!»
Я повернул голову и крикнул: «Мама, позвони моему адвокату».
«Умно, не так ли? — сказал он очень недружелюбным голосом, — но мы тут перевернем все вверх днем, пока их не найдем».
«Послушайте, — обратился я к нему театральным голосом, — то, что вы нам говорите, звучит очень забавно, это почти похоже на игру, но ради бога, разъясните все попонятнее. Я только что встал с постели, а тут вы стоите в дверях и сообщаете мне, что я украл большую сумму денег. Денег, о которых я слыхом не слыхивал».