Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мир и война - Юрий Самуилович Хазанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юрий Хазанов

Мир и война

«Лучше нас найдешь — нас забудешь; хуже найдешь — нас вспомянешь».

(В.Даль)

От автора

Эта книга и самостоятельна, и служит, в то же время, продолжением предыдущей, носящей не слишком ясное название «Знак Вирго», что означает «Знак Девы», под которым автор появился на свет.

Общее заглавие для всего повествования о своей жизни, жизни моего поколения и, в какой-то степени, страны я бы выбрал «Круги…», или (просто) «Это был я…» А подзаголовком поставил бы пускай несколько кокетливые, но довольно точные слова: «вспоминательно-прощально-покаянный роман». Третью книгу, если появится, хотел бы назвать «Исповедь нервного человека» (так меня окрестил когда-то в зале суда со скамьи для обвиняемых мой ближайший друг).

Ю.Х.

ГЛАВА I. Ленинград 116, почтовый ящик 812. Три письма. Зазорная болезнь. Экзамены и шпаргалки. «Весна не прошла, жасмин еще цвел…» Лагеря… да не те

1

Письмо пришло из Москвы в декабре 1938-го года. Светло-зеленый конверт, двадцатикопеечная тоже зеленая марка. На ней — радостно улыбающаяся работница в комбинезоне, в белой блузке, белой косынке. Адрес на конверте: Ленинград 116, почтовый ящик 812, слушателю Юрию Хазанову. Слушатель Хазанов вытащил это письмо из ячейки большого деревянного ящика, стоявшего в вестибюле академии.

Юрочка!

Как ни странно, ты все-таки написал. Не могу сказать, что совсем не ждала от тебя каких-нибудь сведений, но все же надежды было не очень много. Очень рада, что ошиблась, даже больше, чем рада.

Так, значит, ты в Ленинграде живешь и учишься. Как-то не верилось до сих пор, а теперь вот, кажется, дошло. Жалко, что ты сам, по-моему, не дооцениваешь того, что сделал. Серьезно, ты чудак какой-то, надо гордиться, а он вбивает себе в голову разные глупости — нравится, не нравится — как будто на экскурсию приехал. Надо уметь применяться и примиряться. Как мы живем в своем подвале и не жалуемся. И мама все время болеет, и племянник Колюшка вот заболел, очень высокая температура. Про сестру говорить не буду, ты, наверно, немного знаешь. Тебе же надо выбросить все из головы и, по мере возможности, заниматься. Думаю, там у вас не скучнее, чем в Москве.

Как хотелось бы посмотреть на всех людей, окружающих тебя, и, конечно, на тебя, окружающего их. Насчет твоих финансов, это у тебя так без привычки. Привыкнешь — будет хватать.

В Москве однообразица и скучища, но, как ни странно, время летит быстро, не успеешь опомниться, а уже выходной. Работаю в поликлинике в регистратуре, собираюсь поступить на курсы подготовки.

Из школьных ребят чаще вижу Милю Кернер и Маню Соловьеву, они показываются. Остальных так, встретишь случайно. Я к Миле захожу редко, чаще она забегает. Занимается она в своем юридическом с удовольствием, сейчас готовит какой-то доклад о Платоне, вообще увлечена философией. Я передала ей твой привет и через нее вашему другу Муле, а она обижается, что сам написать не можешь. Соня Ковнер опять на очный не поступила, говорит: неохота, останусь в заочном. А Ванда, молодец, учится, несмотря, что совсем без родителей. Катюша тоже, мать у нее работает, я была у них дома — вроде ничего, настроение терпимое, я думала, будет хуже, но, вообще-то, ужасно. Женя Минин, по сведениям, тоже учится, он к Миле совсем не заходит. Аня и Маша поступили в железнодорожный… (От автора: это, в основном, о тех, у кого арестовали родителей — поодиночке или обоих сразу).

На этих днях была в филиале Художественного на концерте памяти Островского. Вспоминала тебя — как мы ходили. Силы были очень хорошие, вроде Яблочкиной, Тарханова и т. д. (От автора. У Лиды, которая прислала это письмо, к тому времени появится любовник — впрочем, слово тогда чуть ли не ругательное, — появится возлюбленный, друг, покровитель, намного старше ее; он кем-то работал в театре, помогал Лиде деньгами. Она так и не выйдет замуж, эта девушка с удивительно красивыми коровьими глазами, отзывчивая, рассудительная… Будет ухаживать за больной матерью, опекать спившуюся старшую сестру, ее двух детей, Колю и Таню. Таня попадет в дурную компанию, станет пить, воровать, сядет в тюрьму. Лида будет их всех вызволять, наставлять, кормить из своей скудной зарплаты регистратора поликлиники. Долго будет длиться связь с тем пожилым, женатым… И жизнь пройдет…)

Ну, Юраш, хватит на сей раз. Надо идти в аптеку за лекарством для Колюшки. Если появится еще желание черкнуть, ни минуты не раздумывай. Буду очень, очень рада. Пока всего хорошего. И, пожалуйста, не скучай и учись как следует.

Лида Огуркова

Москва, 4/XII-38 г.

На этом их переписка с Юрием закончилась. (Эпистолярный жанр не был тогда в почете.)

Еще раньше Лиды прислал Юрию письмо его одиннадцатилетний брат Женя.

Надо признаться, что теперь, когда думаю об этом, поступок брата представляется почти героическим. Ведь все годы совместной жизни Юрий относился к нему, мягко говоря, не лучшим образом — придирался, одергивал, порою рукоприкладствовал, устраивал скандалы — словом, вел себя примерно как их бабушка с самим Юрой. Поэтому ничего, кроме облегчения, после его отъезда Женя чувствовать не должен был. И уж, тем более, никак не стремиться поскорее увидеть снова своего раздражительного братца. Однако меньше чем через месяц Юрий читал следующее.

Дорогой Люка! Как поживаешь? Я так себе. Эти строки пишу нашей испорченной авторучкой, которую перед тем, как писать, починил. Способ починки очень прост: взял спичку, вставил в отверстие и начал вывертывать перо и, представь, я его вывернул, спичку обломал, и… все! Недавно прочел «Овод», который произвел на меня довольно большое впечатление. За это время, когда мы перееха… (тут стоит огромная клякса) с дачи, я прочитал следующие книги: 1) Герой нашего времени. 2) Овод. 3) Начал Кюхлю. 4) Всадник без головы. А ты что прочитал? Напиши мне в письме. Как ты живешь? Какая форма? Какие нашивки на воротничке? Сообщи все письмом. Извини меня за кляксу. Клякса произошла, потому что я в мою импровизированную ручку налил много чернил, и они пошли через перо. А в общем, дела идут и жизнь легка. Печальных сюрпризов нет, но хороших тоже. Скоро пойду смотреть «Профессор Мамлок». Письмо напиши обязательно только мне.

До свидания. Надеюсь, что в январе приедешь.

Женя.

Как видим, благородный ребенок совсем не держал зла. Впрочем, возможно, усиленная тяга Юрия к покаянию заставляет его сейчас несколько преувеличивать свои прегрешения…

И еще одно письмо — посланное на целых полвека позднее, в Москву, но имеющее отношение к тем годам, о которых речь. Адресат тот же.

Дорогой Юра!

Давно не писала, но вы все всегда со мной, с нами… О том, что происходит у вас, мы информированы, понимаем и представляем довольно ясно, от этого весело на сердце не становится. Сюда ринулись сейчас тысячи, тысячи, и, как все будет, предсказать трудно. Людям нужны квартиры, работа… Меня беспокоит ваше здоровье, имеете ли достаточно нужных лекарств…

Ты пишешь, что закончил первую часть своего «вспоминательного» романа. У меня нет терпения, так хочется прочесть его: пройтись по нашему городу, нашим улицам, встретить дорогих мне знакомых людей — Лиду Огуркову, покойного Мулю, Женьку, Таню… саму себя…

Ты спрашивал про Ленинград. Помню очень немного: как приехала в сороковом году, как гуляли по его прекрасным проспектам, как ты важно выглядел в своей военной одежде. По правде сказать, на настоящего военного ты похож не был, а будто бы мальчик надел форму и красуется в ней.

Помню, ходили на вечер в Военно-морское училище, где был курсантом мой двоюродный брат Нюма. Он потом всю войну служил на торпедных катерах — «смертниками» их называли, но остался жив. Сейчас на военной пенсии, живет в Баку, преподает в военном училище. Когда случились там эти страшные события — убийства, грабежи и все такое, — тоже хотел уехать, но остался. Что же это делается, Юра? До чего дошло? Раньше такого не было, в годы нашей юности. Почему? Неужели нужна только грубая сила, чтобы не допустить всего этого? А если дается послабление, то и начинается во всех концах? Не хочется так думать, но получается так…

Еще вспоминаю, в один из дней мы пошли с тобой в ресторан — ты же был настоящий «ресторанный волк» — в «Квисисану». Недалеко от нас сидела веселая мирная компания. Вдруг в зал вбежала разъяренная женщина, подскочила к одному из сидящих и с истерическим криком ударила его по лицу. И вся компания ушла. Вот так в нашу жизнь врывается что-нибудь: война, арест, смерть, отъезд на чужбину — мало ли что… Но тогда меня эта история не заинтересовала и философских выводов я из нее не делала. Тогда меня поразило, как ты выпил чуть не подряд два стакана водки. (Они подавали в стаканах, Боже мой!..)

Знаешь, Юра, я, пожалуй, только сейчас поняла, что ты во многом был прав, когда говорил, как все плохо. Сейчас словно пелена упала с моих глаз, а раньше так хотелось верить, и я верила, что не напрасно у нас все эти вечные нехватки, жертвы, верила, что должно стать и становиться все лучше — потому что ведь сама идея прекрасна, но осуществление ее задержалось, когда страшный молот сталинизма обрушился на страну. Я и сейчас считаю, что идея осталась незапятнанной и нужно ее осуществить. И в той стране, где теперь живу, — тоже. Не так у нас хорошо, как многие думают.

Но, все-таки, почему… почему? Этот вопрос не дает покоя. Почему все так повернулось? И в национальных делах, и в экономике? И эта страшная преступность! Я все время боюсь за вас. Пишите чаще…

Я немного расклеилась последнее время, стенокардия замучила. Возможно, придется сделать операцию на сердце, но пока не хочу думать о ней, хотя здесь делают быстро и удачно. Сын моего Цви, как всегда, много работает, на вакации собирается в Штаты к сестре. Может, и мы поедем. Софа с мужем опять уехала в Англию, детей оставили мне. Для меня это огромное удовольствие, я их так люблю, этих мальчишек. Сын Кати, Шахав, еще в армии, но каждую неделю бывает дома, у него, слава Богу, все хорошо. Катя прогнала своего очередного… опять в плохом настроении, пишет стихи, готовит новую книгу по бухгалтерскому учету или как там называется.

Все передают вам приветы.

Крепко вас целуем.

Миля, Цви, дети

25.09.90, Тель-Авив

2

Вот краткий, довольно сухой отчет о том, как Юрию жилось в том году.

Первые месяцы учебы в Академии было не до скуки, не до всяких там упаднических настроений: новая обстановка, новые знакомства и дружбы, так же быстро начинавшиеся, как и кончавшиеся; новые предметы, которым обучали и в которых он почти ничего не понимал и не имел желания понять; выдача, примерка и подгонка обмундирования — он получил фуражку с черным околышем под бархат (может, с настоящим бархатом), гимнастерку, черные петлицы с голубым кантом и значком технических войск — золотистый молоточек и гаечный ключ; еще выдали самый настоящий командирский ремень отличной кожи, с портупеей, полевую сумку, планшетку, а также синие бриджи, тоже с голубым кантом, длинную шинель, кирзовые сапоги, и чуть позднее — прекрасные хромовые. И портянки. Целых две пары. Все это богатство он обрел в первом своем общежитии на Университетской набережной, где их поместили в небольших комнатах, человек по десять в каждой. Сколько часов провели они в ту пору возле настенного зеркала, подсчитать невозможно!

А разве не событие — первая стипендия? Целых триста рублей огреб Юра. Как тут не пойти на Невский (то есть, на проспект 25-го Октября) и не купить в Пассаже карманные часы Кировского завода, случайно оказавшиеся на прилавке, — его первые часы в жизни; а потом уж сам Бог велел зайти в «Норд», нет, кажется, в «Метрополь», и как следует отметить эти два события.

Увы, денег, на поверку, вышло не так много: последнюю неделю-полторы каждого месяца редко удавалось пообедать даже в стенах Академии. И тогда шла в ход ставшая неизменной фраза, с которой они врывались в столовую на перерывах между лекциями и подскакивали к буфетной стойке: «Два хлеба, два масла, два чая!» В лучшем случае к этому набору прибавлялись сосиски. Инструктор политотдела, с кем как-то поделились, что не хватает стипендии даже на еду, бодро посоветовал: «А вы хронически берите коклеты». (Чем не мудрый мистер Дик из «Давида Копперфилда»?) Ужинали обычно в общежитии: хлеб, кефир; в начале месяца позволяли себе колбасу, халву, мармелад. Незаурядным сластеной был одессит Мишка Пурник, ему ничего не стоило умять коробку мармелада или банку сгущенного молока. Как-то на спор стрескал целых три банки! Проигравшему Димке Бурчевскому пришлось лезть под койку и оттуда кукарекать…

Чуть не с первых дней учебы стали их гонять на строевую подготовку — на площадки бывшей Фондовой Биржи, между колоннами. С Юриной группой занимался девически стройный старшина из старослужащих Казаков (четыре треугольника на петлицах). Эта строевая и непривычные для ног бриджи из толстенного сукна довели Юрия до лазарета. О чем он, впрочем, не жалел.

Началось все с обычного небольшого раздражения в области паха, а точнее, полового органа, когда приходилось то и дело совать руку в карман, особенно при ходьбе, чтобы предохранять его (не карман, разумеется) от соприкосновения со штанами. А кончилось сильнейшим воспалением. Он не сразу понял причину и испугался, что схватил венерическую болезнь. Но как? От кого? Каким путем? Никакого «пути» ведь не было в помине.

После долгих мучений и колебаний Юрий все же пошел в лазарет, который помещался на втором этаже Академии в отгороженной части широкого коридора. Пришлось не только рассказать, но и показать медсестре, чту именно беспокоит. К его утешению она не выказала ни удивления, ни замешательства; тем более, никакой иронии не уловил он в ее взгляде или словах. Просто сказала, такое бывает и надо лечь на несколько дней и проделать кое-какие процедуры.

Ох, как хорошо было в лазарете — уходить не хотелось! Народа мало: Юрий в палате вообще один; рядом настольная лампа, радио-наушники. Лежи целый день, читай, слушай музыку (та половина года Юрию помнится до сих пор под аккомпанемент двух песен: «Вдыхая розы аромат» и «Счастье мое» — их пел известный тенор Виноградов). Утром не надо спешить, мчаться по Большому проспекту Васильевского Острова, или втискиваться в трамвай. Никто тебя не тревожит разговорами, которые не хочется слушать; никто не поддразнивает, не показывает под смех окружающих, как ты боком танцуешь в клубе или как укрываешься одеялом до самых глаз…

Молодая красивая медсестра принесла стакан с марганцовкой, сказала, как о чем-то самом обыкновенном, чту туда нужно сунуть, на сколько времени и как часто это делать. И Юрий успокоился — здесь он по-настоящему отдохнет от скучных малопонятных лекций, от надоевшей строевой, от неотвязных кроссов на стадионе, от хиханек и хаханек в общежитии, от уроков физкультуры, на которых чувствовал себя ущербным — на турнике едва три раза мог подтянуться, про брусья или кольца вообще говорить нечего. А побороть свою неумелость в спортивных делах было лень, не хотелось. Неинтересно. Даже почти не завидовал ни в школе, ни здесь, в небольшом спортзале Академии, тем, кто так искусно и красиво — как, например, Марк Лихтик, Миша или Борька Чернопятов — выделывают разные штуки на брусьях, кольцах, прыгают через козла, забираются по канату. К счастью, преподаватели физкультуры не очень приставали к неумехам и кулёмам, а все внимание обращали на тех, кто что-то умел и хотел. (Как кому, мне этот принцип вообще по душе. К сожалению, для государства тоталитарного он мало приемлем.)

К тому времени, как Юрий вышел из лазарета с органом вполне здоровым, но, увы, так и не использованным еще по своему основному назначению, до зимней экзаменационной сессии оставались считанные недели. Многие слушатели, особенно такие старательные, как Петя Грибков и Саня Крупенников, уже засели за учебники и конспекты. Юрий тоже порою клал перед собой конспект (чужой) и выписывал из него основные сведения, формулы, решения — проще говоря, делал шпаргалки. Конечно, не одними шпаргалками жив человек, и если, скажем, по истории партии (разные там съезды, программы, победы) они могут полностью заменить мысли, то в таких предметах, как высшая математика, начерталка, физика, только на шпаргалках далеко не уедешь: что-то надо и на месте сообразить… А еще Юрия выручал на экзаменах стиль, манера изложения — то, что наши деды красиво называли элоквенцией — даже если он не вполне твердо понимал то, о чем так красноречиво говорил. Видимо, в таких случаях на него находило особое вдохновение. Впрочем, в просторечии это можно назвать обыкновенным нахальством.

Занимался он своим подпольным малопочетным промыслом — составлением шпаргалок — в тихой немноголюдной читальне Академии, где большую часть времени совершал то, что и подсказывало само название, а именно — читал, причем не учебники и не «первоисточники», а книги и журналы, которые брал в немалом количестве в соседнем коридоре — там помещалась небольшая уютная библиотека. В ней Юрий сразу почувствовал себя, как дома, а с ее «хозяйкой», Светланой Игоревной, у него сложились дружеские отношения, впоследствии несколько перешагнувшие границы дружбы. Светлана жила тогда без мужа, растила сына, которому было лет тринадцать. Серьезные, но безответные чувства к ней в те годы испытывал Ваня Рафартарович из Юриного учебного отделения, тоже заядлый читатель, — высокий, жутко худой, с огромными черными глазами… (Бедный Ваня, ты ими сейчас уже ничего не видишь — даже помпезный скульптурный комплекс на Мамаевом Кургане, недалеко от которого живешь…)

Все же не только к помощи шпаргалок, мастерски составленных (для чего, согласитесь, нужны кое-какие знания) и написанных мелким бисерным почерком, прибегал Юрий; иногда он по-настоящему занимался — за день-два до экзаменов. Терпеливым его партнером и наставником был (спасибо ему!) Марк Лихтик, кого можно, пожалуй, охарактеризовать следующим набором эпитетов, каковому он и по сию пору вполне соответствует (если не считать одного-двух определений, связанных со спортом и возрастом): сдержанный, уравновешенный, стройный, рассудительный, остроумный, добропорядочный, скромный, гимнастического склада, широкий (по натуре), твердый, чтобы не сказать — упрямый (в принципах и заблуждениях), терпеливый.

Марк жил не в общежитии, а у себя дома, на одной из Линий Васильевского Острова. По собственным его словам, пошел он в Академию не по зову сердца, а из-за материального положения семьи: здесь и стипендия намного больше, чем в обычных институтах, и одежду дают. До этого, по тем же причинам, хотел попасть в авиацию, но не прошел медицинскую комиссию: после вращения на специальном стуле склонился не в ту сторону и не под тем градусом. (Юрий тоже проходил эту проверку, когда надумал записаться в парашютный кружок, и тоже «уклон» у него оказался больше, чем требовалось). Что касается выбора именно этой Академии, то просто она размещалась ближе всех остальных к дому Марка, даже на трамвай садиться не надо.

Через год после поступления Марк спешно женился на своей бывшей однокласснице Соне — у той умер отец, и была угроза, что отберут часть квартиры. Так что на танцы в клуб и во Дворец Культуры Кирова он не ходил, участия в «мальчишниках» не принимал. Женский вопрос был ему не интересен…

Марк, Миша, Саня, Петя, Рафик, Дима… Юрий не считал, не ощущал их тогда своими истинными друзьями — такими, как за два года до этого Витю, Колю, Андрея или, позднее, Женю Минина, Соню, Лиду, Милю, Сашку Гельфанда… Его не тянуло видеться с ними, делиться сокровенным. А сокровенными были всегда для Юрия его настроения. Вернее, одно настроение — плохое. Хорошего не бывало… По крайней мере, так ему казалось. Да и сейчас кажется… И с этим настроением, неотъемлемым от него, как тот самый, недавно излеченный в лазарете орган, он жил (и пока еще живет), учился, воевал, преподавал, любил, пил, писал… Оно было, как неустранимый гвоздь в ботинке, как нездоровый позвонок в хребтине, который нет-нет — дает о себе знать: в счастливые часы застолья или иных, более интимных, удовольствий, за письменным столом, за рулем, на родине, на чужбине… Словом, как пишут в официальных поздравлениях: «в работе и в личной жизни».

Нет, близости с однокашниками не было. Так, общие разговоры: что, где купить из еды, «займи место в столовой», «хорошо бы ту блондиночку, которая вчера на танцы приходила…» Петька протирал бриджи над учебниками, в свободное время утомительно хохмил и вообще был старше на целых четыре года; Мишка совсем очумел со своей Одессой-мамой, неизвестно отчего всегда весел и улыбается (Юрия это раздражало); с Рафиком они вообще через несколько месяцев обиделись друг на друга (причина неясна им до сих пор) и перестали разговаривать; Марка можно было увидеть только на лекциях, к себе домой почти не приглашал, Юрий бывал у него всего раза два; Саня слишком серьезный стал, к тому же назначили комсоргом — а все эти должности и их исполнителей Юрий с рождения избегал. (Не по какой-то понятной ему тогда причине, просто из-за своей патологической общественной пассивности.)

Кроме того, почти все ходили в различные кружки, секции. Юрий попытался в парашютную — не прошел, в секцию бокса — несколько раз постучал кулаками в «грушу» — надоело; в гимнастическую — не с руки (да и не с ноги). Записался в хор, которым руководил седой мужчина в потрепанном синем костюме. Для поступления надо было спеть что-нибудь, и Юрий, смущаясь и краснея, пробормотал две строчки из «Катюши»: «Расцветали яблони и груши, поднялись туманы над рекой…» К его удивлению, он был принят, и они сразу стали разучивать «Ноченьку» из оперы «Демон». Юрий стоял рядом с Саней Крупенниковым и усердно выводил: «Но-чень-ка, тем-на-я, ско-о-ро пройдет о-на…» И дальше: «Выйдет на небушко солнышко ясное, будет дороженьку нам освещать…» От этих уменьшительных щемило в горле: они напоминали о какой-то другой жизни, которая была когда-то, но уже не будет… Почему-то вскоре хор распался.

А петь Юрий все равно любил, в голове почти непрерывно скользили по невидимым нотным линейкам мелодии, которые он изредка воплощал в звуки — в те немногие минуты, когда оказывался один в комнате общежития, в аудитории, в уборной; напевал на улице во время сиротливых блужданий или когда спешил на лекции. Но больше всего пел «про себя», «внутри себя»… Что пел? Все, что слышал по радио, на патефонных пластинках, на концертах, в кинокартинах; что пели Изабелла Юрьева, Кето Джапаридзе, Утесов, Любовь Орлова, Вадим Козин, Шульженко, Виноградов, Петр Лещенко…

Кончаются лекции, и Юрий, если не усаживается в читальне с романом Хемингуэя, Дос Пассоса или Германа, то надевает в раздевалке шинель, фуражку и побыстрее выходит на набережную: чтобы никто не встретился, не задержал, не дал какого-нибудь поручения, не сказал что-нибудь, что сразу испортит настроение — и не захочется никуда идти.

Он выходит на набережную и идет направо — к Стрелке, к Бирже, к ростральным колоннам, а там через мост, и вот уже Невский. (Название «25-го Октября» не прижилось, никто его не употреблял.)

Он идет и смотрит по сторонам, и напевает — все, что приходит в голову… «Весна не прошла, жасмин еще цвел…» Надо поприветствовать того майора, а то придерется… кто его знает… «Сквозь поток людской всплывает в памяти порой…» Совсем с ума посходили с этими приветствиями: по улицам сотни бойцов и командиров ходят — что ж, так целый день руками и махать?.. «Жизнь кипит кругом и нам ли думать о былом?..» Надо письмо в Москву написать, папе с мамой… «Ведь не стареем, а молодеем мы с каждым днем…» Может, денег немного попросить? Нет, не надо, недавно получил… «Зачем это письмо? Во мне забвенье крепло…» Как они надоели, его соседи по общежитию, со своими шуточками, со своими «будь спок», «Ты даешь»! Главное — все одно и то же… «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» Миле тоже надо написать, а то обижается… Да ладно, на каникулы приеду… Интересно, кто все-таки стащил тогда часы ее отца на вечеринке? Ведь были только свои… «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране…» Фу ты, черт! Чуть не пропустил старшего лейтенанта, он бы обязательно пристал. По лицу видно… А как там Женька Минин? А его мать?.. Может, освободили?.. Вдруг?.. «Мама, нет слов мягче и нежней…» Уже темнеет, есть хочется. Надо зайти — в «Баррикады» на второй этаж или, может, в шашлычную… «День погас и в голубой дали…» Да, скорей зайти, чтобы не думать о приветствиях, о том, что каждую минуту могут в комендатуру забрать… Вообще, надо в штатском ходить, а в форме — только в Академию… Хватит красоваться…

«Пой, Андрюша, нам ли быть в печали?..» — печально пропел самому себе Юрий уже перед самым входом в кафе, где наконец поел, выпил стакан водки и расслабился…

Так проходили дни, недели, месяцы… Занятия, кроссы, танцы, скука, ссоры, обиды и примирения, кино и закусочные… Не хотелось заниматься, не хотелось жить в общежитии, но и обратно в Москву не тянуло… В общем, прострация какая-то, а по-русски говоря, уныние, хандра — не переходящие в отчаяние, не толкавшие за роковую черту, но и не прекращавшие свое действие древоточцев, которым еще достаточно молодой ствол не может как следует сопротивляться. На счастье, не вполне развитое аналитическое мышление Юрия не давало ему шанса сделать окончательные ясные и горестные выводы о бестолково выбранном поприще, о непригодности для него военной карьеры, о том, что вся жизнь, в сущности, пошла наперекосяк и впереди долгие годы постылой армейской службы неизвестно где и зачем…

Наступила весна. Для них это было время подготовки к первомайскому параду; запомнилась на всю жизнь распевная команда: «К торжественному маршу!… По-батальонно!.. Дистанция на одного линейного!.. Первый батальон, прямо, прочие напра-во! (Грохот каблуков.) Ша-гом марш!» (Стук подошв.) Юрия на парад не взяли — не удостоился. Впрочем, он не очень переживал.

Потом — летняя сессия, и сразу после нее поход в Красносельские лагеря: тридцать два километра — от 19-й Линии Васильевского острова почти до Гатчины. Шли в пешем строю, с полной выкладкой: ранец из телячьей кожи, времен 1-й Мировой войны, винтовка, еще более древняя по возрасту, шинель в скатку, противогаз… Жили там в красноармейских палатках, которые в дождь промокали, а всю лишнюю влагу злорадно выливали на своих обитателей. Начало лета было дождливым, соломенные матрацы и подушки не просыхали. Гимнастерки и брюки приходилось сушить на нарах — под матрацами. А потом наступила жара; все изнемогали от ползанья по-пластунски, рытья окопов, занятий по тактике, на которых не разрешалось даже присесть. Донимали учебные тревоги среди ночи, когда надо было за считанные секунды напялить все предметы обмундирования, разобрать в пирамиде винтовки (взять обязательно свою) и встать в строй. Пытались выходить из положения, надевая шинели прямо на белье, всовывая ноги в сапоги без портянок. В общем, химичили и бывали порою разоблачаемы и посрамляемы… Самым же страшным было звучание ежедневной команды, раздававшейся, как гром небесный, ровно в шесть утра: «Вторая рота, подъем!» И все бежали, полуодетые, на зарядку, а после умывались из рукомойников ледяной водой, строем шли на завтрак, и Крупенников запевал: «С Юга до Урала ты со мной шагала…» («Шагала» не песня и не любимая девушка, а трехлинейная винтовка Мосина образца 1891-1930-х годов, которая, как о том говорится дальше, в припеве, бьет «беспощадно по врагу…» Но и этого мало: «Я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу!..» Вот на такой песенной подкормке мы и взрастали. И выросли. Те, кого не… из этой самой винтовки… Или из автомата…)

Бесследно минули и эти, лагерные, невзгоды, лишний раз как бы давая понять, что все происходившее далеко еще не самое трудное или плохое и не самое запоминающееся в жизни.

Впереди были летние каникулы.

ГЛАВА II. Летние каникулы. Преступление в кабаке. Хрипатый из Америки. Немного о «возгонке» самолюбия. Поцелуй в лесу

1

И вот они наступили, летние студенческие каникулы, и, не теряя ни минуты времени, Юрий получил справку об отпуске и железнодорожный литер, или как он там назывался, который давал возможность бесплатно ехать в поезде в любое место страны — хоть до Владивостока и обратно. В «город далекий, но нашенский», как талантливо назвал его Ленин, Юрий не поехал, а в Москву сорвался немедленно — чуть не на следующий день после последнего экзамена. Уже не хотелось ни на кого здесь глядеть: стены Академии давили, стены общежития обрыдли, друзья-однокашники не влекли, да и они, по большей части, спешили к родным пенатам: Мишка — в Одессу-маму, лучший город в галактике; Саня — в скромную Вологду; Петька — в Саратов, Дима Бурчевский — в Чернигов…

Бесплацкартный вагон московского поезда был, как всегда, набит до отказа, в него и влезть-то почти невозможно: Юрий чуть вообще не остался на перроне со своим жалким фанерным чемоданом. Но все же уцепился как-то — за поручень, за чей-то пиджак, и пролез в тамбур, когда поезд уже тронулся. Хорошо, место оказалось свободное на третьей полке, не занятое ни багажом, ни пассажиром; Юрий растянулся там — духота и запахи, хоть топор вешай! — в своей шикарной габардиновой темно-зеленой гимнастерке с бархатными петлицами, подпоясанной широким командирским ремнем с портупеей, в синих бриджах с небесно-голубым кантом. На петлицах не было еще никаких знаков отличия, зато сапоги — тоже командирские, на портянки уже не натянешь. В общежитии, чтобы их снимать, имелось специальное приспособление — дощечка с вырезом, на подставке, под названием «мальчик».

Свое хромовое чудо Юрий с трудом снял и сунул под подушку, а больше ничего снимать не стал, хотя было невыносимо жарко там, на верхотуре: но ведь, во-первых, в карманах деньги и документы, а во-вторых, тонкий матрац, который он расстелил (кто-то не воспользовался из нижних пассажиров) был грязный и пыльный, белья нет в помине. На подушку, вместо наволочки, Юрий изящно бросил носовой платок.

Спал он, не спал, пить хотелось жутко; казалось, поезд не едет, а только стоит на станциях, откуда слышались выкрики, свет фонарей бил в глаза (Юрий лежал ногами к окну, чтобы не дуло в голову); временами темнело, усиливался запах гари (значит, паровоз разгорячился вовсю), становилось прохладней, начиналось приятное покачивание — Юрий принимался думать о хорошем: какой фурор произведет, когда все увидят его в военной форме, а он будет небрежно поправлять портупею на плече и рассказывать, как надо ходить строевым шагом и отдавать приветствие, и что красноармейцы обязаны это делать по отношению к нему, и как он, себе на удивление, хорошо сдал обе сессии, и как… Больше, пожалуй, рассказывать было не о чем, и он засыпал, а потом снова — лязг буферов, толчки, новая станция: резкие ночные голоса и блики света в окне…

Поезд прибыл в Москву рано утром. Юрий перешел с Октябрьского вокзала на соседний, Северный, и полупустой еще электричкой поехал на дачу, в Мамонтовку. Сначала с интересом глядел в окно: все казалось новым, еще не виденным, но вскоре понял — это только кажется, и начал клевать носом — чуть не проехал свою станцию.

Путь к поселку тоже сперва показался новым: словно никогда не высаживался здесь из вагона, не шел направо по платформе в сторону Москвы, не переходил потом через рельсы, не поднимался по узкой лестнице и тесным проулком не выходил на улицу с милым названием Ленточка (которое тогда совсем не казалось милым: Ленточка — и Ленточка)… Именно тут мог каждую минуту появиться — и появлялся в прошлые годы — страшный Свет Придворов, сын поэта Демьяна Бедного, знаменитый хулиган и приставала (хотя конкретных его преступлений никто не знал). Юре он однажды (сто лет назад!) издали пригрозил и сделал вид, что хочет за ним погнаться, но Юра благополучно удрал и потом старался обходить это место. А сейчас ему никакие Придворовы не страшны.

Перейдя Ленточку, надо было спуститься в овраг, где не так давно появилось два-три деревянных здания немыслимой архитектуры, словно составленные из прислоненных друг к другу как попало спичечных коробков. Земля же там стала еще грязнее, чем прежде. Даже в сухую погоду. Это место прозвали «Шанхай».

Зато, когда поднимешься из «Шанхая», сразу начинается поле. (Позднее на нем тоже появились дачи, но уже не «шанхайского» типа.). Полем нужно идти минут десять, и оно упиралось в главную улицу их поселка — Мичуринскую. По ней Юрий прошел еще столько же, не встретив ни одного знакомого, миновал продовольственный магазин, в тылу которого торчали за колючей проволокой бараки. Там находились заключенные, те самые, кого гоняли в прошлые годы по невылазной грязи Пушкинской улицы (где стояла дача Юриных родителей) на великую социалистическую стройку канала Москва-Волга.

Но Юрий даже не посмотрел в сторону бараков — он забыл о них, и, пройдя по короткому переулку, вышел на родную Пушкинскую. И вот уже на той стороне, второй от угла, бревенчатый одноэтажный домик с открытой террасой; у самого крыльца растут из одного ствола целых четыре березы…

Долго Юрий на даче не задержался: в доме тесно; в поселке не видно прежний летних приятелей — перед кем в форме-то красоваться? — да и жарко в ней очень; баба Нёня, по старой привычке, продолжает делать нудные замечания; брат Женя, несмотря на горячее письменное желание увидеть старшего брата, должного внимания и уважения не оказывает; отец и мать целые дни на работе, приезжают поздно; читать неохота; рассказывать, в общем, как он обнаружил еще трясясь в поезде, почти не о чем — ничего интересного с ним, видать, не происходило, и Юрий спустя два дня решает уехать в Москву.

Но и там, к его удивлению и разочарованию, на него не накинулась возбужденная любопытствующая толпа друзей и почитателей.

Ладно уж почитатели, но друзья-то куда подевались? Может, если в квартире на Малой Бронной не сняли бы телефон чуть не на следующий день после ареста Юриного отца, если бы у большинства приятелей были вообще телефоны, то разыскал бы Юрий многих, с кем учился, ходил на каток и по улице Горького, выпивал, беседовал о жизни — и красавца Чернобылина с гнилыми зубами, и Мишу, владельца заграничного патефона, и Костю Бандуркина, и Лешу Карнаухова… И, конечно, более близких друзей — Женю Минина, Сашу Гельфанда (жить обоим оставалось два с лишним года — Юрий их больше никогда не увидит).

Почему… почему он, так жаждавший всегда дружбы, так гордившийся своим умением дружить, даже приносить кое-какие жертвы на ее алтарь (вспомнить, хотя бы, как защищал Гаврю в седьмом классе, когда того обвинили в порче плаката, прославлявшего победы самого товарища Сталина), почему сейчас, по прошествии всего лишь года, он выказал равнодушие, отсутствие интереса к бывшим сотоварищам? Неужели так очерствел, обленился, погрузился в себя, в новые настроения и ощущения?

Пожалуй, все-таки, не то. Скорее, именно к этому времени у него стала проявляться способность, может быть, дар или, как раньше говаривали, «искра Божья» определять настоящих друзей — не по каким-то внешним и, тем более, меркантильным признакам, а по скрытым, латентным, которые становились видны лишь под инфракрасным излучением Юриных чувств. Проще говоря, появилось то, что позже превратилось в умение почти безошибочно определять, каков из себя очередной его новый знакомец (знакомая), что, пожалуй, уберегло Юрия от многих неприятностей в жизни личной — он, к счастью, был окружен в основном хорошими людьми, — но мало чем помогло в жизни общественной (если можно считать, что таковую вел). Впрочем, кто из нас не был вынужден ее вести? Только безумец, или узник одиночной камеры.

Этим очередным отступлением хочу убедить самого себя, что, как видно, не было во всех тех дружбах, начиная со злобного Факела Ильина или Гаври в школе на Хлебном, с Вити или Коли Ухватова в школе на Грузинской и кончая несчастным Женей Мининым или Сашей Гельфандом, — не было еще в достаточном количестве того самого вещества, что в строительном деле при смешивании с водой образует пластическое тесто и делается крепким, как камень. И никакая в этом не вина Юрия или его приятелей, а беда — что не созрели еще в ту пору их неспелые души для настоящей дружбы. Потому, наверное, что очень уж усердно выхолащивалось из них все личное, своеобразное, индивидуальное и противопоставлялся всему этому жутко здоровый коллектив со всеми его собраниями, уставами и прочими групповыми прелестями. (Кроме, пожалуй, группового секса.)

Впрочем, все эти рассуждения мало чего стоят: Юрин дядя, Владимир Александрович, родившийся в конце прошлого века и не подвергавшийся в юности обработке коллективизмом, был в Юрины годы одинок, как перст; и цементу, который тогда, как и многое другое, имелся в России в избытке, нечего было скреплять: ибо друзей не было.

В случае с Юрием эта пластическая масса все же начала в те годы постепенно заполнять пазы и трещины его взаимоотношений и довольно успешно цементировать их — особенно, с Милей, с Соней Ковнер, а также с Лидой Огурковой, с Мулей Минкиным (тоже погибшим на фронте через два года с небольшим)…

Мили в Москве не оказалось: уехала с матерью к бабушке в Конотоп, о чем сообщил Юрию ее отец — маленький, рыжеватый, с большим носом и выдвинутой нижней губой — словом, отнюдь не идеальной внешности мужчина, созданный Природой для исполнения комических ролей на сцене (что он и делал, не без успеха, в молодости), а совсем не для того, чтобы работать бухгалтером в домоуправлении и получать за это четыреста рублей. (Подозреваю, для такой зарплаты вообще никто не создан Природой.)

К Лиде Огурковой, в ее подвал, Юрий тоже зашел. Как всегда, она была вся в заботах: больная мать уже не вставала с постели, старшая сестра пьянствовала, племянница, недавно выпущенная из тюрьмы, снова спуталась с темной компанией; единственная отрада и помощник — мальчишка-племянник, Лида нахвалиться им не могла: все про Колюню да про Колюню… Юрий тоже вырос не во дворце, но тут, чем больше глядел и слушал, тем больше казалось ему, что он не в подвале у Лиды, с которой недавно еще учился в одном классе, а на страницах каких-то прочитанных книг, где смешались смутный образ Сонечки Мармеладовой с персонажами и картинами из рассказов Горького, Чехова, Куприна, Вересаева, кажется, а возможно, и из романов его любимого Диккенса.

А потом Юрий позвонил по телефону Муле, одному из лучших друзей Мили Кернер (Юрий немного ревновал к их дружбе), и они встретились, и Юрий как старый ресторанный волк и без пяти минут командир Красной Армии предложил посидеть в кабаке, как он изящно выразился, и Муля не отказался. Их выбор пал на ресторан «Спорт» на Ленинградском шоссе, напротив улицы Правды, в здании, приближающемся по типу к тем, которые в нынешние времена называют «стекляшками».

Там они неплохо выпили и закусили; Юрий, невзирая на жару, блистал в своей военной форме, Муля — как обычно, в полувоенной: габардиновый серый френч, такие же бриджи, сапоги. В общем, под товарища Сталина и многих его соратников. Но говорили не о вождях и не о политике, а о делах личных. Муля только что твердо решил окончательно порвать с Инной — их роман тянется чуть не с шестого класса, ничего так и не было… понимаешь?.. (Юрий понимал.) Он, то есть Муля, уже больше не может… Почему она не скажет прямо: нравится он ей или нет; времени, кажется, достаточно, чтобы разобраться; а она все тянет, все крутит, то притягивает, то отталкивает… чего она хочет, он уже совсем не может понять…

Юрий вполне разделял негодование Мули. Тем более, эта Инна (она, кстати, жила в соседнем с Юрием доме с пожилой теткой и с котом по имени Петя, который имел дурное обыкновение кусать уходящих гостей за ноги); так вот, эта Инна часто раздражала Юрия своей надменностью (или тем, что он принимал за таковую), и вообще строила из себя кое-что и была какая-то чересчур правоверная. Правда, и Муля не очень уступал ей в этом. (Правоверность довела ее до того, что впоследствии многие годы она преподавала «марксизм-ленинизм» в городе Смоленске, после чего благополучно ушла на пенсию.) Но тогда до пенсии было, как до Марса, и бедный Муля предпринимал героические усилия, чтобы окончательно забыть Инну, ее угольно-черные глазищи, слегка вывороченные губы, высокую стройную фигуру…

Трудно сказать, в чью из их разгоряченных голов стукнула эта мысль, но факт остается фактом: идея возникла, и сразу, как положено, согласно марксистско-ленинской философии, овладела массами.

А решили они — Юра с Мулей — уйти из ресторана, не заплатив. Так просто, для понта, даже не в отместку официанту, который, конечно же, как было заведено, обслуживал их медленно и с явной неохотой. Они не рассматривали это как способ мести, им и в голову не приходило, что можно обслуживать по-другому — сравнивать было не с чем, разве что с описаниями у тех же классиков, но ведь когда это было…

Возможно, началось с того, что кто-то из них, развалившись на стуле после очередной порции водки, заметил с присущим ему остроумием, что название этой «забегаловки» «Спорт», Так?.. А что, если ради спорта взять и удрать? Слабу? Официант не очень и пострадает: у него одних чаевых в день, небось, как вся Юрина месячная стипендия, да еще сколько он им водки недолил, или — ха-ха! — отпил по дороге, пока нес…

Решили так: сначала Юрий небрежно, но с достоинством, прошествует в уборную. (Что он, не без удовольствия, проделал, попутно убедившись, что швейцар сидит довольно далеко от входной двери и не следит за теми, кто выходит.) Затем встает из-за стола Муля и тоже проходит в отхожее место, а оттуда на улицу, где останавливается недалеко от выхода. Теперь остается Юрию присоединиться к нему, потом они немного постоят, убедятся, что никто их не преследует, и тогда двинутся прочь в ускоренном темпе. Если же, пока они прохлаждаются на улице, их хватятся и за ними выскочат, то они спокойно скажут, что вышли просвежиться: в вашем кабаке такая духотища, не продохнуть; и, разумеется, никто не подумает заподозрить в чем-то неблаговидном двух таких порядочных, солидных людей: один в военной форме и без двух минут командир, другой в полувоенной…

Так они и поступили, и все получилось, как бы сейчас выразились, «окейно» или «тип-топ». Рефлексий по этому поводу у них не было: только ощущение того, что исполнили задуманное, довели шутку до конца и — тьфу, тьфу, тьфу! — не попались.

Если же все-таки порефлексировать малость, то, совсем не желая выступать в роли адвоката двух юных негодяев, скажу вот что: к этому времени, невзирая на весь официальный гвалт по поводу победы социализма в отдельно взятой стране, в ней окончательно утвердилось отношение к так называемой социалистической, а иначе — к государственной собственности, как к ничьей, а значит, в какой-то степени своей.

Честность, вообще-то, давно не значилась, как мы знали из литературы, среди главных российских добродетелей, но частная собственность все же, хотя бы по закону, считалась неприкосновенной. Советская же власть отменила это, если не прямо, в лоб, то, по крайней мере, косвенно — всякими своими лозунгами вроде: «грабь награбленное», «экспроприация экспроприаторов экспроприируемыми», и другими в этом роде… Интересно, многие ли из правоверных борцов за свободу и равенство были в состоянии выговорить все это про бедных экспроприаторов?.. Впрочем, пускай утешатся борцы: их потомки в разных сферах деятельности так и не научились, даже за семьдесят лет советской власти, правильно склонять свои собственные числительные и делать верные ударения в простейших словах. И не научатся, потому что недосуг: надо срочно изыскивать новое место под новым солнцем — уже не ленинских идей, а Бог их знает, чьих и каких. Да и учиться грамоте всегда было неохота. То ли дело учиться понимать, куда ветер дует…

Но вернемся к разговору о собственности. Государство отобрало ее у всяких там «буржуинов», купцов и кулаков. Отняло дома, поля, сараи, рестораны, трактиры, лошадей и быков. И все это, значит, принадлежит теперь народу. Так? А потому, что зазорного, если не худший представитель народа хватает себе из всего этого богатства какой-нибудь общественный стул, карандаш, электролампочку, копирку, керосин, бензин, капусту, свеклу, зерно?.. И, тем более, если немножко недоплачивает, или совсем не платит, в каком-нибудь захудалом ресторане, который тоже принадлежит народу, и где грубый официант еще измывается над ним и наверняка обсчитывает, а может, и отливает водку из его граненого стакана себе в пасть…

В общем, вспоминая один забавный анекдот, хочется воскликнуть по поводу морального облика моих молодых людей словами хозяйки публичного дома, обращенными к прелестным, но падшим созданиям, которые испугались некоторых, скажем так, параметров клиента: «Да, согласна — ужасно. Но ведь не ужасно, ужасно, ужасно!..»

А потом Юрий зашел на Башиловку, к Соне Ковнер. Но, как и Мили, ее не было в Москве. Отец, как всегда, в командировке, дома одна только мать, Роза Семеновна, полная вальяжная дама со следами былой красоты и немыслимым запасом категорических сентенций на все случаи жизни — в основном, о пользе учения (она в свое время кончила гимназию!), а также обо всем прочем. Мужа своего — худого носатого человека в синем потрепанном костюме — она так измучила ими, что тот от отчаяния завел любовницу; Соня же проявляла удивительное терпение — больше не от любви, а от жалости к матери и еще, пожалуй, в немалой степени из-за лености характера, боящегося всякой смены установившегося порядка вещей.

Роза Семеновна сказала, что Соня под Полтавой, в деревне… постой, как она у них называется?.. Миски Млыны, что значит Местные Мельницы, там их полтавская родственница снимает на лето две комнаты, и Соня готовится к поступлению в институт. Да, да, опять в юридический… Удивительная лентяйка! Прошляпила весь прошлый год. Помню, когда я заканчивала гимназию…

Это было уже надолго, и Юрий с тоской озирал знакомую по прошлым годам комнату, где они столько раз собирались, танцевали, пили вино, где он обнимал Нину, прижимал ее к себе всю — от шеи… нет, от груди и до… до чего? Она сначала слегка отстранялась, а потом уступала… Где много пели… И эту, как ее… никому не известную тогда песню: «Жизнь моя полным-полна исканий, переездов и переживаний»… Где… Что, Роза Семеновна?

Сонина мать говорила уже о другом… Ты смотришь на манекен, Юра?.. Вряд ли он смотрел на этот обрубок тела — без головы, без шеи, туго обтянутый плотной сероватой материей. Манекен стоял здесь всегда, насколько помнил Юрий, потому что Роза Семеновна умела неплохо шить и делала это в перерывах между заботами по хозяйству и поучениями ближних.

А Роза Семеновна продолжала говорить. С горделивой застенчивостью объясняла она Юрию, кивая на манекен, что тот сделан по ее фигуре… да, да, вскоре после рождения Сони… тогда Роза Семеновна много шила, у нее было много заказчиц… не то, что теперь… И сразу, без перехода, спросила: а почему тебе, Юра, не съездить к Соне в гости? Билет, говоришь, у тебя бесплатный, здесь ты скучаешь. Поезжай, она будет рада. И объясни ей, пожалуйста, что надо готовиться, надо поступать в институт, как все нормальные люди… Как ты… Скажи ей это… Скажешь?

— Скажу, — решительно ответил Юрий. В самом деле, почему не поехать? Полтава, Украина… «Богат и славен Кочубей, его поля необозримы…» А купанье там есть? Две минуты ходьбы? Прекрасно… Еду! Сегодня же пойду за билетом. Это с какого вокзала?..

Дома Юрию, как обычно, препятствий не чинили: хочешь поехать? Поезжай… И через несколько дней он опять сидел, а точнее, лежал на третьей полке набитого людьми, мешками и фанерными чемоданами вагона.

В самом деле, отчего он так легко срывался из дома? Шестнадцати лет — в Тобольск. Через год — в Ленинград. А теперь, после годичного отсутствия, не мог пробыть дольше четырех-пяти дней… Неужели так равнодушен к отцу, матери, брату? К занудливой бабе-Нёне? Зол на них? Что они ему сделали плохого? Может, просто бесчувственный монстр какой-то?

Не думаю, что короткое французское словцо применимо к Юрию. Куда уж ему до монстра! Просто обыкновенный московский мальчишка, с детских лет не имевший своего угла. (Как, впрочем, миллионы других детей и взрослых в стране, где угораздил меня черт родиться с моим умом и талантом… Как сказал Пушкин. Но не про меня.) Измученный неизбежностью все время пребывать на людях, Юрий, так мне кажется, с определенного времени стал — скорее всего, неосознанно — предпочитать людей посторонних, кого меньше знаешь, перед кем меньше обязательств, кто чаще сменяет друг друга — и, по всему этому, с которыми легче. А родителей он любил, особенно отца, к брату и бабушке был достаточно привязан, и, когда она совсем постарела, он и думать забыл, сколько неприятных минут (часов, дней) доставляла она ему в детстве, и как он клялся самому себе всегда помнить об этом.

Но все это совершенно не занимало его мысли сейчас, когда трясся на пыльной полке и мучительно решал глобальный вопрос: встать прямо теперь и попытаться прорваться в грязную, пропахшую мочой уборную или потерпеть до середины ночи, когда будет легче туда попасть.

(К счастью, ни эти, ни последующие неудобства подобного рода — например, в коммунальной квартире с двадцатью жильцами, не слишком нарушили функции мочеполовой системы нашего героя. И в Полтаву он прибыл тогда без сяких ощущений рези, задержек или, не дай Бог, камней в разных пунктах этого сложного устройства.)

2

И вот он в Млынах, деревеньке на берегу небольшой спокойной реки, в белой мазанке, посреди вишневых деревьев. И все тут недорого: молоко, сметана, овощи; а скоро будут фрукты.

Удивительно все-таки живуче селянское племя! Чего только с ним ни вытворяли за прошедшие годы всякие продотряды, комбеды, партуполномоченные, колхозы, совхозы, «раскулачиватели», изобретатели «Павликов Морозовых» — ан, не доконали при том. Снова стояло оно (пусть не так прочно) на земле, снова кормилось и кормило других (пускай не так сытно); снова было кому держать в руках лопату, тяпку, грабли… Словом, не кануло еще во времени крестьянское поколение, не исчезли традиции. И лишь теперь, к концу века, можем смело сказать: партия выполнила наказ своего вождя — избавила крестьянина от «идиотизма сельской жизни», а страну — от хлеба и прочих продуктов… И надолго…

Дни проходили быстро: купанье, ленивое валянье на песке, ленивые разговоры — все больше о бывшей школе, о ребятах; незамысловатые трапезы; Соня много читала и мало занималась, Юрий бродил тогда по деревне, шел в ближнюю рощу; а когда темнело, они отправлялись к дому на другом краю, где играла музыка и можно было потанцевать.

Давно Юрий не испытывал такого состояния безмятежного покоя — и совсем не хотелось искусственно возбуждать себя (или, наоборот, расслаблять) стопкой-другой водки. Он и без допинга ощущал легкость и раскованность. Соня нравилась ему все больше с каждым часом; приятны были случайные ее прикосновения, полуодетое тело.

Это не походило на влечение, которое позднее мы с полным правом назвали бы опальным тогда словом «сексуальное». Юрия не возбуждала ее худая стать, узкие руки и ноги, грудь, которую отнюдь нельзя было назвать округлой. Но — бело-зеленая деревня, но — мягкий песок на берегу тихой речки, но — долгие вечера на испещренной тенями улице, в густом саду, в полутемной комнате… Ласковый дружелюбный голос, каким она произносила его имя («Юрик» называла она его и тогда, и полвека спустя); изумительные бирюзового цвета глаза… Что еще надо в восемнадцать лет?.. К тому же чей-то старый патефон с чуть не единственной пластинкой. Но какой! Танго «Брызги шампанского». Пряная чувственная мелодия — он помнит ее до сих пор.

Как-то на берегу реки рядом с ними появился молодой здоровенный блондин, постарше их лет на пять-шесть, кудрявый, с грубым хриплым голосом и с книжкой в руках. Познакомились. Он тоже был дачник, тоже из Москвы, приехал к родственникам. А книжку читал не какую-нибудь, а на английском языке, из которого Юрий узнал за прошедший год только «it is a table» и еще несколько столь же необходимых вещей. Этот парень, звали его Павел (он сначала сказал «Пол», но тут же поправился), больше десяти лет жил с родителями в Америке, в Соединенных Штатах, учился там, даже работал грузчиком и шофером. Только недавно они вернулись оттуда; сейчас он кончает вечерний институт и служит в одном научном учреждении из четырех букв: «НАМИ», «НАТИ» — Юрий не запомнил.

Павел сразу же проявил явный интерес к Соне: попросту говоря, начал отбивать ее — так это определил Юрий, и ему было неприятно и тягостно, он почувствовал то, из-за чего небезызвестный мавр, о котором Юрий читал еще в десятилетнем возрасте на страницах прекрасного издания Брокгауза и Ефрона, задушил свою Дездемону.

Но ведь ревность, как известно, бывает там, где любовь. А любви в сердце у Юрия не было. Во всяком случае, он несколько раз перед сном искал ее там и не находил… Да, любви не было, но было расположение, тяга — которые приятно расслабляли и ждали в ответ тех же проявлений. А если, вместо этих проявлений, Соня теперь полдня на пляже болтает с Павлом, как будто Юрия нет в природе, а вечером уходит с тем же Павлом гулять и возвращается кто ее знает когда, тут без всякой любви заревнуешь, разве нет?



Поделиться книгой:

На главную
Назад