— А теперь внезапный переход в мажор…
И продолжала:
Мелодия понравилась Юрию, он ее раньше не слышал, на слова, как обычно, не обратил никакого внимания. Но Ара — это его также удивляло — взрослый, вроде интеллигентный человек, а всегда придает такое значение тексту. И сейчас тоже начала спрашивать, нравится ли ему, чуть не разбирать по предложениям. Как в школе.
— Нет, ты послушай, — говорила она. — «А мы, как путники, обмануты миражом, те сны неверные не в силах уберечь…»
И потом заиграла другую песню — Юрий хорошо ее знал:
И припев:
Ара сделала нажим на слове «черных» (в тексте, Юрий помнил, было «синих») и при этом взглянула на него, давая понять, что имеет в виду именно свои черные глаза… Это его покоробило. Как девчонка какая-то! Из тех, кто к ним в клуб на танцы приходит… Как не понимает, что ей не к лицу… Но в агатовых ее глазах, в повороте тела было нечто такое, что примирило с ней Юрия и повернуло мысли в другом направлении.
Ара резко оборвала игру, провела костяшками пальцев по клавиатуре, захлопнула крышку. Подошла к Юрию, подняла за руку с кресла, обняла за пояс, словно хотела начать бороться. Руки ее заскользили по его ягодицам. Она что-то бормотала, он различил слова — кажется: «маленькие… хорошие…» Не сказать, чтобы ему было особенно приятно, но во всяком случае что-то новое. Кроме того, уже тогда, и позднее тоже, он предпочитал для себя более пассивную роль, охотно уступая инициативу женщинам.
— Идем в спальню, — сказала Ара.
Ого, тут и спальня есть! — как когда-то у них на Бронной. (Одна из двух оставшихся им комнат до сих пор называлась «спальней», а другая — «столовой», хотя и тут, и там спят по два-три человека, а также едят, читают, занимаются, принимают гостей.)
Спальня была самая настоящая, с двуспальной кроватью — Юрий видел такие только на картинках и на сцене: кажется, в «Синей птице» на подобной спали Титиль и Митиль. А может, Анна Каренина в спектакле МХАТа, на который он когда-то с ночи занимал очередь.
Дальше было совсем как в книжках — на тех страницах, что он любил иногда перечитывать.
Ара стала помогать ему раздеваться. Не потому, что он был сильно пьян — он, правда, немного «переигрывал» свое опьянение: на всякий случай, если вдруг какие-нибудь претензии будут к нему — у нее или у него самого… Она раздевала его, потому что ей это нравилось. И ему начинало нравиться все больше… Затруднение было со штанами — они с трудом расстегивались, и не из-за петель и пуговиц. Кальсоны он не носил, несмотря на морозную погоду, так что стесняться было нечего, если не считать того, чего он почти уже перестал стесняться. Если она вовсю разглядывает, и руками трогает, так чего уж ему…
Свет они не тушили. Но и самый яркий прожектор вряд ли помог бы ему найти то, что он искал в другом месте. За два месяца, прошедшие со времени свидания с Аней, его знания анатомии заметно не улучшились.
— У тебя не было женщины? — спросила Ара.
Ее темные волосы на подушке — это красиво. Вообще-то глаза у него были закрыты, так он себя легче чувствовал, но при вопросе открыл их.
— Так, — пробормотал он неопределенно, прекратив на миг неловкие поиски. — Один-два раза…
Ара скользнула рукой по его бедру… Что это? Он словно провалился, вошел во что-то… Теперь надо… Она уже делает это… Движется… Колеблется… Почему она стонет? Ей больно?.. Он открыл глаза. На этот раз глаза были закрыты у нее… Ага… Вот так… Он опять закрыл глаза… Еще… Еще… Как будто он совсем пьян, или летит куда-то… Еще… Ох, как щемит! Где?.. В груди… в животе… ниже… Все!
Ара тихо стонала, он бы сам с удовольствием застонал, но ведь это не очень прилично. Мужчина, все-таки… Настоящий мужчина… Он уже чувствовал свой собственный вес, было неловко, что придавил женщину; то, что связывало с ней, с ее телом, исчезло, осталось только неприятное ощущение влаги… Он перевернулся на бок.
— Пойди умойся, — сказала она заботливо.
Как будто он сам не знает! Не только умыться ему надо…
После его возвращения пошла в ванную Ара. Перед этим поцеловала его, как она умела, — своим поцелуем.
Когда она вернулась, Юрий уже спал…
Еще один поход, помнится ему, совершили они, помимо этого. Конечно, после очередного ресторана. Ара повезла его куда-то на Лиговку, за Волково кладбище, к одной, как она сказала, очень славной женщине, буфетчице столовой.
Женщина, и правда, оказалась славной и очень толстой. Она хорошо угостила их, хотя они были уже сыты, поставила водку и выпила вместе с Юрием (Ара, как всегда, отказалась), а после они много танцевали под патефон. Юрия очень удивило тогда, что такая полная женщина так легко танцует.
А потом… Потом все ночевали в одной комнате (потому что других не было), и кровать толстухи стояла на расстоянии вытянутой руки от узкого дивана, где они улеглись с Арой. И, может, из-за недостаточной ширины ложа, может, еще отчего, но всю ночь до утра Юрий лежал на женщине — засыпал и просыпался на ней, и помнит среди ночи обеспокоенный голос хозяйки:
— Да чего это он не слезет никак?
И ответ Ары:
— Силен, как бык…
Этой фразой потом он неоднократно утешал себя в моменты сексуальных неудач…
А в квартиру напротив Пушкинского театра они больше не ходили. Возможно, добродетельная хозяйка отказала Аре в пристанище. («У меня не дом свиданий, Арочка!») А может, Ара бывала там с кем-нибудь другим — этого Юрий не знал, и подобная мысль ему тогда в голову не приходила.
Сейчас, если вспоминает о ней, кажется маловероятным, чтобы такая женщина — с явными признаками истерической психопатии, а возможно, и нимфомании — столько времени удовлетворялась редкими и, по большей части, почти платоническими встречами с неопытным юнцом. Однако память подсказывает и другое. Уже после того, как они совсем расстались и он зашел за деньгами, которые она у него давно одолжила (стыдно сейчас, но тогда ему и в голову не приходило, что мог бы просто подарить ей эти несчастные шестьсот рублей. (Как же так? — взрослой женщине, ведь она же сама работает!) Так вот, когда он зашел к ней, Ара с каким-то, как теперь ему вспоминается, смущением сообщила, что у нее новый друг. В общем, прозвучало это по-девичьи трогательно и нелепо… А денег в тот раз опять не отдала…
Ара! Эльвира Аркадьевна! Если вы не умерли с голоду или под бомбежкой в Ленинграде, если вас миновали смертельные болезни и аресты, вам сейчас под девяносто, и дай вам Бог здоровья. Не сердитесь на то, что я написал. А хочу я сказать только одно: все мы человеки…
Много лет спустя, перед очередным приездом в Ленинград на встречу с однокашниками по Академии, Юрий сложил такие стишки:
ГЛАВА IV. Полная победа над белофиннами. Скука жизни. Юрий нарушает приказ товарища Сталина. Суд чести. Кое-что о суициде. Любовь на водохранилище. «Без женщин жить нельзя на свете, нет!..» Голая, как Нана
1
Ура! Белофинны разгромлены! Победа!.. Городу Ленина больше не грозит опасность оказаться в лапах финских фабрикантов и банкиров!
Как пел отец в годы юриного детства:
Тут отец понижал голос:
Потом откашливался и громко продолжал:
Юра пробовал подпевать, но ему было еще трудно произносить «комиссар» — у него получалось:
Этот неологизм очень нравился его матери.
(Много позднее Юрий узнал, что песню эту пели в спектакле «Дни Турбиных», который шел в Художественном театре. Само же слово «Турбиных» долго не увязывалось у него с фамилией — не отвечало на вопрос: «Чьи дни?», а как бы входило в какое-то не совсем понятное словосочетание типа: «дни впопыхах…» «всерьез…»)
Затемнение кончилось. На улицах вечернего Ленинграда, в окнах домов снова был свет, но он не прибавлял Юрию радости, не улучшал настроения. Все так же ему было скучно, тошно, а почему — толком не знал. Помнил, что таким был Гамлет, а еще, кажется, Чайльд-Гарольд у Байрона, но поэму он не читал, только видел когда-то иллюстрации в шикарном томе издания Брокгауза и Ефрона.
Учиться по-прежнему было неинтересно, общаться с однокашниками — тоже; тут бы с головою ринуться в любовь или… можно это и по-другому назвать… Но именно ринуться, уйти целиком… Ан нет! Не получалось.
Вроде бы странно: впервые познал женщину — опытную, страстную, как пишут про таких в книжках; стал мужчиной, о котором говорят «силен, как бык», которого ревнуют до синяков на его руках, — так постарайся, изловчись, разбейся в лепешку, но отыщи возможность встречаться, если не каждый вечер, то хотя бы раза четыре в неделю, и не для того, чтобы ходить в театры или даже в ресторан, — на это и денег никаких не хватит, а совсем для другого. Мартин Лютер учил своих приверженцев, что этим надо заниматься «цвай маль ум вохе» («дважды в неделю»), но он, Юрий, ведь не лютеранин какой-нибудь, может и не подчиняться…[1] Опять же из книг известно, что любой самый захудалый француз или американец, если некуда деться, снимает для такого дела номер в гостинице, по средствам, конечно — даже не на сутки, а на несколько часов. Но Юрию как-то не приходило в голову идти в «Асторию» или в «Англетер», а больше и некуда. Разве что в Академии после занятий? В аудитории, прямо на столе… А еще можно, наверное, в подъезде или где-нибудь на чердаке, как один дружок его школьных лет, но Юрий этого не умел, и неизвестно, согласилась бы Ара…
В это же примерно время слушателям Академии из числа бывших школьников присваивали первое воинское звание. Одно из двух: младший лейтенант или младший воентехник. Какая между ними разница, никто толком сказать не мог — и в том, и в другом случае навешивался «кубарь», только петлицы у воентехников оставались те же: черные с голубой окантовкой и эмблемой в виде молотка с гаечным ключом; а у лейтенантов — окантовка золотая, а эмблема — что главное! — рулевая баранка с крылышками. И всем слушателям автомобильного факультета (на котором был Юрий) хотелось заполучить именно крылышки! И шеврон на левый рукав.
Факультетское начальство, вовсе не желая, конечно, принизить военно-техническое звание в сравнении со строевым (сам начальник факультета Кузнецов был военинженер I ранга, а не полковник), тем не менее с каким-то удивительным отсутствием логики и такта представляло лучших, по их мнению, слушателей к званию «лейтенанта», а недостаточно хороших — получалось как бы в виде наказания — к званию «воентехника». Юрий был среди вторых, и это его обижало. Он с завистью смотрел на золотистую окантовку петлиц у своих товарищей и долгое время чувствовал ущербность. Тем более, что не понимал причин, по которым его унизили: отметки хорошие, чего им еще надо? Что в лыжном кроссе приходил в числе последних, ну и что? Он на лыжах вообще не любит ходить, больше на коньках. Или оттого, что на турнике плохо подтягивается и на брусьях не может, как Марк Лихтик? Так Рафик Мекинулов еще похуже «мешок», чем он, и с пузом всегда, а ему дали «лейтенанта». Просто Юрия начальство не любит, потому что не лижет им зад и может даже ответить что-нибудь такое, не по уставу; и глядит так, что все понятно — как он о них думает… Эти гордые мысли несколько успокаивали.
Однако в следующем учебном году он не только не получил вместе со всеми очередное воинское звание, но вообще не знал, что с ним будет — что решит суд, перед которым он должен предстать…
А все из-за преступного опоздания во время летней практики.
2
Тем летом, после окончания второго курса, они проходили практику в механическом техникуме, неподалеку от Волкова кладбища. Работали слесарями, токарями, изучали сварочное дело, конструкции станков, кинематику механизмов — словом, вынуждены были делать все то, что Юрия, увы, совершенно не интересовало и к чему не было ни склонности, ни способностей.
При этом на них распространялись все законы и постановления, связанные с трудовой деятельностью советского гражданина. О чем их с некоторой угрозой предупредили и чему Юрий не придал значения. А незадолго до того вся страна с ликованием восприняла новое гениальное постановление, подписанное товарищем Сталиным, которое «способствовало дальнейшему неуклонному укреплению трудовой дисциплины и увеличению производительности труда на благо всего советского народа». (Долгие, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию, все встают.)
Согласно постановлению, среди прочих жестких мер полагалось привлекать к суду за опоздание на работе более, чем на 18 минут. (Почему именно 18, а не 17 или 19 — в этом состояла одна из тайн сталинского гения.)
А надо сказать, перерыв в работе полагался им всего один, не так, как во время занятий — после каждой лекции. И никаких столовых поблизости не наблюдалось, зато был пивной ларек, где к пиву продавались подсоленные баранки… Вы не знаете, что может быть приятней всего после нескольких часов бесцельного и неумелого шарканья напильником и заворачивания и отворачивания тисков? Правильно — пиво с баранками! И однажды мой юный герой увлекся ими настолько, что опоздал после перерыва на целых двадцать минут!..
Когда он вошел в токарно-слесарный цех, все уже возились возле своих тисков, станков и верстаков — точили, пилили, нарезали, сверлили, измеряли, передвигали суппорты, вставляли резцы. Стоял обычный гул; как всегда, хохмил, не отрываясь от работы, Петька Грибков, улыбался тонкими губами Мишка Пурник, сосредоточенно хмурился Саша Крупенников. Никто Юре ничего не сказал — ни стройный подтянутый командир их учебного отделения Аршинов, бывший армейский старшина, ни увалень Соболев, серьезный и суровый комсомольский вожак. Посмотрели, конечно, — кто удивленно, кто неодобрительно, Соболев, кажется, головой на короткой шее покачал, но — ни слова.
Часам к шести работа закончилась. Преподаватель, ответственный за практику, взял в руки свой потрепанный портфель, расписался в каких-то ведомостях и ушел. Слушатели тоже потянулись к дверям.
Быстро переговорив о чем-то с командиром отделения, Соболев крикнул:
— Никто не уходит! Срочное собрание… Произошло «ЧП»!
Какое «ЧП»? Что случилось? — думал Юрий. — Опять какую-нибудь газетную информацию будет травить их бдительный комсорг…
«Нет больше границ, которые, как цепи, вгрызлись в живое тело молдавского народа. Совнарком Молдавской АССР и Молдавский Обком внесли в СНК СССР и ЦК ВКП(б) предложение о воссоединении молдавского населения Бессарабии с Молдавской автономной республикой. СНК СССР и ЦК ВКП(б) поддержали просьбу… Около бывшего губернаторского дома на улице Черновиц стоят босые крестьяне… Теперь и мы заживем, — говорит один из них. — Передайте товарищу Сталину спасибо…» или: «Указ Президиума Верховного Совета: за выпуск недоброкачественной или некомплектной промышленной продукции директоров, главных инженеров и начальников отделов технического контроля предприятий предавать суду и подвергать тюремному заключению сроком от 5 до 8 лет…» А еще вот: «Из сообщений германского информационного бюро. Английское радио и газеты вновь пытаются испортить германо-русские отношения, распространяя клевету о якобы замаскированных антирусских тенденциях германской внешней политики…»
Подобными вещами потчевал их комсорг Соболев чуть не каждый день, но сегодня-то, в субботу, ворчал про себя Юрий, можно и передышку сделать, да еще в такое время — вечером, после целого дня практики… Совсем озверели…
Но и он, самый, пожалуй, недисциплинированный из слушателей, тоже подчинился.
— Товарищи, — начал Соболев, когда все пятнадцать расселись на табуретах и верстаках. — Вы все, конечно, знаете, что трудовая дисциплина при социализме — это сознательное выполнение гражданами их обязанностей. В классово-антагонистическом обществе дисциплина служит средством эксплуатации чужого труда, но у нас она основана… («Ну, понес, — застонал про себя Юрий, — теперь уж точно в магазин не успею, а на кафе или ресторан грошей нет…»)…она основана на товарищеском сотрудничестве и взаимопомощи освобожденных от эксплуатации работников, на сознательном подчинении установленному порядку… Однако, — продолжал Соболев, — и в нашей семье не без этого… не без урода. Сегодня у нас произошло чрезвычайное происшествие. И это в дни, когда опубликован и начал действовать указ о дальнейшем укреплении и повышении трудовой дисциплины. Слушатель Хазанов опоздал сегодня на работу на… — Соболев на секунду замолчал, поднес к глазам листок бумаги. — …на двадцать одну минуту. Я проверил по часам.
— У меня часов не было, — сказал Юрий. — Вы все разошлись, я стоял и жевал баранки. Вкусные, есть очень хотелось… Если б часы были… У меня сломались давно… А вы раньше ушли.
— Не прерывай, Хазанов, — сказал командир отделения, а Соболев, не обращая внимания на Юрия, продолжал:
— Двадцать одна минута. Это на три минуты больше того времени, за которое полагается судить по новому указу. Хазанов его нарушил. Он подвел наше отделение, наш факультет. Всю Академию…
— Да ну что такого? — сказал Юрий. — Просто не понимаю. Если бы настоящая работа — дело другое. А то ведь так — учебная практика. Ну задержался, не было часов… А вы все ушли…
Опять Соболев никак не отреагировал на его слова.
— Подвел Академию, — повторил он. — Считаю, мы все должны единодушно осудить поступок слушателя Хазанова и передать его дело в суд.
— Какой суд? — спросил Мишка Пурник. — Верховный? Или городской?
— Отставить вопросы, — сказал командир отделения. Юрию показалось, что старшина Аршинов чувствует себя немного неловко. — Слушайте, когда говорят.
— У нас свой суд, — разъяснил Соболев. — Командирский суд чести. А уж он решит, что дальше… Вот и все. Других предложений нет?
Других предложений не было. Так впервые в жизни Юрий стал обвиняемым, и вскоре должен был превратиться в подсудимого.
Поначалу его не слишком беспокоила подобная перспектива. Да и что такое этот суд — никто пока не знал. Ну, еще одно собрание — потреплются, покритикуют — и разбегутся.
Но чем ближе подходило время суда — назначили его почти перед началом каникул, — тем тревожнее становилось на душе у Юрия. Приятели успокаивали, говорили, все это буза, мура, тары-бары растабары, но неприятное предчувствие уже крепко засело в нем и не отпускало.
И вот настал судный день. Весь их курс, а может и факультет, собрали в одной из аудиторий Академии, майор Чемерис открыл заседание. Оказывается, рассматривалось еще одно дело, кроме преступного опоздания Хазанова, — дело слушателя Федора Карпенко. «Хвйдора», как его все называли с легкой руки Петьки Грибкова. Юрий почти не запомнил обстоятельств этого дела — так волновался в ожидании разбора своего. Кажется, на «Хведора» подала жалобу какая-то женщина, которую он, что ли, обманул в чем-то, или ей так показалось. «Хведора» Юрий почти не знал, тот был намного старше, далеко за двадцать, и вообще не очень приятен ему. Но песочили того и в хвост и в гриву, и Юрию было жаль беднягу: ну, не любит он ту женщину — разве это его вина?
По делу Юрия обвинителем выступил все тот же Соболев, потом еще кто-то — Юрий не запомнил, — все дружно осудили его поступок, общее мнение подытожил в резких, грозных и как всегда грубоватых выражениях майор Чемерис, и заседание суда на этом окончилось. Окончательное решение, сказали, будет принято осенью, с началом занятий.
Это для Юрия было хуже, чем все, что он мог предположить. Значит, еще почти два месяца ожидать чего-то, неизвестно чего — может, исключат, может (ха-ха!), четвертуют или сначала расстреляют. Может, и то, и другое… Шутки шутками, а ходить под Дамокловом мечом столько времени — и здесь, и в Москве, куда вскоре поедет, — представлялось невыносимым. Интересно, кто из членов суда придумал эту пытку? Уж не майор ли Чемерис? Или сам начальник факультета Кузя — военинженер первого ранга Кузнецов?
Следующий после суда день был воскресенье. Юрий решил съездить за город, под Гатчину, в Красносельские лагеря, где мытарился прошлым летом и где познакомился с Любой, дочкой преподавателя стрелкового дела, молчаливой застенчивой девушкой, с которой и нескольких слов не сказал за все время, да и станцевал в клубе, наверное, раза два. Сейчас хотелось поговорить, или помолчать, с кем-то совсем посторонним, не из Академии, кто знать не знает об их делах и порядках, о том, как могут ни за что превратить человека в преступника, долдонить про него какие-то дикие слова, чуть ли не причисляя к врагам народа, и после всего еще держать в напряжении, в ожидании неизвестно чего… Прямо как настоящие палачи…
Юрий растравлял себя, пока ехал в электричке, но и когда приплелся в расположение лагерей, к корпусу начсостава, облегчения не испытал. К тому же Любы не было: уехала к родственникам на Урал. Хорошо еще, встретил там Сашу Крупенникова с Олей, дочерью капельмейстера Академии Натана Семеновича, в которую Саша влюбился с первого взгляда, раз и навсегда, прошедшей зимой на одном из вечеров в Доме Искусств. К Саше, впрочем, Юрий имел не вполне четкие претензии, затаил не очень ясную для самого себя обиду — как и на остальных однокашников. Вернее это назвать недоумением: он не понимал, было тягостно и неуютно сознавать, что ни один из более или менее близких приятелей не пришел на помощь, не сказал ни полслова в его защиту; и даже не посчитал нужным объяснить свое поведение.
Тем не менее и Саша, и Оля — первая и единственная Сашина любовь (они до сих пор живут и болеют вместе), темноволосая, маленькая толстушка, в отличие от Любы разговорчивая и бойкая, скрасили Юрию недолгое пребывание в Красном Селе.
Но когда очутился вновь один на железнодорожной платформе, еще острее он почувствовал отчаяние, полную безысходность своего положения. И как-то сразу не захотелось жить. К чему продолжать хождение по этой дороге обид, унижений, разочарований? (Я уже упоминал, что Юрий был весьма начитанным юношей.) Стало безразличным все — не было прошлого, будущего, только омерзительное настоящее… которое выглядит еще яснее и отчетливей на этой пустой платформе, под ярким светом солнца… И кому он нужен, в конце концов? Одним действует на нервы, портит кровь… сидит в печенках… Другие так же действуют на него… Кому нужно, чтобы тянулось все это?..
И тут послышался грохот, свист — приближалась электричка. Наверное, проходящая — свистит, как ненормальная…
Юрий сделал шаг к краю платформы… Еще один… Он не сам переставлял ноги — что-то сильное тянуло его туда… Ну, еще шаг… Ну…
Электричка промчалась. Юрий оглянулся: никто не видел, как он тут… Что надумал?.. Ему было страшно, из глаз еще не исчезло мелькание вагонов, лоб стал влажным… И какое-то облегчение было, даже гордость, что ли: все-таки сумел попробовать, испытать… приблизиться к ощущению совсем новому, о котором до сих пор лишь в книжках читал…
Ровно через двадцать пять лет эту тягу «к краю платформы» он испытает вновь, но ей уже не будет сопутствовать ни тайная гордость, ни ощущение новизны — будет просто безумно противно и стыдно за свою растерянность, малодушие, попросту — трусость…
Много позднее он позволил себе разразиться такими строками:
И к этому присовокупил: