Из разговоров с приятелями
I. БЕЗ СВОЕЙ ВОЛИ
…Слава богу, зима стоит настоящая, снежная, морозная, с вьюгами и сугробами. Хорошо побыть, пройтись и проехаться на свежем, холодном воздухе, хорошо и дома посидеть во вьюгу и пургу, жарко растопив печку и взяв в руки хорошую книгу.
В один из таких вьюжных вечеров, как-то на днях, я и один мой приятель мирно коротали время, попивая чай, читая, кто книгу, кто газету, и испытывая самое современнейшее из удовольствий, удовольствие нестеснительного молчания. В особенности с этим "удовольствием" освоился мой приятель, так как жизнь накопила у него на сердце немало горя, и всякий раз, когда он говорил, слово его было невеселое, очень часто желчное, а иногда почти истерически негодующее. По натуре это был человек добрый и мягкий, но судьбе угодно было заставить его жить в таких условиях, где эти качества, особливо мягкость, не требовались, и не только нэ требовались, но не доставляли ничего, кроме горя и душевной отравы. Он начал жить сердцем и умом в то время, когда отмена крепостного права налагала даже на самые заскорузлые натуры обязательства знать и видеть, что все это старое крепостное
Обстоятельство это не заключает в себе ровно ничего чрезвычайного. Дело только в том, что наш молчаливый дуэт, обещавший окончиться мирным и молчаливым сном под шум метели, был нарушен появлением нового, но не молчаливого, а, напротив, весьма разговорчивого лица. Ничего особенного не представляет и это новое лицо, но сказать о нем два слова необходимо. Это был молодой малый, или, лучше сказать, "парень" лет двадцати, по фамилии Березников. Происхождения он был купеческого, и лет десять тому назад отец его торговал красным товаром в одном из окрестных тихих уездных городков и здесь же десять лет назад умер, оставив вдове и сыну небольшой деревянный дом и флигель с лавкой. Мать Березникова не продолжала торговли, лавку продала, дом подновила и отдала под помещение уездной управы, а сама стала жить с сыном во флигеле. На деньги, которые остались от продажи лавки и которые получались с управы, жили они не богато, но и не бедно; мать молодого Березникова занималась тем, что пила чай, плакала, ходила в церковь да баловала своего сына, а сын рос и ничего не делал. Но что-то помешало ему сделаться саврасом, шатуном, полюбить трактир, биллиард и кулацкую наживу; какая-то врожденная деликатность отталкивала его от этого, и хоть он ничего не делал, но хотел что-нибудь делать, и притом хорошее. В настоящую минуту это был дюжий, здоровый и сильный парень, который делал и думал то, что заставлял его делать случай, хотя случай этот, повторяю, никогда не отзывал его ни в кабацкую, ни в кулацкую компанию. Единственный сын у матери, он не подлежал воинской повинности, не нуждался в куске хлеба, был совершенно свободен, здоров и силен, но вопрос "что делать?" тем сильнее угнетал его в деревенской и уездной глуши, что "нажива", которою этот вопрос разрешается всего чаще, не прельщала его.
— Что мне делать? Скажите, пожалуйста! — иногда как бы в изнеможении вопрошал этот здоровый и румяный юноша, неожиданно явившись из каких-нибудь странствований, которые он любил делать пешком и даже бегом!..
— Да вы что бы хотели делать?
— Да чорта мне хотеть? Кабы я хотел, я бы не спрашивал…
— Вы что знаете?
— Да ни чорта я не знаю!..
— Так какое же вам дело? Ничего не знаете и ничего не хотите.
— Так неужто мне пропадать?
— Ну, возьмите какое-нибудь место… на железной дороге… в управе.
— За каким же чортом?
— Ну все-таки будет занятие!
— Да за каким же чортом мне это занятие? Жрать? Так у меня и без него есть, что есть: пошел к матери, похлебал щей — вот и все, а строчить там в конторе или в канцелярии всякую ерунду — зачем это? Мне надо знать, что я пользу делаю кому-нибудь, тогда я согласен.
— Так подумайте хорошенько, может и выберете какое-нибудь дело…
— Уж я думал и вижу, что камень на шею да в воду — одно! Впрочем, нет ли у вас книг каких-нибудь? Я хочу читать. Надо читать дозарезу, одно спасенье… Дайте мне книг, пожалуйста, сколько у вас есть…
После таких разговоров Березников уходил домой, унося с собой целый ворох книг, связав их собственным кушаком (он ходил в русском платье). Книги были всегда самого разнообразного содержания и собранные кой-как: третья часть одного сочинения, вторая другого, тут и роман с иностранного, и брошюра об уходе за скотом, и толстый отчет земского собрания. Нахватав всею этого так, зря, без разбору и толку, и притом второпях, под давлением мысли о неотложнейшей необходимости читать "дозарезу", — он немедленно же стремился удовлетворить этой необходимости, немедленно уходил домой "читать" и пропадал на неделю, на две. Чрез две недели он приносил ворох прочитанных книг и на вопрос: "Ну, что?" отвечал: "Прочитал всё… башка трещит, бог знает, до чего… Все хорошо и любопытно, — а точно кирпичами голову заложило… чистая смерть! Уж я дрова сегодня рубил целый день — никак в чувство не приду". Заходил разговор о систематическом чтении, о том, что
— Ну теперь опять давайте книг.
Но систематическое чтение никогда не удавалось; препятствовали этому живые встречи с людьми. То, идя домой с книгами, Березников встретится с овчинниками и так заинтересуется их бытом, мастерством и разговором, что пристанет к ним и проживет, "протаскается" с ними до тех пор, пока не пропадет интерес, не станет скучно и опять не нападет унылая минута с неразрешимым вопросом "что делать?". То встретится с учителем и вздумает сам готовиться держать экзамен, натащит домой Ушинского, Корфа, Евтушевского, но какая-нибудь новая встреча с какими-нибудь голубятниками или столярами увлекала его к живому наблюдению, и начатое приготовление в учителя ничем не оканчивалось или во всяком случае откладывалось в долгий ящик.
Несмотря на беспорядочность жизненного опыта, исполненного случайных встреч, мало-помалу кое-что из вычитанного им переходило в личные наблюдения и иногда объясняло даже то или другое знакомство, например с учителями, с мастеровыми. Хотя и крайне беспорядочно и безобразно, но голова Березникова работала, вычитанное переносила в жизнь, а виденным проверяла прочитанное. Но в конце концов в голове этой царствовал все-таки хаос и беспорядок, не приводивший его ни к чему определенному, кроме какой-то страсти переменять место, чтобы не скучать, не томиться бездельем. Знакомых и отцовских и своих много было у него и в городе и по деревням, между учителями, священниками, крестьянами и в особенности между крестьянами, занимавшимися каким-нибудь мастерством: портными, бондарями, дубильщиками, валяльщиками, и везде он не был чужой, потому что приходил "любопытствовать" и любил болтать сам. Корыстных целей в нем никто не видел, а побалагурить всякий был непрочь; да кроме того Березников и не надоедал своими посещениями и не всегда был праздным зрителем того, что делают люди: он всегда готов был подсобить, и не только в чем мог, а и в том, чего не мог.
— Ну-ка ты, парень, чего сидишь-то, лясы точишь, поди-ко принеси дров, видишь, хозяйка хворает, а нам недосуг! — скажет ему какой-нибудь овчинник среди беседы о том, о сем, и Березников не только притащит охапку дров, но и наколет их еще на двое суток вперед.
— Добрый парень! — вот что говорили про него знакомые, и мы скажем про него то же самое.
Так вот этот-то Березников и явился неожиданным гостем в то время, когда мы с Пигасовым проводили время в дружеском молчании, попивая чай и шумя кто газетой, кто листом книги. Березников явился весь в снегу: снег был на шапке, на сапогах и на полушубке.
— Здравия желаю! — сказал он весело и, сняв, шапку, просыпал с нее на пол клочья снегу. — Вот и мы… незваные, непрошенные. Не хуже буду татарина? Можно ночлегу попросить?
Как ни дружески молчали мы с Пигасовым, но появление нового лица, в котором притом же не было скуки для обоих нас, было весьма приятно.
Через пять минут Березников уже разделся, снял полушубок и в одной красной русской рубахе сидел за стаканом чая, проглатывая огромные куски булки. Я познакомил его с Пигасовым, но Пигасов, который, по его же собственным словам, сторонился всего веселого, — потому что отвык от него, — не особенно обрадовался появлению нового гостя, от которого уж слишком веяло какой-то беспричинной радостью молодости и физической силы. Вежливо поздоровавшись с Березниковым, он отодвинулся немного от стола с газетой в руках, молча уткнулся в чтение и, как кажется, даже старался не слушать разговора, который начался у меня с Березниковым.
— Ну, — сказал я, — рассказывайте!
С Березниковым всегда начинался разговор именно этой фразой, потому что всякий промежуток между нашими свиданиями ознаменовывался тем, что Березников, уходя от меня, попадал случайно в какую-нибудь совершенно новую среду, о которой и приходил рассказывать при следующем свидании. На этот раз Березников не сразу ответил на мой вопрос. Он ел и, занятый этим делом, только кивал головой, как бы говоря, что много есть о чем рассказать.
Покуда в его руках была булка, никакого разговора между нами происходить не могло; но вот булка съедена, Березников отряхнул крошки с подола своей рубахи и сказал:
— Не знаю, с чего и начинать… столько всего видел? Две недели работал с рыбаками… вот народ-то!.. Лучше этого народа, кажется…
Березников вдруг остановился, как бы что-то вспомнив важное, и торопливо сказал:
— Да! Что же я? Самого главного-то и не говорю… Ведь антихрист народился! В народе удостоверяют об этом самым положительным образом.
— Где же? у нас народился, в России? — спросил я.
— Определенного на этот счет сказать не могу… Какое-то царство называют. Так вот в этом-то царстве есть князь, и живет у этого князя повар. Повар-то этот и есть корень всему делу… Во-первых, он постоянно работает в белых перчатках, а почему — это после узнаете… А во-вторых, необыкновенно любезен, ласков и добр…
Пигасов, как я уже сказал, старавшийся не слушать разговора, однакоже оставил газету, подвинулся к столу и стал слушать Березникова.
— Когда этот повар "в белых перчатках" нанялся служить на княжеской кухне, то немедленно же стал всячески угождать и
— Позвольте одну минуту, — перебил Березникова Пигасов. — Эту легенду об антихристе я на своем веку слышал несчетное число раз; антихрист всегда является в ней в разных видах, но всегда решительно, во всякой из легенд он всегда ознаменовывает свое пришествие
— Так отчего же это? — спросил Березников в раздумье и вдруг прибавил с неумеренным оживлением: — Оплетают его, вот он и боится… Ему дадут рубль, а сдерут вдесятеро! Так он и пятится от филантропии-то…
Пигасов призадумался.
— Оплетают-то оплетают, это так… Но ведь я говорю про такие явления в крестьянской жизни, которые, напротив, прямо облегчают жизнь и снимают с плеч тяготу явно, видимо для всех и безо всякого обдирания. Нет, мне кажется, что тут есть нечто иное!.. Ты (обратился Пигасов ко мне), помнится, что-то писал про власть над крестьянином — и если помню, то и над его умом и волей — труда земледельческого… Там у тебя много напутано всякого вздору — уж извини по приятельству, — но есть и доля правды… Действительно, мне кажется, что крестьянин живет, лишь подчиняясь
— Как так же? — спросил в совершенном недоумении Березников. — Народная жизнь подобна галке? Что-то больно хитро!
— То есть совершеннейшее подобие галки! Если вы дадите себе труд поймать эту галку…
— Поймаю трех! — сказал Березников.
— И одной довольно… Если вы поймаете галку и рассмотрите всю ее организацию, то вы поразитесь, как она удивительно умно устроена, как много ума положено в ее организацию, как все соразмерно, пригнано одно к одному, нет нигде ни лишнего пера, ни угла, ни линии ненужной, негармоничной и не строго обдуманной. Не так ли?
— Надо быть ловко устроена. На то господь праведный…
— Удивительно ловко и умно устроена! Но ведь тогда любая галка — гениальнейшее существо, необъятный ум?.. Вот у нас часто, изучая народную жизнь, иные в высшей степени гармонические явления народного быта приписывают народному уму, и тогда он кажется необъятным… А между тем эти гармонические явления, до которых умом человек непокорной воли дойдет только через тысячи веков, существуют и рождаются просто так, как галка, как жеребенок… Неисповедимыми путями предуказано, чтобы кобыленка по весне ходила по полю и махала хвостом. Она ходит и махает, потом ее начинает "пучить", и в конце концов получается прелестнейший жеребенок, в миллион раз умнее и лучше выдуманного человеком локомотива, но появляется без собственной воли, устраивается и принимает формы и строение без собственного ума,
— Ну, знаете, — сказал, все более и более недоумевая, Березников: — это вы… чорт знает, что такое!.. Как же так?.. Это… чорт его знает!.. Что же это такое?..
Но Пигасов, по мере того как овладевал своею мыслью, возбуждался все более и более и, не слушая Березникова, продолжал:
— Народ — это тот человек, который, по изгнании из рая непокорного собрата, предпочел остаться там… сказав себе: "ладно и так!"
— Отчего же об этом не писано? — спросил Березников.
— Да кто же писать-то будет? Выгнанный человек, человек, сказавший: "сделаю свой рай еще лучше", тот выдумал печатный станок и записал свои страдания и мучения, свою душевную муку, а этот, оставшись в готовом раю, рассчитал, что лучше "повиноваться". Сказано: "не касайся древа
Пока Пигасов говорил, Березников сидел с вытаращенными глазами и ничего не понимал, только бормотал негромко:
— Это… чорт его знает… — галка!.. Чорт знает, что такое! Ничего нет! ни ума, ни воли! Ну, уж это…
И вдруг столбняк, в котором он находился от этих речей Пигасова, оставил его, и он, рассердившись, произнес:
— Что вы тут говорите? Что это еще за безобразие? Как нет ума? Я слушаю, слушаю, думаю: что такое? Совсем было очумел… Да что вы? Как же так ума нет? что вы говорите?..
— Я не говорю — "нет", я говорю: "своего" ума нет. Есть великолепный, удивительный ум, но чужой, божий ум природы… А как своим, человечьим приходится действовать — увы!..
— Что вы говорите! — возразил Березников. — Господь с вами! Опомнитесь вы хоть немножечко-то!.. Да позвольте, я вам приведу пример. Вот я две с лишним недели прожил в рыбной артели на Ильмене, так неужели же я не знаю, сколько там ума, какая бездна удивительных мыслей, сколько благородства?.. Да позвольте вам рассказать все это подробно, и вы увидите…
И Березников с жаром стал описывать рыболовную ильменскую артель. Организация ее была действительно совершенна, в полном смысле слова. Приводить здесь все подробности этой организации слишком бы затянуло рассказ о дальнейшей беседе Березникова с Пигасовым. Приведу для образчика одну только подробность, касающуюся невода. Невод плетут все члены артели по ровной части. Но так как к этому неводу, опуская его в воду, привязывают веревки и те места, к которым эти веревки привязываются, рвутся и портятся скорее тех частей невода, где нет привязей, то артельщики распределяют работу каждого так, чтобы
— Теперь позвольте спросить вас, — горячась, сказал Березников — где же тут и в чем видится проповедуемая вами галка или ворона какая-то? Да не только галка, а и ваш культурный человек со всеми своими потрохами гроша медного не стоит против этих мужиков. Вот недавно я брал у попа книгу об Америке, о каких-то американских сектах… Описывается там, как какие-то культурные распутники заводят тоже какие-то общины. И весь культурный ум их не в силах сделать так, чтобы общины эти обходились без распутства. Какой-то Нойес — чуть не бог, а ведь отсюда за пять тысяч верст видно, что он весь в грязи, что даже лысина-то у него совсем подлая… И об чем хлопочут! Не стеснять инстинкт, а чтобы детей не было. Чтобы инстинкт был — это ничего, а дети — это пролетариат, так вот и рекомендуют идти в аптеку… Из аптеки возьми на целковый лекарства против пролетариата, а инстинкт оставь! Ведь на это последний мужик плюнет, такая это ахинея и подлость… И где же тут ваш культурный ум? и чего он стоит в сравнении с нашим мужицким умом, с нашей чистой крестьянской семьей, с детьми, сколько бы их ни родилось, и без всяких паршивых рецептов?.. Что вы! Нет ума! Вы меня совсем одурачили вашими разговорами!
Пигасов все время молчал и внимательно слушал. При последних словах Березникова он заговорил опять:
— Мне кажется, — сказал он, обращаясь ко мне, — что нет другого более несчастного человека на свете, как русский культурный человек. Ведь свою культурность-то, свою мысль он должен дрессировать по чужим образцам, по образцам умственной работы того человека, который, как я говорил, хочет завоевать рай своим умом. И, как я также говорил, завоевал он очень мало, почти ничего… Сравнительно же с нашим народным раем…
— Рай! нечего сказать! — перебил Березников, но Пигасов, не слушая его, продолжал:
— Сравнительно же с нашим готовым раем и вовсе мало. А между тем русский культурный человек, живя среди миллионной массы некультурного народа, невольно чувствует вокруг себя какие-то такие совершенные и широкие формы жизни, которые далеко превосходят всю его европейскую культурность. Лакей, горничная, извозчик — все одинаково дают ему чувствовать, что они выше его чем-то, что они самостоятельнее его, что они неуязвимее, чище, смелее и в миллион раз прочнее его на земле. Чувствуя это и ощущая ежеминутно, наш культурный человек в огромном большинстве случаев не знает, что делать? Все для него кажется, или по крайней мере он чует, что вся его культурность слаба, дрянна, бесплодна для этой сильной массы. И замечательно, что чем он искреннее, тем он нравственно слабее среди нашей массы. Да, в самом деле, представь себе, что он пережил, с книгой в руках, всю эпопею страдания культурного человека и дошел до последней точки, на которой этот измучившийся культурный человек стоит. Какая это точка? Это именно, вот как говорит господин Березников, какие-то паршивые отцы Нойесы, какие-то неудающиеся коммуны, неуклюжие фаланстеры и фамилистеры. И когда он доходит до этого предела, так тут у него совершенно опускаются руки, перед ним во всем блеске и совершенстве стоит наша община, наша артель, и он говорит: "Какого же чорта (вот совершенно так же, как господин Березников выражается) стоит вся эта культура!" Но тут происходит удивительная ошибка: переживая
— Опять галка пошла в ход, — иронически и сердито сказал Березников.
— Да, опять!.. Или вот еще, — продолжал Пигасов, попрежнему обращаясь ко мне. — Возьми ты теперь французского анархиста. Ведь сердце кровью обливается, глядя на них. Все они неизбежно должны погибнуть,
Березников, слушая эту речь, сначала ходил взад и вперед в нетерпеливом волнении, потом замедлил шаг, наконец остановился против Пигасова, скрестил по-наполеоновски руки на широкой груди и молча стоял, ожидая окончания речи. Когда Пигасов кончил, Березников еще молчал некоторое время, наконец проговорил:
— Позвольте… галки… вороны — это я уж слышал. А вот вы не изволили ответить на мой вопрос. Я рассказывал вам про рыбную артель… Так вот я желаю знать, как, по вашему мнению, откуда все это произошло и откуда взялись все альтруистические черты, которые мы замечаем в этой организации?.. Словом, кем или чем все это организовано? Народным умом или… ну, чем?
Пигасов молча выслушал этот вопрос и как-то нехотя проговорил:
— Да там у вас какую рыбу ловят?
— У нас? У нас там ловят сигов… ни более, ни менее!
— Ну, так все это и произведено, — спокойно отвечал Пигасов, — не умом, а… сигом!
И замолчал. Березников стоял против него в той же наполеоновской позе и молчал, не зная, что сказать, но смотрел на Пигасова иронически.
— Соблаговолите хотя бы краткое сделать разъяснение этой премудрой философии?
— Соблаговолю!
— Вечно буду благодарен!
— Извольте. Вы говорите — как велик невод-то?
Березников сказал.
— Отчего ж он так велик?
— Потому невод требуется для рыбы, а не для философии, а рыба сидит глубоко. Надобно ее достать, и вот почему его делают таким, а не другим.
— Ну вот, стало быть, невод делается по указанию сига!.. это раз!.. А звезды зачем вам знать?
— Звезды надобно знать потому-с, что ловля бывает ночью, и чтобы крикнуть лодке, куда она должна поворотить, надо назвать какой-нибудь признак… и вот говорят: "вороти на такую-то звезду"…
— Итак, звезды также для сига изучаются… Ну, а ветер?
— А ветер — для темных, беззвездных ночей, "вороти на такой-то ветер".
— И ветер, как видите, для сига же… Теперь позвольте мне спросить вас в свою очередь, что было бы с вашей артелью, если бы сиги вдруг исчезли?..
Березников сконфузился и молчал.
— Вероятно, — продолжал Пигасов, — не было бы и артели, не было бы ни вашей астрономии, ни ваших теорий ветра, ни ваших неводов, ни ваших альтруистических чувств… Вот я тоже живу в деревне. И в ней есть 9речка, только мелкая, в пол-аршина глубины, сигов там нет, а водятся пискари… И там поэтому нет ни астрономии, ни альтруизма, а есть грубый эгоизм: чтобы поймать пискаря, нужно засучить штаны и почти на четвереньках ползать по реке, поднимая на реке камни и выхватывая из-под них пискарей: и эгоистически и индивидуально… У вас сиги, крупная рыба — ну, и альтруизм…
Пигасов ехидно улыбался и кусал по своему обыкновению папиросу. Березников не изменял наполеоновской позы, покачивался, расставляя ноги, и бормотал:
— Так-с! Очень прекрасно!
Пигасов молчал. Березников тоже молчал.
— А знаете, — сказал он, наконец, Пигасову: — я вас ведь опровергну.
— Пожалуйста.
— Ей-богу, опровергну… всего как есть с ног до головы…
— Сделайте милость, очень буду рад.
— Вы долго здесь пробудете?
— Дня два-три…