Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Литературная Газета 6346 ( № 45 2011) - Литературка Газета Литературная Газета на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

В начале двадцатого века под Тверью в срединной Руси жил маленький тщедушный мужичонко, белобрысый, востроносый, с мочальной рыжей бородёнкой и редкими волосами, прилипшими ко лбу, с печальной горестной улыбкой на тонких губах. Ходил он в затрапезном тесном кафтанишке и больших, не по росту, сапожишках. То был Василий Кириллов Сютаев. Сютаев создал своё евангелие, в основе которого было: возлюби! "Сказано, Бог - любовь, - проповедовал он. - Стало быть, где любовь, там и Бог, а где любви нет, там и Бога нет. Много разных вер на земле[?] Говорят, семьдесят семь вер. Собрать бы всех вместе от разных вер и сказать: "Покажьте всяк свою веру, штобы столковаться всем, штобы не было раздору из-за веры[?]" Вот, говорят, в Москве о верах спорят. По-моему, это пустяковое дело! Вера одна - любовь. Больше всех почитайте всех людей за братьев и сестёр".

[?]Духовностью своей и высокой кротостью близок к тверскому мужику выходец с Поморья Борис Викторович Шергин. Каждая строка его писаний исполнена неумолчного призыва: возлюби ближнего. "Храни сердцем и мыслию места те святые святой Руси. И не сомневайся, что они есть на своём месте[?] Всё гниёт, только душа - вещь непременная".

"Меняющийся лик небес имеет для меня силу великую и притягательную. Однолично с небом (и даже больше) поразил меня взгляд младенца. Я опустился на колени, шепча нежные слова, дивясь чудной сосредоточенности милого личика. Он стал глядеть на меня, как бы вопрошая о чём-то. Чувство какого-то смятения, но и восторга поднималось в моей душе. Мы глядели друг другу в глаза. Он, только что "пришедший в мир", ещё весь чистота и непорочность. И я, уже собравший на себя всю грязь и тлен земли. Он лежал маленький, спелёнатый, но важность гостя из таинственной страны почивала на нём. Только глядя в звёздное небо, давно когда-то ощутил я подобное чувство" (из дневников).

Уже шаткой рукою вразброс исповедовался Шергин, прощально доверяясь бумаге. Оказывается, он, извечный бобыль, хромоножка и слепец, не посеявший семени на земле-матери, вот и в старости своей понимал крохотного племянника, как приход Христа-младенца, как необъяснимое всякий раз чудо; Шергин был словно волхв, забредший в овечьи ясли, где мать Мария уже принесла будущего Спасителя мира. Тоска по неродившемуся младенцу, видимо, часто и по старости навещала Шергина, и он скорбел, что Господь не даровал ему того "ига", которое надо нагрузить на себя, чтобы обрести покой душе и полностью исполнить земное предназначение. Боже милостивый, как печалился уединённый писатель над белым листом, лия невидимые миру слёзы и сокрушаясь: "Если бы в нашей душе жила любовь и жалость, если бы мы горевали о том, какая жизнь у них будет, мы терпели бы беспокойство от них, не тяготились бы усталостью; мы почувствовали бы, что дети "иго благое и бремя лёгкое"

Шарила рука на лавице возле и по клеёнке стола какую-нибудь четвертушку жёлтой рыхлой бумаги, иль клок обёртки, в коей даве принёс племянник сельдей на закуску, иль от пачки чая скользкую полоску. Голова-то мохом обросла, - сетовал на себя, - редкая мысль с натугой выжмется, так надобно поскорее ухватить, как лису за хвост. Бывало-то осенит чувство, как на дрожжах тогда ходишь, так и мятётся ум; карандаша с бумагой нет под рукою, "то по дорогам на берёзах записывал благие те мысли".

А нынче от лавки до окна бродишь, как окаянный, волоча свои тленные проклятые мощи, как досадное ярмо. Но зато какая сладость, когда растворятся вдруг очи сердечные и откроются погляду скрыни с самыми дорогими сокровищами, которые и моль не ест, и шашель не точит; то обёрнутые в золотные аксамиты и объяри объявятся из темени нетленные детские времена[?] На воле ветер гужует, хлопаются плохо пристёгнутые ставенки, бесенята воют в трубе. Спаси и помилуй, Никола-угодничек, всякого путешествующего в такие злые поры, не оставь христовенького без милости. Страшно и печально за тех, кому угодило в море оказаться на шатком судёнышке[?] Прижмётся Бориско к матери, заглядывая в кроткое её лицо, но памятуя всё время о татушке, попросит: "Мамушка, запой про княгиню Юрьевну". Тоненьким голоском затянет мать старину: "Сине море на волнах стоит, по седой волне корабль бежит. Юрий князь в орду плывёт. Дань-калым кораблём везёт[?]" Тьма глядит в узенькие оконца, с моря с потягом дует полуночник. Скрипит флюгер на мачте во дворе.

"Ох, деточки! Папа-то у нас в море[?]"

Вот и скорбное вспомнилось, горестное, да по истечении жизни стало оно радостным приобретением. Вот она - сладость неизживаемая, крепче и хмельнее стоялых медов.

Мысли доверялись тленному невзрачному общежитью слов, и все эти случайные бумажные обрывки, как рухлядь некая, скидывались в просторный сундук (всё, что осталось в наследство от родителей) и замирали в схороне, дожидаясь своего часа. Кто извлечёт из пряно-затхлой глубины? Какая смиренная участливая душа приникнет к разбродице слов, к сбивчивым, на ощупку наброженным каракулям? Часть записей связаны шпагатом и пылятся на полках в пачках, как дорожные укладки с неоценённым грузом.

[?]Больше тридцати лет минуло, как повстречался с Борисом Шергиным, но весь он во мне, как окутанный в сияющую плащаницу неизживаемый образ. Только вот слов нет, не хватает самых верных и точных, чтобы вызволить облик из этого покровца и оживить его. Помню, как за дверью послышались шаркающие шаги. Дверь отпахнулась. В полумраке длинного коммунального коридора, пахнущего котами, кислой капустой и стиркой, - согбенный старик, совсем изжитой какой-то, бесплотный. Пошёл от меня, приволакивая валяные калишки (обрезки от валенок), просторно полощутся порты, рубаха враспояску на костлявых тонких плечах, светится просторная плешь, как макушка переспевшей дыни.

"Я нынче-то со скоростью звука хожу, а ты молодой, дак со скоростью света", - шутит он скороговоркою, сыплет словами, как скоморох, широким жестом приглашает в покои. Несмотря на осиянный пронзительный день на воле, здесь, в крохотном чулане, горит свет, уже согрет чайник, насыпано в простенькую фаянсовую тарелку печенье из пачки. Мой молодой пробежистый взгляд начинающего журналиста, минуя пока хозяина, вроде бы стыдясь его старческой немощи, прощупывает весь зажиток. Эх, никакой гобины, мебелей, никакого богатого живота не скопил Шергин: лавка у стены, сундук, полки с кипами жёлтых бумаг, уже траченных по обрезу тленным пожаром, да посерёдке прихожей старичок, напоминающий подростка.

Наливает чай, крутой, поморский, обжимает костлявыми ладонями высокую кружку, грея настывшую кровь, потчует меня, уставив в мою сторону огромное желтоватое ухо, похожее на морскую раковину.

"Откушайте, откушайте чайку. Ой-ой, какой стеснительный. Дают - бери, а бьют - беги, - смеётся заливисто, радый своей шутке. - Согрей нутро, мысли прозрачней будут".

Глаза старика туманны, словно бы накрыты голубоватой малопрозрачной завесою, но без той белёсой пустынности, какая бывает у вовсе слепых.

"Помню бабку одну, жила в Соломбале. Приду к ней бывало и спрошу: "Каково, бабушка, живёшь?" А ей тогда восемьдесят было. Так она мне в ответ: "Дак сейчас, голубчик, ничего поживаю. Вот не знаю, правда, какова в старости буду. Доживу-поеду и опять отпехнусь"[?] Нынче и ко мне все пристают, выспрашивают, каково, мол, жизнь идёт. А что мне не жить-то! Хочу лежу, хочу пишу".

Шаркая опорками, провёл в комнату: окно завешано солдатским одеялом, под потолком горит тусклая лампёшка. Шергин уставливается на желтоватый свет, едва улавливает его и так замирает, задирая худую морщинистую шею. Я же, не зная, с чего повести разговор, запечатлеваю взглядом убогое монашье житьё. Этажерка с десятком книг (всё, что осталось от обширной библиотеки), на полочке под потолком трёхмачтовая шкуна - и реи, и парус, и якоря, и весь такелаж при ней - это отцова работа. На стене пейзаж Степана Писахова: окраек туманного осеннего Белого моря[?]

Шергин скашлянул, напоминая о себе. Он вроде бы потерял провинциального гостя, вдруг навестившего из родимого Архангельска, того святого для писателя Города, с коим неразлучна его душа. Он напряжённо вслушивается в тишину, чтобы распознать норов случайно залетевшего на огонёк человека, но кроткая тихая улыбка не замирает на его лице. Не вор же заявился к слепцу, не убивец, не тать подорожный с худым умыслом, верно? Да и что воровать у сиротеи, окромя золотого детства, того неизбывного богатства, кое неразлучно при человеке и непохитимо. А смерти он не боится; с младых ногтей научал батюшко не страшиться смерти. А ещё говаривал отец в поучение: де, праздное слово сказать - всё одно, что без ума камень бросить. Берегись, сынок, пустопорожних разговоров, бойся-перебойся пустого времени - это живая смерть. Прежде вечного спокоя не почивай. Слыхал ли, поют: де, лёжа добра не добыть, горе не избыть, чести и любви не нажить, красной одежды не носить. И ещё: никогда не печалься; печаль, как моль в одежде, как червь в яблоке. Но беда не в том, что в печаль упадёшь, а горе - упавши не встать, но лежать[?]

Этот отцов урок Шергину из поморского наставления, из неписаных правил, и всяк из мореходцев-промышленников пытался следовать ему. Наука мужества и стояния посреди дикой стихии изумляла Шергина с детства и вызывала в нём восторг. Оттого он был так внимателен к необычной натуре поморянина. Какой же волей, каким дерзким, но и покладистым характером должен был обладать мужик, чтобы решаться на долгие смертные ходы, и лишь саженные кресты на пустынных островных камнях по Шпицбергену и Новой Земле, по Колгуеву и Каре отмечали путь рискового зверобоя.

У Шергина есть быль "Для увеселения" о братьях Личутиных из города Мезени, что попали в бедствие, возвращаясь с промысла. Волею обстоятельств остались они на крохотном каменном пупке посреди моря без карбаса, снастей и провизии, имея лишь ножи на опояске да телдос (звено карбасного подона), на котором ужин вели в тот час, когда неожиданно вихорь налетел. Но не пали духом поморяне, пишет Шергин: один брат стал вырезать на той столешне чудный узор, а второй - слагать эпитафию в торжественных стихах о днях последних своих:

Корабельные плотники Иван с Ондреяном

Здесь скончали земные труды

И на долгий отдых повалились.

И ждут архангеловой трубы[?]

Осенью 1857 года

Окинула море грозна непогода.

Божьим судом или своею оплошкой

Карбас утерялся со снастями и припасом,

И нам, братьям, досталось на здешней корге

Ждать смертного часу.

Чтобы ум отманить от безвременной скуки,

К сей доске приложили мы старательные руки,

Ондреян ухитрил раму резьбою для увеселенья,

Иван летопись писал для уведомленья,

Что родом мы Личутины, Григорьевы дети,

Мезенски мещана

И помяните нас, все плывущие

В сих концах моря-океана[?]

Им бы отчаяться, им бы Бога молить о спасении и слезами заглушать разум, ибо понимали они, что в осеннее время неоткуда ждать подмоги; но братья и в эти гибельные минуты помнили о потомках своих и крепостью духа хотели и близких укрепить, что на берегу их дожидались, ведь так верилось поморам, что слово сказанное живёт само по себе и особую силу имеет.

"Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель, - пишет Шергин. - День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски. Когда сложил на груди свои художные руки старший брат, того нашими человеческими письменами не записано".

Вот этому житийному примеру, как надо смерть встретить, и следовал до конца дней Борис Викторович Шергин[?]

Обсудить на форуме

Как Пушкин в Багдад летел

Как Пушкин в Багдад летел

ЧТОБЫ ПОМНИЛИ

Турецкая авиакомпания оформила пассажирский билет для[?] бюста А.С. Пушкина по маршруту Москва-Стамбул-Багдад. Бронзовый бюст великого русского поэта, основателя "ЛГ", работы известного московского скульптора Н.А. Кузнецова-Муромского был, как и положено, пристёгнут ремнём безопасности.

А установили бюст около входа в здание факультета иностранных языков (есть, разумеется, и кафедра русского языка) Багдад[?]ского университета в торжественной обстановке.

Неоценимую помощь в открытии бюста оказали Россотрудничество, ОАО "Газпромнефть" и неутомимый энтузиаст, кавалер ордена Дружбы Игорь Петрович Новосёлов, на счету которого установка не одного десятка памятников Пушкину в разных странах мира.

Несколько месяцев назад бронзовый Александр Сергеевич появился в кантоне Ури Швейцарской конфедерации, в ста километрах от Цюриха, в местечке Теллсплатт.

Достоевский – московский писатель?

Достоевский – московский писатель?

ФОРУМ

Где ещё, как не в доме, под сводами которого родился писатель, отмечать его 190-летие? 11 ноября автора "Братьев Карамазовых" вспоминали в доме-музее на Божедомке: ведущий достоевсковед страны Игорь Волгин выступил с докладом "Московские мифы Достоевского".

Докладчик начал словами, которые были напечатаны в его материале на первой полосе прошлого номера "ЛГ": "При всём нашем врождённом почтении к "чистой" идеологии мы ещё не разучились наслаждаться "чистым" искусством. То есть, проще говоря, смеяться и плакать[?] Когда Достоевский станет для нас бесспорен и "тёпл", кончится его время".

Несмотря на эпитет, который Ахматова прилагает к Петербургу, - "достоевский и бесноватый", заметил докладчик, Достоевский всё-таки московский писатель. Ибо круг его главных жизненных представлений сложился в первые пятнадцать лет его московской жизни, в пору детства этого, говоря словами поэта, "ковша душевной глуби". Его ощущение России, его интеллектуальные пристрастия, его почвенничество, наконец, были связаны отнюдь не с "самым умышленным городом" на земле, а с глубинами национальной жизни, воплощением которых оставалась Москва. И. Волгин обратил особое внимание на тот факт, что "Преступление и наказание", наиболее петербургский роман Достоевского, в значительной мере был написан в подмосковном Люблине, где летом 1866 года писатель гостил в семействе своей сестры В.М. Ивановой. Интересно, что в Люблине Достоевский был окружён молодёжью и принимал самое деятельное участие (а нередко и был заводилой) в весёлых играх, прогулках и розыгрышах, которыми запомнилось это едва ли не самое счастливое в жизни писателя лето. В этом "прекрасном далеке" он дистанцировался от привычного образа жизни и обрёл своего рода эстетический противовес тому, что параллельно изображалось в романе. Кстати, тогда же Достоевский лично знакомится с главной фигурой московской журналистики М.Н. Катковым, в чьём "Русском вестнике" будет отныне печататься и сотрудничество с которым будет сопровождаться весьма драматическими моментами.

Доклад, вызвавший неподдельный интерес у многочисленных слушателей, завершился разбором "завещания" Достоевского - его знаменитой речи на пушкинском празднике в Москве. Это московское торжество, которое стало одновременно и прощанием писателя с городом его детства, явилось, по мнению Волгина, первым русским "предпарламентом", зачатком гражданского общества, пробой наличных общественных сил.

В заключение вечера Игорь Волгин прочитал свои новые стихи.

Евг. БАЖЕНОВ

Знак бессмертия

Знак бессмертия

ЛОМОНОСОВ - 300

Светлана ЗАМЛЕЛОВА

В то время большинство русских пиитов писали силлабическими размерами, то есть с равным количеством слогов в каждой строке. Те же, кто обратился уже к тонической системе, делали пока только робкие попытки.

Разница между двумя способами стихосложения огромна. Вот пример перевода стиха Анакреона, выполненного А. Кантемиром силлабическим размером:

Любовь, пришед к моим дверям,

Громко стала у них стучаться.

"Кто стучит там, - закричал я, -

И сну моему мешает?"

А вот то же стихотворение, переведённое Ломоносовым в силлабо-тонической системе:

Внезапно постучался

У двери Купидон,

Приятный перервался

В начале самом сон.

Понятно, почему "Ода на взятие Хотина" произвела ошеломляющее впечатление в Петербурге! Ничего подобного на русском языке ещё не было написано. Русский стих доселе не звучал так, как его представил Ломоносов. Однако не поэтому В. Белинский и К. Аксаков, эти взаимные оппоненты, утверждали в голос, что именно с Ломоносова началась в России собственно литература.

Литературой Белинский предлагал считать словесность, исторически развившуюся и отражающую в себе сознание народа. Всякий народ, даже и находящийся за пределами цивилизации, имеет словесность, выражая в той или иной форме свою историю, религиозные представления или житейскую мудрость. Но отнюдь не каждый народ имеет свою собственную литературу, то есть непрерывный и последовательный процесс выражения мысли в слове, зафиксированном при помощи письменности.

Даже если, обладая письменностью, народ доверяет букве образцы своей словесности, это ещё не свидетельствует в пользу существования литературы, которая не может быть представлена одинокими или разрозненными именами. Точно так же, как одно написанное стихотворение не даёт человеку права называться поэтом. А разбросанные по разным углам страны народные изобретатели и умельцы не представляют собой научного сообщества. Именно последовательность, непрерывность в развитии, взаимовлияние - в том смысле, что каждое значительное произведение есть результат предыдущих наработок, а равно источник последующих вдохновений, - и, кроме того, обозначенное авторство, составляют характеристику литературы. 

В самом общем смысле литературой принято называть словесность вообще. И, говоря о русской литературе, сюда же отнесут и "Слово о полку Игореве", и "Повесть о Карпе Сутулове", и летопись "Повесть временных лет". Но как явление культуры, сравнимое с наукой или философией, как "самостоятельная область умственной деятельности", по слову Белинского, литература требует более чёткого определения и более жёстких границ.

Именно с Ломоносова элементы русской словесности вдруг сцепились и заворочались вместе. Началось непрерывное вращение, точно какой-то механизм вдруг чудом пришёл в движение. Сначала громоздкая и неуклюжая, исполненная риторизма и подражательности, делала русская литература свои первые шаги. Но эти шаги крепчали со временем, и поступь её становилась изящнее.

Русский классицизм в лице Кантемира, Тредиаковского, Сумарокова стал каким-то невнятным и сумбурным предисловием к русской литературе. В  то время как Ломоносов явился первой её страницей. Напористость ломоносовского стиля, устремлённость его поэзии гор[?], метафоры и тропы, необычные и даже дерзкие для своего времени сравнения - всё это образовало своеобычие Ломоносова, по[?]правшего классицистический "принцип авторитета" и требование к пиитам строго соблюдать предписания теоретиков.

Ломоносов воцарился в литературе, и русским поэтам понадобилось почти столетие, чтобы преодолеть его влияние. Пушкин, восхищавшийся Ломоносовым, называвший слог его ровным, цветущим и живописным, в то же время утверждал, что "в Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. Оды его, писанные по образцу тогдашних немецких стихотворцев, давно уже забытых в самой Германии, утомительны и надуты. Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается. Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности - вот следы, оставленные Ломоносовым". Однако сам Пушкин испытал на себе заметное влияние Ломоносова. Не говоря уже о лицейских стихотворениях, влияние это прослеживается и в более поздних его произведениях.

Вот, например, перевод Ломоносова из Горация (1747 г.):

Я знак бессмертия себе воздвигнул

Превыше пирамид и крепче меди,

Что бурный Аквилон сотреть не может,

Ни множество веков, ни една древность.

Не вовсе я умру, но смерть оставит

Велику часть мою, как жизнь скончаю[?]

Разве не отзывается это у Пушкина?

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастёт народная тропа,

Вознёсся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру -  душа в заветной лире

Мой прах переживёт и тленья убежит[?]

Исследователи отмечали и другие примеры. Но не только образы и поэтические формулы, найденные Ломоносовым, привлекали его последователей. Ломоносов с его нечеловеческой способностью обнимать необъятное создал огромный поэтический мир, выразив всю палитру человеческих устремлений. Это поиск истины и восхищение тварным миром ("Утреннее размышление о Божием Величестве", 1743 г., "Вечернее размышление о Божием Величестве", 1743 г., "Устами движет Бог[?]", 1747 г.); это любовь к Отечеству и попечение о его благе ("Ода на день восшествия на Всероссийский престол Ея Величества Государыни Императрицы Елисаветы Петровны 1747 года"); это нежные чувства и печаль одиночества ("Стихи, сочинённые на дороге в Петергоф", 1761 г., переложения псалмов); это интерес к истории и её переосмысление ("Тамира и Селим", 1750 г., "Пётр Великий", 1761 г.) и многое другое. Тем самым Ломоносов задал направления для своих последователей в литературе.

Пушкин мог позволить себе писать исключительно по вдохновению. Ломоносов же, старавшийся, по его же собственному признанию, "защитить труды Петра Великого, чтобы выучились россияне, чтобы показали своё достоинство", был лишён такой роскоши. Он более движим был задачей создать образцы русского стихосложения, проверить собственную теорию на практике. "Впопыхах, - писал о Ломоносове Гоголь, - занял он у соседей-немцев размер и форму, какие у них на ту пору случились, не рассмотрев, приличны ли они русской речи". Именно поэтому оды его зачастую составлены, а не написаны. Но даже эти составленные оды отмечены подлинным творческим даром.

В "Риторику" (1748 г.) Ломоносов включил раздел "О изобретении витиеватых речей", в котором, по сути, анализирует выразительные средства художественного произведения. Но невозможно, самому не обладая художественным чутьём и воображением, а лишь задавшись целью, создать такой, например, образ смерти:



Поделиться книгой:

На главную
Назад