— Господи! — твердила жена, не отрывая глаз…
— Наблюдал! — с горчайшей иронией произнес муж и попрежнему начал озлобленно раздеваться, стоя к жене спиной и говоря:
— Истинно дьявол попутал!.. Бога забыл! "Подсматривай"!.. Ежели бы ты мне попался, — я бы тебя не так подсмотрел…
Молчание… Муж вздыхает, укладывая платье… Жена поняла, что теперь ее очередь, и начала:
— Что я ни говорю, сколько я ни твержу, что ни советую… Никогда, ни в одном слове ты мне удовольствия не сделал. Ну, и казнись…
Молчит.
— И носись с разбитой рожей… Чиновник!
Молчит и вздыхает…
— И где это видано, чтобы под чужими дверями подслушивать? Что ты, маленький, что ли? Слава богу, не первый годок… Вот бог-то и выдал… Хотел потихонечку да чтобы не знали, — ан вот господь-то сейчас и изувечил…
Муж лежал на диване лицом к спинке и молчал: стало быть, жена правду говорила, потому что в обыкновенное время он бы не дал слова сказать… Жена помолчала и произнесла:
— Ну уж вставай… Покажи рожу-то, может я ее свешным салом вымажу…
Муж лежал лицом к стене. Слышались всхлипывания…
"Неужто плачет?" — подумала жена, и у нее из глаз хлынули слезы…
— Ну тебя!.. Вставай! — не владея собой, произнесла она.
Когда муж встал и физиономия была развязана, то жена ревмя заревела… и покатилась на стул…
— Боже мой! боже мой! боже мой! — изнеможенно твердил муж, стоя перед женой и склонив усталую голову на плечо. — Убей ты меня, ежели я хоть раз… хоть подумаю… За писанье за это…
А слезы, вырываясь из закрытых ресниц, журчали по взрытой его физиономии…
Тяжела доля физиономии провинциального писателя!
-
А между тем из нашего города все-таки нет вестей, все не подает он своего голоса… Скорбит столичная газета, которой только и заботы, как бы насажать в свои столбцы побольше этих
Грустно столичной газете, понукает она черниловского приятеля, и шлет этот приятель письмо:
"…Ждали-ждали — хоть бы словечко; приходится заключить, что или ты не можешь с непривычки исполнить заказную работу, или действительно у вас в жизни степь сирийская или Сахара, что ли… Если так, то вот совет: пробеги письма из других городов, подумай над общей конструкцией их, — узнай пределы, рамку и по возможности несколько окрась местными красками, хоть, откровенно говоря, такой метод изложения — довольно ветх. Но это не будет особенно зазорно, — ибо все города на Руси, как форменные фраки чиновников, — одни и те же. Поэтому-то и странно, что вы не даете о себе слуху; положим, так: в благоустроенном государстве думы, побуждения, стремления провинций — одинакие; все или почти все провинции заявляют нам свои симпатии (положим), заявляют о своем существовании и проч. и проч., вы — нет!.. Что это? В благоустроенном государстве одни идут вперед, другие стоят, а третьи идут назад? Нет! Это не благоустроенное государство… Неужели наше отечество не благоустроено??!! Видишь, до каких результатов, до каких страшных слов привело нас поведение вашего города, и на этот раз особенно твое… А поэтому пиши, пиши и пиши… Пиши, не выходя из комнаты, пиши по моему совету и не забудь в конце все-таки… Понимаешь? Пароходы, мол…"
"Не выходя из комнаты? — подумал Чернилов. — Что ж! Это, пожалуй, и ничего… Тут по крайности рожи не повредишь… Это можно…"
Благое намерение Чернилова скоро имело не менее благие последствия; он тщательно высматривал план других провинциальных корреспонденций и скоро нашел, что сначала нужно несколько фраз с
Вследствие всего этого в непродолжительном времени совершается следующая сцена:
Вечер. Чернилов сидит за столом, склонившись над листом бумаги и запустив руку в волоса; он думает; три фразы, начинающиеся с
— Васька, уйди! — произносит Чернилов, топая на сынишку, который увивается около стола…
Васька отходит, но не уходит…
"Так что же бы еще-то? про пароходы? это внизу", — думает Чернилов и еще сердитее кричит на Ваську:
— Уйди, говорю…
Васька испуганными глазами смотрит на отца и держится за край стола, не идет…
Папенькина рука описывает в воздухе полукруг, и раздается затрещина.
Васька принимается голосить, а папаша, как бы вдохновленный свыше, макает поспешно перо и выводит:
"…Когда воспитание детей не ограничивается затрещинами и основано на кротком внушении, с присовокуплением сладкого конфекта…"
"Готово!" — сияя, думает Чернилов. Васька между тем, понимая всю прелесть сладкого конфекта, в дальней комнате дерет горло, насколько возможно драть его, а на Чернилова снова сходит тоска: "что бы еще?"
Корреспондент в задумчивости принимается ходить взад и вперед…
"Нейдет! — думает он… — Необходимо тово…"
Он подходит к окну, становится на колени, нагибает бутыль… За ораньем Васьки не слышно, как булькают глотки один за другим…
Через пять минут снова коленопреклонение…
Еще через пять — снова.
Потом в течение десяти минут — пять коленопреклонений.
Потом в течение пяти минут — десять коленопреклонений.
В результате оказывается, что Чернилов плохо владеет ногами. Направляясь к столу, он натыкается на стул, и в голове его мелькает опять приятная мысль.
Кое-как улаживает он в руках перо и, помогая ему тыкающимся в бумагу носом, выводит такую фразу:
"…Когда повсеместная трезвость не ищет с фонарем своего друга, когда упившегося столь же редко видеть, сколь редко видеть… и когда…"
"Стой… сстой!.. счас это я…" — нервно думает Чернилов, напрягая пьяную голову, чтоб догнать какую-то только что мелькнувшую мысль…
Мысль, однако, нейдет…
Чернилов быстро вскакивает с дивана, быстро подходит к бутыли, выпивает; возвращаясь, он уже не чувствует никакой бодрости в ногах, натыкается на стол, опрокидывает его со всеми принадлежностями, валится сам на всю эту груду, и в комнате воцаряется тьма…
Через десять минут входят кучера с фонарями (один из кучеров захватил лом, на всякий случай), жена чиновника командует, кучера и кухарка подхватывают с земли барина и, сказав: "ну-ко, господи благослови!" — несут… Потом просят на водку…
На другой день поутру Чернилов снова переписал свое сочинение и, тоскливо думая, как его продолжать, говорил жене:
— Марфуша! как бы рассольцу!.. Доконала меня эта подлая газета!.. — И в то же время думал, нельзя ли вставить такой фразы: "Когда утро встречаем мы не рассолом и кислой капустой, а теплой, можно сказать, даже очень горячей мыслию о благе отечества…"
Через неделю Чернилов, глубже вникнувший в смысл и форму провинциальных корреспонденции, одолел-таки корреспонденцию и из нашего города… В письме этом было все как следует: несколько раз
Все как следует…
Одним словом, скоро и столичная газета и отечество узнали и продолжают знать теперь, что и наш город — хоть куда.
-
Вымученная такими усиленными приемами корреспонденция, очевидно, много говорила неправды, много врала, потому что наша родная убогая сторона и до сих пор та же; наша убогая Овчинная улица попрежнему не думает ни о чем, кроме самой Овчинной улицы, и живет она, как жила пять-шесть лет тому назад. Теперь я и буду рассказывать, как именно она живет.
ПРИМЕРНАЯ СЕМЬЯ
На одной из улиц г. N стоит двухэтажный, необыкновенно узкий, как будто сдавленный с боков, трехоконный дом; вверху — жильцы, внизу хозяева. Как те, так и другие в мельчайших подробностях знают, что делается и даже думается в известную пору внизу или вверху: стоит наверху двинуть стулом и потом заскрипеть кровати — как внизу уже знают, что Марья Ильинишна легла спать, и т. д. Семейство хозяев состоит из вдовы, ее сына и его жены. Все это трио отличается необыкновенною тишиною нравов, признавая единственным законодателем и решителем всех вопросов исключительно маменьку; сама маменька с этим тоже вполне согласна; кроме этого, особенную, исключительную черту этой семьи составляет постоянное расстройство желудков и вообще крайне проховое телосложение: как будто материала, из которого вылеплены эти три существа, — отпущено было слишком мало, так что едва-едва хватило на всех, и то с весьма достаточною дозою воды; стоит взять одного из членов этой семьи за руку, чтобы получить ощущение мокрой губки. Такого рода телосложение заставляло членов этой семьи сызмальства ходить заткнув уши ватой, добиваться испарины и опасаться сквозного ветра; а так как подобного рода враги существуют постоянно, то постоянно и внимание было обращено исключительно на них; победа поэтому желалась только над ними, и, стало быть, полное счастие было при самых незатейливых условиях.
Сложилась эта примерная семья так: покойник Пискарев, занимавший какую-то теперь уже несуществующую должность, — оставил своей вдове дом, сына по одному году и крошечную пенсию. Положение вдовы было трудное: по смерти мужа ей одной приходилось иметь зубы, которые бы равнялись в сложности зубам обоих супругов, — потому что у ней попрежнему существовали куры, попрежнему со всех сторон существовали соседи и гнилые заборы, через которые куры будут летать точно так, как и при покойнике, только отбить их теперь будет много труднее, так как управлять приходится одной; вторая забота — надо воспитывать сына. Об этом нужно было уже думать и не ограничиваться одними зубами. Но господь помог ей в таких трудных обстоятельствах; к великому удивлению, куры хоть и перелетали через забор, но были возвращаемы при первых требованиях: один вид вдовы Пискаревой, с мужской продолговатой физиономией, украшенной круглыми медными очками и большим чепцом, вовсе не рисовал в ней ту разбитную соседку, которая обладает необыкновенно визгливым горлом, ежеминутною способностию выступить в поход с ухватом и проч. Соседки пожалели даже покойника, ибо увидали, что все когда-то происходившие дебаты из-за кур происхождением своим обязаны исключительно ему. Таким образом, дело с курами было улажено незаметно.
Вторая трудность — вырастить сына ~ трудность не малая, — но зато и плоды ее тоже неисчислимы: сумев достигнуть того, чтобы не знать ничего, кроме четырех стен своего жилища, вдова Пискарева достигла впоследствии полнейшего покоя, сделав единственного человека, который вязался с ее сердцем, — прямым порождением этих стен, почитателем их, ежеминутно страдавшим при всякой попытке сунуть нос на сторону. Маменька для него все: маменька сказала, что образ, который висит в передней и на котором, вследствие мрачнейшего письма, — Сеня ничего не мог разобрать, — что образ этот греческого писания, что такого образа теперича нигде сыскать невозможно, — и Сеня теперь умереть готов, если ему скажут иное… Помнит он, как раз в лютую зиму вошел в переднюю какой-то оборванный, в лохмотьях человек и начал жалобно болтать на каком-то, совсем не нашем языке: повр, повр, анфан, анфан и проч. Маменька все говорила на это: "дома никого нету"; немец снова начинал канючить, а маменька снова орала ему: "говорят тебе, господа в город ушли". Немец долго стоял молча, ожидая помощи, но видя перед собой только изумленную рожу Сенечки и непрошибимое хладнокровие старухи, углубившейся в вязанье чулок, — вздохнул и вышел вон… Маменька тотчас побранилась с кухаркой, по тому поводу, что "не договорюсь, — сколько ни говорю, — запирай двбри на крючок". Осмотрела, все ли цело в передней, не стянул ли немец салопа, и потом уже удовлетворила любопытство Сенечки, пристававшего с расспросами: "кто это такой?"
— А это, — говорила мать, — немец. Я сейчас его узнала по языку… Видел, какой у него язык-то — красный, как огонь, — и длинный, как змея? Не в пример православных языков длиннее!.. Вот ты, Сенюшка, и замечай, — как ежели увидишь у кого язык длинный и красный, знай, что это не наш крещен-человек, — а немец, и говорит-то он не по-нашему, — от этого ничего у них и не поймешь…
Сенечка слушал эту тираду о языках и нациях, — и если ему даже теперь сказать, что у его маменьки язык будет много подлиннее французского, и что она между тем отнюдь не француз, и бог между тем ее не наказывает, — он умрет, а не согласится. Таким-то образом все познания шли к Сенечке из рук матери, которая готовила их, так сказать, смаху, и притом с невыразимою быстротою. В гимназии Сенечка не высидел и двух лет: — в то время было трудное ученье, — науки были гораздо страшнее нынешних: то и дело раскраивались лбы, отрывались уши, выщипывались целые лысины детских волос. Сеня был комплекции слабой, — и материнское сердце, крепко болевшее над явственными признаками посещения Сениной головы наукою, решилось прекратить учение; одно уже оторванное ухо ясно говорило, что познаний Сенею захвачено настолько, что с ними легко можно будет одолеть кой-какие чиновнические обязанности. Таким образом, из рук мамаши Сенечка был передан на руки канцелярских старожилов; один из всех молодых чиновников он не пьет водки, ходит в летнюю пору с ватой в ушах, не обнаруживает никаких молодых стремлений, попрежнему покупает чижей и ухаживает за ними. Жалованье все идет матери, и сыну оставляется сумма, потребная на покупку чижа.
-
— Семен! — сказала раз ему мать, — уж ты сегодня чижика-то не чисть… некогда — мы с тобой к невесте пойдем.
У Семена и руки и ноги задрожали.
— К какой, маннька, к невесте?
— К твоей…
— Маннька, как же это?.. Я, ей-богу…
Маменька несколько даже усмехнулась…
— Ох ты, моя дурашка! Что тебя съедят, что ли? Будешь теперь с женой жить, — вот и сказ…
— Да, ей-богу, я не знаю…
— Ну я научу… Уж это не твое дело…
Сын успокаивается, — маменька худому не научит. Невеста оказывается тоже какого-то золотушного, губчатого телосложения, — с испуганным выражением в лице.
Весь разговор жениха и невесты до свадьбы вертелся на таких предметах…
— Покорнейше благодарю, я больше чаю не хочу-с, — говорил жених…
— А еще не хотите? — с великим испугом говорила невеста…
— Никак нет-с…
Сеня в это время смотрит на маменьку, спрашивая глазами: можно ли еще?
— Пей, чего ты? — произносит маменька…
— Ну позвольте, полчашечки…
Или:
— Это ваша кошка?
— Наша.
Молчание.
— У нас тоже есть, Машкой звать…
— И нашу Машкой.
И т. д.
— Ну, что — полюбили вы друг друга? — спрашивают юную чету родители.
— Полюбили…
— Очень?
— Очень-с…
— Ну, так чего ж тут разговаривать-то?..
Волочить, действительно, не из чего; за несколько часов до свадьбы мать сыну что-то усиленно шепчет на ухо"..
— Ей-богу, я ни за что… Как это можно!
— Да дурак! — шопотом произносит мать и еще убедительнее начинает работать губами над ухом сына.
Сын как будто убеждался в справедливости резонов, приводимых матерью, и почти не возражал, — отчего начинавшая уже успокаиваться маменька была несказанно изумлена, услыхав по окончании монолога: "Ни за что на свете!.."… — Прокляну! — оставалось сказать ей…
Сеня мгновенно притих, дело было слажено, и Сеня начал жить с женою.