Наиболее полно и глубоко исследовал довлатовский стиль его друг Андрей Арьев:
«… Интересовало Довлатова в первую очередь разнообразие самых простых ситуаций и самых простых людей… Вслед за Чеховым он мог бы сказать: “Черт бы побрал всех великих мира всего со всей их великой философией!”… В литературе Довлатов существует так же, как гениальный актер на сцене, — вытягивает любую провальную роль. Сюжеты, мимо которых проходят титаны мысли, превращаются им в перл создания. Стиль Довлатова — “театрализованный реализм”… Довлатов создал “театр одного рассказчика”».
В чем состоит главное читательское счастье при чтении Довлатова? Сам он назвал это «счастьем внезапного освобождения речи». И не только речи, а души — от обязательных, но уже измучивших тебя оков и вериг. Я бы сказал, что это — гибельное освобождение, что особенно впечатляет читателя. Когда герой моего любимого рассказа «Офицерский ремень» рядовой Чурилин вместо необходимых оправданий на суде вдруг произносит то, что ему хочется: «Да что тут рассказывать… Могу и тебя пощекотить!» — его ждет за это дисциплинарный батальон. Но душа наша взлетает радостно вместе с его душой: «И мы так хотим — и вот мечта наша исполнилась!»… хоть и не в нашей жизни. Мало кто решается на такую свободу — и из героев, и из писателей. Довлатов — одиночка, «один в поле воин», поэтому так и заметен.
Но это вовсе не значит, что и в практической деятельности Довлатов был одинок. Созданием своей «гвардии» он занимался усиленно. У этого Робинзона Крузо было, как минимум, «семь Пятниц». Помимо верных Вайля и Гениса, которые, мерясь с ним, выросли в самостоятельных писателей, в «гвардии» состоял любящий и преданный, хоть и не слишком практичный Гриша Поляк, хозяин маленького издательства «Серебряный век», очень много сделавший для Довлатова и при жизни, и после. Он был еще и просто приятель-сосед, необходимый даже такому уникальному типу, как Довлатов, — они с Гришей в редкие минуты отдыха любили прогуливаться возле дома. Главные книги Довлатова были сделаны и изданы с помощью Игоря Ефимова в его издательстве «Эрмитаж» — и без этой помощи еще неизвестно, что бы с ним стало.
Опираясь на лучшее, что осталось «там», и нередко вспоминая своих ленинградских наставников и коллег, Довлатов, конечно, больше думал о «здесь». Тут, в Нью-Йорке, его действительно ждала прорва работы, надо было «протолкаться» на достойное место, разобраться в хаосе и все выстроить в нужном порядке. Здесь Довлатова интересовали друзья только полезные, а бесполезные, ставшие героями его книг, слава богу, остались за кордоном. Здесь его больше интересовали отношения с Бродским — и тот, конечно, был главным, хоть и недосягаемым примером. И не только в мастерстве владения пером. Бродский, «в багрец и золото одетая лиса» (по определению старого друга Рейна), показал блистательный пример делания новой карьеры на новом месте. Конечно, и старый груз пригодился… но где были бы и Бродский, и Довлатов, понадеявшись в Америке лишь на славу политических изгоев! Это лишь старт — а вот теперь надо уже грести по-настоящему. Пора уже не об «империи зла» кудахтать, а навести уже свои порядки тут, где возможности гораздо больше, и упустить их — настоящая глупость. Известно, что очень мало внимания уделяя «проклятому социалистическому прошлому» — какой теперь в этом смысл? — Бродский уйму сил потратил на установление своей «диктатуры» на новом месте. В гостях у него все, кто вообще удостаивался такой чести, сидели за столом строго по рангам, а наверху — он. Он сразу повел себя как нобелиат — и стал им. Многих (в том числе и меня) он поразил в самое сердце историей с Василием Аксеновым, которого он сразу после появления его на Западе тут же пристроил на «самую нижнюю полку», используя все свое уже немалое влияние. А Аксенов так любил его! Помню, растроганно рассказывал, как приходил к родителям Бродского в дни его рождения… И — вот так! Нечего на Олимпе толкучку устраивать!
Конечно же, Бродский работал в основном на себя и «сработал» что надо… и в то же время именно он помог Довлатову по максимуму — «навел» на него отличную переводчицу Энн Фридман, с которой Довлатов отлично сошелся (смысл этого слова довольно широк). Бродский привел к Довлатову и крупного литературного агента Вейдле, который занимался лишь «звездами» ранга Беккета и Салмана Рушди и сделал из Довлатова почти такую же звезду. В «семерку», я думаю, мы не уложимся — много сделали для Довлатова и Лев Лосев, поэт и профессор (он же бывший друг по журналу «Костер» Леша Лифшиц), и переселившаяся из Ленинграда в Бостон бесценная Люда Штерн, героиня их «почтового романа». Даже Соловьев и Клепикова при всей их озлобленности тоже работали на него, сами того не желая.
Василий Павлович Аксенов, самый любимый тогда русским читателем, казалось бы, и должен занять трон первого русского писателя на Западе. Уехал он из России во славе… но здесь как-то потерялся, сменил тему, стал несколько суетливо «писать для Запада». Однако здешних «дегустаторов» в русских писателях интересовало совсем другое — и Аксенов вроде как сам добровольно уступил трон… или виной тому был «тычок» Бродского? Запад как-то странно и неожиданно все переиграл по-своему: признанный и знаменитый Аксенов ехал в Америку за лаврами — и «пролетел». Довлатов ехал с чувством крушения, беды, ненужности — и стал интересен и любим.
К Аксенову Довлатов, хоть и оценивал его книги невысоко, относился с симпатией. Все-таки наш человек… и даже в том, как он промахнулся тут, есть что-то симпатичное, человеческое. Значительно более пристрастным было его отношение к «идолам эмиграции, тупым и надменным, как партийные вожди». Этих уже не столкнешь! Поругивал он даже уважаемого им Солженицына — ведь тот навсегда, казалось, закрыл лагерную тему, в то время как именно здесь Довлатов планировал свой успех. Но все к лучшему: Солженицын, даже не зная об этом, «вытеснил» Довлатова с широкой дороги на его правильный, никем до него не пройденный, путь. С Солженицыным, ясное дело, «бодаться» Довлатов не стал, себе дороже, и даже посылал ему свои книги с почтительной надписью. Но сразу же дистанцировался от него в литературном отношении — и правильно сделал. В России он вряд ли мог пробиться наверх (я имею в виду вовсе не советскую, а неофициальную, самиздатскую литературу) — а тут у Довлатова явно был шанс стать «первым парнем на Ньюйоркшине».
Много сил и таланта он потратил на то, чтобы в письмах и статьях словно бы «невзначай» выстроить всех писателей по ранжиру. Ни в грош не ставил эмигрантскую «самодеятельность», прославившуюся в местных «многотиражках». Считал, например, никем довольно популярного среди эмигрантов одесского литератора Аркадия Львова. Довлатов чтил только писателей настоящей, суровой литературной школы, которых в эмиграции тоже было немало. При всех издержках там были серьезные издательства и сильная литература, и Довлатов отлично в этом ориентировался. В письмах он сокрушался, что никто из уважаемых им серьезных русских писателей не оказался в Нью-Йорке: Владимов и Войнович— в Германии, Максимов, Некрасов и Синявский — в Париже. На самом деле, я думаю, нью-йоркское «безлюдье» было ему по нраву. Быть главным «посланником» русской литературы в Нью-Йорке, — должность почетная уже сама по себе. Не думаю, что он, находясь в Ленинграде, даже в случае благополучно сложившейся судьбы, мог называть даже про себя Владимова, автора нашумевших «Трех минут молчания» и «Верного Руслана», запросто и непринужденно Жорой, а Максимова — Володей. Тут, с высоты нью-йоркских небоскребов он делал это как-то естественно, невзначай — и слегка даже поучающе…
В письмах весьма чтимому им Израилю Меггеру он «дружески» советует ему написать «искреннюю исповедь». Непринужденно оказывается он «на дружеской ноге» и с Владимовым, хотя еще несколько лет назад представить их «в одном весе» было просто невозможно. С присущей ему виртуозностью Довлатов находит «мостик»… когда-то давно, в Комарове под Ленинградом, на даче у Черкасовых, он познакомился с прелестной девушкой Натальей Кузнецовой, врезавшейся ему в память навсегда… И вот теперь она оказалась женой Владимова: «Может быть, она помнит печального мальчика на даче у Черкасова?» И место хорошее для знакомства — не в подворотне ведь какой-нибудь.
И дальше — получив, правда, уже от Владимова вполне положительную оценку его творчества, — пишет ему уже вполне непринужденно и даже грубовато, на правах старинного друга семьи: «“Руслана” своего вы просрали!»
Дальше он пишет уже напрямую Наталье, как старый верный друг:
«Милая Наташа! Мужья всегда заняты — поэтому я тревожу Вас!
Георгий Николаевич всем очень понравился… Но он уже проворонил “Руслана”. Проворонит и все. Сейчас американские журналы пишут о русских на западе, составляя стандартную обойму, начиная список с обязательных фамилий — Солженицын, Бродский, далее, почти неизменно — Войнович, Аксенов, блуждающие, но все же часто упоминаемые Синявский, Максимов, и наконец, за последние годы прибавились мы с Лимоновым, реже — Мамлеев, Алешковский и Соколов.
Вам (Владимову) нужно сюда приехать хотя бы на 2 недели, обзавестись литагентом и адекватным переводчиком. Чтобы эта поездка не была разорительной, надо выступить в 3–4 городах…»
После чего четко ориентирует Владимова в нью-йоркской издательской жизни:
«Среди других издателей Ефимов выделяется своим демократизмом (на фоне “Ардиса”), своей порядочностью (на фоне “Руссики”), своей интеллигентностью (на фоне Габи Валка), и своей ответственностью (на фоне “Серебряного века”)… Просьба от Ефимова — не печатать “Чемодан” как книгу — только россыпью…»
Здесь имеется в виду публикация Довлатова в «Гранях». Когда Владимова, хоть и ненадолго, делают главным редактором этого журнала, Довлатов чувствует себя на этом плацдарме уже вполне уверенно: рекомендует Владимову «способных рижан» Вайля и Гениса, а также Ефимова, Людмилу Штерн, Парамонова, профессора Сермана — и даже Шарымову, хотя и имеет с ней конфликты в газете. «Шарымову привлечь стоит, она умеет доставать мировых знаменитостей… взяла бы интервью у Милоша Формана, Вуди Аллена. Уверен, что она и до Сола Беллоу может добраться!» Не забывает и о себе: «Ефимов сказал мне, что “Грани” планируют создать раздел коротких рецензий. Я написал для “Свободы” сотни таких». Из других русских писателей, живущих в Америке, упоминает лишь вскользь «теперешнего поскучневшего Солженицына». Он отлично «чует лес» — не зря друзья с детства называли его Серым.
«Беспринципный», но осмотрительный Довлатов «видел поле» очень хорошо. Он не забыл — и оценил — и покинутый российский берег. Литературных кумиров в Ленинграде у него не осталось, но людей уважаемых, научивших его достоинству, стойкости, трезвому взгляду он очень ценил и отблагодарил. Он всегда помнил своего «первого учителя» Давида Яковлевича Дара, мужа Веры Пановой, с которой ему потом пришлось развестись, — «ворчливого гнома» с неизменной трубкой во рту, «выпыхивающего» вместе с вонючим дымом точные и безжалостные литературные оценки. Когда Довлатов «стал подниматься», до него начали доходить злобные «фырканья» Дара и даже призывы его, Довлатова, избить за то высокомерие, с которым он отзывался в прессе о бывших своих соучениках, например Губине и Шигашове, — значительно более талантливых, по словам Дара, чем Довлатов, но не обладавших его «армянско-еврейским темпераментом». Оправдываясь, Довлатов вступил с Даром в переписку. Он понимал, что самую точную оценку своих творений он получит именно от него и других старых питерских интеллигентов. Гордясь своей принципиальностью и уважением к старшим, Довлатов сам приводил безжалостную оценку Даром своего романа (правильно, кстати, не напечатанного) «Пять углов»:
«Что же касается моего ненаписанного романа — то, во-первых, он написан, во-вторых, настолько плохо, что я даже удивился, перечитывая эти 650 страниц. Действительно — роман “Пять углов” я написал еще в Союзе и с невероятными трудностями переправил в Америку. Когда-то хорошо сказал о нем вздорный и чудесный человек Дар: “Как Вы умудрились написать роман одновременно страшно претенциозный и в то же время невероятно скучный?” Действительно — все испорчено на химическом уровне. Роман мне не написать, как бы я этого ни желал… Как и Чехову, который пожертвовал своим здоровьем и жизнью, ради романа поехав на Сахалин, но так романа и не создал».
Чтил и благодарил Сергей и другого своего литературного… нет, не учителя — наставника из Ленинграда, у которого он недолго занимался в объединении при «Советском писателе», — замечательного Израиля Моисеевича Меттера. Чувствуя, что будущая слава его — в России, он не порывал с тем берегом, отправляя туда нежные и проникновенные письма.
Колоссальной его удачей на пути к популярности оказывается работа на радиостанции «Свобода» — с его приходом станция обрела «наш» голос, «нашу» интонацию.
«Свободу» Довлатов ценил: «Звук сохраняет то, что теряет письмо». Здесь он участвовал в весьма популярной передаче о культуре — «Поверх барьеров», а также вел собственную авторскую программу. Передачи его были так же внешне просты и незатейливы, как его рассказы: обходясь без политических и философских нагромождений, они показывали жизнь гораздо точней, чем всякого рода воззвания и манифесты политиков. Помню его передачу о ремонте купленного им ранчо в Катскиллских горах. «В Советском Союзе, — рассказывал он, — я стал бы выпендриваться, искать плотников и маляров, тратиться — а в Америке, где почетен всякий труд, я купил пилу, молоток, гвозди и сам все с удовольствием починил». Магнетический его голос звучал во многих ленинградских — и не только ленинградских квартирах. Старый школьный друг Дмитрий Дмитриев, давно потеряв его из вида, в экспедиции на Тянь-Шане вдруг узнал в приемнике голос Довлатова, был очарован, восхищен и с тех пор слушал его передачи регулярно. Аж до Тянь-Шаня достал! Благодаря «Свободе» Довлатов стал популярнее у нас, чем все писатели, живущие в России. Поэтому, когда он «вернулся» к нам своими книгами — он был уже всем близкий, свой… Не раз я слышал в разговоре знакомых из самых разных слоев фразу: «Вчера Серега рассказал…» Фамилию можно было уже не спрашивать — все и так было ясно.
Хотя ничто, увы, не проходит бескровно. Поскольку скрипты передач нужно было писать регулярно, он страдал, когда бесценный материал, который мог бы стать отличным рассказом, «улетал» в эфир. «Пишу рассказы — а потом специально порчу их для радио!» — жаловался он друзьям. Главные сочинения он писал по своему чутью, а здесь должен был их подгонять под разные шаблоны, испытывая постоянное давление с разных сторон, — его обвиняли в русофильстве и тут же в русофобстве. Он переживал, что Вайль и Генис давно уже в штате радиостанции — а его все «шпыняют», не доверяют, держат на кабальной «договорной» основе…Да, тяжело человеку свободному в разгороженном пространстве! Не пройти, не разбив лица! Популярность тоже требует крови — но только так и дается слава.
Довлатов оказался гениальным мастером пиара, хотя тогда это слово было нам незнакомо (да и в Америке только обретало права). Как красиво он, например, подает свое знакомство с переводчицей: «Очаровательная Анн Фридман повергла меня в любовь и запой». Даже запой пригодился для создания неповторимого образа!
И еще один непревзойденный пиаровский ход: «Дело осложнялось тем, что “Зона” приходила частями. Перед отъездом я сфотографировал рукопись на микропленку. Куски ее мой душеприказчик раздал нескольким отважным француженкам. Им удалось провести мои сочинения через таможенные кордоны. Оригинал находится в Союзе. В течение нескольких лет я получаю крошечные бандероли из Франции. Пытаюсь составить из отдельных кусочков единое целое. Местами пленка испорчена (уж не знаю, где ее прятали мои благодетельницы)».
У кого не возникнет интерес к этому сочинению после столь пикантного способа его транспортировки? Заодно этим оправдывается некоторая рваность текста.
Преодолев полосу дискомфорта, неизбежную для любого «неместного», Довлатов постепенно разбирается в американской литературной жизни, вписывается в нее — и оценивает восторженно: «На семь моих книжек по-русски — в нашей прессе четыре с половиной рецензии, но один мой «Компромисс» на английском — 30 американских рецензий! Русские не платили, да еще пытались уязвить. А американцы платят по 5 тысяч долларов за рассказ, конкретно и доброжелательно».
Действительно, лишь Довлатов удостоился одобрительных рецензий не в эмигрантских, а в настоящих американских журналах. Он один собрал больше, чем все остальные русские за рубежом (исключая, разумеется, Солженицына и Бродского) рецензий в прессе, в том числе и в американской, и почти все эти рецензии — восторженные:
«…Большинство читателей будут читать его как можно медленней, чтобы отсрочить ужасный момент прощания с этой прозой».
«…Сборник Довлатова заставляет вспомнить фильмы Бастера Китона — герой проходит через ужасные происшествия с абсолютно бесстрастным лицом».
«Щемящий юмор достигается продуманным соотнесением простых предложений. Стереотипные славянские крайности замечательным образом отсутствуют».
«…Можно только надеяться, что он продолжает одеваться так же плохо и писать столь же чудесные рассказы».
И вершина его карьеры — публикация его рассказов в престижнейшем «Ньюйоркере». Так высоко не поднимался здесь ни один русский писатель… да и из американских далеко не все удостаивались такой чести. Недаром ему «завидовал» сам Курт Воннегут! Из письма Довлатова И. Меггеру:
«…А теперь — когда мне, извините, случилось запить в Лиссабоне, то меня купали в душе и контрабандой сажали в самолет два нобелевских лауреата — Чеслав Милош и Бродский. При этом Милош повторял: “Я сам люблю выпить, но тебе уже хватит”».
Постепенно Довлатов становится самым знаменитым русским прозаиком эмиграции. И хотя хитрый Довлатов стремился в любой компании представиться непутевым Шурой Балагановым — «чеканный профиль командора» проступает все четче.
Глава семнадцатая. Новый компромисс
Еще один из нью-йоркских подвигов Довлатова — открытие в Нью-Йорке параллельной (а точнее — перпендикулярной) русской газеты. Елена Довлатова вспоминает:
«Естественным образом появилась газета — “Новый американец”. Президентом газеты стал Борис Меттер (журналист, племянник Израиля Моисеевича Меттера. Главным редактором газеты сделался Довлатов. — В. П.). Возникла определенная конфронтация между ежедневным “Русским словом” и еженедельным “Новым американцем”».
В отличие от «Нового русского слова», устоявшегося уже давно и, можно сказать, — застоявшегося, никак не соответствующего настрою остроумных вольнодумцев, понаехавших из российских столиц, Довлатов в своих постоянных заметках в «Новом американце», в рубрике, называемой «речь без повода, или колонки редактора», сразу находит нужный тон, на лету ловит то, что в действительности «новые американцы» испытывают на новой земле, — и сразу становится для них своим:
«Советское государство — не лучшее место на земле. И много там было ужасного. Однако было и такое, чего мы вовек не забудем. Режьте меня, четвертуйте, но спички были лучше здешних. Это для начала. Продолжим. Милиция в Ленинграде действовала оперативней. Я не говорю про диссидентов. Про зловещие акции КГБ. Я говорю о рядовых нормальных милиционерах. И о рядовых нормальных хулиганах… Если крикнуть на московской улице «Помогите!» — толпа сбежится. А тут — проходят мимо. Там в автобусе места старикам уступали. А здесь — никогда. Ни при каких обстоятельствах. И надо сказать, мы к этому быстро привыкли. В общем, много было хорошего. Помогали друг другу как-то охотнее. И в драку лезли, не боясь последствий. И с последней десяткой расставались без мучительных колебаний. Не мне ругать Америку. Я и уцелел-то лишь благодаря эмиграции. И все больше люблю эту страну Что не мешает, я думаю, любить покинутую Родину…»
Точнее многих других написал о тоне газеты, установленном Довлатовым, Александр Генис — вместе с другом Петей они, естественно, сразу же стали Довлатову «правой и левой рукой»:
«Мы говорили на языке дружеского фамильярного общения. Этот язык, кстати, совершенно не освоен русской прессой. В советское время газетный язык был сугубо официозен. Самое занятное, что американская пресса, которая отрицала всякий официоз, изъяснялась точно так же, только с антисоветскими обертонами».
Интересно, что Довлатова в газете интересовала исключительно ее форма, а вовсе не содержание. В этом он был совершенно прав, потому что тогда важно было не то мы говорим, а как мы говорим. На всех планерках Сережа без конца повторял, что будет судить лишь о стиле, но не о содержании статей. Именно он целенаправленно создавал этот чистый, ясный язык, в котором был юмор, обаяние дружеской беседы. Но не было никакой вульгарности, никакого стеба, который завладел постсоветской прессой. Конечно, именно благодаря этому языку мы пользовались огромной популярностью среди читателей. Они впервые убедились, что газета может говорить по-русски нормально.
А поскольку лучше других владел этим Сергей Довлатов — то, естественно, слава и любовь новой эмиграции досталась ему. Теперь уже он был известен всем, находился в центре внимания… Старая эмигрантская пресса, естественно, сразу зачислила его во враги. Маячили и другие проблемы… Нелегко было устроителям газеты, выросшим в СССР, привыкшим к тому, что любая газета, как и любое дело, сразу снабжается всем, включая идеологию, самостоятельно выходить на сквозняк, в пустоту, где абсолютно никто не помогал им, а скорее — наоборот. Однако — они «попали в жилу», и даже, как неожиданно оказалось, в новую социокультурную программу Соединенных Штатов.
«В общем, — сообщает Довлатов в “Ремесле”, — дело пошло. Мы получили банковскую ссуду — 12 тысяч долларов. Что явилось причиной немыслимых слухов. Относительно того, что нас субсидирует КГБ. Мы все радовались. Мы говорили: “Это хорошо, что нас считают агентами КГБ. Это укрепляет нашу финансовую репутацию. Пусть думают, что мы богачи…”»
Язвительный Генис, который, как и Довлатов, тоже порой сгущал обстоятельства «ради красного словца», написал, будто редакция существовала в столь стесненных условиях, что летучки приходилось проводить в туалете. Однако фотографии показывают нам вполне просторный и светлый американский лофт, где за столом вполне приличные и умственно полноценные люди.
Елена Довлатова, которая тоже работала в «Новом американце», пишет:
«Создатели газеты, и Довлатов в том числе, стали очень известными личностями в мире русской эмиграции. Естественно, это было наиболее ярко выражено в Нью-Йорке, потому что газета выходила именно здесь. Но “Новый американец” распространялся и по другим штатам и городам, у него были подписчики в самых разных местах. При этом сотрудники газеты тоже ездили по стране, как звезды. Их действительно узнавали, знали и любили, может быть, благодаря особой тональности этой газеты. От этой газеты ждали не сухой информативности, а разговора с читателем — и это для нас было внове».
Однако дело это погибло. Как всегда — не из-за недостатков идеи, а из-за несовершенства, увы, исполнителей. Ко всеобщему удивлению, оказалось вдруг, что люди здесь, даже обуреваемые самыми лучшими идеями, порвавшие с проклятым советским прошлым, вовсе не порвали с прежними своими личными недостатками, напротив, почему-то решили, что как раз здесь и можно дать им волю. Те моральные и аморальные ужасы, с которыми Сергей столкнулся в «Новом американце», многократно превзошли, по его отзывам, все то, что он пережил в Таллине. Этот «компромисс» оказался похуже прежнего. «Газета пачкает руки», — как с удивлением говорил мой тесть, который, выйдя на пенсию, пошел работать в киоск и вечерами долго не мог отмыть свои ладони.
Вдруг неожиданно (или ожиданно) стало проясняться, что основная суть жизни не так уж зависит от политической системы — и там, и тут миром правит глупость, хамство, безвкусица. И это «море глупости» все больше захлестывает крохотный остров «Нового американца» — отзывами «простых читателей», все более шаблонными и тупыми указаниями руководства — в данном случае хозяина газеты. И «Новое русское слово», над которым Довлатов блистательно издевался и которое было, конечно же, «на два этажа ниже» «Нового американца», оказалось гораздо ближе и родней широким читательским массам… А круг читателей газет намного шире, чем читателей книг, значит — и средний уровень их ниже. Чем ниже берешь — тем популярней будешь! Этот закон победил сейчас и у нас — и не только в журналистике, но и в литературе. Довлатова это, конечно, убивало. Ехал, ехал и вот — приехал! Прав, оказывается, Есенин, назвавший свои очерки о Нью-Йорке «Железный Миргород». С «нарастанием неустанной заботы руководства» о «генеральной линии» приходилось идти все на более и более позорные компромиссы с собственными убеждениями, а главное — вкусами. На смену опостылевшей, но с детства привычной и понятной советской идеологии хозяин газеты стал вдруг усиленно насаждать идеологию сионизма, что для наших людей, выросших атеистами, казалось совсем уже неприемлемо и стыдно. Несколько раз через силу Довлатов поставил свою подпись под подобными материалами — но такой «компромисс» вызывал у него не меньше протеста, чем предыдущий. Так мы скоро дойдем до лозунга «еврейское — значит, отличное!» — пародируя советские лозунги и мучась новыми, заметил он.
К тому же появились и неизбежные экономические трудности, которые и привели, в конце концов, к краху газеты. Вся эта история описана Довлатовым в «Ремесле» — как обычно, в совершенно фантастическом преломлении. Герои повести Мокер, Баскин и Дроздов весьма отдаленно напоминают реальных сотрудников «Нового американца» — Бориса Меттера, Евгения Рубина и Алексея Орлова, — а верным Вайлю и Генису в произведении вообще не нашлось места. Нина Аловерт, тоже работавшая в «Новом американце», оценивает ситуацию, думаю, более объективно:
«Конечно, никто в редакции не умел вести финансовые дела. Даже наш финансовый директор Боря Меттер ничего не понимал в американском бизнесе, так я думаю теперь. Последний конфликт, который привел к распаду “ Нового американца”, был связан, насколько я понимаю, с финансовым недоразумением. Боря не знал, куда ушли деньги. Конечно, никто их не присваивал. Просто законы американского финансирования были всем нам совершенно неизвестны».
Однако Сергей уже четко расписал роли в новой, на сей раз «Американской трагедии», и остановить его было невозможно. Все уже нарисовалось в его новом катастрофическом (такие он только и признавал) сюжете: Вайль внешне приятный, но неискренний, Генис — искренний, но неприятный… И это только про его ближайших друзей… об остальных даже страшно подумать! По свидетельствам самых благожелательных очевидцев, именно он был и сценаристом, и режиссером многих газетных склок и упивался ими, как самым ценным, что только может быть. Он сам создавал конфликты и, как опытный «разводила», гневно вставал на защиту им же попранных прав. «И это сгодится!» — отсчитывал его безжалостный счетчик. Довлатов в «Ремесле» приканчивает уже ненавистную ему газету реальным пожаром. На самом деле пожара не было — газету сжег огонь, который бушевал в людях изнутри и никаким брандспойтам был не подвластен. И конечно же — главным «поджигателем» был Довлатов. Он же стал и основным погорельцем. Будь он другим человеком — он мог бы вполне комфортно, и особенно «не поступаясь принципами», работать до сих пор и в газете «За кадры верфям», и в «Советской Эстонии», и даже в «присмиревшем» «Новом американце»… но что бы мы тогда имели вместо Довлатова? А ему был нужен «пожар» — и там и тут! Без пожара жизнь недостаточно ярка! И Довлатов с болью переживает теперь нью-йоркский «компромисс»:
«Дело в том, что мне жутко опротивело все связанное с газетой. Ситуация такова. Нами правит американец Дэскал, еврей румынского происхождения (уже страшно! — В. П.). Он не читает по-русски и абсолютно ничего не смыслит в русских делах. Это — самоуверенный деляга, говорит один, не слушает, отмахивается и прочее. Довольно хорошо знакомый тип нахального малообразованного еврея. То, что он не знает русского языка, — с одной стороны, хорошо. Это дает простор для маневрирования и очковтирательства. С другой стороны, его окружает толпа советников, осведомителей, интерпретаторов и банальных стукачей. Стучат в трех направлениях. Первое — Довлатов не еврей, армянин, космополит, атеист и наконец — антисемит. Это крайне вредный стук, потому что наш босс рассчитывает получать деньги на газету от еврейской организации, и кажется — уже получает. Второе — что я ненавижу диссидентов, издеваюсь над ними и так далее. Третье — Довлатов завидует таким великим писателям, как Эфраим Севела и Львов, и еще — Солженицын, борется с ними, не публикует и так далее. Если б я окончательно разложился в моральном плане, я бы мог говорить боссу что-то вроде того, что Солженицын и диссиденты — главные антисемиты нашей эпохи и прочее. Но это — слишком. Хотя вообще-то я сильно разложился, я это чувствую. Я здесь веду себя хуже и терпимее ко всякой мерзости, чем в партийной газете. Но и стукачей там было пропорционально меньше, и вели они себя не так изощренно. Боря Меттер, например, оказался крупным негодяем. Орлов — ничтожество и мразь, прикрывающийся убедительной маской шизофрении. Он крайне напоминает распространенный вид хулигана, похваляющегося тем, что состоит на учете в психоневралгическом диспансере. Короче, мне все опротивело».
Итак — очередная довлатовская катастрофа, еще один перспективный сюжет. Однако катастрофа — это довлатовская стихия, и всегда он «выносит из огня» что-нибудь ценное, как булгаковский Арчибальд Арчибальдович — балычок. Вот одна из «драгоценностей», вынесенных им из того пламени: «В редакции люди особенно уязвимы, ибо они претендуют на большее, чем газета способна им дать».
Он и сам вышел из того огня сильно обгоревшим — причем сильнее других… ну что ж — это вполне соответствует системе Станиславского. Халтуры Довлатов не прощал ни другим, ни себе. Газета, как и все в его жизни, — была черновиком будущих его сочинений — но каждый такой «черновик» давался нелегко. Тут Довлатов и получил еще одну рану в сердце… а сколько их было уже получено. И сколько еще предстояло получить?
Глава восемнадцатая. Довлатов в «Эрмитаже»
Как ни бахвалился Довлатов тем, что ни разу в жизни не был ни в Эрмитаже, ни в театре, ни в каком другом учреждении культуры — все же с одним «Эрмитажем» судьба его повязала крепко. В какой-то момент своей американской одиссеи Довлатов вдруг ясно осознал, что издаваться ему в Америке в общем-то негде.
Вышедшая в издательстве «Ардис», в городке Анн-Арбор возле Детройта, его «Невидимая книга» так и осталась, в сущности, невидимой, не произведя никакого потрясения окружающей жизни. Он и сам называет это сочинение в самом его начале «записками литературного неудачника». Американский издатель, заинтересовавшийся записками писателя, живущего и страдающего в России, почему-то совсем не взволнован судьбой этого неудачника, ставшего «американским» и живущего теперь в Нью-Йорке. Знаменитый Карл Проффер, который с риском для себя вывез рукопись «Книги» из Советского Союза, теперь, когда Довлатов здесь и вполне доступен, мало интересуются им. Может, Сергей и интересовал его только лишь как «еще одна безымянная жертва режима», а теперь, когда он жертвой быть перестал, — интерес улетучился?
«Однажды после жуткого запоя Вольф и Копелян уехали на дачу. Так сказать, на лоно природы. Наконец, вышли из электрички. Копелян, указывая пальцем, дико закричал:
“Смотрите! Смотрите! Живая птица!”
Увы, я оказался чрезвычайно к этому делу расположен. Алкоголь на время примирял меня с действительностью…»
Подробности этих запоев, пожалуй, по-настоящему интересовали только их — Вольфа, Эдика Копеляна (племянника знаменитого актера) и самого Довлатова. И немногих их приятелей — там, дома. Теперь Довлатову предстояло покорить Америку! Этим — навряд ли. Но — чем? И — кого?
Довлатов, как мы уже знаем, не любил работать над своими рассказами в одиночку, предпочитая советоваться с достойными людьми на каждом этапе рукописи, и лишь таким способом «доводил» сочинение. А здесь и ориентироваться было не на кого. Своим друзьям, Вайлю и Генису, зубоскалам и авангардистам, он не очень-то доверял, да и что толку их слушать — все равно не издадут. Да и готовых рукописей, кроме «Компромисса», написанного в Вене, у него в начале американской жизни не было. Все его россказни о том, что якобы он вернулся из армии с готовой «Зоной» в рюкзаке — вымысел. И вся эта глава призвана показать, какой долгой и скрупулезной работой, причем в постоянном контакте с издателем и редактором (правда, в одном лице), сопровождалось создание «коронных» его вещей в том окончательном виде, в котором все мы их, к счастью, прочли. И без этой совместной работы главные довлатовские шедевры, особенно «Зона», могли бы не появиться или предстать перед нами в виде значительно более рыхлом. Нужна была огромная работа, чтобы «Зону» дописать, правильно «склеить» (у Довлатова, по сути, была лишь россыпь несостоявшихся рассказов) и главное — правильно все сориентировать.
Дело в том, что у Довлатова было одно слабое место, весьма уязвимая ахиллесова пята, которая при другом раскладе могла бы его погубить — и как писатель он бы не состоялся. Он прекрасно писал короткие рассказы, безошибочно определял их центр тяжести и объем, но отнюдь не столь безупречно и уверенно соединял их в крупные книги, компоновал, постоянно «пересыпал» лучшие свои рассказы из одной «корзины» в другую. Так, до конца своих дней он сомневался, надо ли замечательный рассказ «Лишний» держать отдельно, или включить в цепочку других рассказов, составляющих «Компромисс»… А нужен ли он там, не потеряется ли, не поблекнут ли его достоинства? Довлатов такими вопросами долго мучился и все не мог их решить… К надвигающемуся (но так, увы, и не надвинувшемуся) пятидесятилетнему юбилею он загорелся новой, на мой взгляд, безумной идеей — рассыпать все старые, принесшие ему славу вещи и издать все отдельными, независимыми рассказами (от чего они, несомненно, сильно проиграли бы) под «оригинальным» заголовком «Рассказы»… Зачем? Талантом монтажа, выстраивания, столь важным в достижении художественного результата (Эйзенштейн говорил, что кино — это монтаж), Довлатов явно не владел. Он настолько любил свои рассказы и так волновался за них, что никак не мог подобрать им правильный порядок и «связку».
И тут необходим был крепкий, объективный помощник, равный по силе Довлатову — другому было бы с ним не совладать.
В Америке, где особенно силен раскол именно в «русской колонии», найти правильный адрес не так-то просто. И Довлатов правильный адрес находит. Теперь уже ясно, что никакие другие «адреса» не привели бы к созданию лучших его вещей — «Зоны», «Компромисса», «Чемодана». Трудно теперь себе это вообразить — но такое могло случиться, если бы не… Но — в Анн-Арборе, у Проффера работает верный друг Игорь Ефимов! Что может быть крепче и благороднее старой дружбы! Как не вспомнить те славные «толковища» у Ефимовых на Разъезжей, где все были свои… Было ли что-нибудь душевнее этого? Нет!
Одновременно почти и уезжали, и вместе бились на пересадке в Вене, и деловой, дотошный Игорь помогал всеми силами и Норе Сергеевне, и ему. Ефимов — один из самых обязательных, ответственных, серьезных людей, с которыми свела его эта жизнь. Тем более (Довлатов знает все тайны и слухи) Ефимов под крылышком Проффера организовал собственное издательство «Эрмитаж» — сначала вроде бы в помощь Карлу, а потом… Говорят — Проффер не совсем уже доволен этим… И поскольку Ефимов явно собирается постепенно отделять свой «Эрмитаж» — ему тоже нужен новый яркий писатель: вместе подняться! В жизни Довлатова и Ефимова, я думаю, это было самое удачное решение! Без этого (чур-чур!) оба могли бы пропасть. Бизнес-план, как бы назвали это сейчас, Довлатов создает в своей голове мгновенно. Для начала надо предложить растущему, но еще не окрепшему «Эрмитажу» рекламу книг в Нью-Йорке, в том же треклятом «Новом американце», после чего развивать деловое сотрудничество дальше. Америка — другая страна, и если только напирать на «старую ленинградскую дружбу» — вряд ли сладится дело. А Ефимов известен своей осмотрительностью, основательностью… а вот на это — пойдет наверняка. Глупо отказываться от такой возможности… История деловых и человеческих отношений с Игорем Ефимовым — одна из самых важных и самых драматичных глав довлатовской жизни.
Америка — не Россия. Тут все должно быть выстроено на четкой взаимной выгоде. Для начала Сергей предлагает бесплатную рекламу ефимовских книг в Нью-Йорке — в том числе и в созданном им «Новом американце». Толковое начало! А мы в это время в Питере все делали медленно, грустно и почти безнадежно. Мы не спеша писали свои сочинения и несли в издательство, которое, как мы почему-то были уверены, обязано нас печатать! В Америке, увы, такой уверенности не было никогда — все приходилось создавать своими руками.
Мы же, отдав наши шедевры, гордо ждали, пока нас там издадут (или зарубят). А в это время писали новые шедевры, пили, с переменным успехом ухаживали за дамами… Конечно, некоторые интриги мы проводили, какие-то свои тайные ресурсы использовали, но настоящая хватка и, главное, — темп были в Америке. Только так что-то и можно сделать там!
Довлатов начинает помогать Ефимову в Нью-Йорке. Ефимов пока еще далеко, в Анн-Арборе. Все непросто. Вот — реклама аксеновского «Ожога», изданного в «Эрмитаже», помещенная в «Новом американце», попалась на глаза администрации, и за нее потребовали заплатить. Непринужденно Довлатов рассказывает и о своих литературных делах: в Америке его оценили, в самый престижный журнал «Ньюйоркер» взяли уже второй его рассказ и заказали еще три. Намечаются отношения с издательством «Фаррар, Страус и Джиру»… Звучит красиво! Но — книгу издать пока негде, даже с уже готовыми набором и обложкой, не говоря уже о какой-то ее рекламе! Довлатов сознается, что только теперь оценил удачу с первой своей «Невидимой книгой», изданной Проффером… теперь о такой удаче нельзя и мечтать.
Смысл этих признаний понятен: нужен хороший, понимающий, добросовестный издатель, и лучше старого друга Игоря Ефимова никого нет!
И мысль эта — абсолютно правильная, подарившая большую удачу обоим — и Довлатову, и Ефимову.
«Компромисс», написанный еще в Вене, вроде как двигается в издательстве «Серебряный век» — но этот «Серебряный век» состоит, в сущности, из одного Гриши Поляка, преданного друга и соседа Довлатова. Именно такой — чисто «соседской», домашней может получится и книга…О непрактичности Поляка, о его неумении рекламировать и продавать Довлатов не раз говорил. Поэтому, не обижая Григория, Довлатов передает «производственную часть» работы над книгой в «Эрмитаж», платит Ефимову деньги за качественный набор. Плодотворное их сотрудничество началось в декабре 1980 года.
Довлатов умеет быть благодарным — публикует отрывки из романа Ефимова в «Новом американце». Ефимова — явно не без влияния Довлатова, — признают даже весьма радикальные и насмешливые Генис и Вайль.
Жизнь Довлатова, как воронка, все уже и уже «сходится» к занятиям исключительно литературой — все остальные сферы его деятельности подчиняются ему в значительно меньшей степени, нежели литературный текст.
Финансовые неприятности, внешнее давление, требования хозяина делают для Довлатова работу в «Американце» все более неприемлемой. Весной 1981 года его увольняют с радиостанции «Либерти» («Свобода») — как ни странно, за либерализм.
А Ефимова увольняет Карл Проффер — тоже «за подрывную деятельность», то есть за создание конкурентного «Эрмитажа» под крылышком «Ардиса».
Как это, увы, часто бывает, удары судьбы толкают пострадавших в правильном направлении — «так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Самое тесное сотрудничество Ефимова и Довлатова предстает неизбежным — и только так они могут сами спастись, и сделать самое главное дело — слепить и издать самые лучшие, самые совершенные довлатовские книги, причем наилучшим для той ситуации образом.
Но продвигалось все нелегко. Довлатовский «Компромисс», изданный с помощью Ефимова, продается плохо. Сейчас, когда «Компромисс», неоднократно переизданный в России, снова и снова мгновенно раскупается, трудно поверить в столь трудный «старт» этой замечательной книги. Но, видимо, не все сразу. Нужно время и немалые усилия, что бы читательское сознание «повернулось» в нужную сторону.
Трудно сейчас представить это, но Ефимов не очень верил и в успех «Зоны» — книги, побившей сейчас все издательские рекорды. Все должно «дозреть» — и на это опять же уходят время и силы, который не так уж и много. Ефимов считает, что лагерная тема уже изжила себя, тем более — после Шаламова и Солженицына. Неповторимый довлатовский взгляд на эту тему, вероятно, еще не был четко осознан — и Ефимовым, и даже Довлатовым. Всё это предстояло еще «поймать».
Пока они прикидывают, как соединить отдельные рассказы в «Зону» — то ли разбитым на части солдатским письмом, то ли связующей сценой товарищеского суда. Теперь мы, прочитывая «Зону» на одном дыхании, и не представляем себе, сколь несовершенные варианты скрывались когда-то под этим названием.
Не готов к печати, оказывается, и «Заповедник» — много чего в нем предстоит усовершенствовать. Обсуждается какая-то неизвестная нам глава о защите диссертации «Пушкин в народном сознании», предлагаются нелепые, на наш теперешний взгляд, названия — «Дикий тунгус», «Ныне дикий тунгус»… Как мы знаем, «Заповедник» Довлатов писал еще долго. Их общение — хотя Ефимов по-прежнему живет в Анн-Арборе, — весьма живое, активное, душевное. Они обсуждают отнюдь не только дела, но и семейные новости, передают приветы женам и детям. Что может быть важнее старой дружбы, возникшей еще в Ленинграде? Ведь именно в коммуналке Ефимова все перезнакомились и подружились — и это самое лучшее, что с ними случилось в жизни.
Активная работа Довлатова в «Новом Американце» и на радио «Либерти», и его рассказы, добравшиеся в конце концов до читателя, делают его все более популярным. Постепенно и «коренная» Америка, говорящая на английском, а не только русская эмиграция, «различают» Довлатова. У него появляются переводчицы (почему-то именно переводчицы — роль мужского обаяния в литературных делах никто не отменял), у него есть агент — американец, его порой печатают в «Ньюйоркере», но все это как-то вяло — для настоящего большого успеха в настоящей Америке нужно что-то еще. Довлатов не раз пересказывал свои занудные разговоры с агентом: «Где же успех? Где же известность?» Самый простой ответ был такой: прежде всего, нужен роман, слава может начаться (или не начаться) только с романа. Даже признанные классики начинали с романов и лишь потом позволили себе «роскошь» — писать рассказы. У Довлатова задача более сложная — сделать роман из рассказов! Поэтому они так страстно и упорно ищут с Ефимовым необходимую «сцепку». Получился ли роман? Пожалуй, нет. «Зону», как и все последующие довлатовские произведения, трудно назвать этим именем. Поэтому Довлатов и не стал популярен среди американцев. Но они с Ефимовым гениально слепили что-то такое, что идеально подходит для нас, для нашей дерганой жизни, мало похожей на плавное повествование романа.
В январе 1982 года Довлатов получает восторженное и, как положено, слегка ироническое письмо от Курта Воннегута, одного из знаменитейших тогда американских прозаиков, высоко оценившего его рассказ в «Ньюйоркере». Довлатов скромно пересылает письмо Воннегута Ефимову — не пригодится ли для обложки «Зоны»? Тем более, что рассказ «По прямой», расхваленный Воннегутом, входит в «Зону». В последнем, пришедшем к нам, варианте «Зоны» такого рассказа нет. Во всяком случае — нет такого названия. Значит, работа над «Зоной» еще не закончена. В феврале 1982 года Довлатов сообщает Ефимову, что сдаст «Зону» к 1 мая, а пока что посылает двадцать страниц.
Увы, отношения столь разных людей — скрупулезного, обстоятельного, придирчивого Ефимова и излишне размашистого, увлекающегося Довлатова, не могли долго быть безоблачными.
«Зона» почти готова — и Довлатов заводит речь о романе «Пять углов». Он, похоже, написан еще в России и для теперешнего Довлатова это — пять шагов назад. Но без романа, как утверждают все, настоящим американским писателем не станешь. Ефимов принимает идею романа слегка настороженно, хотя и не отвергает с порога. Не всегда, увы, в их диалоге удавалось говорить прямо и откровенно обо всем, приходилось сдерживаться. Но — сказывается усталость, напряжение в их отношениях нарастает, все чаще срываются слова, которые раньше удавалось сдерживать.
Довлатов вдруг вскользь сообщает о страшном запое, поломавшем весь график его обязательств. Ефимов в ответ язвительно замечает — странно предаваться запоям при столь блистательных литературных успехах и полной семейной идиллии. Ефимов не мог не замечать, что литературные дела Довлатова, всегда прикидывающегося клоуном и недотепой, идут гораздо лучше, чем у него. Довлатова печатают лучшие американские журналы, им интересуются переводчицы, его приглашают на престижные конференции… С Ефимовым ничего похожего не происходит. А Довлатов, при всем при том, позволяет себе еще и запои!
Конечно, Довлатов обозначает свое участие в конференциях самым нелепым, случайным (привел, мол, один друг), да и сами конференции изображает карикатурными, чуть ли не позорными… Но Ефимова этими «довлатовскими штучками» не проведешь — обида, наконец, прорывается в нем.
Смертельно обижает его и то, что Довлатов поддерживает, оказывается, неплохие отношения с Проффером — хотя, вроде бы, при разрыве Проффера с Ефимовым горячо поддерживал Игоря. Ефимов, конечно, требует невозможного — чтобы Довлатов, страстно мечтающий о возобновлении отношений с самым престижным русскоязычным издательством, грубил бы его хозяину, мстя за «поруганную честь» друга. И Ефимову бы Довлатов не помог — и свои надежды на «Ардис» погубил бы… Он шел своей дорогой, однако все эти «компромиссы» тяжело ложились на его сердце, и оно, в конце концов, не выдержало…
Довлатов делает героические усилия, стремясь к примирению, понимая, как Ефимов важен для него. По просьбе Ефимова он отдает его роман своему литагенту, сильно мучаясь при этом — не распространится ли негативное мнение агента (которое он уже предчувствует), на его, довлатовское творчество? Агенты — мнительный народ. Через некоторое время Довлатов вынужден сообщить Ефимову, что агенту роман не понравился.
Довлатов пытается наладить отношения Ефимова с Проффером — на одной из конференций заводит с Карлом разговор об Ефимове и якобы добывает у него признание, что он был неправ. Но Ефимову это мало что дает. Да и Проффер, столько сделавший для русской литературы, вдруг рано (глупо говорить — незаслуженно рано) умирает — успев, правда, благословить вышедшую в «Ардисе» уже без него книгу Довлатова «Наши».
Тем не менее, добросовестный Ефимов, получив от Довлатова окончательный вариант «Зоны», не скрывает своего восторга — и выпускает «Зону», и всячески способствует ее успеху, поднявшись над всем тем, что портило их отношения.
Вот так вот, в таких мучениях и трудах — причем, совместных, — и образовалась, наконец, «Зона» — через двадцать лет после того, как Довлатов покинул лагерь! А некоторые еще считают его писателем «легкого жанра»! Нет — ни легкой жизни, ни легкого творчества ему не досталось. Этапы работы над рукописью зафиксированы в «письмах издателю», включенных в текст «Зоны». Трудно все проходило… Зато — появился шедевр!
«Алиханов был в этой колонии надзирателем штрафного изолятора, где содержались провинившиеся зэки.
Это были своеобразные люди.
Чтобы попасть в штрафной изолятор лагеря особого режима, нужно совершить какое-то фантастическое злодеяние. Как ни странно, это удавалось многим. Тут действовало нечто противоположное естественному отбору. Происходил конфликт ужасного с еще более чудовищным. В штрафной изолятор попадали те, кого даже на особом режиме считали хулиганами…
Должность Алиханова была поистине сучьей. Тем не менее, Борис добросовестно исполнял свои обязанности. То, что он выжил, является показателем качественным.