Откуда-то вылез Шарик, опустив хвост, несмело подковылял к крыльцу. Присел у нижней приступки и вожделенно стал наблюдать, как я отдираю зубами от кости мясо. Длинная тягучая слюна спускалась с его подрагивающей губы. В просящих глазах явно читалось: «дай погложу, ты уже, наверно, сыт...». И тут у меня что-то остановилось поперек горла, я разом почувствовал отвращение к мясу. Вспомнил: оно пахло запущенной медвежьей клеткой, так обычно пахнет в зоопарке. Вспомнил и синюю, заклеванную воронами тушу.
Бросил наполовину обглоданную кость Шарику под ноги. Он спокойно обнюхал ее, шевельнул лапой, еще понюхал и... пошел прочь. Почему голодный пес отказался от мяса — не знаю. Но и я больше не ел его.
Вернулся в дом, лег и вдруг услышал тихий стон. Стон, заглушаемый храпом спящих, доносился из-за печи. Поднялся, прошел в кухню. В углу, поджав ноги и горемычно склонив рыжую голову, сидел Юрка Бондаренко. Он медленно раскачивался, перехватив ниже кисти левую руку.
— Ты почему не спишь?
— Палец болит, — пожаловался Юрка.
Я посмотрел на его руку и ужаснулся: большой палец так нарвал, что походил на желтое недозревшее яблоко.
— Что сделал?
— Еще дорогой... когда сюда шли. Упал, ноготь оборвал.
Ах вон где! Это в тот самый раз, перед «Командировкой», когда я наткнулся на него в кустах, перевязывающего руку мокрой тряпицей.
— Почему раньше не сказал о нарыве?
— Думал, пройдет...
Пришлось будить Борковского. Он долго тревожно рассматривал Юркин палец и неодобрительно качал головой.
— Ну как же так? Зачем ты молчал? Вот сейчас палец отрезать придется.
— Ну, и отрезайте, — угрюмо согласился Юрка.
Серафим растворил в теплой воде порошок марганца, поставил котелок перед Юркой.
— Суй руку и распаривай. Утром «коровьим» инструментом будем операцию делать.
Юрка опустил в котелок с марганцовкой распухшую руку, навалился плечом на косяк окна. Теплая вода принесла облегчение, и через минуту он уснул. Я осторожно положил Юрку на кровать. Больную руку его свесил в котелок. Сам сел рядом.
Борковский достал из рюкзака брезентовую сумку с «коровьим» инструментом. В наборе ветеринарных хирургических принадлежностей был огромный шприц, ножницы, похожий на тесак скальпель. Отдельно в аптечке хранились бинты, вата, йод, флакон спирта.
Уже все было готово к операции, но Борковский медлил. Подошел к кровати, постоял над Юркой и бесшумно отошел.
— Пусть отдохнет парнишка.
Проснулся Юрка вместе с ребятами. Глянул на побелевший, уродливо оттопыренный палец и смело предложил:
— Режьте!
Серафиму вымыли руку, он сел на скамейку у стола, позвал Юрку.
— Чтобы не пищать! Маленько больно будет.
Юрка согласно качнул пушистыми ресницами, обреченно положил больную руку на стол. Борис прижал ее грудью.
Пока Серафим вскрывал нарыв, Юрка молчал, шумно и часто вбирая носом воздух. Но когда начал выдавлять гной, побледнел и ни с тоге, ни с сего закричал ребятам, игравшим на кровати в шашки:
— Смотрите, Филоненко-Сачковский халтурит! Так не ходят!
Казалось, резали не Юркин палец, резали стол. Он не сморщился, не дернулся. А когда Серафим стал заталкивать в больную рану проспиртованный марлевый тампон, на лбу Юрки крупными каплями выступил пот.
— Молодец, Юрка, крепкий ты парень! — похвалил Борковский, срезая концы узла на повязке. И это была ею первая похвала. Юрка удивленно осмотрел забинтованный палец и радостно воскликнул:
— Не отрезали?! Законно получилось!
Днем снова варили медвежье мясо, снова жарили шашлыки. Ели без норм, без ограничений — кто сколько захочет и когда захочет.
Ребята сами придумывали себе работу. За телятами бегать теперь не надо — на вольных выпасах они ходят спокойно, никуда не удирают. Да и пасли их поочередно, группами в три-четыре человека, не больше часа каждая.
Гена Второй на все руки мастер. Умеючи варил каши, быстрее других разжигал из сырых дров костер, а сейчас взялся заклеивать сапоги. Нужная это была работа, прямо необходимая, а у нас до нее пока не доходили руки. Он нашел в чулане еще один старый резиновый сапог, отрезал от него голенище. Потом отыскал пустую консервную банку, выпукло выгнул донышко и гвоздем мелко набил в нем изнутри дырочек. Получился рашпиль для шероховки резины. Самые изорванные сапоги оказались у Витьки Шатрова. С них Гена и начал. Выкроил заплатки, зачистил и помазал клеем края дыр. Витька сидел тут же, на лавке, босой, но в шапке и телогрейке, смотрел на Генкину работу, помогал, чем мог. А у бесхитростного Гены секретов нет, все на виду, и он охотно объясняет:
— Когда намажешь заплатку клеем — подсуши, потом еще помажь, да не густо — и опять суши. Когда резина свернется в трубочку, будет к пальцу льнуть — приклеивай.
Заклеили Витькины сапоги, принялись за Юркины.
Зудели без работы руки и у Володи Бурбона. Утром, не зная чем заняться, он слонялся по углам, озабоченный и удрученный. Такое с ним бывало всегда, когда он ничего не делал. И вдруг Володя оживился, давай что-то искать у дома, под домом, на чердаке. Нашел обломок выщербленного бруска и на гладкой стороне его начал доводить до «вострия» лезвие ржавого перочинного ножа. Насучил из ниток дратвы, сел починять свои изорванные бродни. На Кваркуш Володя отправился в новеньких аккуратных бродежках, за дорогу от воды, от огня у костров они разбухли, покоробились и теперь походили на растоптанные лапти.
У Вани Первого вчера сошел с верхнего правого века последний ячмень. От этих ячменей на веках у него почти не осталось ресниц. Но на это ни сам Ваня, ни кто другой не обращали внимания. Ваня тоже не привык бездельничать, сидел посреди пола, латал телогрейку. В толстой хомутной игле была непомерно длинная нитка, продернуть ее не хватало размаха рук, и, Ване каждый раз приходилось вставать и вытягивать нитку стоя.
Ваня починил не только свою телогрейку, но и телогрейку Юрки Бондаренко, который отказался лежать после операции — втихомолку надевал чужие сапоги, ускользал с глаз Абросимовича и то помогал одной рукой Вовке Сабянину пилить дрова, то подметал еловым веником пол, то уезжал на незаседланной лошади на выгон к пастухам.
Коля Дробников отсыпался. Даже, кажется, выпустил в эти дни из-под неустанного наблюдения Толю Мурзина. Придет с пастбища, поест в сторонке, безуспешно поищет глазами Толю — и спать. А Толю и впрямь трудно застать на месте. И все он что-то выдумывает, все что-то ищет. Вчера ускакал на коне к Вогульской сопке, привез кучу оленьих рогов; вечером терпеливо выслушал выговор Абросимовича, пообещал больше не самовольничать, а утром взобрался на вершину каменистой горы вблизи «Командировки». Там и увидели мы его, стоящего на остроконечном пике, со сложенными на груди руками.
— И откуда в нем эта дурь? — дивился Абросимович, и в голосе его звучало больше восхищения, чем тревоги. Однако Борковский тут же выломил прут и решительно зашагал к горе.
Настоящее благоденствие настало для Сашки Смирнова. Никто не гоняет, никто не ругает. Делать нечего. Проснется утром этак часиков в десять, думает: то ли умыться, то ли не стоит? Но Сашка не отлынивает ни от какой работы. Надо — пойдет пасти телят, надо — нарубит дров и принесет воды. Только не торопится, все делает с прохладцей. Может так час работать, а может и весь день. И не устанет. И ни разу не вспотеет.
Если есть желание, Сашка посудит о жизни, о харчах с Александром Афанасьевичем, попробует затеять разговор с Борисом. Правда, это редко ему удается — Патокин все занят, а Борис не особенно расположен к беседам. Сашка сам видит это и лишний раз на глазах не трется. Дни проходят за едой и сном. А ест он подолгу, с чувством перетирая зубами жирное мясо. Потом залезает на печь и лежит на теплых кирпичах, прислушивается, как переваривается в желудке пища.
А сегодня в обед выдумщик Толя Мурзин напоил Сашку чаем с «лимоном».
Сашка толкался возле костра, мешая Александру Афанасьевичу выкладывать каменку для копчения мяса. Толя подошел к Сашке и сказал:
— Хошь, я тебя чаем с лимоном напою?
— Где он у тебя, лимон-то? — недоверчиво спросил Сашка.
— Твое дело сказать: хошь, нет?
— Ну, хочу...
— Так и говори. Иди пока, попаси за меня телят. Когда заварю, крикну тебя.
Сашка опять подозрительно уставился на Толю, покосился на его карманы.
— Сперва покажи лимон.
— Не веришь? — Толя прикусил губу, вытянул шею и провел ниже своего подбородка ребром ладони. Это означало клятву.
Как только Сашка скрылся за кустами, Толя подбежал к муравейнику, захватил полные пригоршни больших рыжих муравьев, поднес к костру и ссыпал их в котелок с кипятком. Поварил маленько и процедил воду через тряпку в другой котелок. Тряпку с отваренными муравьями сунул под камень. Все шито-крыто, чай с «лимоном» готов.
Толя вышел на пригорок и позвал Сашку.
— Уже упрел? — удивился Сашка.
— Конечно! — весело ответил Толя и договорил стихами: — Папаху шить — не шубу шить, для друга можно поспешить...
Сашка сидел на камне, широко раскинув короткие ноги, прихлебывал из кружки чай и от удовольствия закатывал глаза.
— Ну как? — спрашивал Толя.
— Да ничего, такой кисленький... — просопел через нос Сашка. — Только пошто лимон вытащил?
— В другой раз заварим...
Когда Сашка опорожнил вторую кружку, Толя покровительственно сказал:
— Ладно, так и быть, отдам тебе заварку. — Он вытащил из-под камня почерневшую тряпицу и положил Сашке на колени. Сашка отставил кружку, утер рукавом губы, развернул тряпку и... оторопело заморгал редкими ресницами.
— Это же... это же муравьи!
— А ты что думал? — невозмутимо ответил Толя. — Где я тут тебе настоящий лимон возьму? Все равно — возьми лимоны, возьми муравьев — одна у них кислота... Полезная, в общем.
Сашка вскочил, засунул в рот два пальца. Но тошноты вызвать не мог, и для порядка только икнул. И пошел себе.
Ребята, узнав об этом, смеялись, разыгрывая Сашку, и смотрели на него, как на обреченного. А он ничего, не умирал, ходил да еще похлопывал по тугому брюшку ладошкой.
— Я раз пойла коровьего по ошибке напился — и то ничего, — хвастался Сашка, — а это чо-о! Теперь сам буду заваривать чай с «лимоном».
Не смеялся один Коля Антипов. Увидев сваренных муравьев, он болезненно сморщился, а потом подошел к Толе вплотную и сказал с дрожью в голосе:
— Эх ты, живодер! И зачем только тебя в поход взяли!
И тут что-то произошло, ребята сразу перестали смеяться, все куда-то заторопились, пошли от костра, не глядя друг на друга, не замечая обескураженного Толю.
Погода понемногу направлялась. В разрывах низких туч нет-нет да и покажется высокое летнее небо. Тогда на склоны гор полосами падает обильный солнечный свет. Ветер стих, лишь иногда низом Кваркуша тянуло прохладной сыростью. К вечеру небо совсем очистилось от туч, многоярусными слоями они отодвинулись к северо-востоку и там, в далекой дали, осели на белые вершины Большого Кваркуша.
С хорошей погодой мы ждали пастухов. Подойдут они не сегодня-завтра. А приход пастухов — это сухари, это возвращение домой. Ребятам порядком надоела и «Командировка», и горы, и здешние обложные туманы. Их утомляло однообразие и вынужденное безделье.
А Санчик по-прежнему был весел и бодр — вечером они с Ануфриевым помоются в бане и погонят оленей домой, на Язьвинские поляны. Погонят ночью — в июне, в ясную погоду, ночи светлые. Даже лучше ночью, тихо.
Яков Матвеевич давно нашел оленей. Они паслись на молодых мхах у Вогульской сопки. Без людей, на просторе, диковатыми становятся эти олени. Держатся настороже и чуть чего — то ли собаку чужую завидят, то ли незнакомых людей — задают драпака. Несутся сломя голову, тесной лавиной, — только стук от рогов стоит! Маломощных вихлястых оленят оставляют позади, а сами бегут.
Но чем хороши — пасти их не надо. Следи, знай, куда идут. А они не останутся голодными. Травы нет — мху наедятся, мха нет — и так не помрут. Никакой загон им не нужен, не страшны ни дождь, ни снег!
— Шеводня не задожжит, оленей гнать нада, — уверенно сказал Санчик, когда мы втроем вышли на улицу.
— Откуда ты знаешь? — спросил я.
— Глаза у тебя зачем? — опять возмутился Санчик. — Не видишь, что ли, мурашики везде гуляют? Вона, вона! — И он показал сначала на обогретый солнцем угол дома, затем под ноги на дорожку. Верно, по бревнам и по земле бегали муравьи.
Мы вышли пристрелять оптический прицел моего тройника. Он сбился при падении с лошади на Кваркуше. Яков Матвеевич повесил на распахнутые двери сарая негодную проржавевшую бадью, и я открыл по ней пристрелочную пальбу. Пули ложились неровно: то выше, то ниже. Это разозлило Санчика.
— Штой! — остановил он. — Плохо! Я буду штрелять.
Санчик забежал в дом, выскочил с порожней бутылкой, побежал к сараю, поставил ее на дверь рядом с бадьей. Это была четвертинка из-под водки, много дней Санчик таскал ее в рюкзаке вместо посуды и в другое время просто так бы не бросил. А сейчас, подогреваемый желанием во что бы то ни стало доказать, как надо стрелять, не пожалел. Вымеренные Ануфриевым сто пятьдесят метров оказались пустяковым расстоянием для наметанного глаза потомственного охотника. С первого выстрела из своей короткостволой малокалиберки Санчик вдребезги разнес бутылку.
Меткий выстрел Санчика разжег в свою очередь огонек задора в душе Якова Матвеевича.
— Из мелкашки попасть что-о, — небрежно протянул он и снял с плеча «тулку», ту самую, из которой Санчик стрелял медведицу. Мы не успели ни о чем подумать, не успели моргнуть — мгновенный дуплет навскидку снес с двери бадью и отбросил ее далеко в сторону.
— Вот так надо! — гордо сказал Ануфриев, продувая стволы.
Поздно вечером мы расстались с Яковым Матвеевичем и Санчиком. Олени уже были на гребне, лежали в розовом свете закатного солнца на мшанике. А по ту и по другую сторону отдыхавших животных, как стражи, сидели черными изваяниями Север и Соболь.
Проводить «вогулов» вышли все. Трогательно обнялись два больших мужика, два больших друга — учитель и пастух. Яков Матвеевич долго тряс руку Серафима. Ровно год не увидятся они, а встретятся здесь же, на Кваркуше, так же обнимутся, присядут рядом и не спросят друг друга о прожитом, а спросят: «Как живешь?»
Гости сели на оленей и, не оглядываясь, поехали по протоптанной телятами дорожке. Мы смотрели им вслед. Непонятное чувство теснило в груди сердце. Его испытываешь всякий раз, провожая в дальнюю дорогу близких, родных людей.
Когда Ануфриев и Санчик скрылись за леском, вдруг вскочил, бросился вдогонку им Шарик. Пробежал немного, сел посреди дороги и, терзаемый двойственным желанием, бежать ли за ними или остаться здесь, растерянно завыл.
— До свидания! Спасибо за помощь! — дружно прокричали мы.
Проклятый ош не дремлет
Прошло еще три дня, а пастухи не приезжали. Погода стояла хотя и прохладная, но устойчивая — солнечные нежаркие дни сменялись светлыми холодными ночами. В такие ночи все вокруг видно, как днем, и только небо над головой не голубое, не серое, а зеленоватое, как морская вода. Ночью сильно охлаждается земля, в долинах и распадках между гор поднимается туман. Он крыльями парящей белой птицы вытягивается над лугами. Не раз за ночь эта большая спокойная птица проплывет низом Кваркуша, не раз опустится на спящую «Командировку».
Коротая время, ребята переделали все, что надо было и что можно было сделать. Гена Второй заклеил всем сапоги, Ваня Первый починил фуфайки, Филоненко-Сачковский и Александр Афанасьевич наварили и накоптили впрок медвежатины. У стены дома стояла поленница заготовленного сушья — уже не для себя, для пастухов. Вечерами ребята забирали «трубу» — так они называли оптический прицел от ружья, поднимались на плато Кваркуша и смотрели на первую поляну: не покажется ли долгожданная смена? Но смена не приходила.
Вовка Сабянин, возглавлявший эти дозоры, установил расписание. По расписанию стали ходить на дежурство два раза в день.
Абросимович успокаивал ребят, когда они возвращались с Кваркуша с неизменным «не видно»:
— Придут, никуда не денутся. И сухариков подбросят. Ох, и заварим тюрю из сухарей!
В эти дни и у Борковского было время для этюдов. Он забирал ящик с красками, по уступчатой, выбитой копытами телят тропе поднимался на стланиковую марь, удобно располагался на гладких камнях и писал. На бугорках и высотках здесь ветер начисто сдул землю, обкатал, отшлифовал песком камни. Они лежали в грудах, возвышались пирамидами, угрюмо торчали из земли поодиночке, тяжелые и диковинные, как языческие идолы. Не знаю почему, но мне эти огромные, замысловато источенные камни напоминали развалины фантастического города Атлантиды, и почему-то хотелось думать, что здесь был именно город, пускай не древней Атлантиды, затопленной морем, а другой, наш, северный, существовавший много веков назад.
Борковский приходил сюда вечерами и каждый раз, усевшись на знакомое место, долго не мог войти в. работу, не решался сделать первый мазок.
Как всегда, он отправлялся на этюды один и не говорил, куда уходит. Эта «конспирация» оберегала его от многочисленных советчиков и критиков. Когда Серафима Амвросиевича и его ящика не было дома, все знали, что он рисует, и о нем не беспокоились.