Бражелон, ковыряясь в очередном своем сверхкарманном приемничке, высвистывал что-то на редкость заунывное, Сергей по обыкновению углубился в учебник, Малышок и Петрович ладили дверцу к печушке. Я лежал на жесткой лавочной доска под самым селектором, закинув руки за голову и предаваясь воспоминаниям.
Печурка затрещала, и Юра, достав замасленную тетрадку, присоединился к Пешке — вслух начал бубнить косолапые формулировки техминимума: «Несущий канат — это канат, по которому движутся подвесные транспортные средства. Тяговый канат — это бесконечный канат, к которому замками крепятся ходовые тележки подвесных транспортных устройств, приводимых в движение тяговым канатом. Подвесные устройства транспорта состоят из ходовой тележки, шарнирно соединенной с подвеской и саморазгружающегося вагона, шарнирно соединенного с развилкой подвески. Ходовая тележка состоит из рамы, к которой на серьгах крепятся каретки, каждая из которых имеет по два несущих ролика. Ролики крепятся…»
Потом, помню, я стал составлять словарь одинаковых по звучанию и совсем несходных по смыслу технических терминов. Таких, кстати, немало. Металлурги обкладывают огнеупорным кирпичом свод доменной печи, а мы — дубовыми чурками желоб шкива, чтобы улучшить его сцепление, с канатом. Но и то и другое — футеровка. Траверс для моряка — направление на ориентир, для альпиниста — участок маршрута, для канатчика — ролик, бегущий по тросу. Эта и еще какая-то похожая забавная чепухе крутилась у меня в голове…
Шел уже третий час смены, и по-прежнему погромыхивало над перевалом, и все было до тоскливости благополучно, когда по-змеиному зашипел «зуммер» полевого телефона. «Наверное, кто-то из Гивиных поклонниц, — подумал я (диспетчеры вызывали нас по селектору) и протянул руку. — Проведу я сейчас разъяснительную работу. «Полевка» все-таки не для светского трепа».
Но в трубке послышался характерный гортанный басок начальника цеха канатных дорог Ибрагима Ашотовича Хохова.
— Кто это?
— Дежурный Байкалов у аппарата. — Я уже вскочил, понимая, что что-то стряслось: у Хохова были замы и по эксплуатации и по ремонту. С «самим» мы общались нечасто.
— Немедленно с инструментом самым коротким путем к Руднику! От шахтоуправления навстречу идет грузовик.
— Скольким выходить? Что понадо… — Одной рукой придерживая трубку, я придвинул журнал, чтобы зафиксировать вызов, но Хохов не дал закончить:
— Все, кто есть. Всё, что есть. И быстро, понимаешь, быстро.
Мы выскочили из дежурки, застегиваясь на ходу, и, срезая полуверстную петлю серпантина, сразу рванули по скороходке. Крутая и каменистая, местами с хилыми дощатыми ступеньками, зато с «перилами-тросиком, натянутым на железных колышках, — эта тропинка сбивала дыхание, но позволяла выиграть минут десять-двенадцать.
Где-то посредине я приостановился, глянул вверх — обе линии работали нормально. Над предохранительной сетью, чуть покачиваясь, непрерывной чередой бежали вагоны. В чем же дело? Авария на Руднике? Но горноспасателей там хоть отбавляй, да и наш инструмент ни к чему. На «пассажирке»? Ну, чудес-то все-таки не бывает. Однако раздумывать было некогда.
Навьюченные ящиками со всем аварийным набором, бензорезом, домкратами и талями, мы выбрались наконец на дорогу. До следующего места, где можно было срезать петлю, оставалось метров сто, когда навстречу, стреляя из-под колес щебенкой, вылетел куцемордый вездеход.
— Что стряслось? С кем? Где? — Но водитель знал немногим больше нашего. Стала «пассажирка». Повреждение неподалеку от опоры, у Нижней станции. Нас вызывают на Верхнюю. Но что же конкретно произошло?
Запаса прочности в «пассажирке» — на два землетрясения, система безопасности — высшего класса. Ходовая тележка — с автономным тормозным приводом, в гондоле — проводник, ручная лебедка, люк в полу и «штаны» — подвесная беседка-мешок на одного человека. Даже если случится что-нибудь совсем уж невероятное — станет ГЭС, сгорит генераторная и одновременно лопнут тяговые канаты, — все равно и в этом случае пассажирам ничего не угрожает.
За двадцать минут в скачущем кузове мы чуть не остались без языков, пытаясь хоть до чего-то договориться, к чему-то прийти, но толку все равно не было. А на станции, у шахтоуправления, все оказалось неожиданно спокойно и чинно, только народа чуть больше, чем обычно бывает в это время. Дежурный оператор, встретивший нас на пороге машинного отделения, даже не подавал виду, что что-то случилось, и я на мгновение подумал, не разыграл ли нас какой-то лихой чревовещатель. Но только на одно мгновение.
Заперев за нами дверь, оператор метнулся к селектору:
— Прибыли, Ибрагим Ашотович.
Хохов, видно, не отходил от аппарата.
— Байкалов, слушай меня. Гондола стала в семи метрах над нижней опорой. Был сильный удар в подвеску. Очень сильный. Тяговый не проворачивается. Когда пытались, проводник доложил, что рвет оплетку несущего. Из окон ничего не видно, вылезать на кабину проводнику я запретил. Когда стукнуло, посыпались стекла, его порезало. Думаю, повреждены ролики. Клинят, вероятно, осколки. Метеорологи дали штормсигнал. Ветер дойдет до критического минут через сорок. В гондоле семнадцать человек. Что думаете?
Это была классическая манера нашего начальника. Он отдавал приказы, только выслушав тех, кому предстояло их выполнять. В любых случаях.
Петрович, запыхавшийся, чуть побледневший, на обтянутых скулах резко проступили въевшиеся порошинки, легонько отодвинул меня от селектора:
— Как со второй кабиной?
— Было двадцать три человека, сейчас эвакуируются по одному на беседке. Должны успеть.
— А разве в первой что-нибудь с «мешком»?
— Хуже. — Хохов выдержал короткую паузу. — Там женщина. На восьмом месяце. А через нижний люк… Ну, ты сам понимаешь.
— Та-а-ак… — Петрович отвернулся от селектора, глянул на нас, покусывая нижнюю губу. Чуть прищуренные глаза его были холодны и серьезны. — Та-а-ак, — повторил он и крепко потер подбородок. — Худо. Долбануло-то, видать, «прыгуном».
— Проходчики, понимаешь, проходчики рекорд сегодня ставили, — торопливо, взахлеб зашептал сбоку оператор. — Профком встречу им организовал, ну, семьи, конечно, приехали, и одна там, — он показал, какая была одна, — я не видел, как она а кабину прошла, я…
— Не трясись, курдюк овечий, — оборвал Пешко его растерянный шепот-вопль. — Смотреть противно. Кто тебя винит? — И, враз позабыв об операторе, уже задумчиво добавил: — Надо же. И ветер и прыгун. Да еще в подвеску.
Действительно, сочетание было фантастическим. Прыгун, камень, по каким-то неведомым, причинам стронувшийся с вершины и заскакавший вниз по склону, ударяясь о бараньи лбы валунов, раз за разом набиравший скорость и силу, шел со свистом, иногда стометровыми дугами и был способен сработать как ядро древней мортиры. Но чтоб шальная его траектория оказалась нацеленной точно в подвеску? Теоретически метеорит может угодить в трубу паровоза, но о таких происшествиях газеты пока не писали.
— А гондолу, друзья, придется вести вниз. — Бражелон поежился и зачем-то начал разминать свои бицепсы. — Там ветер все же послабей будет. Но там и опора…
— Угу. — Петрович кивнул и опять обернулся к селектору. — Ибрагим Ашотыч, а пожарную туда никак не подгоним?
— Думали. Машина не пройдет. А лестницу снимать…
— Понял. — Петрович не тратил время на пустые разговоры. — Переждать ветерок? Покачаются, не умрут.
— А начнет рожать с перепугу? Да и оплетку несущего может порезать.
— Так, ясно. Ну что ж. Пустим люльку. Будем чистить.
— Кто пойдет?
— Разберемся, это недолго. А вы вот что: лебедку бы надо к опоре подкинуть да тросов. Если крепко задувать станет, расчалить надо будет кабину, чтоб не так болтало.
— Кранцов туда надо еще обязательно, скажи ему про кранцы, Петрович, — быстрым шепотом добавил Малышок.
— И то, — Петрович не глядя протянул руку, потрепал его по плечу. — Еще ребята дело подсказывают. Распорядитесь пару-тройку старых скатов заготовить, вывесим на опору, сойдут за кранцы.
— Кранцы, телефон, лебедка — все будет. Бортковский, а с Нижней станции люльку не стоит пускать? Народ тут есть, собрались.
Петрович покачал головой, слоено Хохов мог его увидеть.
— Тележка-то верхним концом на канате лежит. Отсюда и лезть. Лишний только помешает. У вас все?
— Действуй.
— Люлька на одного, остальные пойдут пешком к опоре, будем минут через двадцать. — И Петрович нажал кнопку, отключающую селектор. — Ну, мужики? «Здесь вам не равнина, здесь климат иной…»
Пока пассажирщики готовили аварийную люльку — круглую, цилиндром, корзинку, склепанную из железных планок, ребята успели уйти уже далеко. Я знал, что буду на месте куда раньше их, но понимал, что и сам я, если б пришлось оказаться на их месте, так же помчался бы вниз, по этой чертовой тропке и волок бы все, что можно отсюда уволочь, мало ли что понадобится, и бежал бы так, как только мог.
«Молоток, кувалда, ломик, малый слесарный, домкрат, домкрат обязательно, моток троса на всякий случай, бензорез ни к чему, большие тали, тали поменьше, кажется, все, нет, еще моток капрона с карабином, на цепи монтажного не всюду долезешь». Мысли были четкими, ясными, как на волейболе перед последней подачей, когда встреча уже почти выиграна и ты видишь, что на той половине «сломались», и знаешь, на кого подавать, и еще до удара чувствуешь, куда выходить в защиту. Пассажирщики кончили возиться с приводом, я впрыгнул в люльку, опустил ремень каски, глянул на часы. В машинном мы пробыли восемь минут. «Потеряли восемь минут», — уточнил я для себя и махнул рукой оператору.
Ветер ударил по люльке сразу, как только она вышла из-под прикрытия станции, ударил плотно и тяжело, враз перехватив дыхание, в искряную пыль растерев сигарету. Люлька качнулась так, что я тут же сунул руку за спину и, нашарив карабин монтажного пояса, пристегнул цепь к стойке. В такую погоду выходить на канат мне еще не приходилось.
Люлька летела быстро, сухо тарахтя траверсами и заметно кренясь под ветром влево. Страховочные кольца тележки были полусомкнуты вокруг несущего каната, и я подумал, что надо будет раздвинуть их до отказа, как только пройду среднюю опору.
Снизу и слева донесся какой-то неясный голос. По тропке, низко клонясь к крутому склону, медленно поднималась группа людей, тех, кого выгрузили из второй кабины. Слов я не разобрал, но, судя по тому, что окликнул меня лишь один проводник, в остальные карабкались молча, я понял, что настроение у них не ахти. В цепочке были одни мужчины, и то, что ни один из них не глянул в мою сторону, мне очень не понравилось.
На этом участке несущие проходили высоко, метрах в пятидесяти, и только по тому, как быстро увеличивалась в размере пустая, оставленная пассажирами кабина, я мог ощутить, что скорость моего спуска весьма и весьма. Видимо, лебедка стравливала тяговый трос моей люльки на полных оборотах. Кабина на соседнем канате пролетела мимо, как автобус на встречном разъезде.
Я успел лишь услышать трескучие хлопки распахнутой крышки нижнего люка и увидеть, что парусиновый мешок «штанов» дурацким, сверху вниз спущенным змеем, струнами натянув тросики подвески, трепыхается далеко в стороне. Ветер крепчал.
Потом меня на мгновение подтолкнуло, пол люльки подпрыгнул, мы пролетели опору, ухнули вниз, и тут началось. Люлька шарахнулась в сторону, привязанная за рукоятку кувалда въехала в голень так, что в глазах потемнело, а руки сами собой схватили «ногу» подвески. «Ого! Вот это первый звоночек», — подумал я и, с трудом распрямившись, пошире развел страховочные кольца.
Это оказалось совсем не лишним. От верхней до средней опоры канат был растянут над открытым склоном, и ветер здесь вытворял такое, что люлька начала исполнять шейк. Пока я прошел этот участок, меня приложило еще раза три, и я подумал, что в гондоле сейчас должно быть совсем неуютно, а потом у меня вообще вытряхнуло все мысли, и я только держался, одной рукой обхватив «ногу», другой вцепившись в поручень и коленями прижимая ящик со слесаркой.
За второй опорой, правда, стало немного попроще, но перед ней пришлось снова разводить и опять сводить кольца, неудобные, как замочек на часовой цепке, и, когда люлька начала наконец тормозить у пассажирской кабины, я уже перестал считать на себе битые места.
Здесь, у опоры, прикрытой от прямого ветра гребенчатой складкой склона, задувало не так сильно, но это было не лучше, а хуже, потому что ветер срывался, поддавал рывками, и люльку мотало отчаянно, и приноровиться к ее рывкам было невозможно, и кабина тоже качалась как идиотский, в хорошую комнату размером, маятник. Через окна я увидел, что все сидят на полу, придерживая друг друга и упираясь в стенки, и про себя похвалил проводника, догадавшегося хоть так сместить пониже центр тяжести.
Обмотанный бинтами и полотенцами, бледный, он подлез к окну и стал что-то объяснять на пальцах, но я отмахнулся — мне нужно было прежде самому сориентироваться. Внизу, у фундамента мачты, уже суетились люди, телефон был подключен, и я показал, чтоб меня спустили поближе, вплотную к тележке пассажирской кабины. Кто-то, я не видел кто, прикрывшись полой ватника, поговорил в трубку, лебедчик с верхней станции стравил метра полтора троса. Потом еще метр.
Обойма тележки, почти трехметровая литая железная балка, к которой на шарнире крепилась «нога», выходящая из потолка кабины, с моей, стороны всей плоскостью лежала на несущем канате Торцы у нее были острые, но, конечно, не до такой степени, чтобы рвать трехмиллиметровую проволоку тросовой оплетки. В чем же дело? Надо было лезть и посмотреть.
Я покосился вниз. М-да, метров пятнадцать, а то и все двадцать. Закрыл фиксаторы на роликах люльки, чтоб она не елозила по канату, распустил завязки монтажного пояса и надел его как портупею: под руку и через плечо. Крепление цепи приходилось теперь под самым подбородком, и я знал, что если придется зависнуть, то, по крайней мере, хребет я себе не сломаю. Потом пристегнул цепь к несущему тросу и полез наружу.
«Ничего себе акробатика, а еще, говорят, альпинизм — «отвесные стены, а ну не зевай» и все прочее — а если. вот так, если нет стены?» — подумал я, перекидывая через несущий отрезок капрона. Потом, изловчившись, поймал затрепыхавшийся свободный его конец, обмотал оба вокруг кулаков и, извернувшись, спиной вниз вытолкнул себя из железной корзинки.
Так, так. Все понятно. «В горах ненадежны ни камень, ни лед». Таки это прыгун. Таки он уродина. Разбил-таки ролик. Каретка тоже погнута и смещена. Излом лежит на несущем. И клинит. И тормозит. И рвет оплетку. Режет как фрезой. Колотый ролик надо выбивать. Ясно. Все ясно, кроме одного. Как доставать будем?
Натуральной мартышкой, цепляясь ногами за свою люльку, словно в стремена всунув носки сапог в ее решетчатые бока, я висел на руках под самой подвеской. Жесткий и скользкий капроновый шнур остро резал ладони. Но страха уже не было, была холодная, торопящая, заставлявшая действовать злость. Подтянувшись к канату, рывком рук и корпуса я перебросил капроновую петлю. Еще раз. Еще. И, свирепея от боли в ноге, вновь влез в свою корзину. Работать придется на весу. Беседку, скамейку и прочее ладить некогда. А взад-вперед тут шастать, этого и я, пожалуй, не выдержу.
Снизу, прикрывая вой ветра, донесся рокочущий бас мегафона:
— Игнат, что там? — От подножия опоры, задрав рупор мегафона, Петрович запрашивал обстановку. Жестами я пояснил, что тут. Особенно помочь они не могли, разве что вывесить на опору несколько старых покрышек да завести расчалки к кабине, чтоб поубавить ей прыти в раскачке, но все равно от того, что ребята были уже здесь, мне стало веселее.
Ветер все крепчал, и люлька уже почти не прыгала, а мелко тряслась, отклонившись от вертикали, словно стрелка креномера, и, как завести на кабину трос для расчаливания, мне было непонятно. В крыше ее тоже имелся лючок, и, наверное, я бы мог перебросить проводнику бухточку троса, но заставлять парня вылезать наверх мне очень не хотелось: порезало его изрядно.
Петрович, видно, тоже подумал об этом, потому что мегафон донес до меня:
— На расчалку пустим «штаны». Об этом не хлопочи. Действуй… — И я увидел, что телефонист у опоры опять взялся за трубку, и почти сразу же из кабины донесся приглушенный, но все же слышный звонок аппарата аварийной связи. А Малышок уже лез на опору, обвязавшись веревкой, чтобы затаскивать наверх покрышки, и я помахал ему, и крикнул, сложив руки рупором: «Не дрейфь, Юрок!» — хотя знал, что он меня не услышит.
Потом я проверил пояс, руки ведь должны были оставаться свободными, петлю домкрата повесил через плечо, привязал поверх пояса шнур, продетый в рукоятку кувалдочки к брючному ремню, рассовал за голенища молоток, зубило, шведский ключ, коротенький ломик, опять перестегнул карабин цепи на несущий и снова полез из люльки.
Боковые щеки каретки, в которой крепились ролики, были длиной в полметра, так что поначалу цепи мне все равно не хватало, чтоб подлезть куда надо. Но на «серьгах», шарнирно соединявших каретки с обоймой тележки, делались специально для страховки монтажников очень удобные проушины. Подтянувшись на цепи, я просунул правую руку между подвеской и несущим и, повиснув на локте, быстро перецепил карабин, просунул его через эту проушину на второй, целой каретке.
Теперь висеть было почти удобно, хотя со стороны я выглядел, наверное, как Уленшпигель, распятый на дыбе, — ногами цеплялся за поручни люльки и болтался спиной вниз на туго натянутой цепи.
Домкрат вошел на свое место сразу, это был очень удобный домкрат, со струбцинами в нижней части корпуса, позволявшими в любом положении крепить его на канате, и я затянул винты струбцин натуго, повисая на ключе всем своим весом, насколько позволяла мне цепь. Я знал, что снимать его мы будем в другой, более спокойной обстановке. Затянул и начал качать.
Словно подтверждая мои мысли, снизу опять заревел мегафон:
— Не возись с роликами! Наплюй! Освободи, расшплинтуй серьгу и сбрасывай всю каретку. Дойдет и на трех! — Видимо, в бинокль они смогли и сами во всем разобраться. Я помахал рукой, показывая, что все слышал, все понял, и снова ухватился левой за несущий, правой1 продолжая качать рукоятку домкрата.
Ветер вгонял в уши тугие пробки, выбивал слезы из глаз, и я не слышал скрипа разнимаемого металла, но видел, как постепенно по миллиметру маслянистый сизый канат несущего отдаляется от тронутой ржавчиной плоскости подвески. Теперь, когда шток домкрата принял на себя всю тяжесть кабины, рывки стали более резкими и какими-то сдвоенными, и я мысленно представлял себе, как сначала в сторону идет вся кабина с «ногой», а потом, выбрав люфт шарнира, ведет за собой и балку тележки, и струбцины, намертво схватившие канат, скручивают его вокруг продольной оси и как амортизаторы принимают на себя, гасят рывок кабины; и мне было страшно, что струбцины не выдержат.
Потом дергать стало еще меньше, и я сообразил, что беседка уже спущена и ее тросы натянуты, и знал, что об этом распорядился Петрович. «Надеемся только на крепость рук, на руку друга и вбитый крюк», — опять завертелись в голове обрывки из песни, и они уже не казались неуместными. «Кто здесь не бывал, кто не рисковал, тот сам себя не испытал…»
— Не отжимай, не поднимай до конца! Сначала расшплинтуй! — опять заорал мегафон, и я, как мог, обложил сам себя за дурость. Сейчас, когда все было связано более жестко, отцепить серьгу было, конечно, проще, и можно было сообразить это самому.
Шплинт, крепивший верхнюю втулку серьги, вылетел сразу, с двух ударов; и я только немного искровенил руку, разгибая его концы. Втулка тоже подалась легко, смазана она была как надо, и мне даже не понадобилось доставать засунутую под ремень кувалду. Постучал молотком с одной стороны, вогнал загюдлицо выступавший конец, поддел рукоятку под шплинт, оставшийся на другом, и выдернул ось словно вагой. Глухо брякнув, серьга повернулась на нижней, входящей в каретку оси, качнулась и стала, повисла на обойме каретки полупудовым чугунным П. Теперь подвеска с моей стороны держалась только на штоках домкрата.
— Хватит! Давай в люльку! Теперь продернем машиной!
Я попробовал пошатать отцепленную каретку; она сидела на канате как влитая. Кувалдой хватил по ней изо всех сил, раз, другой, третий — она не дрогнула. Ну что ж, значит, можно опускать домкрат. Потом снова на капрон, отцепить цепь, и можно убираться…
Тупой и тяжелый удар падающей каретки приходится по той же многострадальной голени, носки сапог выскальзывают из-под поручней люльки, та откачивается назад и вверх, и я повисаю над кабиной, как кукла на ниточках.
От боли мутится сознание, к горлу подступает тошнота, слабеют руки. До станции отсюда метров двести с лишним, ветер беснуется, треплет меня, как мокрую тряпку, и ясно, что долго я шнур не удержу. Это не конец, нет, цепь и пояс закреплены надежно, но с ногой что-то совсем нехорошо. Что ж они медлят? Почему не пускают кабину? Отсюда меня никак не снять, разве что на опору. Ага, сообразили.
Подвеска трогается с места. Я вижу, как Гиви и Пешко бросаются к ферме опоры, вижу, как спускавшийся от кранцев Малышок рванулся обратно и вот-вот долезет до верхней площадки, вижу парня, стоящего у расчалок, — он бешено крутит барабан лебедки, выбирая слабину, вижу, как распахивается лючок на крыше кабины и перебинтованный мальчишка-проводник, изворачиваясь, тянет руки к скобам, наклепанным на граненое тело «ноги». В этот момент сильнейший рывок сотрясает подвеску, шнур выскальзывает из рук, и меня, как рыбину, висящую на леске, с размаху бьет обо что-то очень острое, очень твердое…
С тех пор прошло семнадцать дней. Я о многом, очень о многом передумал за это время. И о Лене, и о ребятах, и о себе. Я ни в чем никого не могу упрекнуть, даже себя, а уж их-то тем более. Каждый из нас строил свою жизнь так, как считал правильным, и все мы в отдельности, в общем и частном, справедливы, но почему, почему получилось так, что ребята и Город стали сейчас между мной и Леной?
Я сижу у окна, курю сигареты одну за другой, жадно смотрю на огоньки канаток и своей, грузовой и «пассажирки». Я знаю, что скоро, очень скоро, совсем скоро я буду страшно далеко отсюда. «Богатырь» готовится к рейсу, и документы мои оформлены. Сказать об этом ребятам мне будет непросто, но выбор ужа сделан.
Мы сидим за столом. Петрович, Гиви, Серега и я. Маша, жена Бортковского, к моему возвращению из больницы прибрала в моем домике все так, как это умела делать только мама. Мы купили его, когда мама заболела и врачи сказали, что ей обязательно нужен горный воздух. Теперь он просто мой, и я даже не знаю, что с ним делать. Предложить ребятам? Они все живут в Комбинатовском соцгородке. Малышку? Ему через год в армию. «Паршивец, кстати, мог бы и приехать к моему возвращению», — мельком подумал я, вновь обращаясь к мыслям о доме. Оставить так? Приезжать сюда в отпуск? Саманная хатка без ухода долго не простоит.
А мне будет очень жаль, если он запустеет, начнет кособочиться, утратит тепло живого жилья. Домик маленький и очень уютный: две комнаты, кухня, плита и даже камин. Его я сделал сам, как только стал «домовладельцем».
Камин я сделал не у себя в маленькой комнате, ребята ее называли «хламежкой», а в маминой, и хотя в городе старые дома отапливались только углем, умудрялся добывать для него настоящую березу. Иногда мы разжигали его даже летом — на нем было очень удобно жарить шашлык, и мама очень любила смотреть, как я это делаю.
Потом я уже никогда не занимался этим дома, и кольцо с шампурами вот уже скоро год как пылится на стенке. И все-таки в большой комнате очень уютно. Дом стоит на окраине и на пригорке, и через одно его окно виден почти весь Город, а из другого — гигантский, навсегда вонзившийся в небо клык Пика. Из окна в бинокль можно увидеть маленькую серебряную пирамидку, обнесенную ажурной оградой, памятник человеческому подвигу и большой, настоящей дружбе.
Мы сидим у стола, а Маша хлопочет на кухне, и в открытую дверь доносится неповторимый запах баранины «по-дзагоевски» — есть тут у нас один осетин, взрывник и гурман, собственноручно пополнивший меню местного ресторана своим любимым блюдом. На столе крахмальная скатерть и кленовые листья в керамической вазе. Маша взяла ее, конечно, из дома и еще какие-то цветы, принесенные сегодня в больницу девчатами из комитета комсомола.
Меня встречали торжественно., и провожали врачи и сестры, говорили всякие добрые слова, а я от всего этого только злился, чувствуя себя отвратительно. Они ведь не знают, что ты уезжаешь, но ты-то…
Все это выбило меня из колеи настолько, что, расчувствовавшись, я подарил главврачу трубку, на которую он давно уже клал завистливый глаз (еще бы, натуральный вереск), отдал жалеючи и оттого обозлился на себя еще больше.
Мы сидели у стола, красивого, не холостяцкого, таким он будет тогда, когда мы станем приезжать в город вместе с Леной; и ее узнают и обязательно полюбят все, не только Петрович. Но на душе у меня холодно и немного тревожно. Я знаю, что сейчас войдет Маша и внесет пахучую от чеснока баранину, Пешка, младший среди нас, разольет, а потом Петрович кивнет разрешающе Гиви Бражелону, и тот встанет со стаканом, нет, сегодня с бокалом в руках и начнет говорить что-то долгое и красивое, и я опять буду чувствовать себя преотвратно.
Мы сидим у стола, и вместе с нами здесь, в этой комнате, присутствует еще что-то, не наше, чужое и холодное, враждебное и неправильное, и я начинаю думать, что телепатия впрямь существует, что ребята чувствуют, угадывают то, что я собираюсь им сейчас сказать, и оттого они такие молчаливые и будто даже не рады моему возвращению.
Почему никто не подойдет к магнитофону? Почему вот уже час, с тех пор, как мы вышли из больницы и замсекретаря горкома пожал мне руку и попрощался, отказавшись поехать вместе с нами: «Нет, нет. Сегодня пусть вас окружают только самые близкие. Ведь весь Город знает, как вы дружите», — уже час прошел, но никто не начинает обычную травлю, не рассказывает о том, как хорошо нам бы работалось и жилось, если бы, как на Н-ском комбинате…». Неужели же они и вправду что-то чувствуют?
— Ладно, парни, — говорю я, чувствуя, что не могу больше переносить этой тревожной, недоговоренной застолицы. — Ладно. Сегодня я почти новорожденный, а потому имею особые права. Плесни-ка, Серега, и давайте…
— Подожди, Игнат, — останавливает меня Петрович. Лицо его серьезно и грустно. Не с таким лицом встречают друга, который только что заштопал дырки на своем теле. «Неужели, — мысль обжигает как удар лопнувшего троса, — неужели же кадровики пароходства что-то сообщили на Комбинат? Точно, сообщили. И ребята теперь мучаются оттого, что я молчу, а они не знают, как. отнестись к этому непроверенному слуху».
— Конечно, ты сегодня снова родился, — продолжает Бортковский. — И мы собрались здесь. Но все-таки первую мы выпьем не за тебя. Гиви скажет, наверное.