Я прекрасно помню, как в нашей семье появился Алик Плисецкий. Это было значительным событием в моей жизни. Алик стал моим любимым братом. Майя жила у Суламифи (Миты, как ее звали родные).
Мне кажутся очень трогательными воспоминания Майи об этом времени (осень 1939 года), когда она приходила нас проведать:
Моя любовь к балету началась с любви к отцу. Меня с детства водили в Большой театр на спектакли с его участием. Это был своеобразный семейный ритуал. Весь день перед спектаклем отец отдыхал, закрывшись в комнате, и даже не отвечал на телефонные звонки. Ему необходимо было сосредоточиться. Потом он за два часа до начала уходил в театр, а мы с мамой шли к началу спектакля.
Отец был ведущим танцовщиком Большого театра. В юности он серьезно увлекался спортом и очень поздно пришел в балет, к которому надо приобщаться с самого раннего возраста, учить все эти движения, заниматься у станка. Эта школа обычно начинается с раннего детства. Он же начал в шестнадцать лет, а в восемнадцать уже был принят в труппу Большого театра. Это уникальный случай в балетном искусстве.
Асаф Мессерер стал основателем московской школы танца. Он преподавал в Большом театре больше сорока лет. Плеяды звезд, которых все мы знаем, начиная с Майи Плисецкой, Галины Улановой, Екатерины Максимовой, Натальи Бессмертновой и мужчин, конечно: Владимира Васильева, Владимира Кошелева, Владимира Владимирова, Мариуса Лиепы — все они были его учениками, занимались в его переполненном классе. Но сначала он сам был звездой. Помню, как я сидел на спектаклях и исступленно хлопал, искренне потрясенный его танцем. Радовался за него, болел за него, как это бывает на футбольном стадионе.
В нашей семье постоянно звучало имя Майи Плисецкой. Для меня Майя существовала всегда. Во всяком случае, с того времени, когда я начал осознавать себя. Взрослые обсуждали партии, в которых она выступала, и традиция бывать на ее спектаклях возникла у меня с детских лет. Я помню, как Майя участвовала в танце маленьких лебедей в балете “Лебединое озеро”. Думаю, что это было в 1944 году. Даже тогда мне казалось, что она выделяется среди всех. Помню, как она танцевала Фею сирени в “Дон Кихоте”. В балете “Жизель” она танцевала Мирту, а партию Жизели исполняла Галина Уланова. Первый большой успех пришел к Майе в балете “Раймонда”, где она исполнила главную партию. И наконец, в 1947 году — триумф Майи в балете “Лебединое озеро”, где она станцевала Одетту и Одиллию. В дальнейшем, как пишет сама Майя, ей довелось станцевать в этом балете восемьсот раз. И конечно, памятно исполнение ею роли Заремы в “Бахчисарайском фонтане”. И опять она танцевала с Галиной Улановой.
Незабываема ситуация, возникшая в 1956 году, когда Майю не пустили на гастроли в Англию. Не думаю, что следует вспоминать все перипетии, но прекрасно помню впечатление от двух спектаклей “Лебединого озера”, где Майя станцевала с оставшейся в Москве частью труппы Большого театра. Я видел оба представления. Поразительна была реакция публики, горячо поддержавшей Плисецкую. При появлении ее на сцене ей устроили овацию, не прекращавшуюся до конца действия. Это было невероятно трогательно. Многие плакали.
Одним из самых дорогих и незабываемых событий моей творческой жизни стала работа над спектаклем “Кармен-сюита”.
Плисецкая всегда мечтала воплотить образ Кармен в балете. В конце 1966 года в Москве проходили гастроли национального балета Кубы. Майя побывала на спектакле, поставленном Альберто Алонсо. Хореографический язык Алонсо поразил Майю. Она почувствовала в этой пластике созвучие образу Кармен и бросилась за кулисы:
— Альберто, вы хотите поставить для меня “Кармен”?
Он отреагировал мгновенно:
— Это моя мечта!
Плисецкой удалось уговорить министра культуры Екатерину Алексеевну Фурцеву помочь, чтобы Алонсо разрешили поставить в Большом театре одноактный балет.
К началу репетиций Альберто приехал в Москву и встретился с Родионом Щедриным. Щедрин не верил в возможность приезда Алонсо, но, когда это произошло, он отнесся к проблеме постановки достаточно серьезно. Он пришел на репетицию, где Альберто пытался ставить танец для Майи на музыку Бизе. И увидел, что нужна новая музыкальная трактовка. Тут же взял ноты и набросал музыкальный текст, варьируя Бизе. Так началось создание музыки к балету.
Я был приглашен как художник, встретился с Алонсо и начал делать макет. Он не говорил по-русски, а я по-испански. Общались на плохом английском. Но понимали друг друга с полуслова. И, если Альберто пытался объяснить мне назначение перекрестного диалога в танце, я говорил одно слово “Ионеско”, и мы понимали друг друга (пьесы Ионеско — это перекрестный диалог, который очень остро и парадоксально выражает сюжетную линию).
Я принимал участие в создании либретто спектакля, с ним напрямую связан и декорационный замысел. Место действия — арена боя быков — арена жизни. Причем у меня это не парадная арена с ровненьким ограждением, а обитая случайными досками, уже претерпевшая дожди и разрушения старая арена где-то в сельской местности. Вокруг арены на возвышении стоят судейские кресла с высокими спинками. Это как бы места для зрителей боя быков и одновременно для судей. Сидящие там двенадцать танцовщиков, представляющие народ, простых людей, становятся судьями, вершат суд над происходящим.
И этот дуализм проходит через весь спектакль, потому что Бык — это и бык, и одновременно рок, судьба. Там есть сцена: вылетает бычок — точно так, как на настоящей арене, а в какой-то момент (сцена гадания) он становится символом, роком. Эта сцена очень интересна по хореографическому построению: участвуют Коррехидор, Кармен, Хозе, Тореадор и Бык. Они в сложных соотношениях между собой, все время в танце меняются местами, что создает предощущение трагической гибели Кармен. И она как бы гадает на картах, ожидая решения своей участи.
Кульминацией спектакля стала финальная сцена, построенная на перекрестном диалоге. Появляются Кармен и Хозе, а с другой стороны — Бык и Тореадор, и они начинают танцевать, меняясь партнерами: Кармен танцует уже с Тореадором, а Хозе — с Быком. Получается усложненный танцевальный диалог, который очень выразителен.
Костюмы были четко поделены пополам: половина костюма цветная, половина непроглядно-черная у всех, кроме главных персонажей — Кармен, Хозе и Тореадора, которые однозначны в смысле трактовки образа. Важным элементом оформления была маска Быка со сверкающими глазами на красном полотнище, которое реяло над ареной.
Премьера балета состоялась весной 1967 года. Балет получил огромную известность. Он был поставлен в крупнейших театрах мира, в том числе в “Ла Скала” и “Балет ди Рома” в Италии, в “Реал” в Мадриде, в “Колон” в Буэнос-Айресе, в “Балет Чайковского” в Японии, в Чили, Финляндии, Венгрии, Болгарии, в “Линкольн-центр” в Нью-Йорке, в “Вэнг” в Бостоне. В Советском Союзе балет был поставлен во многих городах: в Минске, Киеве, Тбилиси, Одессе, Казани, Свердловске, Харькове, Уфе. В прошлом году балет был поставлен в Мариинском театре в Петербурге.
Быть может, самым великим спектаклем, виденным мною, были репетиции Майи Плисецкой с очередным новым исполнителем партии Хозе в “Кармен-сюите”, происходившие в балетном зале в присутствии пианистки и двух-трех танцоров, которые тоже готовились войти в спектакль.
Майя показывала юному мальчику (как правило, не говорившему по-русски, но имевшему замечательную балетную внешность: высокий рост, прекрасные атлетические данные, иногда пышную курчавую шевелюру), как следует танцевать эту партию, как осмысливать то или иное движение, какие переживания следует испытывать при этом и как их выражать для публики. При этом мальчик порой не знал ничего из того, что ему втолковывала Майя, и вряд ли читал новеллу Проспера Мериме. Майя стояла перед ним в трико, в балетных туфлях и старалась объяснить ему те балетные сопряжения, которые предписывались хореографией Альберто Алонсо. Она объясняла ему каждый жест, каждый поворот головы, каждый взгляд, который Кармен бросает на Хозе, и ответный его жест, поворот головы, взгляд и требовала от него точного исполнения и точного переживания, сопутствующего каждому движению, наполненному ею глубинным смыслом любовного контакта. Ее словесные комментарии, которые порой с трудом доносила переводчица, в сочетании с неповторимой пластикой, феноменальным изяществом линии рук и ног, гордой посадкой головы на модильяниевской длины шее, творили подлинное чудо искусства, не только хореографического, а вообще чудо театра.
Я мог часами сидеть в балетном классе и как завороженный смотреть этот бесконечно длящийся спектакль. Наверное, и в других балетных классах всего мира идет подобный процесс передачи репетитором сложного искусства хореографии молодым исполнителям, но в случае Майи это было шедевром танца и шедевром ее актерского переживания трагедии любви, преподанной нам бессмертным гением Мериме.
Смерть Кармен в исполнении Майи Плисецкой мы с Беллой видели десятки раз, и каждый раз Белла плакала. Она говорила:
— Единственной причиной для слез может быть соприкосновение с великим искусством.
Как-то позже, уже совершенно при других обстоятельствах, одна известная балерина позвала нас на свое исполнение роли Кармен. После спектакля люди стали спрашивать Беллу, как ей понравилась героиня.
Белла ответила:
— Любить ее можно. Убивать не за что!
Свой восторг от искусства Майи Плисецкой Белла выразила в послании к ней, которое она назвала “Цветы к ее ногам”.
В 1988 году Майя попросила меня помочь при постановке балета “Кармен-сюита” в театре “Реал” в Мадриде. Это был перенос балета Большого театра на испанскую сцену. Постановку готовил ее брат Азарий, постоянно работавший репетитором в балетной труппе театра “Реал”. Самого Альберто Алонсо мы ждали позже. Приглашения Майи в различные страны мира были подлинным счастьем для Альберто, так как давали ему возможность вырываться с Кубы, где существовал ненавистный ему режим Фиделя Кастро.
Альберто был на пятнадцать лет старше меня, но несмотря на это мы с ним замечательным образом дружили. Началась эта дружба в Москве во время первой постановки “Кармен-сюиты”, когда он совсем не говорил по-русски, что, как я уже писал, не мешало нашему общению. Мы говорили на английском, но одинаково плохо, что уравнивало наши шансы быть понятыми. Альберто постепенно делал успехи в русском, а я выучивал отдельные испанские слова. Особенно Альберто полюбил русское слово “сволочь”. Он употреблял его без конца — по поводу не понравившегося ему человека, неприятного стечения обстоятельств, так выражал свое отношение к игре высших сил и произносил заветное слово без адреса, — ему нравилось, что одним словом можно выразить свое отношение ко всему на свете:
— Вот сволочь, опять этот танец не выходит — ничего не получается.
Наши вкусы удивительно совпадали и в политическом аспекте, и Альберто был счастлив этим обстоятельством, потому что он мог говорить о своем антагонизме существующему на Кубе режиму. Поднимая палец к небу, как бы подытоживая свои рассказы о том, какая жизнь была на Кубе до прихода Кастро, он произносил:
— Кастро сволочь!
Успехи Альберто в русском языке легко объяснялись тем, что целые дни он проводил в балетном классе среди русских красавиц, и ему, несомненно, хотелось поговорить с ними, так что он быстро совершенствовал свой русский.
В Москве я беспрестанно водил его по ресторанам и разного рода забегаловкам, а он мечтал угостить меня в Испании настоящей паэльей. Это угощенье подается на огромном блюде, которое наполняют Frutos del mar — поджаренными мидиями, креветками, осьминогами, крабиками и прочими дарами моря вперемешку с овощами, жаренными на гриле, рисом и разными специями. В ресторанах паэлья считается самым дорогим блюдом и готовится по разным рецептам.
Поскольку в Мадриде я был более свободен, чем Альберто, который много времени проводил в балетном классе, мне удалось несколько дней походить по музею Прадо, который считаю величайшим музеем мира. Это, конечно, напрямую связано с испанской живописью, которая является, на мой взгляд, самой замечательной школой живописи. Полотна Веласкеса, Эль Греко, Гойи, Сурбарана, Мурильо и других величайших художников в этом дивном собрании поражают воображение. Я уже не говорю о современной живописи Испании, которая производит огромное впечатление. Пикассо, Дали, Гонсалес, Миро возглавляют список мирового авангарда.
Во время блужданий по мадридским улицам и площадям я неизменно заходил в маленькие кафе, где пил холодное пиво. Счастливое время молодости, когда пиво ничему не вредит и можно пить его сколько угодно.
В этих мадридских кафе развешано было великое множество картинок, посвященных испанской жизни, и на многих из них были запечатлены сцены корриды — самого интригующего и загадочного народного зрелища Испании. Я всегда внимательно вглядывался в эти картинки, которые были весьма разнообразны по своему художественному уровню. Зачастую это были фотографии — старые, выцветшие и пожелтевшие от времени. Иногда — просто рисунки различных художников. Часто мелькали репродукции с офортов Гойи.
В этих же самых кафе по телевизору передавали репортажи с происходившей в это время корриды, и большинство посетителей не отрывало глаз от баталии. Невольно я сравнивал происходившее на экране с тем, что было изображено на офортах и выцветших фотографиях. И если по телевизору показывали бой быков в огромной чаше стадиона, вмещавшей пятьдесят тысяч зрителей, и это являло собой грандиозное зрелище, то на старых, маленьких, пожелтевших фотографиях можно было разглядеть много любопытных деталей, которые утрачивались в телерепортаже.
Картинки передавали определенную наивность представления, игру тореадоров, например, когда кто-то из них, пользуясь шестом, перепрыгивал через быка. В любом случае “глянец” транслировавшегося по телевизору зрелища не соответствовал фотографии, пускай примитивной, но документально передающей характер народного развлечения, или площадной забавы.
Я думал об этом, и, конечно, мне хотелось увидеть настоящую корриду, но на посещение такого мероприятия у меня просто не было денег. Кроме того, сезон корриды в Испании строго ограничен во времени и уже подходил к концу.
Неожиданно для себя я получил приглашение поехать с балетной труппой театра “Реал” в Малагу и Севилью. Там можно было показать новый балет и “обкатать” его перед премьерой на столичной сцене. Во время поездки Альберто Алонсо был с нами и помогал выпускать спектакль.
Открывать для себя Испанию было огромным удовольствием, тем более что я находился внутри коллектива балета, состоявшего из испанцев, и органично вписывался в подлинную испанскую жизнь. И вот, блуждая по Севилье, я неожиданно для себя стал наталкиваться на объявления, рекламирующие последний в сезоне бой быков, который должен был произойти в маленьком городке под Севильей. Это было то, что мне нужно: провинциальная коррида. Именно здесь я надеялся увидеть ту подлинно народную корриду, которую я воображал, разглядывая рисунки Гойи и старые фотографии.
Бой быков должен был состояться через два дня. Я сразу бросился к Майе. К счастью, она не была занята в этот день и согласилась поехать со мной на корриду.
Накануне я заметил в центре города, в маленьком эксклюзивном магазине поразивший меня женский туалет изумрудного цвета, который состоял из фрачка без лацканов, но с фалдами и такого же цвета брюк. Мне показалось, что этот наряд очень подойдет Майе, и я посоветовал ей его купить. Хозяин магазина настойчиво просил сфотографировать его с Майей в новом туалете. Наряд так ей понравился, что она решила отправиться в нем в нашу поездку.
В это время она была художественным руководителем балетной труппы театра “Реал”, и в ее распоряжении находился большой черный “Мерседес”, за рулем которого сидел водитель Карлос. Он был настоящим испанским красавцем двухметрового роста, неизменно одетым, несмотря на жару, в темно-синий блейзер с золотыми пуговицами и белую рубашку с галстуком. Каждый раз, когда машина останавливалась, он галантно выходил из нее и церемонным жестом открывал для Майи дверцу, помогая ей выйти.
Мы отправились в два часа дня и, преодолев километров тридцать, попали в маленький очаровательный городок, к местной арене, где должен был состояться бой быков. Это была стандартного размера арена, но за ее деревянным ограждением возвышалось всего пять рядов для зрителей. Причем к началу боя они были заполнены лишь наполовину, зрители сидели с теневой стороны, чтобы солнце не мешало им смотреть. На корриде присутствовали мэр города и члены городской управы, которые сидели в специальной ложе. Мы с Майей и Карлосом заняли места на трибуне. Скамьи были деревянные, но каждый из нас получил маленький мешочек с песком, чтобы удобно было сидеть. Мы нашли свои места во втором ряду, перед нами был пустой ряд и перила над ограждением.
Вначале был парад участников корриды. Я был поражен совершенной наивностью того, как они были одеты. Никто не занимался их костюмами. Пикадоры были в разноцветных камзольчиках-бамбетках, причем кто-то мог быть в малиновой бамбетке и синем жилете под ней, зеленых штанах ниже колен и желтых носках, закрывающих икры. Другой был в желтом камзоле, лиловом жилете, голубых штанах и белых носках. Все это было изготовлено из блестящей ткани с люрексом, и костюмы сверкали на солнце, переливаясь всеми цветами радуги. Только традиционные шапочка, лаковые туфли и широкий пояс были неизменно черного цвета. Я внутренне гордился тем, что предвидел эффект этого зрелища. Майя тоже была под впечатлением парада и безумной яркости костюмов.
Началась коррида. Объявили имена пяти тореадоров. Быки были разного цвета, пятнистые. Преобладали песочные и коричневые оттенки, а на столичной корриде всегда подбирались быки черного цвета, чтобы не видна была кровь.
После того как быка дразнили пикадоры, всаживавшие в его холку бандерильи, на арену выходили молодые тореадоры, совсем юные мальчики, которые плохо держались на публике и крайне неумело действовали. Зато был виден их задор и то, как они общались с пикадорами. Слышны были их разговоры и выкрики. Эти простые парни — жители городка — хотели показать себя перед земляками. Их узнавали на трибунах и кричали что-то ободряющее. Кровь, которой были измазаны буквально все участники, особенно была заметна на быках светлого окраса.
Быки в двух схватках из четырех выходили победителями. Они подминали тореадоров, но пикадоры, играя красными мулетами, переключали гнев разъяренных быков на себя и таким образом отвлекали от их жертв. Конечно, раненым парням оказывали скорую помощь и не давали продолжать схватку, хотя все поверженные проявляли безумную отвагу и рвались в бой. Как правило, при каждой арене существуют комнаты с медицинским оборудованием. Кроме того, при арене есть маленькая капелла, чтобы участники корриды могли помолиться перед боем.
Зрелище было тяжелым, особенно когда на песок выскакивали парни, которые специальными ножами должны были приканчивать умирающих животных. Я не мог на это смотреть, а Майя была целиком во власти происходящего.
Действо достигло своей кульминации, когда объявили последний, пятый бой. Оказалось, что выступает знаменитый тореадор, который после тяжелой травмы, полученной на арене, долгое время провел в больнице и теперь, когда поправился, хотел войти в форму на корриде не самого высокого уровня. Этот тореадор назывался рехоньеро, от слова “рехона” — особая длинная шпага, которой убивают быка с лошади. А бой, который нам предстояло смотреть, был португальским национальным видом корриды — так называемой конной корридой.
Когда пикадоры (тоже на лошадях) вонзали свои бандерильи в спину быка, главным для них было ускользнуть от удара рогов, нацеленных в живот лошади. Не всем это удалось. Что касается рехоньеро, то он менял лошадей каждую минуту или полторы. Он был немолодым, но статным, высоким, почему-то с рыжими, а не черными волосами с большими залысинами, что никак не принижало его мужественной внешности. В ходе боя он проявлял удивительный героизм. После каждой воткнутой бандерильи он бросал свою лошадь в невероятный прыжок, уходя от разъяренного быка, и храпящая, обезумевшая лошадь, казалось, чудом ускользала от рогов быка, проносящегося в нескольких сантиметрах от нее. Рехоньеро тут же пересаживался на другую лошадь и снова бросался в бой.
Майя следила за ним со всем неистовством своего темперамента. И вдруг перед наступающей кульминацией какой-то молодой длинновязый испанец из числа зрителей проскочил в первый ряд и сел там, опершись о поручень, прямо перед Майей, мешая ей видеть происходящее. В то же мгновение Майя изо всей силы дала ему ногой под зад, чтобы он убирался и не мешал смотреть схватку. У меня в голове пронеслось, что это конец: испанец не простит оскорбления и убьет нас. А Майя не обращала на обиженного никакого внимания, как если бы она стряхнула мошку. Вспыхнувший, как спичка, испанец, тем не менее, не произнес ни слова и отскочил на полтора метра, потирая рукой часть тела, предназначенную для сидения. Вид безумной рыжей женщины в изумрудного цвета наряде подействовал на него отрезвляюще, и нас спасло даже не присутствие атлетического Карлоса, а неистовая страсть, которой была охвачена Майя. Испанец понял, что существует сила, которая будет посильнее его эмоций.
Тем временем схватка подходила к концу, и великий рехоньеро, ускользнув от удара быка в живот лошади, исхитрился и сверху длинной рехоной нанес быку сокрушительный удар точно в основание шеи, находясь при этом в неимоверной позе бойца, вставшего в стременах во весь свой рост. Он нанес смертельный удар, и бык рухнул как подкошенный на колени и затем завалился на бок. Это была мгновенная смерть. И рехоньеро, соскочив с лошади, специальным ножом отрезал быку уши и хвост и пошел по вязкому песку по периметру арены, приветствуемый безумными криками немногочисленной публики. По дороге он бросал ликующим зрителям эти трофеи, а толпа высыпала на песок, политый кровью, желая приветствовать победителя.
Я не успел перевести дыхание, как увидел бросившуюся на арену к тореадору Майю, в точности повторившую поступок театральной Кармен, образ которой ей дано было воплотить на сцене. Этот порыв был великолепен. В этом была вся Майя, вся ее человеческая суть. Она так же вязла в этом песке, как десятки ликующих мальчишек вокруг. Тореадор-рехоньеро в изумлении остановился перед поразившей его женщиной. У Майи развевались рыжие волосы, а новый изумрудный костюм сиял на солнце. Она стояла перед героем корриды и что-то страстно говорила ему, но тот ничего не понимал и застыл, оторопев, пока не подоспели мы с Карлосом. Первой фразой Карлоса были слова:
— Es la gran bailarina rusa.
А дальше он старался переводить комплименты Майи в адрес тореадора. Тот выслушал со смущенной полуулыбкой и в растерянности стал приглашать нас к себе домой. Мы отказались, сославшись на занятость Майи. И действительно, Майе надо было торопиться в театр. Продираясь сквозь толпу мальчишек, которые просили у нас денег или хотели взять автографы, мы пошли к машине. В это время я увидел, как на заднем дворе какие-то мужчины, ловко орудуя ножами, разделывают подвешенных на крюках быков, снимая с них шкуры. Я отвернулся, не в силах смотреть. Вскоре Карлос занял свое место водителя, и мы отправились в Севилью.
Но вернусь к шестидесятым годам. Я тогда уже в полной мере ощущал себя авангардным художником, к этому периоду относится цикл моих абстрактных картин большого размера. Выставлять их я не мог, потому что всякое отклонение от социалистического реализма пресекалось.
По логике жизни того времени художнику следовало искать способы зарабатывания денег на пропитание в области книжной графики или находить применение своим способностям в театре.
И именно в это время происходит мое дружеское и творческое сближение со Львом Збарским. Мы с Левой знали друг друга и раньше, потому что принадлежали к одному кругу художников, были на виду друг у друга, да к тому же оба были московскими пижонами, даже, можно сказать, “стилягами”. Мы познакомились, потому что не могли не познакомиться. Постоянно сталкивались в издательствах, в театрах, в клубных ресторанах, таких, как ВТО, Дом журналистов, Дом кино.
Лева Збарский стал моим ближайшим другом еще и потому, что мы с ним совпадали во всех вкусовых и этических оценках. Сейчас, по прошествии времени, я думаю, что если такое совпадение в жизни бывает, то это большая редкость, и это надо ценить, тем более что в моей жизни уже больше такого не повторилось.
Збарский был знаменитым художником книги и прекрасным графиком. Он оформлял в Москве самые лучшие издания и делал это с большим успехом. Он был тогда очень модным художником и блестящим человеком.
Поразительно, но с отцом Левы Борисом Ильичом Збарским я познакомился еще раньше, в доме Игоря Владимировича Нежного, который был другом моей матери и жил, как я уже упоминал, в квартире над нами. По заведенному хозяином обычаю вечерами у него собирались гости. И вот одним из них оказался Борис Ильич.
Это был замечательный человек, выдающийся ученый-химик, академик, руководитель лаборатории по бальзамированию тела В.И. Ленина. Во время войны он возил тело Ленина в эвакуацию, по возвращении продолжил свою работу. 3 июля 1949 года в дверь к Борису Ильичу позвонили, и вошли люди в длинных кожаных пальто с удостоверениями работников госбезопасности. Ему не предъявили ордера на арест, ничего не объяснили, но было предписано взять с собой зубную щетку и смену белья. Затем, неожиданно для Бориса Ильича, его завезли в его рабочий кабинет и приказали собрать инструменты и реактивы, которыми он пользовался при бальзамировании тела вождя. Борис Ильич и его домашние были совершенно уверены, что его арестовали, хотя он и недоумевал, зачем эмгэбэшники требовали взять медицинские принадлежности. После этого его увезли в неизвестном направлении. По прибытии автомобиля к заданной точке ему завязали глаза и провели по определенному маршруту. Он оказался запертым в вагоне поезда, в отдельном купе с закрытыми окнами. Когда люди, которые его привезли, вышли, Борис Ильич отогнул край шторки, закрывавшей окно, и увидел пустынный перрон вокзала. Через несколько минут на перроне показались В.М.Молотов и А.И.Микоян. В дальнейшем Борис Ильич был проинформирован, что он находится в специальном поезде, которым, в сопровождении членов Политбюро, везут тело Георгия Димитрова, умершего накануне. Поезд идет в Софию, а ему следует незамедлительно приступить к бальзамированию тела товарища Димитрова прямо по пути, не теряя ни минуты. Вскоре после этого события, в 1950 году, Борис Ильич был арестован и вышел на свободу уже после смерти Сталина, в декабре 1953 года. Все те, кто знал Бориса Ильича и его близких, очень переживали за них. Супруга Бориса Ильича была в отчаянии. Лева и его юная жена Лаура вели себя стоически и поддерживали ее. Лева продолжал учиться и работал как художник.
Когда мы с Левой стали общаться, образовалась художественная компания: я, Лева, Марк Клячко, его жена Алина Голяховская, Юра Красный. В этом составе мы виделись почти каждый день. В дальнейшем наши отношения с Левой Збарским переросли в подлинную дружбу и тесное творческое сотрудничество: мы сделали много совместных работ в области оформления и иллюстрирования книг, оформляли выставки, в том числе готовили оформление советского павильона на Всемирной выставке EXPO-70 в Осаке.
Поскольку наши имена были на слуху и находились в некой связи, знаменитый балетмейстер Леонид Вениаминович Якобсон пригласил нас оформить балет “Клоп” по Маяковскому в Кировском театре.
Леонид Вениаминович был широко известным балетмейстером, увлеченным современной хореографией, и уже прогремел своими постановками балета “Спартак” в Кировском и Большом театрах. Кроме нас среди приглашенных им художников была Тата (Татьяна Ильинична) Сельвинская, дочь поэта Ильи Сельвинского, тоже молодая художница, весьма популярная в театральных кругах того времени. В группу был приглашен и маститый художник Андрей Дмитриевич Гончаров, один из столпов нового искусства, внушительно противостоявший социалистическому реализму, повсеместно правившему бал в нашей стране. Он был известным художником книги, учеником Владимира Андреевича Фаворского. Андрея Дмитриевича я хорошо знал и уже успел поработать с ним в составе авторской группы над панно “Москва” для советского павильона на Брюссельской выставке ЕХРО-58. Лева Збарский был учеником Андрея Дмитриевича, закончил Полиграфический институт, где Гончаров был профессором. Подбор имен в оформительскую группу был довольно оригинальным и вместе с тем закономерным, — Якобсон хотел иметь такой состав художников в связи со значительностью темы и необходимостью выполнить очень большой объем работы.
Якобсон и вся наша группа были нацелены на современное решение балета и в итоге достигли этой цели, зачастую шокируя публику смелостью хореографического решения в сочетании со смелостью сценографического оформления спектакля.
Следует отметить, что процесс совместной работы оригинального балетмейстера и четырех разных художников был непростым. В творческих решениях Якобсона были элементы сюрреализма. Так, я хорошо помню, что для одной из сцен балета Леонид Вениаминович предлагал сделать из портала театра лоб Маяковского, а в глубину сцены должна была уходить длинная вереница людей, несущих декоративные кирпичи большого размера, как бы предназначенные для глобальной стройки коммунизма — по Маяковскому. Но он встречал наше яростное, хотя и благожелательное сопротивление, и в споре рождалась истина. Я помню густой, всеперекрывающий бас Гончарова, который подытоживал: “Дорогой Леонид Вениаминович! Вы сюрреалист-экспрессионист, а мы — пластики сезанистского толка!”.
Хочется вспомнить историю, которая имела место быть в момент окончания работы над спектаклем. Дело в том, что музыку к этому спектаклю написал композитор Олег Каравайчук, музыку, на мой взгляд, очень хорошую и выразительную. Но существовал только клавир — партитура не была готова. Каравайчук был известен в музыкальном мире своими скандальными выходками. Исключительно талантливый композитор, но страшно неорганизованный, всегда нарушавший сроки сдачи работ. И в связи с тем, что он не сдал партитуру в срок, Якобсон предложил композитору Фиртичу завершить эту работу. И на афише возникли две фамилии: “О. Каравайчук и Г. Фиртич”. Когда за несколько дней до премьеры Олег узнал об этом, он был безумно возмущен и прислал в театр телеграмму с требованием продлить работу над спектаклем. В свое время я читал эту телеграмму, а сейчас воспроизвожу ее по памяти: “Роден четыре раза откладывал сдачу своего Бальзака. Я требую отложить премьеру “Клопа” на четыре месяца. О. Каравайчук”. Театр не мог выполнить это требование, спектакль должен был выйти в назначенный срок. В результате конфликта Олег Каравайчук решил заменить свою фамилию псевдонимом Ф. Отказов. По его требованию на афише спектакля появились фамилии композиторов: Ф. Отказов и Г. Фиртич. Премьера состоялась в Ленинграде в 1962 году. Главную партию — поэта Владимира Маяковского — исполнял артист Артур Макаров. Балет шел в двух действиях, был новаторским во всех отношениях и имел большой успех у зрителей.
В дальнейшем, в 1969 году, Якобсон создал свой собственный коллектив “Хореографические миниатюры”, работать с которым он пригласил уже меня одного, и мы в 1974 году поставили одноактный балет “Клоп” на музыку Дмитрия Шостаковича. Это была вершина творчества Якобсона, и я был рад по мере сил способствовать ему в этом. Через идеологическую цензуру Ленинграда балет проходил с большим трудом. Я помню, какие словесные битвы возникали на совещаниях с ответственными руководителями города. Но в итоге балет все-таки вышел и впоследствии получил признание во всем мире.
Работу в театре я начал в 1960 году с оформления спектакля “Третье желание” в “Современнике”, затем был художником-постановщиком еще двух спектаклей в “Современнике”, а в 1963-м был приглашен оформить балет “Подпоручик Киже” в Большом театре.
Предыстория выпуска этого балета тоже памятна. Мой отец находился в повседневном контакте с Галиной Сергеевной Улановой. Она каждый день занималась в его классе, и ему было нетрудно попросить Галину Сергеевну принять меня дома, чтобы я мог показать свои работы ее мужу Вадиму Федоровичу Рындину — главному художнику Большого театра.
Галину Сергеевну я знал с детства, потому что часто мальчиком бывал за кулисами, видел ее и разговаривал с ней. Кроме того, она бывала у нас дома (иногда и вместе с Вадимом Федоровичем) на днях рождения моего отца. Я сохранил в своей памяти ее образ как замечательный пример тонкости и изящества человеческой личности, она была прелестной женщиной, всегда недосягаемой и ускользающей от слишком пристального к ней внимания.
В один прекрасный день я собрал работы в папку и, предварительно созвонившись с Вадимом Федоровичем, поехал в дом на Котельнической набережной. Поднялся, кажется, на семнадцатый этаж и позвонил. Галина Сергеевна открыла мне дверь, пригласила войти, и я оказался в трехкомнатной квартире, заставленной мебелью красного дерева и холстами Вадима Федоровича.
Галина Сергеевна стала меня расспрашивать о том, чем я занимаюсь, что рисую, о моем интересе к театру. Вошел Вадим Федорович и, поздоровавшись, пригласил меня в другую комнату, которая служила ему мастерской. Он сначала посмотрел мои работы, а затем стал показывать свои холсты и эскизы к опере “Дон Карлос”, над которыми, как он сказал, трудился долгое время и которые многократно переделывал. На меня наибольшее впечатление произвели его форэскизы — рисунки маленького размера, служившие подспорьем к будущей работе — разработке темы в макете. Мои работы Вадим Федорович оценил весьма благожелательно. Мы расстались друзьями.
Внутритеатральная ситуация складывалась таким образом, что Галина Сергеевна, Вадим Федорович и все руководство балета во главе с Леонидом Михайловичем Лавровским уезжали в Америку, в длительную гастрольную поездку — на три с половиной месяца, а в Москве оставалась вторая половина труппы, которой предстояла работа в театре, чтобы некоторые балетные спектакли продолжали идти на сцене во время отсутствия основного состава. Легко себе представить, как остававшиеся артисты были обижены тем, что их не взяли в поездку, — тогда пребывание за границей значило для людей очень много, это был способ что-то заработать, на крошечные суммы, которые платили за границей в качестве суточных, можно было что-то приобрести.
Руководство оставшимся коллективом было поручено Ольге Васильевне Лепешинской, а Раиса Степановна Стручкова встала во главе “оппозиции” артистов, не взятых в Америку. Именно ей после отъезда основного коллектива пришла в голову мысль запустить в производство новый балет. Таким балетом оказался “Подпоручик Киже” на музыку Сергея Прокофьева, написанную им к одноименному фильму на сюжет Юрия Тынянова. Постановщиком спектакля стал балетный артист Александр Лапаури, муж Раисы Стручковой. Он взял себе в помощники Ольгу Тарасову, тоже пробующую свои силы как постановщик балетов. Они, не раздумывая долго, обратились ко мне как к молодому художнику, только что оформившему спектакли в “Современнике” и выпустившему балет “Клоп” в Ленинграде, чтобы я сделал сценографию.
Работа закипела. В мастерских Большого театра я подготовил оригинальный макет. Графическим символом действия служили огромного размера фигуры персонажей, аппликационным способом нанесенные на задник. Костюмы тоже были новаторскими: военные мундиры, платья фрейлин и придворных были окантурены черной линией, соответствующей моей манере рисовать черным фломастером. Поскольку срок приезда основного коллектива, главного балетмейстера и главного художника был уже близок, то решили дождаться их прибытия, а потом уже запускать макет в производство.
Репетиции балета шли полным ходом, и к моменту возвращения гастролеров из Америки спектакль вчерне уже был готов. Как только основная часть коллектива вернулась, разгорелись споры, сопутствующие выходу всякого спектакля в театре. Конечно, эти разговоры коснулись и моих декораций. Вадим Федорович, несомненно, был раздражен таким поворотом дела. Только что молодой художник приходил к нему советоваться о том, как ему совершенствовать свое мастерство, и вот уже он показывает сделанную работу, которую необходимо принимать.
Лавровский и Рындин пришли на сдачу макета. Леонид Михайлович одобрил мою новацию, а Вадим Федорович сказал, что фигуры на заднике очень велики и надо сделать их в два раза меньше. Я отвечал, что, к сожалению, это невозможно, потому что пропадет все обаяние решения.
Последнее слово осталось за Рындиным. Но я от своего замысла не отказался. Началось изготовление декораций.
Вадим Федорович пришел на монтировочную репетицию и увидел пресловутые задники, когда рабочие подвешивали их на штанкеты. При виде этих гигантских фигур он впал в настоящую ярость и стал громко кричать на меня:
— Мальчишка, как ты посмел нарисовать эти огромные фигуры, не послушавшись моего совета?! Все переделаешь за свой счет!