Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Язык в революционное время - Бенджамин Харшав на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Во время языкового возрождения его пропагандисты были особенно озабочены заполнением словарных лакун и необходимым обновлением слов; но столь же радикальная, хотя и менее осознанная революция происходила в области синтаксиса, хотя сами революционеры редко ее замечали: многие типичные маркеры библейского синтаксиса были отброшены, а новые конструкции сложноподчиненных предложений, составленных по образцу европейских языков, открыли ивритский текст к современной, всеобщей культуре и мысли. Таким образом, в принципе стало возможным написать на иврите все, что могла выразить европейская литература, — а если не хватало слов, находились заимствования или ивритские неологизмы. Если сегодня некоторые из этих сочинений могут показаться простодушными и старомодными или, наоборот, сложными и понятными лишь посвященным, то причина кроется в удивительной динамичности, которая была характерна для изменений в словаре и в способах выражения на иврите за последние поколения.

* * *

Теперь выделим несколько основных характеристик этого современного иврита, в период ренессанса все еще только письменного языка.

А. Смешение разных исторических пластов

Еще в 1929 г. в Тель-Авиве Й. Клаузнер (Klauzner: 1956) доказывал, что иврит — это не единый язык, а, по крайней мере, четыре разных языка: библейский, мишнаитский, тиббонидов[94] (средневековый) и современный иврит, — и носители каждого из этих языков не могут понять носителей другого. Этот список легко расширить до шести или восьми языков, отличающихся друг от друга не меньше, чем украинский от русского или даже чем итальянский от португальского. Однако существует также единый всеобъемлющий «язык иврит» («вечный язык»), отраженный не только в общественном сознании (как утверждает Rabin 1988a), в череде поколений, полагавших, что они пользуются одним и тем же языком, но также и в базовой морфологии (включая альтернативные варианты); в базовых текстах (Библия, Мишна), которые во все времена считались основой языка и активно употреблялись; и в едином корпусе ивритской литературы и образования, включавшем в себя все эти слои. Уникальность современного языка по сравнению с этими историческими языками состоит в том факте, что это не еще один монолитный пласт, а всеобъемлющее хранилище и горнило, объединившее материал всех предшествующих пластов и превратившее диахронический и «многоязычный» корпус в синхронический текст-сплав.

Клаузнер, конечно, не родился в среде разговорного иврита, он выучил язык из текстов. Поэтому его личная ивритская база (т. е. тот способ, которым он и его современники постигали язык) включала тексты, казавшиеся несколькими отдельными языками и соответствующим образом изучавшимися: Тора, Пророки, Мишна, мидраш, Талмуд, средневековая философия. В его сознании любой текст на современном иврите проходил через эту призму и рассыпался мозаикой всех исторических цветов. Словари иврита и по сей день указывают, из какого исторического пласта (или «языка») происходит то или иное слово. Однако у сегодняшнего ивритоязычного читателя личной базой является израильский иврит, который выглядит как единый монолитный язык, без источникового маркера к каждому слову, и поиск источников для него, наоборот, выглядит лингвистическим педантизмом.

Ностальгия по библейской земле была тесно связана с восхищением красотой языка и поэзией Библии, санкционированной и такими нееврейскими авторитетами, как Гердер. Но та ивритская литература, которая привела пионеров на библейскую землю, была написана не в библейском стиле. Квазибиблейский стиль ивритского Просвещения, стремившийся к «чистому» языку иврит, следовал идеалистическому вкусу немецкой романтической традиции и отражал ненависть неевреев и маскилим к Талмуду и к «безграмотным» формам раввинистического иврита, а также презрение образованных евреев к «сборной солянке» языка идиш. Восхищение «чистым» библейским стилем — это наследие Просвещения, которое, уж конечно, не было сионистским движением. Парадоксальным образом сионистское возрождение сломило эту преграду — ведь модернизация была его сутью, а ивритская литература периода ренессанса, написанная в «синтетическом» стиле, вдохновляла его. Трудно представить себе живое и гибкое сознание — облеченное в форму философии, науки или европейских политических дебатов — в рамках библейского стиля и паратактического синтаксиса; и трудно создать на нем активный и разнообразный диалог или внутренний монолог запутанного человеческого сознания цивилизации XX в. Это было ясно и новой ивритской литературе, и пионерам языкового возрождения.

Проблема была не только в языке, но и в создании литературы, которая не просто пряла бы нить повествования, а стояла бы лицом к лицу с «реальным миром» в тексте, одновременно реалистическом и символическом. Понимание этого «реального мира» в идеале соответствовало бы нормам глубины и конкретности, принятым в европейской литературе, в сочетании с новой критической переоценкой места евреев в истории. Для этой цели открытие сокровищ четырех или более древнееврейских языков было мощным сдвигом, но решающее значение имело использование этого сдвига. Существуют разные исследования о лингвистических компонентах стиля Менделе Мойхер-Сфорима и других писателей, но очень мало написано о лингвистических задачах, поставленных их жанрами и их вымышленным миром. Такую связь между языком и изображением проанализировал в своей новаторской книжке Роберт Алтер. Он утверждал:

Даже самая ярая приверженность языку в качестве хранилища важнейших ценностей не могла скрыть неуклюжести и искусственности классического иврита, когда его использовали как средство для отражения современных реалий, социальных, исторических, чувственных или психологических. Для того чтобы иврит преодолел эти несоответствия, необходимо было смелое вмешательство гения, который нашел бы средство, чтобы заставить старый язык дать свой ответ принципиально новому миру.

(Alter 1988:14)

Так, парадоксальным образом, возвращение на библейскую землю, начавшееся от любви к Библии и восхищения ею, завершилось сознательно небиблейским ивритом, наводнившим политические и литературные речи деятелей возрождения. В литературе они добились этого в два этапа: первого, почти единолично созданного Менделе Мойхер-Сфоримом, и второго, расколовшегося на два направления, представленные Бренером и Гнесиным.

Первую языковую революцию совершил Менделе Мойхер-Сфорим, мастер ивритского «стиля» (Бялик окрестил его нусах). Сначала Менделе тоже писал свою прозу в наивном, квазибиблейском стиле (роман «Отцы и дети»). Но когда он начал создавать крупные, изощренные и циничные сочинения на идише, он стал развивать принцип контролируемого баланса между компонентами языка идиш — ивритским, славянским и германским элементами в пестром наряде народного разговорного идиша — и включился в игру взаимной метафорики между этими компонентами, разбавленной напряжением и иронией. Так Мойхер-Сфорим на самом деле создал современный литературный идиш — новый синтетический язык.[95] Когда Менделе перерабатывал свои идишские книги на иврите, он применил тот же принцип и нашел такой новый синтетический язык и для иврита — за исключением замены синхронических пластов языка (в идише) на диахронические (в «святом языке») — и перед нами оказалось не взаимодействие между языками-источниками, а скорее игра между несколькими историческими компонентами иврита и арамейского.

Отказ от запрета на смешение разных исторических пластов языка перешло и в журналистику и в устную речь. Ивритоязычная журналистика периода Хаскалы сохраняла библейский, т. е. архаизирующий, стиль, почти смехотворный для современного читателя, желавшего получить из нее информацию. Ивритская журналистика пережила настоящий переворот под влиянием современного политического и интеллектуального тона идишских газет и космополитичного дискурса идеологически ориентированных иммигрантов Второй и Третьей алии. Именно ивритская журналистика наиболее активно вырабатывала стиль современного разговорного иврита.

Итак, открылись ворота абсорбции:

1) Поглощение всех исторических пластов иврита в одной синхронической структуре разом открыло огромный потенциальный запас слов и выражений, синонимов и стилистических вариаций, которые можно было обогатить новыми значениями и приспособить к новым целям.

2) В новую философскую парадигму вошел интеллектуальный и политический «интернациональный» словарь из идиша, русского, немецкого и, позднее, английского.

Ивритские писатели, появившиеся после Мойхер-Сфорима — Гнесин, Бренер, Агнон, Хазаз, — представляют различные направления «синтетической» прозы на иврите. Все они совершили второй шаг, обратившись к международной культуре, в то время активно переводившейся на идиш и на иврит, но также читали оригинальную и переводную литературу на русском и немецком языках. Гнесин вышел к психологической русской и скандинавской литературе того времени — и вернулся к неразговорному ивриту, на котором не говорили даже его собственные персонажи: «Литературная трансформация классического языка, совершенная Гнесиным, превратила этот язык в довольно правдоподобное средство изображения приливов и отливов в сознании его персонажей — сверхчувствительных, саморазрушительных русскоязычных интеллектуалов» (Alter 1988:67). Бренер же вышел в мир журналистики и идиша (на котором он писал до того, как обратиться к прозе на иврите) и вернулся к ивриту, сочетая идейно изломанных персонажей в духе Достоевского с самой злободневной публицистикой (общественно-политической журналистикой) в идишеязычном идеологизированном (сионистском и несионистском) мире начала века. Роберт Алтер описал это яркой и многозначительной фразой:

Если кому-то нравится гипотеза международного языка — назовем его романным, — обладающего характерными чертами в изображении вещей и анализе, то Бренер думал на романном языке (т. е. языке Достоевского, Золя, Джорджа Элиота), когда писал на иврите, в отличие от авторов, чьим языком был нусах [т. е. писавших в стиле Менделе], которые часто думали на мишнаитско-мидрашистско-литургическом, когда писали романы на иврите.

(Alter 1988:50)

Именно в этом и кроется суть вопроса: думать на романном (или думать по-европейски), а писать на иврите. Иными словами, после первого шага, т. е. создания синтетического языка иврит, они сделали второй: стали думать в терминах изображения европейского мира, черпая выразительные средства в сокровищницах панисторического иврита. И все это совершили с еще не разговорным языком писатели, в детстве вобравшие в себя огромное количество текстов на иврите разных исторических пластов.

Можно выделить три способа интеграции исторических пластов в текст на иврите:

I. Включенная речь, как в Талмуде, который построен как аккуратно организованная мозаика в арамейском обрамлении, с ивритскими и арамейскими цитатами из Библии и споров мудрецов, с четко проведенными границами между разными видами фрагментов.

II. «Синтетический стиль», включающий в себя «стиль» Мойхер-Сфорима и стили Бренера и Агнона, в которых в одном предложении могут перемешиваться фрагменты из всех пластов языка, сохраняя при этом узнаваемость: библейский иврит, мишнаитский иврит, раввинистический иврит, арамейский (подобно тому, как можно вычленить разные компоненты в языке идиш).

III. Стиль слияния — социальная база израильского иврита, в котором решен вопрос выбора самых выразительных слов или стилистических вариантов и в котором говорящий может не знать исторического источника или времени возникновения того или иного слова, как это происходит с современным английским языком. Единственные слова, которые выделяются в израильском иврите в отдельную страту, — это заимствования из интернационального компонента: они ощутимо отличаются по морфологии, фонетической структуре и месту ударения в слове, а также тем мостиком, который они прокладывают в международную культуру. Из этого смешанного базового языка общества писатель может выбирать нужные слова библейского или другого исторического слоя, достигая тем самым специфического стилистического эффекта.

* * *

В 1929 г. в процитированной выше статье Клаузнер писал: «Наш сегодняшний язык вообще не является языком, а библейской заплатой на мишнаитской заплате, да еще сверху — тиббонидская заплата» (Klauzner 1956:42). Но сегодня, всего шестьдесят лет спустя, все эти лоскутки слились в единую поверхность, которую нужно перевернуть, чтобы обнаружить изначальные пласты. Мойхер-Сфорим совершил прорыв и открыл все сокровища исторического языка, но его стиль — не израильский, поскольку в его «синтетическом» письме наличествует взаимодействие слоев, тогда как в современном иврите они уже почти полностью перемешались. Решающее влияние на израильский разговорный язык, по-видимому, оказала журналистика, построившая тройной мост: от ивритской литературы периода ренессанса к живому языку Израиля; от идишской журналистики к новому ивритоязычному обществу; и от вселенной международной информации к ивритской лексике. Газеты и выросшие из них СМИ (прежде всего радио) стали, возможно, главной силой, распространившей и объединившей современный иврит (ведь школы чересчур засосало болото нормативных вопросов и архаизированных текстов).

Однако слияние в израильском иврите ни в коей мере не было «демократичным» — не все слои представлены в нем равномерно. Арамейские слова и выражения, обильно использовавшиеся Мойхер-Сфоримом или Бренером в качестве цитат внутри ивритского предложения, либо гебраизировались, либо исчезли. Слова и корни заимствовались из всех слоев, включая гебраизированные арабские слова, и получали новое значение, но обычно как отдельные слова без характерных черт слоя. Существенную часть лексики составили неологизмы. Морфология и простейшие синтаксические связи являются в основном библейскими, однако более крупные синтаксические модели и большая часть семантики — общеевропейскими. Конечно, существует ощутимая разница между разговорным, повседневным языком, языком популярных газет, языком интеллектуальных журналов, языком поэзии и языком художественной прозы. Так что, несмотря на унаследованный принцип слияния, израильский иврит не похож на синтетический стиль Мойхер-Сфорима, большинство слов сам Менделе даже не понял бы.

Б. Иврит как базовый язык текста

Выше мы ввели две взаимосвязанных концепции — базового языка индивида, который позволяет ему переходить на специальные идиолекты или на другие языки, и базового языка общества, который позволяет, с одной стороны, ставить английскую драму, а с другой — проводить тест на знание Библии. Теперь можно ввести третью категорию: базовый язык текста, который дает тексту возможность опираться на единое основание и заимствовать новые слова, выражения и цитаты из других языков и других пластов иврита.

Бурный спор, начавшийся при возрождении языка и тянущийся до сих пор, посвящен проблеме: использовать ли только те слова, которые похожи на «ивритские», вкладывая в них лишь органично присущий им смысл[96], или создавать тексты с ивритской грамматикой и обрамлением, но заимствуя при этом иностранные слова, идиомы и синтаксические модели. Развитие богатых языков происходило по второй модели и переплеталось с открытостью их носителей культурным и научным заимствованиям извне. Английский язык богат во многом потому, что в разные времена он был широко открыт латыни, французской и итальянской литературе, идишскому и негритянскому сленгу или терминологии парижских структуралистов. Русский язык совершил гигантский шаг в XIX в., восприняв западноевропейскую философию, художественную литературу, поэзию и культуру вместе с их терминологией (лишь частично замененной словами, образованными от славянских корней). Великого Льва Толстого в свое время обвиняли в том, что он пишет по-французски русскими словами: его синтаксис и даже использование предлогов следовали за французскими образцами (французский язык преобладал в образовании русских аристократов с раннего возраста); но именно этот стиль стал классическим примером русского литературного языка. Идиш с огромной скоростью эволюционировал в XX в., поскольку, не смущаясь, заимствовал сотни понятий, слов и выразительных форм из всех европейских языков; в основе любого текста оставался идиш, но в него инкорпорировались славянские, германские, ивритские и «интернациональные» элементы. Поэтому крестовый поход ивритских пуристов или шел во вред культуре, загоняя ее в гетто, или был обречен на неудачу.

Конечно, ивриту было тяжелее заимствовать интернациональную лексику, поскольку та в принципе не приспособлена под ивритскую морфологию (хотя во многих случаях можно подогнать иностранные слова под ивритские лекала: ле-арген [с гебраизированным корнем АРГ — «организовать»]; ле-тальпен [с корнем ТЛП/Ф — «звонить по телефону»]; ле-рафрер [с корнем РФР — «отсылать»]). Безусловно, в русском и немецком языках иностранные слова тоже отличались, фонетически и не только, от остальной лексики, но этим языкам не нужно было приспосабливать новый корень к собственным морфологическим лекалам, в отличие от иврита, который не может без этого грамматически вписать слово в предложение. Тем не менее появилось несколько вариантов решения проблемы массового включения интернациональной лексики в иврит.[97]

Те, кто хотел видеть в иврите не частный курьез из отдаленной провинции, а альтернативу европейской культуре, имитировали в отношении к нему идишскую модель. Это было естественным для любого, кто переходил с творчества на идише к творчеству на иврите. Рассказы Бренера, стихи Ури-Цви Гринберга, речи Бен-Гуриона и ивритоязычная журналистика на десятилетия оказались переполнены словами из европейских языков, а также из арамейского и идиша. Ведущий журнал Второй алии Ха-Поэль Ха-Цаир («Молодой рабочий») щедро пользовался интернациональной лексикой — согласно одному исследованию, она составляла 14 % словарного состава его материалов (см. Fellman 1973:59). Они молчаливо заявляли: Мы будем писать на иврите обо всем, не ожидая лексикографов. Действительно, в ивритоязычной культуре всегда приветствуется, когда текст на иврите обильно сбрызнут иностранными словами; для читателя это означает связь с мировой культурой, с семиотикой современного мира и с информацией всемирного значения, которой посвящен данный текст. Этим отличаются даже газеты, публикующие сенсации для массового читателя, — а в особенности снобистские тель-авивские и иерусалимские еженедельники, посвященные искусству и сплетням, Ха-ир и Коль ха-ир. Однако преувеличенное содержание «иностранных» слов свидетельствует об отчужденности и снобизме. И сама по себе пропорция становится жанровой характеристикой.

В конечном итоге диалектика борьбы между западниками и пуристами чрезвычайно благоприятно сказалась на языке иврит: множество иноязычных терминов были заменены неологизмами с ивритскими (или похожими на семитские) корнями: культура («культура») превратилась в тарбут, коммуникация («связь») — в тикшорет (хотя «телефон» не стал, как предполагалось, называться сахрахок, подобно немецкому «Fernsprecher»). Однако вместо гебраизированных лексем язык приобрел новые «иностранные» слова и понятия — в пропорциях, рекомендованных хорошим вкусом для того или иного жанра. Такой была — и остается — космополитичная открытость современного иврита (подражающая идишской и русской основам). Именно эта открытость сделала возможным построение современного государства с университетами, литературой и военно-воздушными силами.

В. Диалог

Еще до возрождения ивритской разговорной речи писатели уже могли довольно свободно образовывать на письме новые фразы на иврите. Но как насчет письменных диалогов? Другим крупным достижением Менделе Мойхер-Сфорима стал перевод бытовых диалогов с идиша на иврит. Причиной послужил тот факт, что его основные книги на иврите были переводами с идиша, а в его идишских романах главная смысловая нагрузка приходится на диалоги; поэтому в переводе требовалось найти ивритские аналоги тех фраз, которые герои произносили на идише. С тех пор если в ивритской литературе появлялись живые, повседневные беседы, то они имитировали разговоры на идише или на другом языке. Однако в ивритской литературе все еще была сильна тенденция к монологам — идеологическим (Бренер) или экзегетическим (Агнон). (По всей вероятности, даже в реальной жизни персонажи Бренера произносили восторженные речи или постоянно запинались, подобно своим прототипам, говорившим на идише или по-русски, хотя те не пользовались ивритом.) Так ивритская проза передавала и одновременно изобретала живой диалог на языке, на котором никто не говорил, а также внутренние монологи (Гнесин) на языке, на котором никто не размышлял.

Г. Свобода слова

Когда после большевистской революции большую популярность приобрел лозунг свободной любви, Авраам Шлёнский — первый крупный поэт, получивший образование в первой ивритской средней школе, Гимназии Герцлия (хотя годы войны и революции он провел в России), — требовал: «Свободная любовь между словами, без хупы и брачных клятв со священными книгами». «Слова на свободе!» — это ключевой лозунг итальянского и русского футуризма, но в Эрец Исраэль он приобрел специфическое значение. Языку, обремененному текстами, особенно главным святым текстом (Библией!), который все носители языка помнят наизусть, — такому языку, чтобы быть живым, необходим свободный лексический запас, черпающий слова из автоматических библейских ассоциаций. А для молодой литературы, создаваемой молодыми людьми, освобождение от гнета классических текстов также означало освобождение от гнета истории и от ответственности и ограничений, налагаемых традицией. Живой язык — это язык, который дает своим носителям возможность сказать нечто новое и создавать свободные комбинации отдельных и точных слов, обладающих собственным независимым значением. Если писатель хочет вызвать у читателя какие-то аллюзии, он должен предоставить для этого специфический материал внутри самого текста, но любое выражение живого языка не обязательно должно отсылать к историям Авраама или Исава, которые с радостью разглядят многочисленные литературные критики.

Декларация Шлёнского была частью его иконоборческого манифеста против стиля «святого языка», культивируемого Бяликом. Но Бялик и все прочие писатели периода ренессанса с 1890-х гг. тоже пытались сломать стереотипы «мозаичного стиля» и устоявшихся выражений, характеризовавших риторику ивритского Просвещения. И действительно, поскольку иврит не был разговорным языком, то сознание писателя населяли не столько отдельные слова, сколько тексты, которые он знал наизусть. Однако важная деятельность по деавтоматизации в использовании источников уже успешно завершилась в литературе ивритского возрождения. Во-первых, нормы точного силлабического размера, усвоенные Бяликом из русской поэзии, заставляли поэта искажать оригинальные фразы, все еще звучавшие у него в голове, а требования рифмы вынуждали его уклоняться от заданного течения библейской фразы. Во-вторых, даже когда поэт использовал язык различных источников, в каждом стихотворении он создавал новый, ad hoc вымышленный мир, единство образа и ситуации, а не продолжал мир единого библейского подтекста. В результате деавтоматизация «мертвых» идиом и готовых речевых конструкций происходила посредством открытия связанных с ними образов и неожиданных значений в новых вымышленных мирах, созданных современной поэзией и отсутствовавших в источниках.

Возьмем, например, стихотворение Бялика Давар («Слово [пророка]» или «Глагол») — его идея сформулирована под влиянием пушкинского «Пророка», где поэт идентифицируется с пророком в традиции Шеллинга. Оба стихотворения основаны на 6-й главе книги Исайи, оба — «пророческие» по духу и тональности. В переводе В. Жаботинского стихотворение Бялика начинается так:

Разбей твой алтарь, и пламенный угль, о пророк, Швырни средь большой дороги — Пусть жарят они на нем мясо, и ставят горшок, И греют руки и ноги.

(Буквальный перевод:

Огненный угль над жертвенником твоим рассей, пророк, оставь его мерзавцам — пусть служит им для жарки их мяса и кипячения их котла. Для обогрева их ладоней…)

Первая библейская аллюзия — к книге Исайи:

Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих, и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен.

(Ис. 6, 6–7)

Первая строка стихотворения Бялика почти целиком взята из библейского источника, автор лишь изменил порядок слов, добившись тем самым синтаксической свободы[98]. Но Бялик добавил слово «огонь», которого нет в источнике, и таким образом экстраполировал коннотацию слова «горящий уголь» (рицпа). Начиная со второй строки, сохраняется семантическая независимость: «огонь» выпадает из готовой конструкции и теряет свое символическое значение, превращается в настоящий огонь, который можно использовать для домашних, мирских, целей в новом контексте, созданным стихотворением. Черниховский, Шлёнский, Бат-Мирьям (1901–1980), Авот Иешурун (1904–1992) и другие поэты пошли еще дальше в этом направлении; а в израильской поэзии поколения 1960-х гг. язык слияния получил такое развитие, что наблюдается даже возвращение к предсказуемым аллюзиям в качестве приема, бросающегося в глаза в общей канве текста, написанного на израильском иврите.

Д. Совершенствование звуков языка

По всеобщему мнению, иврит был «мертвым» языком, но, как мы заметили выше, существовало много возможностей услышать его звучание. Поэты, подобно Бялику учившиеся в иешиве — где занятия заключались в чтении текста вслух студентами в парах, — постоянно слышали и произносили эти звуки в молодости. Теперь они могли использовать эти звуки для создания богатой музыкальной текстуры в поэзии. Но сначала они должны были усвоить музыкальность метрического стиха по-русски или на идише. Особенно захватило их влияние русских размеров, поскольку они не владели русским языком в достаточной мере и могли только следовать за магией стиха, которой уделялось наибольшее внимание в период символизма. Через этот фильтр они «очищали» грубые интонации и тягучие периоды талмудического распева, возвращаясь назад к Библии, а там находили компактные стихи и прекрасные симметричные конструкции, которые легче было применить в ритмической поэзии. По этой (хотя и не единственной) причине базовым языком поэзии был библейский иврит — далекий от синтетического стиля прозы. Хотя размер библейской поэзии за некоторыми исключениями не использовался в двухтысячелетней истории ивритского стиха, теперь язык Библии приспособился к русским силлабо-тоническим размерам.

К сожалению, получившиеся размеры и глубокая музыкальность в интонациях ивритской поэзии периода ренессанса были утеряны, когда ашкеназский язык вышел из употребления, уступив место израильскому, т. н. «сефардскому», произношению. Тем не менее ясно, что поэт, который не жалел сил на каждый слог и на каждый гласный звук и использовал рифмы в соответствии со своим произношением и специфическим диалектом — такой поэт должен был слышать слова внутренним ухом, сочиняя стихи.[99] То же самое касается читателей.

* * *

В свете всего вышесказанного можно задаться вопросом — чего не хватало для превращения иврита в живой язык? Не хватало прежде всего следующего:

I. дошедшей до автоматизма привычки артикулировать и говорить вслух, неотъемлемой у естественных носителей языка;

II. доведенного до автоматизма и свободного навыка формулировки фраз без предварительных раздумий;

III. способности строить новые предложения и формулировать ответы в ситуации свободного диалога;

IV. смены личного базового языка на новый (чрезвычайно трудный шаг!); т. е. говорящий на иврите человек должен научиться строить предложения сразу на иврите, а не переводить их в уме с другого языка и не образовывать по моделям другого языка;

V. создания базового языка общества с единой, унифицированной базовой лексикой, которую использовали бы все носители, вместо корпуса разнородных текстов, существующих в разных вариантах;

VI. включения в язык всех сфер жизни и знания, а не только тех, которые уже жили в литературе, чтобы не нужно было опираться ни на другой еврейский язык, ни на государственный язык для описания более широких сфер.

Все вышеописанные явления развивались в ходе эволюции ивритской литературы в письменной форме; арсенал средств был уже готов. А теперь возникла революционная ситуация. В этой атмосфере необыкновенно быстрое распространение ивритской речи среди тех, кто ранее владел письменным языком, указывает, что говорить на иврите можно было, даже не обязательно отказываясь от богатства языка и начиная «с нуля»; появилась возможность войти в иврит непосредственно с высокого культурного уровня — а возможно, и только так.

26. Новые ячейки общества в социальной пустыне

Третьим и решающим фактором, обеспечившим возрождение языка иврит в качестве базового языка общества, было создание новых социальных ячеек на новой земле, которую иммигранты воспринимали как «социальную пустыню». Такой эксперимент можно было с успехом провести только в контролируемой маленькой лаборатории, а не на традиционной территории, где миллионы людей говорили на другом наречии, а сотни тысяч интегрировались в государственный язык. Начиная со Второй алии (1904–1914) любая новая организация, создававшаяся в Эрец Исраэль и провозглашавшая себя новаторской и порвавшей с прошлым, пыталась включить в свою структуру язык иврит. Революция происходила тремя дополнявшими друг друга путями: сверху, снаружи и изнутри. Сверху школы насаждали язык среди своих учеников, по крайней мере, на то время, пока те были в школе. Снаружи постепенно переводилась на иврит структура жизни города, особенно «Первого ивритского города» Тель-Авива. Изнутри группы рабочих создавали ячейки говорящих на иврите. Эти факторы сочетались между собой, и студенты высших учебных заведений также образовывали ивритоязычные ячейки, а многие семьи усваивали язык города и своих детей.

Идеологическое ядро Второй алии составляли рабочие-идеалисты. Это были молодые интеллектуалы, чье воображение захватили новые секулярные течения диаспоры; ни они, ни их бабушки (как говорит идишская пословица) никогда раньше не занимались физическим трудом, и никакой связи с землей у них не было. Обращение к физическому труду на земле стало для них результатом идеологического решения и выбора пути самореализации, попыткой сделать евреев народом-производителем, потребовать возвращения земли предков и вернуть собственный характер. Это была попытка создать класс еврейских пролетариев, необходимый для «нормальной» нации, чтобы на базе этого класса построить социалистическое общество.

Это также было движением сознательного, почти гордого отчаяния от поражения русской революции 1905 г., погромов 1903–1905 гг., беспомощности самообороны (в которой многие из них принимали участие) против царской полиции и краха попыток любого адекватного еврейского ответа. Множество молодых людей уехали из России в западные университеты или в Берлин, Лондон и Соединенные Штаты. Среди молодых сионистов бытовала уверенность, что все созданное потеряно, и они разделили лозунг Бренера: «Несмотря ни на что!» (аф-аль-пи-кен). Лидер и идеолог рабочего движения Берл Кацнельсон так описывал ситуацию, оборачиваясь на прошлое:

И в то время, когда сколько-нибудь масштабная вера в сионизм была потеряна и рассеялась, когда вся еврейская молодежь стала уходить из этого лагеря, когда начали исчезать все элементы, составляющие идею органического сионизма — любовь к Стране, возрождение языка, труд на земле, — в тот самый момент каким-то чудом в их лагере нашлась некая горстка людей, маленькая и слабая, тоже стоящая на краю бездны; и эта горстка нашла в душе странную отвагу — не веру и надежду, а отвагу, рожденную мыслью, что, может быть, мы — последние, и если уж история вынесла приговор, что у нас нет будущего и нет возрождения, то пусть мы и будем последними, но мы не имеем права покидать поле битвы. Факел, который зажег на берегах Темзы Йосеф-Хаим Бренер[100] (якобы носитель национальной ереси) своим призывом: «Мы будем последними на бастионе!», — выполнил свою миссию. Поднялось недовольство — недовольство заброшенностью Эрец Исраэль, слабостью воли сионистского движения. Поднялся бунт — не против власти-угнетательницы. Не против деспотизма дома Романовых [русских царей], даже не против социального устройства вообще, а против того самого движения, в котором родилось это поколение, против сионистского движения, еврейской интеллигенции, ивритской литературы — бунт, охвативший все стороны жизни. […]

В этой ситуации ужасной изоляции внутри иудаизма — того иудаизма, который после [погромов] Кишинева и Гомеля и [неудавшейся революции] 1905 г. и при все растущей народной боли оказался абсолютно беспомощным или видел единственный путь в отказе от сионистской мечты, изоляции среди товарищей по партии и идеологии и изоляции и отчужденности внутри ишува в Эрец Исраэль — в этой ситуации Вторая алия должна была продолжать свою работу, и не всегда исходя из убежденности или для собственного удовлетворения, а часто в крайней степени разочарования, не потому, что мы увидели красоту в нашей вере, а потому, что почувствовали уродство в предательстве, слабости и беспомощности, из внутреннего императива — не прекратить борьбу и победить.

(B. Katznelson 1947a:12)
* * *

В год погромов, с лета 1905 до лета 1906 гг., около двухсот тысяч евреев эмигрировали из России, но только тридцать пять тысяч прибыли в Палестину (Ben-Sasson 1976:861), причем многие из них вскоре уехали. Берл Кацнельсон осознавал иррациональность этого движения:

Разумно было занять позицию против Эрец Исраэль (ехать в Эрец Исраэль означало ехать в страну Абдул-Хамида [турецкого султана]). Мы, сражающиеся здесь [в России] против монархической власти, отправляемся в страну, которой правит Абдул-Хамид?.. То же самое относится к ивриту: разумно говорить, что массам иврит не нужен, они не в состоянии учить и знать иврит. Но я все еще не хочу на этом закончить.

(B. Katznelson 1947b:76)

Рабочие пытались получить работу (так называемое «завоевание еврейского труда») у частных еврейских фермеров в поселениях Первой алии, но их попытки далеко не всегда были удачными из-за конкуренции с более дешевой арабской рабочей силой и страха, который эти еврейские крестьяне питали перед чересчур интеллектуальными пришельцами-социалистами (возможно, имевшими влияние даже на их собственных дочерей). Молодым социалистам фермеры казались эксплуататорами, «Боазим» (от Вооза, библейского персонажа, богатого землевладельца). По одиночке рабочие не могли выжить, и они организовали две партии: Еврейскую социал-демократическую рабочую партию в Эрец Исраэль Поалей Цион («Рабочие Сиона»), выросшую из марксистской сионистской рабочей партии Поалей Цион, которая возникла в Европе и в Америке, а также новую немарксистскую партию Ха-Поэль Ха-Цаир («Молодой рабочий»). Хотя обе партии представляли движение социалистического сионизма и обе требовали от своих членов не просто верности идеологии, но и личной самореализации, между ними шел непрерывный спор, участие в котором было почти необходимо для идеологического выражения в еврейском обществе. Поалей Цион была партией более идеологизированной, тогда как Ха-Поэль Ха-Цаир пользовался большей популярностью благодаря «эволюционной революции» (Shapiro 1967:15) и подчеркиванию принципа самореализации индивида, который выкупает свою свободу собственным «потом и кровоточащим сердцем». В программном заявлении против Поалей Цион лидеры Ха-Поэль Ха-Цаир утверждали, что социал-демократия «висит в воздухе, без какой бы то ни было основы в этой стране, где нет индустриального развития», и поэтому она «вредит реализации сионизма»; но они признают, что из-за «высоко развитой склонности некоторых представителей нашего молодого поколения к абстрактной мысли» такая партия тоже имеет право на существование.

Их численность была чрезвычайно малой: в 1906 г. в Ха-Поэль Ха-Цаир было девяносто членов, а в Поалей Цион — шестьдесят. Даже в 1912 г., в разгар иммиграции Второй алии и после шестилетнего «завоевания труда», в Иудее было всего 522 рабочих, а в далекой Галилее — 240. Численность рабочих, приехавших в страну за период 1904–1914 гг., оценивается не более чем в три тысячи человек (что составило 10 % роста ишува) (M. Eliav 1978:335). Условия были тяжелыми, утопическое будущее — отдаленным, многие физически и нравственно страдали, многие разочаровывались, а большинство новых иммигрантов покинули страну (один из них, Давид Бен-Гурион, писал, что уехало около 90 % членов Второй алии [1947:17]), но они положили начало большинству жизнеспособных проектов ишува — коллективным сельскохозяйственным поселениям, рабочему движению и ивритоязычной культуре. Как определил ситуацию Берл Кацнельсон: «Вторая алия <…> приехала под особой звездой; ее сопровождало трагическое состояние, которое выкристаллизовало ее и сделало силой в народе» (B. Katznelson 1947a:11; курсив мой. — Б.Х.).

Лозунгом Ха-Поэль Ха-Цаир было: «Наш мир стоит на трех вещах: на еврейской земле, на еврейском труде и на еврейском языке [т. е. иврите, иври]» (курсив мой. — Б.Х.). Конечно, слово «иврит» было этикеткой всего революционного набора, в противовес природе диаспорного «иудея» [йегуди]. Так, 1 октября 1906 г. идеолог и оптимист Давид Бен-Гурион (член другой партии) писал из поселения Петах-Тиква своему отцу в Польшу (которому должен был доказать, что в его отъезде из дома был большой смысл):

Еврейское [здесь и далее используется слово иври. — Примеч. пер.] возрождение — вот оно! Ивритские буквы на каждом магазине, ивритская речь на улицах, в магазинах и ресторанах, ростки возрождения! Нет. Ты не можешь сомневаться. Ты не можешь не верить! <…> Здесь еврейский мальчик уверенно сидит на бегущем ослике, а восьмилетняя еврейская девочка едет на ослике, нагруженном поклажей. — Вот они, образы возрождения!

(Ben-Gurion 1972:75)

Иврит здесь — не просто язык, а всеобщая позитивная этикетка нового вида еврейского бытия. Образ всадников, скачущих верхом на осликах, может указывать на бесстрашие, возвращение к природе или раскованное поведение свободного ребенка, а не просто символизировать возрождение языка.

Рабочие жили в бедности и отчуждении, физически овладеть новыми навыками для них было подобно подвигу Геракла. Их не привечали ни турецкие власти, ни арабы, ни ортодоксальные евреи в Иерусалиме, ни еврейские фермеры Первой алии. Их существование в Эрец Исраэль оправдывали только общие идеологические воззрения, наполнявшие смыслом жизнь этих упрямых юношей и девушек. Воззрения эти строились на серии бинарных оппозиций: свобода — изгнание, Эрец Исраэль — диаспора, иврит — идиш, сефардское — ашкеназское произношение, жизнь на природе — воображаемые стены гетто в штетле, физический труд — ленивая жизнь торговца, молодое поколение — еврейство прошлого, реализация программы — пустопорожние сионистские речи и, самое главное: личная самореализация — пассивное прозябание в истории. Им хватило характера и «трагического состояния», чтобы выполнить все это. Молодой Цемах приписывает фермерше и писательнице Первой алии, стороннице внедрения иврита госпоже Пухачевской (1869–1934) мысль о том, что, возможно, «стоит какая-то правда за слухами о тех мальчиках, которые начали приезжать в Эрец Исраэль, что они пытливы, отчаянны, ничто не удовлетворит их, и все им кажется неправильным, как будто все построенное [Первой алией] неисправимо». А Бен-Гурион описывал их личные качества как «фанатизм, непоколебимость, а главное — укорененность» (1947:18).

Изоляция рабочих, нужда в постоянном прояснении и упрочении их идеологической мотивации, даже возраст этих молодых людей, оторванных от родительского мира, — все это усиливало коллективную жизнь. Вне работы многие из них проводили время вместе, спорили, организовывали партии и разбивались на блоки, а также пели, танцевали и делили трапезу. Поскольку все эти дела велись на иврите, иврит становился языком общественным и его будущее было гарантировано.

Отсюда берут начало сельские и городские трудовые коллективы и в конечном итоге маленькое общинное поселение квуца и более крупное — кибуц. Если говорить об идеях, это было демократическое общество, каждый индивид участвовал в общественных дискуссиях и принятии решений. У них не было установленных заранее или унаследованных норм, поэтому сами дискуссии имели центральное значение в их жизни, а велись они вокруг оправдания их существования там. Как написал историк рабочего движения в Эрец Исраэль, «давление бытия заставляли рабочего соглашаться с социализацией, коллективной собственностью, взаимной ответственностью и с созданием инструментов для всего этого» (Braslavski 1955:100). А историк Мордехай Элиав рисует картину их жизни:

Разверзлась пропасть [между рабочими и фермерами], и новые иммигранты почувствовали полное одиночество, наложившееся на естественное одиночество, характерное для любого нового иммигранта, особенно в идеологической, социальной и духовной сферах. Стремясь к поставленной цели, иммигранты старались облегчить свое одиночество, создавая коллективную жизнь и специфический стиль жизни, характеризовавшийся национально-романтическим настроением и жаркими идеологическими спорами. Особенную важность приобрели клубы, возникшие в разных поселениях, — они служили центром культурных и общественных собраний, вечеринок и танцев, даже центрами влияния на молодежь в поселениях. Партийные газеты, а также книги и памфлеты облегчали их психическое состояние, укрепляли дух и заставляли сплотить ряды.

(M. Eliav 1978:352)

Рабочие, преимущественно мужчины, но не только, были молоды, в большинстве своем холосты, и их сексуальная жизнь, за исключением некоторых постоянных пар, была малоактивной или ее вообще не было. Они оказались в изоляции в трудной стране, под властью коррумпированного и деспотического оттоманского режима. Вместо еврейского общества диаспоры, построенного вертикально, большими семейными кланами, которые включали несколько поколений, здесь сформировались группы горизонтальных сегментов, объединявшие людей одного возраста, без кровнородственных связей, без отцов и дедов, а также без детей, которых надо было воспитывать (возможно, по-французски?). Ячейкой общества была не семья, а возрастная группа, члены которой разделяли общую идеологию и читали новую ивритскую периодику. К ним пришло осознание конца всей предшествующей истории: конца двух тысячелетий изгнания и конца тысячелетий классовой борьбы — во имя появления нового человека и еврея. Намеренно отрезав себя от родительского мира, от материнской нежности, от бабушкиных сказок, от обычаев и суеверий многих поколений, от языка и еды своего детства и, в реальности, от отвратительной жизни штетла и его безысходного существования, они пытались создать новый мир, построенный на самообразовании индивида: ели странные и горькие оливки, обрабатывали землю мотыгой (турия) и говорили на иврите.

* * *

Социальные рамки, возникшие в рабочем движении — политические партии, «Всеобщая профсоюзная организация сельскохозяйственных рабочих», рабочие коллективы на границах мошавот[101], коммуны — все это подталкивало людей переводить свою жизнь на иврит, письменный и устный. Партия Ха-Поэль Ха-Цаир приняла принцип перехода на иврит в 1906 г. Поалей Цион была связана со своей партией в Европе, а там идиш в качестве культурной силы находился на подъеме, и невозможно было увлечь трудящиеся массы (которые почти не знали иврита) отказом от идиша (см. воспоминания Ицхака Бен-Цви, процитированные в Shapiro 1967:21). Бен-Гурион передает слова товарища, который сказал ему: «Я за иврит, как и ты, но я не знаю, как доказать это через „исторический материализм“», т. е. через марксистскую доктрину (Shapiro 1967:21). Хотя Бен-Гурион и Бен-Цви даже издавали журнал на идише, Онфанг («Начало»), но из-за оппозиции к идишу он закрылся после второго номера. В 1908 г. эта партия тоже решила перейти на иврит.

Тем не менее совершить прорыв было одинаково трудно и для индивида, и для группы. Многие рабочие говорили на идише и любили этот язык и протестовали против искусственного насаждения интеллектуальными лидерами сложного и бедного значениями иврита. Идеология иврита доминировала, и от этой борьбы не осталось никаких документов, кроме косвенных свидетельств. Так, на третьей Генеральной ассамблее Ха-Поэль Ха-Цаир на Песах 1907 г. рабочие проголосовали против ведения заседаний на иврите, и председательствующему Йосефу Ароновичу пришлось подчиниться. Даже в 1910 г., когда Давид Бен-Гурион выступал на иврите на конференции Поалей Цион, в знак протеста зал покинули все присутствовавшие, кроме его друга (будущего президента Израиля) Ицхака Бен-Цви и подруги Бен-Цви Рахели Янаит. Но всего несколько лет спустя ивритская структура все-таки была внедрена. Основным фактором, укреплявшим применение иврита, была партийная журналистика, обеспечивавшая идеологическую и литературную пищу этому жадному до слов обществу, а также новости, в то время как идишские газеты из-за рубежа были недоступны. Вдобавок существовал негласный запрет на любую публичную деятельность (в т. ч. театральную) на идише. Та же самая ассамблея Ха-Поэль Ха-Цаир, которая проголосовала против предложения вести заседания на иврите, приняла и такое решение: «Ни одна ветвь нашей организации не имеет права ставить пьесы, проводить танцы или устраивать публичные чтения на жаргоне [= на идише]», причем, по-видимому, такое решение принималось и ранее (Greenzweig 1985:207). В 1914 г. Четвертая конференция всех трудящихся Иудеи уже проводилась, по крайней мере номинально, на иврите. Лишь одна фракция, левые Поалей Цион, продолжала придерживаться языка идиш вплоть до основания Государства Израиль.

Шломо Лави, ставший впоследствии одним из основателей кибуца Эйн Харод, писал:

Невозможно оценить, во что обходится человеку переход с одного разговорного языка на другой, а особенно на язык, который, по сути, еще не является разговорным. Какого волевого усилия это стоит. И скольких мук души, которая хочет говорить, и ей есть что сказать — но она осекается и замолкает.

(Greenzweig 1985:207)

Трудность здесь состоит в смене базового языка индивида на язык, который еще не стал базовым языком какого бы то ни было общества. И «усилие воли» относится не только к языку. Даже интеллектуал Берл Кацнельсон вспоминал:

В первые дни мне пришлось тяжело с ивритом. Я никогда в жизни не говорил на иврите. На самом деле, ивритская речь казалась мне чем-то неестественным до такой степени, что своему учителю [в Белоруссии], очень дорогому мне человеку, я доставлял много огорчений. Он говорил со мной на иврите, а я говорил с ним на идише, полагая, что иврит — это не разговорный язык. Приехав в Эрец Исраэль, я не мог составить нормальной фразы на иврите, а на иностранном языке говорить не хотел. Я решил, что не произнесу ни одного иностранного слова. И в течение десяти дней я вообще не разговаривал, а если мне приходилось как-то реагировать, то я отвечал каким-нибудь библейским стихом, близким к теме.

(B. Katznelson 1947:85)

Здесь мы видим, с одной стороны, трудность в связывании слов в предложения иначе, чем с помощью готовых фраз, а с другой — упрямое решение говорить только на иврите. И это был духовный лидер поколения, который стал плодовитым писателем и в течение нескольких лет развил собственный стиль иврита.

Существовали различия в качестве людей разных волн иммиграции. Большинство иммигрантов Первой алии не отличались глубоким образованием. Но среди рабочих Второй алии были и такие, кто получил основательный курс русского гимназического образования (большинство из них учились экстерном или с частными учителями) и много читали на иврите, идише и по-русски. Например, Берл Кацнельсон вырос в просвещенном доме и никогда не ходил в школу; отец учил его: «Ты начнешь учить русский, когда хорошо выучишь иврит», и к десятилетнему возрасту он овладел ивритом и погрузился в русскую литературу, а оттуда — в идишскую. В их доме Мидраш Раба, Добролюбов, Пушкин и Менделе Мойхер-Сфорим (т. е. ивритские религиозные, русские и идишские книги) лежали рядом на столе, и сам Берл написал статью, в которой сравнивал ивритского поэта (обратившегося в христианство) Абу Константина Шапиро с русским поэтом Лермонтовым (B. Katznelson 1947b:70). Завершили они обучение или нет, но во Второй алие существовала «интеллигенция» в русском смысле слова: т. е. туда входили не обязательно представители «свободных профессий», но и те, кто много и вдумчиво читал, задавал критические вопросы обо всем и любой вопрос поднимал на идеологический уровень. Существенное различие между образованием, уровнем сознания, идеологическими взглядами и космополитическим горизонтом иммигрантов, приехавших после падения русской революции 1905 г., и иммигрантов 1880-х гг. было в равной степени заметно и в еврейском Нью-Йорке и в созданной там литературе на идише.

На этом фоне первостепенную важность приобретала мотивация. Мотивация образовывала мост между рациональностью концептуального доказательства и иррациональностью страсти к личной реализации. В статье под названием «Бессонница языка» (или «Странствия языка», 1918; см. перевод в этой книге) Рахель Кацнельсон (будущий литературный критик и жена израильского президента Залмана Шазара) рассказывает о мучительных переживаниях, сопровождающих выбор иврита людьми, эмоционально связанными с идишской литературой. «В коммуне Кинерет велись дискуссии о кризисе социализма» (R. Katznelson 1946:9) — их было четырнадцать женщин, из последних сил работающих на земле в невероятно жаркой Иорданской долине, и у них не было другой печали, кроме кризиса социализма в Европе! (Насколько это похоже на секты в пустыне у Мертвого моря, всего сотней миль вниз по реке и двумя тысячелетиями раньше!) И в этом контексте: «Я поняла революционную природу ивритской литературы в отличие от идишской» (1946:9). «Нам пришлось предать идиш, хотя мы заплатили за это, как платят за любое предательство» (10). «Революцию, бунт нашего поколения против себя самого — вот что мы нашли в ивритской литературе» (12) (курсив мой. — Б.Х.). Она признает, что идишская литература «более национальна, чем литература на иврите» (14), но «после поражения русской революции 1905 г., когда наш народ находился в очень напряженном положении, в лучших творениях на идише было что-то успокаивающее» (15); и она продолжает:

Но это было не то, в чем мы нуждались тогда, на грани Второй алии. Ведь имей мы возможность видеть мир и думать только на идише, мы и помыслить не могли бы, что наш народ остается все еще одним из величайших народов.

(R. Katznelson 1946:15)

Ивритская литература «вернула нам уважение к самим себе» — и это «зависело не от таланта, а от свободного Человека, которым пленили нас ивритская литература и ее язык. Мы жаждали Человека…» (15). Только в ивритской литературе не было «цензуры», которая ощущалась даже в радикальных течениях идишской литературы. «Здесь люди позволяли себе размышлять о еврейском народе свободно» (16). Подобное различие между двумя литературами провел и Ицхак Табенкин:

Выявление революционной истины еврейской реальности, с которой сорваны всяческие покровы, суровое, безжалостное, критическое и аналитическое отношение Бренера — всему этому учила нас ивритская литература. И именно литература того периода вместе с древней Библией склоняла человека к иммиграции в Эрец Исраэль.

(Tabenkin 1947:29, см. перевод в этой книге)

А Рахель Кацнельсон продолжает:

Сотворение разговорного иврита началось в то время, когда возникла угроза существованию этого языка <…> Переход иврита от языка чтения к разговорному языку произошел в литературе. <…> Язык, созданный Менделе Мойхер-Сфоримом и Бяликом, избавит нас от владычества чужих языков, а на языке Бренера и Гнесина заговорит новый еврей.

(R. Katznelson 1946:21)

Бренер ответил комплиментом на комплимент. Он видел огромную волну эмиграции из черты оседлости в 1905–1906 гг., лишь брызги от которой долетали до Палестины, и в 1920 г. описывал это так:

Брызги не стали волнами. Многих рикошетом отбросило в гетто Нью-Йорка, Лондона, Парижа и т. д. Только жалкие крупицы остались с нами сегодня, перед прибытием новой, Третьей алии.

Но те немногие, кто остался, — остались. Они приспособились к реалиям Эрец Исраэль, покупали хинин вместо хлеба, выдерживали напасти от болезней и насекомых, поднимались и падали, падали и поднимались и стали одним телом — в той мере, в какой несколько сотен еврейских юношей способны образовать одно тело. Идеологические различия исчезли — теперь они кажутся смешными. Марксизм, если он вообще был, рассеялся в тяжелой жизненной борьбе, а в глазах загорелся национальный идеализм их оппонентов, проявившийся в борьбе за существование рабочего как рабочего. Теперь этот маленький устоявшийся лагерь единодушен в своем мнении, что освобождение народа Израилева и Земли Израиля осуществят не пророки и не высокопоставленные политики, не владельцы апельсиновых рощ и не духовный пролетариат, а коллективы новых трудящихся людей, которые придут могучей силой, мощным потоком, и организованная национально-коллективная армия поведет их к цели — поселениям в форме квуцот (коммун) или мошавей овдим (коллективов частных фермеров).

Главная проблема — это проблема человеческих ресурсов…

(Brener 1947:23)

Таким был человеческий аспект, «новые ячейки общества», возникшие в Эрец Исраэль в период Второй алии. Обратной стороной медали были обстоятельства самой страны. В других странах иммиграции евреи тоже породили еврейскую культуру, хотя бы на одно поколение: в Венеции начала XVI в. идишская литература бытовала среди ашкеназских иммигрантов из Германии, а в Нью-Йорке с 1882 до 1960 г. — среди иммигрантов из Восточной Европы. Для каждого конкретного человека это была переходная культура, державшаяся всего одно поколение: большинство идишских писателей новейшего времени в детстве ходили в религиозный хедер, покинули тот мир и построили светскую культуру на идише, а их дети уже существовали в другом языке (английском, русском, польском или иврите). Сама того не желая, светская еврейская культура служила теплицей для поколения иммигрантов, из которой они и их дети уходили в направлении доминирующей культуры. То же самое происходило с ивритскими писателями и сионистами в эпоху Просвещения (дети Мендельсона, Мойхер-Сфорима, Переца, Слонимского, Цедербаума и Герцля крестились или ассимилировались).

Только в одну эпоху языку идиш удалось сохраниться надолго, переходя от одного поколения к другому: в Восточной Европе с XVI по XX в. Основных причин этому несколько. Во-первых, это появление многонаселенных еврейских местечек или городских кварталов, очагов еврейской жизни, разбросанных по территории других народов. Во-вторых, большинство евреев проживало среди разных языковых меньшинств, а не среди носителей языка власти (например, среди белорусов, литовцев, поляков, латышей и украинцев при русской власти). Крестьяне находились ниже евреев на социальной лестнице и по уровню образования, их культура была бесписьменной и, помимо повседневного общения, евреи не считали нужным ассимилироваться с ними. Немногочисленные представители власти, такие, как польская земельная аристократия и чиновники русской администрации, не общались с евреями, и их было слишком мало, чтобы с ними ассимилироваться, а центры доминирующей культуры были далеки и недоступны. В-третьих, существовала густо заполненная, всеобъемлющая еврейская полисистема и отдельная семиотика дискурса, отраженная на трех еврейских языках, санкционированная официальными религиозными границами, объединявшая и обособившая еврейский народ.

Практически те же условия существовали в Эрец Исраэль в начале XX в.: появились разбросанные очаги отдельных еврейских поселений; правители Палестины, турки, были далеко; местные арабы были подчиненным отсталым меньшинством; и соответственно турецкий и арабский языки казались далекими иммигрантам из России, находившимся на более высоком культурном уровне. Делались попытки приспособиться: Бен-Иегуда «оттоманизировался» и с гордостью в официальном порядке получил новое ивритское имя от турецких властей; Бен-Гурион, Бен-Цви и Моше Шарет учились в Стамбуле; Моше Шарет (позднее ставший израильским министром иностранных дел и премьер-министром) служил офицером в турецкой армии. Но очень скоро власть над Палестиной изменилась, а вместе с ней и официальный язык. Английский язык правительства мандата был абсолютно чужим в мире иммигрантов из Восточной Европы; он был языком не окружающего населения, а далекой власти, от которой не ждали ничего хорошего, — тем не менее процесс ассимиляции в английскую культуру стал заметен в тридцатые годы, в особенности среди второго поколения и среди немецких евреев, бежавших от Гитлера и считавших английский язык показателем «более высокой культуры» и противоядием от восточноевропейской ментальности носителей иврита. А официальная мандатная власть признавала отдельную еврейскую политическую целостность, сохраняя таким образом еврейскую монополию в этом обществе, включая ивритоязычное делопроизводство в еврейских городах, самоуправление в области образования и других общественных сферах, а также суровые методы поддержания внутренней дисциплины.

Однако существовал позитивный идеологический фактор: у нового ивритоязычного общества не было никакой легитимации, кроме идеологической, а эта идеология рассматривала Эрец Исраэль как зародыш еврейского государства, принадлежащего иммигрантам и санкционированного Лигой Наций в качестве еврейской «родины». За несколькими исключениями они оставались практически слепы в отношении национальных амбиций местных арабов. Точнее говоря, арабов видели двояко: на бытовом уровне арабы были повсюду, и ивритская литература реагировала на эту реальность, но интеллектуально Палестина воспринималась не как арабская земля, а скорее как «социальная пустыня», готовая воплотить лозунг британского сиониста Исраэля Зангвила (1864–1926): «Земля без народа — народу без земли!» Так что в Эрец Исраэль не было культуры, в которой иммигранты могли бы ассимилироваться. В этом вакууме они построили собственную секулярную полисистему и создали для ее обслуживания рамочный язык иврит. То есть общественная жизнь и общественная деятельность, журналистика и образование, по крайней мере в принципе, велись на иврите. Но так было в двадцатые и тридцатые годы.

* * *

Вернемся к Второй алие. Почетным титулом «Вторая алия» обычно награждают основателей рабочего движения; но большинство иммигрантов, даже до Первой мировой войны, ехали в города, прежде всего в Яффу и Тель-Авив. «Первый ивритский город» Тель-Авив, основанный в 1909 г., возник в результате разрыва с прошлым и оппозиции миру прошлого, а также оппозиции миру Яффы. Рамочным языком в городе с самого начала был иврит. Они гордо произносили прилагательное «ивритский» (иври) в таких выражениях, как «ивритский труд», «ивритская земля», «Ивритская федерация труда», «новый ивритский человек» и «Первый ивритский город», противопоставляя его дискредитированному диаспорному слову «еврейский»[102] (йегуди). Но это «ивритское» качество было естественным образом связано с языком иврит. Так, в ивритском городе надо было говорить на иврите, и это было частью того же набора признаков возрождения. Городской совет Тель-Авива сажал деревья (возвращение к природе и забота о красоте), запрещал продажу алкогольных напитков, организовывал дежурства по охране и насаждал язык иврит. 31 июля 1906 г. Акива Арье Вайс, один из первых пропагандистов идеи ивритского города, распространял в Яффе свой Проспект, всего в пяти экземплярах. Он гласил:

Мы должны срочно приобрести значительный участок земли, на котором мы построим наши дома. Он должен быть расположен рядом с Яффой, и это будет первый ивритский город, его жители будут евреями (иври) на сто процентов; в городе будут говорить на иврите, будет поддерживаться чистота и порядок, и мы не станем следовать гойским обычаям. <…> В этом городе мы устроим улицы с ровными мостовыми, тротуарами и электрическим освещением. В каждый дом мы проведем воду из источников водоснабжения, которая потечет по трубам, как в любом современном европейском городе, будет даже организована канализация ради здоровья города и его жителей. <…> И со временем он станет Нью-Йорком Эрец Исраэль.

(Shkhori 1990:33–34)

Чистота — это центральный мотив в документах и мемуарах основателей Тель-Авива (обратите внимание, сколько раз повторяется это слово в Shkhori 1990:31–54), а построенный по регулярному плану город очевидно противопоставлен густонаселенному кварталу Неве Цедек, «похожему на штетл еврейской диаспоры» (1990:31). Давид Смилянский рассказывает об историческом собрании в Яффе по поводу строительства нового поселения, состоявшемся летом 1906 г.: хотя участники говорили между собой на разных языках, собрание проводилось на иврите, и было принято решение, что в новом городе все протоколы, отчеты, корреспонденция и конторская документация будут вестись только на иврите (1990:25). Так отношения между рамочным языком и подспудным языком оказались дважды отраженными: в диаспоре иврит был подспудным языком в рамках идишской речи, а теперь он стал рамочным, а идиш (особенно дома) оставался внутри него подспудным; и если в Яффе иврит был подспудным языком в рамках нескольких других языков, то в Тель-Авиве он стал официальным рамочным языком города. Образование первого чисто еврейского города в мире (после двухтысячелетнего перерыва) создало территориальную базу для иврита как рамочного языка общества, а впоследствии этот опыт повторили кибуцы.

В 1912 г. новый Комитет языка иврит потребовал, чтобы национальный банк и другие организации общались со своими клиентами исключительно на иврите (Eisenstadt 1967:73); а в 1913 г. Иехоаш сообщал, что официальным языком в Англо-Палестинском банке был исключительно иврит: висело специальное объявление, призывавшее посетителей говорить на иврите, бланки следовало заполнять на иврите и т. д., а один из высших постов занимал бывший учитель иврита Иехуда Гразовский (позднее Гур), работавший над новым словарем иврита (Yehoash 1917,1:171). В Тель-Авиве, пишет Иехоаш, «идиш нечист, как свинина. Для того чтобы говорить на идише на улице, человек должен обладать недюжинным мужеством» (1:158). Его сердце особенно тронули «марраны», которым, чтобы выжить, пришлось принять «веру» Тель-Авива (т. е. иврит), но, когда молодой человек в маспейра (парикмахерской) исчерпал все известные ему ивритские слова и удостоверился, что Иехоаш его не выдаст, он открыл ему страшную тайну на теплом маме лошн (1:162).

Так поговорка эпохи Просвещения: «Будь человеком на улице и евреем дома» превратилась в «Говори на иврите на улице и на своем собственном языке дома». Иврит праздновал триумф в системе жизни. Полное изменение произошло за четыре года существования города!



Поделиться книгой:

На главную
Назад