Должен сказать, что я не испугался этого крика и готов был ответить: “С удовольствием!”. Но, к счастью, я сдержался и промолчал. Монтировщики продолжали трудиться как ни в чем не бывало, — команды на прекращение работы не последовало, а к крикам на сцене они уже давно привыкли. Монтировка была закончена, и на сцену вышли артисты балета, чтобы проводить репетицию.
В перерыве репетиции я стоял в главном проходе партера. Неожиданно ко мне подошел Вадим Федорович и сказал:
— Борис, прошу меня извинить, я погорячился! Сейчас я посмотрел из зала и думаю, что спектакль будет хорошим.
Так закончилась очень трудная для меня ситуация. Единственно, что я могу добавить: Вадим Федорович кричал на меня при всех на сцене, а извинился с глазу на глаз в зрительном зале. Тем не менее я продолжал относиться к нему с большим уважением как к человеку, сделавшему в театре много хорошего.
Следующей моей работой в театре было участие в постановке оперы Чайковского “Пиковая дама” в Лейпциге в 1964 году. Меня пригласил Борис Александрович Покровский, главный режиссер Большого театра. Это было чрезвычайно напряженное в политическом отношении время. В 1961 году была построена Берлинская стена. Свирепствовала строгая система цензуры, и директор театра настаивал на реалистическом стиле оформления. Я же старался сделать спектакль остросовременным и использовал набор художественных средств, порой весьма новаторских и рискованных. Мною было предложено динамическое решение спектакля — когда накладной планшет имеет возможность движения вдоль сцены, создавая таким образом зрительный эквивалент движения фигур. Например, в сцене первого акта, когда Герман и Томский идут по аллее, навстречу им выезжают скульптуры Летнего сада, создавая эффект прогулки. Такое решение существовало в четырех из семи сцен оперы. Обозначение места действия я передавал весьма условно, скажем, в сцене “Спальня графини” на заднике существовал лишь ритм черных бархатных прямоугольников (портретов) на черном атласном фоне — игра черного матового на черном блестящем с помощью света. Мои предложения встречали сопротивление со стороны дирекции, но, в конце концов, авторитет Покровского взял верх.
Я пишу об этом для того, чтобы напомнить, как свободная творческая мысль старалась пробить себе дорогу в то трудное время.
Жажда новизны и желание ближе увидеть современное искусство Европы и Америки побуждали нас устремлять взгляд на Запад. В те годы всех нас безумно волновала заграница, все стремились съездить на Запад, познакомиться с новым искусством. Да и просто посмотреть, как живут нормальные люди в свободных странах.
После воцарения Хрущева стали разрешать туристические поездки по различным маршрутам. В 1961 году я съездил в Финляндию, а в 1962 году в Тунис с заездом на четыре дня в Париж и на столько же в Рим.
В 1965 году появилась возможность попасть в состав группы, едущей в Италию от Всероссийского театрального общества. Мы с Левой Збарским и Татьяной Сельвинской записываемся в эту поездку и, что самое удивительное, мы в нее попадаем. Летим в Италию в очень симпатичной по составу группе. В нашей компании оказывается, в частности, Виталий Яковлевич Виленкин.
Здесь следует его вспомнить. Виталий Яковлевич был замечательный человек. Он был личным секретарем Владимира Ивановича Немировича-Данченко, общался с Михаилом Булгаковым и вел с ним переписку. Много писал о театре, о поэтах и художниках. Он писал о Пастернаке, хорошо знал Ахматову, издал книгу, ей посвященную.
Сам Виленкин напоминал Сильвестра Боннара, персонажа Анатоля Франса. Он был одинок и жил вместе со своей сестрой на Остоженке, в Курсовом переулке. Это была удивительная квартира, наполненная многочисленными раритетами — окантованными фотографиями с автографами, полками с огромным количеством книг и картинами.
Виленкин был профессором Школы-студии МХАТ, в начале становления “Современника” оказывал Олегу Ефремову большую помощь своими советами. Вместе с тем он был очень живой человек, и мы с Игорем Квашой, который дружил с Виленкиным многие годы, часто навещали его и замечательным образом выпивали рюмку-другую.
Одну из своих книг — “Амадео Модильяни” — Виталий Яковлевич написал после этой нашей совместной поездки в Италию. В предисловии к книге он выражает мне благодарность — я много рассказывал ему о художественных принципах Модильяни.
И вот мы уже прошли страшную экзекуцию советского таможенного досмотра и летим в Италию… Рассказ любопытен деталями: наша наивность, отсутствие денег. Боялись взять лишний доллар. Провозить лишнюю валюту не разрешали — снимали с рейса. На всю поездку нам выдавали по двадцать долларов. Сейчас это невозможно представить без улыбки, скорее гримасы, но этот штрих живописует время, является еще одним проявлением абсурда советской жизни. Эта власть, к которой мы притерпелись, на самом деле унижала человека, делая его винтиком в огромном механизме государства, совершенно обезличивала и оставляла беспомощным перед житейскими трудностями.
Не веря в свое счастье, мы с Левой садимся в самолет и в полете начинаем фантазировать о том, что ждет нас в Италии. Начинаем вспоминать: а кого, собственно, из итальянских современных художников мы знаем, — в наивной надежде на возможную встречу. Ну так, навскидку. И получился крошечный список. Тогда еще был жив великий скульптор Альберто Джакометти. Еще мы набираем считаные фамилии, и в том числе Карло Кары и Джоржио де Кирико.
Джорджио де Кирико — замечательный итальянский художник, расцвет творчества которого пришелся на 20-е годы прошлого века. Прожил он длинную жизнь, рисовал много, менял стили. Он был в каком-то смысле предвестником сюрреализма и основателем направления метафизической живописи, толкователем загадочных символов, снов и галлюцинаций. Карло Кара, друг и соратник Джорджио де Кирико, прошел свой путь от футуризма к неоклассике через период метафизической живописи.
Мы с Левой фантазируем о том, о чем следует мечтать, когда стремишься в Италию. Но у нас нет ни знакомств, ни денег.
Когда прилетаем в Милан, группу встречают представители театральной общественности Италии и везут в гостиницу. Сразу после расселения Николай Александрович Бенуа, работавший в это время главным художникам театра “Ла Скала”, приглашает нас посетить театр. Этот милый, изящный, чрезвычайно галантный человек был хорошо известен в Европе, работал и в Москве, был у нас в фаворе.
Приехали в театр всей группой — режиссеры, критики, художники (это мы с Левой). Смотрим сцену, бродим, нам все любопытно — устройство планшета, движущиеся фурки и другие сценические механизмы. Для людей, работающих в театре, это всегда интересно.
Николай Александрович говорит: “Я приглашаю вас вечером на спектакль. Только существует условие — мужчинам следует быть в черных костюмах и белых рубашках с галстуком, а дамам в вечерних платьях. Таков этикет”.
“Ла Скала” — изумительный театр, гордость Италии. У входа торжественная обстановка, стоят навытяжку карабинеры с саблями наголо. Входим, снимаем пальто в гардеробе — и оказывается, только мы с Левой в черных костюмах, белых рубашках, с галстуками… А вся остальная группа одета кое-как, абсолютно стихийно: мужчины в каких-то цветных костюмчиках, а дамы — в нарядах, сугубо туристических. Бенуа с презрением оглядел всех и сказал нам с Левой: “Вот вы, господа, пожалуйста, проходите в ложу бенуара, а все остальные — на пятый этаж, на галерку, будете смотреть балет оттуда”. И мы с Левой гордо проходим в отдельную ложу. В театре в тот вечер давали одноактные балеты. Один из них был “Федра” — по либретто и в оформлении Жана Кокто.
В антракте мы торжественно спускаемся вниз и попадаем в зрительский буфет, который трудно было себе представить после нашего убогого театрального сервиса того времени. Я уже сказал, что на всю поездку, сроком на две недели, нам выдали по двадцать долларов. И мы с этими деньгами спускаемся в роскошный буфет, становимся в маленькую очередь, Лева покупает кока-колу, а я, предположим, пепси-колу. И мы с удовольствием выпиваем прохладительные напитки. Сдачу мы, конечно, берем не глядя, тем более что итальянские лиры были нам незнакомы на вид, и кладем в карманы. После чего следуем обратно в ложу. Во время второго акта Лева, наклонившись за барьером, чиркает зажигалкой, начинает считать деньги и говорит: “Тебе сколько дали сдачи?”. Я проверяю свои, и получается, что у нас осталась ровно половина.
Лишиться таким образом денег, отпущенных на поездку, было серьезным ударом для нас. Мы были в совершенном шоке — может это быть или нет, обманули нас или нет? Десять долларов стоила пепси-кола?!! По окончании спектакля мы выходим с этим переживанием.
Но тут Николай Бенуа говорит:
— Уважаемые дамы и господа, я и сеньор Герингелли приглашаем вас посетить наше артистическое кафе. Сеньор Герингелли — многолетний директор театра, вписавший свое имя в историю “Ла Скала”.
Мы пришли, сели за столики, и все было чудесно. Нам принесли выпить и угостили прекрасным ужином. Директор сказал приветственный тост, мы чувствовали себя очень хорошо.
Во время банкета я подхожу к Бенуа и говорю:
— Дорогой Николай! Мы приехали на короткий срок — у нас всего две недели. Скажите, можем ли мы каким-то образом встретиться с сеньором де Кирико? — Я знал, что он работал в “Ла Скала” как художник-постановщик.
Бенуа отнесся к моей просьбе очень сдержанно, сказал, что в принципе это реально, но сейчас невозможно — де Кирико живет в Риме. Иными словами, выслушав меня с симпатией, помочь не обещал.
Мы сидим в кафе, выпиваем, проходит какой-то час, вдруг ко мне подходит Бенуа (он уже изучил, как кого зовут):
— Борис, вы знаете, я должен вас порадовать — очень странное стечение обстоятельств: сеньор де Кирико сейчас в нашем кафе с супругой и сидит вон за тем столиком.
К еще большему восхищению нашему, выяснилось, что жена де Кирико — русская (как и у многих великих художников эпохи — я могу легко перечислить их имена: Пикассо, Матисс, Дали, Леже, Майоль). Бенуа говорит несколько слов сеньору Герингелли, и вот уже мы — не два наивных русских с десятью долларами в кармане, а два сеньора великолепных — подходим к столику де Кирико, и Герингелли говорит:
— Вот русские художники, приехавшие в Италию, они очень хотят с вами познакомиться.
Де Кирико в то время было около восьмидесяти, выглядел он величественно. Высокий старик с экзотической внешностью, волосы с боковым пробором и, уже от возраста, не белого, а какого-то бело-кремового цвета.
Де Кирико любезен, его русская жена все прекрасно переводит, объясняет доброжелательно:
— Да, да, мы счастливы.
Какое-то короткое время мы посидели за их столиком, и она говорит:
— Мы приехали из Рима, завтра утром уезжаем обратно. Будете ли вы в Риме?
Мы отвечаем, что будем, поскольку Рим включен в нашу программу.
— Вот наш телефон, пожалуйста, звоните нам — мы договоримся о встрече, мы приглашаем вас, — говорит жена де Кирико.
Восторгу нашему не было предела. Распрощались мы с ними в полном ощущении счастья…
По дороге в Рим мы побывали во многих замечательных городах: в Венеции, Флоренции, Парме, Виченце, Ассизи, Ареццо, Сиене.
Увлекшись воспоминаниями о переживаниях в связи с возможностью встретиться с представителями итальянского авангарда, я как-то не успел сказать о том глубоком, неподдельном интересе к истории искусства Италии, которым я жил многие годы.
Когда я учился в Архитектурном институте на первых трех курсах, нас исступленно учили понимать искусство архитектуры на примерах итальянской классики эпохи Возрождения. Это делалось с легкой руки Ивана Владиславовича Жолтовского, который, будучи крупным мастером архитектуры, был влюблен в итальянское искусство Ренессанса и осуществлял свои идеи практически, строя современные здания в Москве в духе мастеров итальянского Возрождения.
В период правления Хрущева происходит перелом в идеологии архитектурного процесса в стране, и начинается строительство зданий без излишеств, в духе хрущевских пятиэтажных жилых домов, и лишь позже архитектура начнет выкарабкиваться на новый, современный путь.
Но в те годы, когда мы учились, я благоговейно впитывал идеи итальянского Возрождения, с упоением чертил внутренний дворик палаццо Медичи — Риккарди во Флоренции, построенного Микелоццо. И теперь, когда я оказался во Флоренции, мне хотелось пройтись по этому дворику и вспомнить время, когда я его чертил. Помню и другую свою студенческую работу, а именно перспективу площади в Сиене, на которой я начертил палаццо Пикколомини, выстроенное по проекту Бернардо Росселино. С другой стороны листа я вычертил собор еще более раннего времени. И эту площадь в Сиене мне хотелось увидеть и побродить по ней.
Так мы, студенты, вживались в искусство архитектуры Ренессанса и постигали мудрость, которую вкладывали мастера Возрождения в свои постройки. Имя Филиппо Брунеллески, величайшего зодчего раннего Возрождения, было для нас священным. Купол собора Санта-Мария дель Фьоре, возведенный Брунеллески без помощи строительных лесов, царивший над Флоренцией, владел нашим воображением. И теперь я был счастлив его увидеть. Капелла семьи Пацци и Воспитательный дом во дворе монастыря Санта-Кроче, а также палаццо Питти, построенные Брунеллески, также требовали моего немедленного осмотра и восхищенной оценки. К этому следует прибавить и профессиональный интерес к итальянской классической живописи, которую я заочно знал досконально и которую хотел увидеть своими глазами. Имена Паоло Уччелло, Мазаччо, Пьеро делла Франчески и, конечно, великого Джотто сводили меня с ума.
Вспомнились смешные детали поездки в Венецию. Нашу группу поселили в очень хорошей гостинице в двух шагах от площади Сан-Марко. Там был прекрасный вид: справа высокая башня Кампанилла и библиотека, построенная архитектором Сансавино, слева собор Святого Марка, а за ним — Дворец Дожей, между ними, при выходе к лагуне, — Пьяцетта с двумя колоннами. Голуби, лодки, полосатые столбы, к которым привязывают черные гондолы, бесконечные тенты немыслимых расцветок, изящные столики многочисленных кафе. И Лева, молодой, ловкий и прекрасный, вдруг полез к гондоле по мокрым, изъеденным временем камням что-то посмотреть и свалился в лагуну, и, хотя там оказалось мелко и он тут же вылез на берег, он был весь мокрый, а советский паспорт, который он держал в кармане брюк, полинял, и все его страницы отпечатались одна на другой.
Эта история тоже имеет отношение ко времени, поскольку при выезде из страны нас учили беречь советский паспорт как зеницу ока. Естественно, что по возвращении в нашу страну он претерпел муку общения с бдительными пограничниками.
Вся поездка проходила в ожидании Рима. В Риме жил наш друг, писатель и переводчик Коля Томашевский. У него был свой круг общения, и он познакомил нас с итальянским художником Акилле Перильо. Мы попали на его выставку. Перильо делал странные круглые столбы разного диаметра, разноцветные, с черными окантовками, и на столбах размещались его рисунки. Такая странная выставка из столбов. Картины его и эти столбы я видел через много лет в Музее современного искусства в Риме, — Перильо, так или иначе, стал классиком современного итальянского авангарда.
Когда мы с Перильо и Томашевским сидели в кафе и сказали, что с нетерпением ждем встречу с де Кирико, Перильо скривил скептически рожу:
— Да он совершенно отстал от времени, говорить о нем всерьез невозможно.
Мы были изумлены, потому что во всех монографиях мира картины де Кирико — замечательные метафизические композиции — потрясают. Скепсис Перильо был нам совершенно непонятен.
Тем не менее, сразу после этого мы звоним супруге де Кирико:
— Мы приехали в Рим.
Она отвечает:
— Я прекрасно помню. Конечно, конечно, приходите к нам в гости.
Мы должны были быть в Риме четыре дня. Она назначила встречу через день, и вот в причудливой компании — Лев Збарский, Виталий Яковлевич Виленкин, Татьяна Сельвинская и я — приходим к дому де Кирико. Это не больше не меньше как на площади Испании, где расположена знаменитая Испанская лестница, которая ведет к храму Тринита дей Монти. На ступенях лестницы сидят сотни людей — там всегда праздник жизни. Это такая точка света, куда все приходят с цветами, девочки, мальчики обнимаются и веселятся, в ларьках — какие-то игрушки, фонарики, плакатики, флажки. А внизу — фонтан работы Бернини, как всегда, с тритонами и другими скульптурными деталями, характерными для мастера.
Это гоголевские места, рядом находится кафе “Греко”, где бывал Гоголь. Очень дорогое и фешенебельное кафе. Гоголь там завтракал и консервативно ругался из-за высоких цен.
Мы находим роскошный дом, где живет де Кирико, на углу площади, прямо напротив фонтана и улочки. Надо подняться на четвертый этаж, но консьерж нас не пускает, потому что мы кажемся ему какими-то странными и неубедительными. Я снова звоню из автомата с улицы, и мадам говорит:
— Да, да, я сейчас позвоню швейцару.
Входим и поднимаемся в старинном лифте. Дверь открывает мадам де Кирико — величественная дама со следами былой красоты. Мы принесли в подарок четыре банки черной икры, на что она сказала служанке брезгливо:
— Заберите, заберите это туда, на кухню.
Служанка унесла нашу икру.
Войдя в квартиру, мы были потрясены роскошью обстановки. Меня поразило, что в квартире на четвертом этаже — мраморные полы. На стенах огромные картины в золотых рамах, где изображены какие-то кони и обнаженные женщины на этих конях, куда-то несущиеся. Сюжеты барочного содержания, никакого отношения к метафизической живописи не имеющие. Совершенно другой Кирико — салонный, роскошный, но абсолютно никаких авангардных идей. Мы идем, с изумлением рассматривая все эти картины, мраморный пол, инкрустированные столики. Проходим в указанный салон, где в кресле сидит де Кирико, который разговаривает с высоким, элегантным господином. Мы здороваемся с ними. Мадам де Кирико представляет нас этому человеку и говорит, что это сеньор Мондадоре — знаменитый итальянский издатель. Он величественно жмет нам руки. Разговор не вяжется — идет обычный светский обмен любезностями. В итоге мы спрашиваем:
— Дорогой сеньор де Кирико, мы знаем ваши метафизические композиции, пустынные архитектурные пейзажи с тенями, аркадами, лежащими фигурами. Скажите — где они, можем ли мы их увидеть?
Мадам раздраженно говорит:
— Кирико здесь. Его картины на стенах. Вот он, вот что надо смотреть. Зачем вспоминать что-то другое?
Ну, один раз мы спросили, потом снова подбираемся к этой теме, спрашиваем:
— Скажите, пожалуйста, переведите…
И мадам переводила, но, видимо, так, как хотела. Она опять, уже с раздражением, говорит:
— Я не понимаю, что вас интересует? Синьор де Кирико — вот он, картины его висят, вы все видите.
Сеньор Мондадоре внимательно слушает. Де Кирико ничего не говорит — он молчит. В целом такое холодное ощущение — контакт отсутствует. Мы что-то о себе рассказываем, что-то о Москве, разговор малозначительный. Выходим в переднюю, начинаем прощаться. Вдруг сеньор де Кирико куда-то удаляется и неожиданно выносит сначала одну картину — маленькую метафизическую композицию, потом вторую, третью, четвертую и ставит их, просто так, на пол в передней. Он понял, о чем речь! Мы потрясены, говорим:
— Дорогой Джорджио де Кирико! Мы восхищены вашим искусством, это те картины, которые мы хотели видеть!
У де Кирико есть разные периоды творчества, есть и кони разные, но все-таки по-другому рисованные, а кончил он салонными, академическими картинами в рамах огромной толщины.
Мы прощались, обнимая де Кирико и повторяя, что мы тронуты. Супруга его была очень недовольна всей этой ситуацией. А потом уже выяснилось, что она дружила с Фурцевой, нашим министром культуры того времени, и они говорили на одном языке, языке соцреализма. У них была дружба идеологического рода, и мадам не хотела знать никакого авангардизма.
Мои многочисленные поездки в Ленинград и череда встреч выстраивали историю взаимоотношений с ленинградскими друзьями. Быть может, самый замечательный сюжет восходит ко времени нашего с Левой Збарским приезда в Ленинград в августе 1967 года. Двое друзей-художников, ведущих в Москве довольно беспорядочный образ жизни, решились на определенный творческий акт. Возникла идея поехать в Ленинград с целью сделать рисунки, а может быть, и живопись, посвященные этому городу. Я всегда ощущал потребность рисовать городской пейзаж Ленинграда. К тому же впереди маячила большая художественная выставка, и заключались специальные договора с Худфондом на предмет закупки произведений, которые могли быть экспонированы на этой выставке. Кроме того, мы надеялись, что эта поездка будет неким шагом, знаменующим новый этап нашего творчества.
Почему я говорю “нашего”, хочу объяснить. Дело в том, что мы с Левой от длительного общения друг с другом и оттого, что мы много работали вместе, выработали сходный стиль и манеру рисования. К этому времени мы выполнили ряд крупных работ в области книжной графики: иллюстрации к книге балетного критика Николая Эльяша “Поэзия танца”, оригинальное оформление и цветные рисунки для книги “Советский цирк”. И начинали работать над оформлением советского павильона Всемирной выставки EXPO-70, которая должна была пройти в Японии.
Итак, мы с Левой погрузили в его “волгу” все необходимое художественное оборудование и выехали в Ленинград. Мы предполагали остановиться в гостинице “Европейская”, заручившись рекомендательным письмом, в котором содержалась просьба предоставить нам недорогой двухместный номер.
Расстояние от Москвы до Ленинграда преодолели успешно, и вот, оставив машину у входа в гостиницу, мы заходим внутрь и обращаемся к портье с соответствующей просьбой. Портье был любезен и сказал, что с удовольствием выполнит просьбу, содержащуюся в письме, кроме одного — он имел в виду стоимость номера. Дальше я приведу цифры, которые повергнут современного читателя в восторг или шок, потому что, думаю, наши современники забыли порядок цен того времени. Мы просили о двухместном номере стоимостью 2 рубля 50 копеек в сутки. На это величественный портье сказал, что такие номера в настоящий момент все заняты, а есть люксовый номер в бельэтаже, который предназначался не приехавшему в срок мэру французского города Гавра. Стоимость его 7 рублей 50 копеек в сутки. Удар по нашему финансовому плану был чрезвычайно чувствительный, но мы его выдержали и согласились на предлагаемые условия.
Когда мы вошли в номер, то были поражены богатством обстановки. Это был так называемый “Охотничий” номер — один из самых роскошных в гостинице. Особенность его убранства заключалась в обилии картин на охотничьи сюжеты, висевших на стенах в тяжелых золотых рамах, а также бронзовых скульптурных изображений медведей, державших в лапах лампы со старинными абажурами. Все пепельницы были тоже чрезвычайно массивные, в виде различных зверей. На стенах торчали оленьи головы с рогами и висели шкуры животных. Такие же шкуры располагались и на полу. Довершали общую картину чучела фазанов и вальдшнепов с распущенными хвостами на шкафах. Здесь мэр города Гавра должен был обрести наконец спокойствие и душевное равновесие.
Поскольку мы относились к задуманному делу достаточно серьезно, то предусмотрели аренду мастерской в здании Ленинградского союза художников, располагавшегося в старинном особняке, один фасад которого выходил на Большую Морскую (тогда улица Гоголя), а другой — на Екатерининский канал (тогда канал Грибоедова).
Распорядок дня сложился сам собой: утром после завтрака в гостинице мы садились в машину и ехали на Екатерининский канал, переодевались в рабочую одежду, брали мольберты и планшеты и ехали “на натуру”, предварительно позвонив Толе Найману и сказав, где будем находиться.
Днем мы с Левой упорно трудились, а Толя Найман неизменно приходил и был душой нашей маленькой компании. По завершении трудов шли обедать в ту же “Европейскую”, предварительно переодевшись и завезя наши творческие достижения (рисунки и холсты) и художественное оборудование (мольберты, этюдники, краски, кисти) в арендованную нами мастерскую.
После короткого отдыха у нас оставалось вечером немного свободного времени. Номер, в котором мы жили, будоражил воображение и толкал нас на “свободное самовыражение”. Коль скоро в нашем ведении находилась такая большая площадь, то и гостей мы приглашали немало. Слух о нашем приезде и открытом стиле жизни в самом притягательном месте Питера способствовал росту славы этих вечеринок, и здесь за эти дни перебывал весь Ленинград.
В первую очередь хочу назвать художника Валерия Дорера, мастерская которого находилась за углом гостиницы “Европейская”, в доме № 3 — историческом здании на площади Искусств. Этот дом ныне с одной стороны занимает Михайловский театр (бывший МАЛЕГОТ), а с другой когда-то располагался ресторан “Бродячая собака”, где бывали почти все поэты Серебряного века. Здесь ступала нога Анны Ахматовой, сюда приходили Осип Мандельштам и Николай Гумилев. В этих стенах читали свои стихи Маяковский и Есенин… Новый ресторан находится там же, но со входом с улицы. А в старую “Бродячую собаку” нужно было входить именно через подъезд, расположенный в подворотне. По сторонам его стояли дорические колонны, и подъезд имел весьма торжественный вид. Но в 60-е годы он был в совершенном запустении и служил только входом.
О Дорере мне хочется сказать много хороших слов. У него была романтическая внешность. Длинные, пушистые ресницы, отчего взгляд казался девичьим, и выражение этого взгляда было кротким и доверчивым. Он был довольно высокого роста, худощав и строен. Немного хромал, одна нога была одета в специальный ортопедический башмак — последствие полиомелита, который он перенес во время блокады. Валера был неимоверно влюбчив и влюблялся по нескольку раз в день, как правило, оставляя свои романы незавершенными. Но вот это пребывание во влюбленном состоянии было самой характерной его чертой.
Мастерская его была настоящим чудом, особенно в восприятии молодых художников-москвичей. Для того чтобы попасть в эту чудо-мастерскую, надо было войти в тот самый подъезд, который когда-то вел в легендарную “Бродячую собаку”, далее — подняться без лифта на шестой этаж и правильно выбрать звонок из бесчисленного множества похожих. Квартира была коммунальная. В огромной комнате, принадлежавшей Дореру, вдоль стены поднималась лестница, ведущая на антресоль, с которой через окно можно было проникнуть на крышу здания, чтобы полюбоваться замечательными старинными трубами и оригинальными дымоходами, к тому же расположенными так, что городской пейзаж открывался в разные стороны и все возникающие при этом точки обзора были прекрасно видны.
В то время Дорер был чрезвычайно популярен как театральный художник. Каждые пять минут раздавался телефонный звонок, и какой-то, порой неведомый, режиссер предлагал совместную работу над новым спектаклем.
Сам дом Валеры, сама его мастерская были притягательны. Возможность выпить рюмку водки с маэстро тоже много значила, и друзья Валеры, и звонившие режиссеры это прекрасно знали и пользовались этим. Такое обилие друзей и приглашений по работе многое путало в голове Валеры. Возможность остаться одному или хотя бы отказаться от встреч была нереальна. Это заставляло его работать на износ, зачастую повторяя самого себя. У Валеры никогда не было денег. Виной тому был, конечно, и его характер, и те чрезвычайно низкие расценки, которые существовали в то время в театрах за труд художника-постановщика. Не имея денег, он ухитрялся вести широкий образ жизни, проводя время в артистических компаниях или в ресторанах и забегаловках.
Я всегда находил в работах Дорера для театра некую изюминку, присущую ему одному, что делало эти работы самобытными и оригинальными и всегда узнаваемыми по авторскому почерку. Но в те редчайшие минуты, когда мы с ним все-таки оставались одни, Валера открывал огромный сундук, который стоял при входе в мастерскую, извлекал оттуда массу каких-то вещей и предметов, пока не докапывался до самого дна и не доставал очень маленькие написанные маслом холстики, снятые с подрамников, с изображением городских пейзажей Ленинграда. Я ими восхищался и очень хвалил — мне были близки эти импрессионистические порывы и близка по духу идея художественной независимости от театра.