Юрий Хазанов
Черняховского, 4-А
Только потеряв интерес к будущему, человек созревает для автобиографии.
Об авторе
Родился. Учился в школе напротив московского зоопарка. Потом уехал в Ленинград, в военно-транспортную академию. Вскоре — война, которую прошел от Москвы до Вены. После войны окончил московский педагогический институт. Работал учителем в школе, где коренным образом разошелся с директором во мнениях по поводу воспитания учеников, а также своей одежды (синие вельветовые брюки). Это подтолкнуло заняться литературой — сначала переводами (стихи и проза), затем собственной прозой (для детей и взрослых). К настоящему времени вышло 20 книг повестей и рассказов (в России и за границей), сборник стихов и довольно много переводных книг (в основном, с английского).
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
…Если трубный глас Страшного суда раздастся — я предстану перед Ним с этой книгой в руках и громко скажу: «Вот, что я делал, что думал, чем был. С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и о дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не прибавил. А если что-либо слегка приукрасил, то лишь для того, чтобы заполнить пробелы моей памяти. Возможно, мне случалось выдавать за правду то, что лишь казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь.
Я показывал себя таким, каким был в действительности — презренным и жалким, когда им был; добрым, благородным, возвышенным, если бывал им…
Собери вокруг меня толпу, подобных мне, Всемогущий: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость (вместе со мною), пусть сокрушаются о моих злополучиях… И пускай потом хотя бы один из них, если осмелится, скажет: я был несравненно лучше этого человека…»
Это 5-я часть моего затянувшегося «романа с собственной жизнью». Как и предыдущие четыре части, она может иметь вполне самостоятельное значение и уже самим своим появлением начисто опровергает забавную, однако не лишенную справедливости опечатку, появившуюся ещё в предшествующей 4-й части, где на странице 157 скептически настроенные работники типографии изменили всего одну букву, и, вместо слов «ваш
Но именно сейчас, находясь в возрасте, который превосходит приличия и разумные пределы, я начал понимать, что вокруг меня появляются всё новые и новые поколения, для кого события и годы, о каких пишу, не намного ближе и понятней, чем время каких-нибудь Пунических войн между Римом и Карфагеном. И, значит, мне следует, пожалуй, уделять побольше внимания не только занимательному сюжету и копанию в людских душах, но и обстоятельствам времени и места действия. Что, помимо прочего, я и пытаюсь делать. (А тех, кто и без моей подсказки не путают пока ещё Сталина со Сталлоне, прошу на меня не обижаться.)
ГЛАВА 1. Трое в одном купе (не считая четвертого). Воспоминания эмбриона. Я подслушиваю чужой разговор. Дневниковые записи Саньки: «Как он ездил в командировку». ШахмурзАне верит в алмостЩ
1
Это начало нашей с моим другом Юлием большой дорожной поэмы, задуманной в пятистопном ямбе, которую мы так никогда и не дописали — ни ямбом, ни амфибрахием.
«Никогда», в данном случае, стершаяся от употребления гипербола, а суровая правда в том, что Юльки давно уже нет на свете, а меня скоро не будет. (И это никакое не преувеличение.)
Но вот слово «соседям» в предпоследней строчке неоконченной поэмы — совершенно явная гипербола, поскольку сосед у нас в купе был всего один, остальные три места занимали мы с Юлием и его сын Санька, который уже несколько подрос с тех пор, как мы с ним познакомились, когда он, сидя на горшке, читал «Мадам Бовари». Теперь он слез с горшка и переключился на Чехова и Пастернака. Даже прочитал одновременно с родителями неизданный у нас в стране роман «Доктор Живаго». Однако честно признался: было скучновато. С чем я вполне согласился, когда через несколько лет тоже сумел прочитать.
Каким образом он (я говорю о романе) попал к ним в дом? Ну, это довольно просто: у одного из друзей Юльки была приятельница, которая хорошо знала приятельницу некой О., кого любил Пастернак, а у О. была дочь И., с кем дружила племянница той приятельницы… Короче говоря, роман был перепечатан на пишущей машинке, а экземпляр оказался почти «слепой». В общем, так называемый «самиздат».
Ох, по присущей мне манере, я отвлекся уже в самом начале повествования! А тем временем мы едем в скором поезде, который должен привезти нас в Пятигорск, откуда собираемся доехать до Нальчика и потом до Орджоникидзе. (С момента своего возникновения и в течение семидесяти лет после него этот город был Владикавказом, а в перерыве ещё лет десять назывался Дзауджикау.)
В Орджоникидзе мы с Юлием побывали годом раньше, тоже в конце лета. Помню, вышли из вагона и почти сразу упёрлись взглядом в плоскую гору, похожую на гигантский стол. Она так и называется — Столовая. И показалось: вот-вот подойдут к ней торопливым шагом проголодавшиеся великаны и усядутся вокруг, заткнув за ворот по облаку вместо салфетки и плотоядно облизываясь. Однако образ этот мелькнул и тут же исчез, не получив должного развития: нужно было думать, где устроиться на ночлег и поесть самим.
К нашему невообразимому удивлению, в первой же попавшейся на пути гостинице оказался свободный номер. Находилась она в невысоком домишке на проспекте Мира и называлась «Терек». Что-то давно знакомое, но полностью забытое мелькнуло тогда передо мной в очертаниях этого неказистого здания. Кажется, Лев Толстой — полагаю, в шутку, если он умел шутить, — уверял, будто помнит себя в эмбриональном состоянии… Нет, я был тогда уже далеко не эмбрионом, мне исполнилось… да, да, конечно, мне должно было вот-вот стукнуть шесть лет, и мы остановились в этой самой гостинице на пути в Грузию, в Боржоми, куда нас позвала тётя Люба: она приехала туда со своим сыном Рафиком из Баку. А со мной были мама и папа, и я впервые в жизни отправился так далеко от Москвы. Отсюда потом мы ехали в открытом автомобиле по Военно-грузинской дороге до Тифлиса, и на одной из остановок, в Пасанаури, где к столбу был привязан медвежонок, которого мне стало очень жалко, какие-то громкоголосые дяди-грузины похитили моего папу. Я готов был зареветь, но мама шепнула, что это они так, в шутку, он скоро вернется.
Папа вернулся очень весёлый, с какими-то сладостями для нас с мамой, и мы двинулись дальше. В Боржоми я впервые увидел Рафика, мы пили с ним бессчётное количество стаканов боржома. С ним и ещё с одним мальчишкой, которого прозвали «Гнусиком», так как он всё время гнусил и нам ставили его в пример: каким не надо быть. Мы же с Рафиком, видимо, отличались некоторым упрямством — потому что про нас мамы твердили: «Им, что ни говори, как горох об стенку!» И мы начали обращаться друг к другу не иначе как «друг-стена»… Но я опять отвлёкся.
А поезд между тем всё идёт и идёт, и мимо нас проезжают поля, кусты, деревья. Солнце близится к закату, на пригорке виден большой дом, весь в золотых заплатах; ряды деревьев в одном месте напоминают огромные букеты: листва воткнута в стволы, как в вазы; а придорожные столбы электропередач, пришло мне в голову, похожи на огромных неряшливых домохозяек: с вечера накрутили свои прямые космы на изоляторы-бигуди, да и забыли снять — вышли прямо в них на улицу…
— Самая лучшая рыба — колбаса, — услышал я уж не знаю в который раз.
Это произнёс наш сосед, продолжавший поглощать вынутые из авоськи продукты. Он выложил их в дикой спешке сразу после того, как поезд оторвался от перрона Курского вокзала, но дальше всё происходило словно при замедленной съёмке: рука с колбасой или со стаканом пива долго висит в воздухе, прежде чем приблизиться ко рту, жевание и глотание тоже происходит с расстановкой, и фильм к тому же звуковой: кроме афоризма о колбасе, мы узнали, что лично он человек русский, но родился и живёт на Кавказе, а потому всё про него знает.
— Вот вы… — куском колбасы он указал на меня, — сколько у Эльбруса имен — знаете?
Я несколько растерялся, но, собрав все интеллектуальные силы, ответил, что, кажется, его называют еще Шат-Гора. У Лермонтова в одном из моих любимых с детства стихотворений есть строчка: «У Казбека с Шат-Горою был великий спор…»
— Правильно. Два с плюсом.
— Почему такая низкая отметка? — обиделся я.
— Потому что ещё три названия не сказал, дорогой. — В голосе соседа появился чуть заметный кавказский акцент. — Ещё его Минги-Тау зовут, Эль-Бурун и Ошхамахо. Вот!
Я полностью признал поражение и вышел в коридор, куда уже некоторое время назад удалился Санька. Он стоял там с каким-то мальчишкой, я пристроился рядом, чтобы глядеть в окно и ненароком подслушивать их разговор, бесплатно обучаясь языку подростков, который я хотел позаимствовать для своих будущих творений.
— …Тебе сколько? — услышал я вопрос Сани.
— Сколько чего?
— Месяцев!
Постановка вопроса озадачила собеседника, но ненадолго.
— Сто тридцать пять месяцев и шестнадцать дней, — отчеканил он. И почти без паузы добавил: — А у нас в классе одна девчонка, её спросили, что такое рабовладельческое общество, знаешь, чего ответила? Где рыб разводят. Вот смех. — Он не засмеялся и сразу спросил: — Знаешь, кто такой анчоусный посол?
— Ну, этот… — неуверенно сказал Саня. — Который из страны.
— Из какой?
— Из республики Анчоус, — уже более твёрдо ответил он. — Не слышал? В Южной Америке. Справа, если на карте.
— Ха, справа! Ещё скажи, за углом! В жизни такой страны не было. Анчоус — рыба такая, вроде селёдки. А посол анчоусный — когда её засолят. Я в женском календаре прочёл.
— А ты ел её? Вкусная?
Не знаю, как у беседующих, у меня началось выделение слюны.
— Может, и ел, — сказал мальчишка. — Я много чего ел.
— А ты вот чего скажи, если такой умный, календари изучаешь… — Саню, видно, уже заело. — Сколько инфузорий поместится на кончике ножа?
Ух ты! Да он, ко всему, схоласт! Не удивлюсь, если знает, что это такое, и сможет доходчиво объяснить мне, дилетанту, знающему всё понаслышке. Интересно, что ответит собеседник?
Смутить того не удалось. Наморщив лоб, он торжествующе провозгласил:
— Сколько, спрашиваешь? Смех! Ровно сто миллиардов двести миллионов триста тысяч пятьсот семьдесят три. Не веришь? Проверь!
Ай да молодец! Тоже схоласт хоть куда…
Дальнейшему состязанию доморощенных философов помешал Юлий, предложивший нам прошвырнуться в вагон-ресторан. Это при наших-то финансовых возможностях! Но, когда у него были деньги, что случалось крайне редко, он умел и любил быстро их тратить.
Сидя в ресторане, мы сразу пожалели, что пришли: шумно, душно, нас долго не обслуживают; официант справедливо нам пенял: «Ну, чего торопитесь? Всё равно выйти из поезда некуда». Ненадолго нас развлёк нетрезвый пассажир, упорно требовавший от официанта сменить пейзаж за окном, пока там не стемнело и требование не потеряло актуальности. Слушая его настойчивые призывы, мы с Юлием пришли к единодушному мнению, что если уж что-то менять, то в поезде — по крайней мере, повара и грязные скатерти, а если не в поезде — тут надо серьезно подумать. Однако думать не стали, и Юлий начал рассказывать Саньке, что ожидает того в ближайшие дни. Как мы все поедем из Нальчика к подножью Эльбруса, как остановимся на поляне, где из-под земли бьёт фонтан настоящего, неразбавленного и бесплатного нарзана, и будем там жарить шашлыки. А перед этим заедем в совхоз «Эльбрусский» к дяде Ибрагиму, и тот, увидев нас, первым делом воскликнет: «Молодцы, олягЗ-билягЗ, что Саню привезли! Пускай малец узнает, откуда дуют ветры!» Потому что слово «Эльбрус» именно это означает на балкарском языке… А потом, продолжал Юлька, тщетно стараясь перекричать всех остальных пассажиров, нас пересадят на «козла», и мы поедем дальше, и вклинимся, как корабль в морскую пену, в овечьи отары. И овцы будут обтекать нас, а позади мы увидим чабанов с длинными палками и огромных кудлатых овчарок, величавых, как львы…
— А иногда, — вмешался я, стремясь продемонстрировать и свою способность образно мыслить, — иногда среди белого овечьего моря возникает темноватый мыс, и когда он становится ближе, мы видим, что это маленький длинноухий ишачок, навьюченный пастушьей поклажей…
Наутро я открыл глаза с осознанием полной справедливости всегда раздражавшего меня присловья: «Я простой человек и говорю стихами». Потому что умудрился даже во сне сочинить их и проснуться с ними, так сказать, в зубах. (Как тут не вспомнить классическую шутку Марка Твена, кто, намекая на долготу немецких оборотов речи, лишь в самом конце которых оказывается бедный глагол, писал, что, если немец нырнет с начатой фразой где-нибудь на английском побережье Атлантического океана, то вынырнет в Нью-Йорке с глаголом в зубах.) Когда я вынырнул из своего сна, у меня «в зубах» оказались две грустные частушки на любовную тему:
И ещё:
Совсем ты спятил, Юрочка, со своими стихотворными переводами: даже во время сна не можешь отдохнуть от рифм!..
2
То, что вы сейчас читаете, написано, если не ошибаюсь, в повествовательной манере, однако в предыдущих частях я, помнится, прибегал и к жанру дневниковому. И если с дневниками моего дяди Володи, а также Софьи Андреевны Толстой и одного «красного» профессора всё вроде бы обстояло благополучно, то мои собственные дневниковые записи не очень получились, и я с чувством облегчения вернулся к обычной прозе.
Но вот недавно, роясь у себя в письменном столе, я совершенно случайно обнаружил переписанные мною много лет назад дневниковые заметки десятилетнего Саньки, сделанные им той осенью в городе Нальчике, и, перечитав их, убедился (и краска стыда, как изящно писали классики, покрыла мои старческие щеки), что в области дневникового жанра супротив этого подростка я был и есть всё равно что «плотник супротив столяра». Однако что же заставило Саню заняться этим отнюдь не мальчишеским делом? Смею думать, виною этому скука, на которую мы с Юлькой невольно обрекли его в славном городе Нальчике, а также, возможно, мои советы и настояния попробовать себя в литературном рукомесле. Особенно после успеха, который возымел в сугубо узком кругу мой рассказ об их поездке на юг, написанный по его весьма талантливому устному изложению.
Но хватит объяснений. Вот это мемуарное диво (с моими небольшими вкраплениями).
КАК Я ЕЗДИЛ В КОМАНДИРОВКУ
Отложите ненадолго Санин дневник и послушайте меня. Когда мы в прошлый раз приезжали сюда с Юлькой, то в одной из библиотек познакомились с приехавшей по своим музыкальным делам из Ростова молодой женщиной по имени Эра. Даже ездили с ней на экскурсию к Голубым озерам. Собственно, познакомился с ней Юлька, она его чем-то привлекла (подозреваю, тем, что была женщиной); я же вообще не слишком привечаю высоких и худощавых брюнеток, а кроме того, она обращала больше внимания на Юльку (что я тоже не очень люблю). Я уже упоминал, что в смысле рассказа о своих интимных делах Юлька вел себя как партизан на допросе, поэтому я толком не знал, чем у них окончились тогда походы в кино и прогулки в Долинск и Шалушку и произошло ли, как говаривали когда-то школьницы, «самое плохое». Но, так или иначе, Эра снова появилась в Нальчике, и мой «партизан» вынужден был раскрыться и обратился ко мне с просьбой пригреть на пару-тройку дней, вернее ночей, у меня в номере Саню.
— С удовольствием, — отвечал я, — только если он не храпит, как мой родной брат. Но что ты скажешь ребёнку?
Юлька заверил, что ребёнок спит, как мышь, а что касается объяснений, всё будет в порядке: он умный и тактичный.
А теперь вернемся к дневнику.
Больше Саня ничего не записал. Но хватит и этого. Грибоедов тоже прославился всего одним произведением. И не только он.