«Нострадамуса» он все же затеял и имел успех, но меньший, чем рассчитывал. К нему потянулись какие-то колдуны, целители, знахари, телекинезники, вызыватели духов и прочие, он даже вступил в переписку со жрецом вуду, правда почему-то проживающим в Кривом Роге.
Нынче Бойков явился с целой компанией. Разумеется, с супругой и с несколькими книжками, написанными и выпущенными за то время, что мы не виделись. Я и сам умею писать быстро, но, глядя на веер из четырех зеленых брошюр, демонстрируемый мне длиннопалой пятерней Элеоноры, я почувствовал, что меня тошнит. Справедливости ради надо сказать, меня тошнило не только от вида этих книжек, но, к сожалению, и от мысли о своих собственных. Мы в каком-то смысле оказывались близнецами-братьями с этим очкастым червяком, и я не знал, как это пережить.
— А о чем? — спросила Ленка, видя, что я не в силах выдавить и звука.
— Подарю-подарю, это подарок, но сначала расскажу.
Бойков щелкнул пальцами, Элеонора разложила на столе весь этот бумажный пасьянс, муж налил себе водки, хлопнул. Она подцепила миленьким мизинцем немного икры из вазочки, он облизнул ее палец, закатывая глаза. На мой взгляд, это было откровеннее кульминационных сцен в честном немецком порнофильме.
— Я долго думал, где мне себя применить. Все ведь поделено и освоено, во все рты — вопрошающие и голодающие — вбиты по десять кусков. Но если по земле бегают-суетятся такие экземплярчики, как я, то должны же быть для них предусмотрены какие-то ниши, да?
Ленка сказала «да», я закрыл глаза.
— Детективы, дамские романы, предсказания, все виды лечения, похудание, гороскопирование, диагностика кармы и другая ерундень — все это обвешано целыми бригадами, гроздьями бригад. Куда ни плюнь, повсюду или своя Ванга, или подробное руководство по посмертному поведению. «Что? ЧТО?» — кричал я себе, и вдруг…
Игорь еще хлопнул водки, совершенно не интересуясь, что при этом делают другие.
«Неправославный тип „бытового исповедничества“», — с натугой подумал я. Мне хотелось лечь. Ленка, опережая томную Элеонору, подала Игорю целиком всю вазочку с икрой. Он, не смутившись ни в малейшей степени отсутствием ложки, отхлебнул закуски через край.
— Надо мыслить небанально. А самый небанальный ход — это не бояться банальностей. Не буду во всех деталях, сокращу: позитив!
— Студия «Позитив»? — спросила моя жена, рассматривая свою вазочку.
— Какая студия! Шире, шире! Людям нужен позитив, простой, непосредственный, прямой позитив. Не чернуха, понимаешь? — это уже ко мне. — Ни в коем случае не чернуха! Позитив. Внецерковная проповедь. Уговаривание: будь счастливым! Как это ни странно, потребность в этом громадная, а предложений не так чтобы очень. Пара заунывных психотерапевтов. Наша культура исторически есть культура страдания. Страдание есть единственная подлинная реальность.
— Ты думаешь? — спросил я тихо.
— Никогда! — заорал Бойков. — Никогда нельзя думать так! Вот о чем мои книжки-книжечки. Простые схемы — как добиться душевного равновесия, оптимистического взгляда на жизнь.
— Чем проще, тем лучше, — подтвердила Элеонора и поинтересовалась, как пройти в туалет.
— И как же его добиться? — поинтересовался я еще тише.
— Нужно говорить себе все время: я счастлив, мне хорошо, я молодец. Позитивное самозомбирование. Ходжа Насреддин был дурак. Я уверен — если целый час кричать: «Халва, халва, халва», — то уровень сахара в крови обязательно повысится. Главное — просто. Американцы говорят: «Улыбайтесь, и вам станет весело». Не наоборот. Не надо ждать хорошего настроения, чтобы улыбнуться. Просто, очень просто, а затем еще проще, вот мое ноу-хау.
— И что, действует? — полюбопытствовала Ленка, было видно, что даже сквозь ее житейскую трезвость что-то проникло.
Бойков заразительно и отвратительно заржал:
— А я откуда знаю? Главное, что книжки продаются, горячее пирожков. Первая, вот эта, «Посмотри на себя с любовью», — за полгода четыре тиража!
— Нет, я о том, к себе-то ты этот метод применял?
— Нет, Лена, и не пробовал. И не дай мне бог дожить до времени, когда в этом возникнет нужда.
Описывать подробно последующие несколько дней — значит пытать читателя. Страшно, но и однообразно. Страхов было много, но все они являлись ближайшими родственниками того, основного. По принципу: все огни — огонь. Самый корень моего сознания был соединен прямой струной со шрамом у колена. Она была натянута не слишком туго. Иногда на несколько секунд или минут мне удавалось забыть о существовании этой связи, но, совершив неосторожное движение мыслью, я ощущал тошнотворное, контрабасовое гудение внутри. Могло быть и наоборот: тихо, исподволь, выбравшись воображением из-под глыб громадного горя, разгулявшись по негаданной солнечной лужайке, я чуял зловещее почесывание на левой голени, и призрак свободы лопался. Я задирал штанину и щупал раненое место. Хуже того, все мое тело стало как бы придатком этой ничтожной и даже зажившей ранки. Где бы ни завелась щекотка, на локте, под мышкой, в углу глаза, в паху, она обязательна сползала туда, к левому колену. Все щекотки — щекотка.
На откидном календаре газеты «Смак», с двенадцатью огромными фотографиями, изображающими кулинарный образ каждого из месяцев истекающего года, я обвел желтым фломастером дни с 26 по 31 декабря. Держа в руках календарь, я невольно разглядывал фотографию, соответствующую декабрю. Два бокала с желтоватым искрящимся шампанским; искусно располосованный кусман запеченного свиного окорока, деревянная плошка с аппетитно коричневатыми белыми грибами; сдобный собор торта; другие красавцы в том же съедобном роде. Я вдруг с ужасом обнаружил, что рассматриваю все это каким-то другим глазом, не так, как вчера. Говоря проще, мне всего этого — не хочется! Прежде я, вечно озабоченный своей склонностью к полноте, смотрел на картину, сглатывая слюну, смешанную с завистью к тем, кто мог себе позволить любую еду без оглядки на весы. Теперь картинка не вызывала у меня больше никакого желудочного интереса. Я взволнованно сглотнул. Слюны не было.
Сам факт потери аппетита меня сначала расстроил не слишком. В конце концов, то, что ты не хочешь есть, ты чувствуешь только в тот момент, когда тебе суют под нос какую-нибудь еду.
Итак, осталось мне мучиться шесть дней. Я зачеркнул фломастером 26-е число. И тут же одернул себя: не спеши, 26-е еще не закончилось. Я хотел быть абсолютно честным с самим собой, ибо в моем положении по-другому нельзя. Глупо обманывать себя. Можно хоть все дни до 31-го зачеркнуть, но эту тревожную тоску, что поселилась во мне, не замалевать. Причем даже если признать, что 26-е уже закончилось, то впереди еще ночь с 26-го на 27-е, и само 27-е, и 28-е, 29-е… в общем, бесконечность. Эти вычисления окончательно измучили меня. Я закрыл глаза, чтобы не видеть перспективы, которую сам же для себя и определил. Я попытался мысленно восстать — на кой черт мне теперь гнить под властью глянцевого листа бумаги с нанесенными на нем белым и обведенными желтым цифрами! Где сказано, что в них заключена вся правда о моей судьбе? Вместе с этим всплеском из глубин моей до глубины пораженной натуры всплыла одна конструктивная мысль. И вместо того чтобы отбросить календарь в угол, я начал быстро, даже жадно зачеркивать фломастером числа 25, 24, 23… Добрался до 7. После этой процедуры картина моей участи изменилась. Теперь выходило, что большая часть страданий уже в прошлом. Я проскочил те дни, даже не подозревая, что обязан умирать от страха. Я испытал чувство, похожее на то, что явилось ко мне, когда я в книжном магазине определил, что сэкономил на покупке «Вечного Анубиса». Чувство хоть и приятное, но к его хвосту прицепился громадный страх. Слишком хорошо мне помнилось, что последовало вслед за этим мнимым успехом там, в книжных теснинах на Лубянке.
Я затаился, прикидывая, откуда явится новый страх. Осторожно огляделся: диван, телевизор, окно, ковер. Слава богу, хотя бы от них я не жду ничего опасного. За окном дерево в ночи с висящим на конце ветки рваным носком — подарок от Боцмана с пятого этажа. Минута-две прошли ровно, без наплывов ужаса. Я боялся пошевелиться, уже успел выяснить, что не всякое положение тела безопасно для растрепанных нервов. Что ж, если сидеть не двигаясь, мир протекает сквозь меня, как туман сквозь решетку, если и задевая, то не колебля. Я перевел взгляд с большого мерзнущего растения за окном на лист бумаги. И тут мне стало совсем худо. С чего это я, несчастный, решил, что, промучившись тошным ожиданием с сегодняшнего вечера до утра нового года, я освобожусь от жгучих призраков и на этом все страшное для меня кончится? А что, если я проснусь после новогодней ночи с воспалившимся шрамом? Тогда вся сегодняшняя картина выглядит по-другому. Тогда эти шесть с чем-то предстоящих дней — последние мои дни. Да, и других у меня не будет. Да, вот таких, с мукой, страхом, тоской, никаких других. Сорок шесть лет и шесть издевательских дней. Сколько раз я наталкивался в сочинениях классиков на мысль о том, что жизнь «пустая и глупая шутка», но воспринимал это как фигуры речи, а оказывается, самая главная суть заключалась как раз в этих словах, а не в том, что я числил главным с позиций своего беспросветного, неумного здоровья.
Да нет, ну что же это такое?! Ведь сказано: не умирай прежде смерти! С какой стати я себя укладываю в могилу?! Ну, совсем не обязательно, что собака та была больна, подумал я уже уставшую от многократных повторений мысль. Конечно, вероятность этого велика. Я мысленно проделал драматический маршрут от сегеневского «один шанс на миллион» через ужасы травмпункта, ветлечебницы, милицейской дежурки. Проделал с воображаемым счетчиком в руках, измеряющим уровень безнадежности моего положения. И увидел со всей несомненностью, что шансов у меня нет никаких. Ну просто ноль! Чернота! Абсолютная ночь приближалась стеной, как ливень. Бесшумно и неотвратимо. Бесполезно! Вот самое главное слово. И ничто не поможет, ни в какой мере. Медицина?! Она, наоборот, угрожает своими толстенными справочниками, а не утешает. И ничто не утешает. Грех уныния? Но как его может не быть, если все другое, кроме уныния, кажется глупостью? Может, все же пойти поставить свечку, как советовал Сан Саныч? Попробовать спасти хоть душу? А вот интересно, что будет происходить с душой в последние безнадежные дни, когда тело будет извиваться в потной постели, затихая от укола до укола? Сколько крупиц души будет сохранятся в обреченном куске мяса? Надо думать, достаточно, чтобы испытывать мучения. Или все-таки мучиться будет уже не личность, но лишь бессознательная особь, а душа будет, как утверждают пережившие клиническую смерть, наблюдать происходящее со стороны? Да не все ли равно, мысленно проныл я, вдруг понимая, что начинаю отдельным, специальным страхом бояться предсмертных мучений и новый страх даже ярче основного страха, смертного. Как бы не стала желанной чернота, где не будешь чувствовать. Умереть, уснуть, прекратиться…
Все! Точка! Конец! Хватит!
Встал из кресла, бросился в ванную. Контрастный душ был моим проверенным средством в борьбе с хандрой и ленью.
Всегда помогало, облегчало…
Но сейчас почему-то не верилось, что может…
Подействовало!
После первого же удара ледяных струй мысли мои закрутились быстро и оптимистично, как барабаны в игральном автомате. Открылся целый новый придел сознания, о котором даже и не подозревалось.
Из россыпи цифр, которыми была напичкана та статья из медицинской энциклопедии про водобоязнь, я вдруг выхватил на лету нечто питательное. Отчетливо вспомнил, что тридцать процентов укушенных заведомо нездоровыми собаками все равно не заболевают. Собственно, я и до душа знал это, а тут осознал. Осознал, до какой степени это меняет положение дел. Да, да, именно так! Не может быть, но научно доказано.
И стало легче!
Какое счастье, что я встретился на тропинке Сокольнического парка не с волком, тогда бы мои шансы были много, много хуже. Из ванной я вышел, яростно обтираясь и мурлыкая некий мотивчик. Меня можно было понять. Человек, уже лежавший головой на плахе, был возвращен в строй тех, среди кого еще только кидают жребий, кому придется умереть. Тридцать процентов не заболевает! Это же реальные шансы, огромные шансы!
Удивительное дело, но я взял себя в руки. Оказывается, надежда, реальная надежда способна творить чудеса. К этим тридцати процентам, обещанным справочником, я приплюсовал и надежду на то, что смертоносная слюна все же могла и не попасть в рану, не смешаться с быстрой кровью. Шансы мои на спасение росли-распухали. И даже самый въедливый и пасмурный критик должен был тут умолкнуть. Именно в таком состоянии и застала меня вернувшаяся с работы Ленка. Я все ей наконец рассказал. Что у меня не просто пиитическая хандра. И трудно, и глупо было бы все это удерживать в себе; кроме того, она и так уже что-то заподозрила, ибо на моем обычном облике явно отложились следы трехдневной борьбы с самим собой. Жена повела себя правильно. Она не стала давить ядовитую химеру хохотом или дырявить иронией. Так можно было бы лишь вырастить высокую стену, загнав меня вместе с моим страхом на противоположную ее сторону. Она согласилась со мной что внезапно возникшие мои страхи серьезны и обоснованны, но просто в значительно меньшей степени, чем мне казалось. Поскольку и энциклопедия говорила про то же, я верил, верил!
Логика жены была правильной. Вот ты выходишь каждый день на улицы Москвы, где миллионы машин, и шанс погибнуть под колесами вполне реален, даже небось подсчитан. Каждый день пять или десять человек просто обречены статистикой сложить жизнь или здоровье на столичном асфальте. Примерно так она рассуждала, и что меня больше всего подкупило в этих рассуждениях — они полностью совпадали все с теми же расчетами Сегеня. «Один шанс на миллион». В Москве десять примерно миллионов человек. Если каждый день попадает под собаку, пардон, под машину десять человек, то получается та же дробь, в числителе единица, в знаменателе единица с шестью нулями.
Эти весьма разумные аргументы плюс нежелание выглядеть трясущимся от нелепого страха в глазах своей субтильной супруги, да еще вполне иррациональная, но все равно согревающая зябнущую душу вера в то, что мне, возможно, забронировано место среди счастливых 30 процентов, — все это в совокупности дало мне силы пережить жуткую последнюю неделю симметричного года. Конечно, я не забыл о своем ранении, но все же держал себя в руках. И, как мне кажется, неплохо держал. Я придумал плохой каламбур: «В доме укушенного не говорят о собаке», — но не настаивал, чтобы он стал правилом в нашем доме. Когда Лена внезапно спохватывалась, что мы смотрим дог-шоу или «Собаку Баскервилей», и пыталась переключить канал, я ее останавливал и даже мягко выговаривал, что не надо относиться ко мне как к больному. Вместе с тем, когда мне позвонил Сережка Васильев из Волгограда и после чтения своего нового, как всегда, мастерски написанного стихотворения и поздравлений с наступающим, поинтересовался: «Как твоя собака?» — я подумал не о нашем таксе Грине, пропавшем в деревне прошлым летом, а именно о кавказской твари, нашедшей мою ногу этой зимой. Да, да, научившись демонстрировать свою полную свободу от околособачьих терзаний, я в глубине души был ими укушен. Спал я при этом хорошо, как всегда, без малейших сновидений и тем более кошмаров. Лишь просыпания были ужасны. Едва очнувшись, я хватался за колено: не чешется ли, не набух ли шрам?
Но зато я, как никогда, ждал праздника, страстно, словно в детстве, когда каждое «год-шоу» обещало чудо.
Проснувшись тридцать первого и осмотрев ногу, я почувствовал себя вдруг свободным от кошмара, незаметно душившего душу. Не надо больше преодолевать каждую секунду подступающее к горлу отчаяние и держаться молодцом, понимая, что завтра уже сделаешься стопроцентным кандидатом в покойники. Граница жизни, еще маячившая совсем вблизи, как стена комнаты, теперь отодвинулась практически в бесконечность. Кровать покачивалась от переживаемого мною счастья так, что жена, повернувшись во сне, припала щекой к моему плечу. Неудивительно, счастье как магнит притягивает.
Почему я сделался так уверен, что все позади? Размышления о природе композиции помогли мне. Судьба не могла мыслить как американский кинорежиссер. В голливудских фильмах спасение приходит не раньше последней секунды. Я не мог поверить, что рок будет так пошл, что нанесет удар в последний день моего страшного ожидания, да еще совпадающий с последним днем года. Так что, осмотрев колено и убедившись, что все по-прежнему, я не просто успокоился, я тихо возликовал.
И тут раздался телефонный звонок.
Наверно, теща, подумал я. Хочет поздравить с наступающим. Не то чтобы я горел желанием с ней побеседовать, но, с другой стороны, чем раньше отстреляешься с обязательными звонками, тем лучше. Осторожно переложив голову супруги на подушку, я побежал к телефону. Звонила не теща. Приятный женский голос интересовался, не Михаил ли я Михайлович. Кто бы это мог быть? Редакторша из какого-нибудь журнала или издательства? Только почему это 31-го числа?
— Это из травмапункта звонят. Вы пропустили уколы. Я тут на дежурстве, просматривала записи.
Сердце у меня, разумеется, упало. Не своим голосом я сказал:
— Ну, теперь уже нет смысла ведь делать?
Сказал так, в тайной все-таки и жаркой надежде, что она меня как-нибудь успокоит от полноты своего медицинского образования. Мол, месяц прошел, и теперь всякая опасность позади.
— Да, теперь уже бесполезно. — Сквозь ее тон просвечивало: раз уж болен, то уж болен.
Сволочь!
— Но вы зайдите расписаться.
— Как это расписаться?
— Ну, что вы по собственной воле отказались от прививки.
Я был не в силах выговорить ни слова.
— Если сегодня не сможете, заходите второго числа. Тут будет дежурство.
— С наступающим! — прошипел я.
Получается, что для официальных структур я уже мертв. От меня им нужно меньше, чем от паршивой овцы. Всего лишь несколько букв — ровно столько, сколько поместят потом на надгробном камне. Только там еще и циферки добавят. По крайней мере, почему-то мстительно подумал я, в этом омерзительном 2002 году я не умру. Даже если прямо сейчас лопнет мой шрам и загорится огнем, до следующего года я дотяну.
В этом месте я нырнул с поверхности нахлынувшего страха в глубину, где рассчитывал, как всегда, встретиться с собою же, криво усмехающимся всем этим умственным спекуляциям и кривляниям. И никого не встретил. Оказывается, я весь, на всю свою глубину, состоял из мутного томления, и даже кривой усмешки не имел в противовес ему.
Вот тут-то мне стало страшно по-настоящему. Так страшно, что я даже закричал. Крик я перехватил, перекусил, так что его тонкие кости заскрипели на стиснутых зубах. Не хватало еще Ленку испугать!
— С Новым годом, с новым счастьем!
На мутной волне тяжелого опьянения я проскочил из 31-го числа сразу в 3-е, и главная заноза сама собой вышла из раны. Правда, иногда накатывало, особенно когда сознание ненароком натыкалось на какое-нибудь «собачье» воспоминание. Как выяснилось, дороги, по которым брели мои мысли, были просто усыпаны ими. И если вдруг мне начинало казаться, что нога чуть ниже левого колена чешется, я вздрагивал и замирал, и менялся в лице. Находившийся рядом человек озабоченно спрашивал, что со мной?
Но день ото дня реакция притуплялась, накаты страха становились не столь цепенящи. Но, с другой стороны, я никогда не посмел бы сказать себе, что рана зажила полностью, бесповоротно. Да, она о себе почти не напоминала, но и забыть ее было нельзя.
И вот восьмого мая я почувствовал канун полного освобождения и сделался окончательно спокоен. И говорил себе это, уже не боясь сглазить. Воистину, наступал день победы!
Девятого мая я проснулся от стука. Стук был гулкий, от него сотрясался весь дом. И почему-то от него же одновременно и страшно тошнило, хотя при этом чувствовалось, что нечем. Так что вставать нет смысла. Не из-за этого же стука! Стук был ритмичный, но с регулярным перебоем: три удара — пауза, три удара — пауза.
Да что же это такое?!
Я открыл глаза. Ничего не увидел и еще меньше понял. Было темно. Я не ослеп, просто ночь. Видимо, самая середина. И тут я бросил размышлять о времени. Я понял, откуда стук. Это грохотало мое собственное сердце.
Три удара — пауза, три удара — пауза. Я нащупал пальцами правой руки левое запястье. Слух меня не обманул. Четвертый удар куда-то пропадал. Вместо него — мгновенное ощущение пустоты в груди. Пустоты и холода.
Сердце меня никогда прежде не подводило. Давление с перепоя подскакивало, но чтобы перебои… Перебои с перепоя. Собственно, и сейчас был именно он, перепой. Трехдневный загул, солидно начатый шестого мая в ресторанчике над Москвой-рекой, с осетриной и Сегенем, и законченный в отремонтированной квартире в ночь с восьмого на девятое четырнадцатой в тот день бутылкой пива «Козел». Убираем кавычки — именно так надо назвать существо с надорванным сердцем, скрючившееся под пропотевшей простыней, сто раз дававшее себе слово не пить долее одного дня.
Да, начиналось все очень хорошо.
Похлопывали легкие шторы, слева внизу лежала чуть взволнованная река. Именно лежала, потому что движение воды было совершенно неощутимо. На той стороне высилось колесо, еще более неподвижное, чем река.
Сашуля все заказал умело — и дешево, и много. Я до сих пор робею перед официантами, хотя умом понимаю, что они не начальство, а прислуга.
— Пить что будем? — гнул спину халдей.
— Водку.
— Сколько?
— Принесите достаточно. А то в прошлый раз не хватило.
Официант кивнул и даже улыбнулся, понимая, что с ним шутят. Исчез, вернулся, и вот мы уже держим на уровне глаз по хрустальной рюмке. Я говорю Сегеню, что он не только в ресторане ведет себя как завсегдатай, но и вообще в жизни. Саша пропускает комплимент мимо ушей. Мы выпиваем. Раз, два, три, шесть…
Саша кратко рассказал о своей поездке на мою малую родину — в Беларусь. Пригласил его туда республиканский прокурор. Оказалось, душевнейший человек. А от прокурора Сегень поехал на Псковщину, к священнику одному, отцу Сергию. Он знаменит был тем, что в месте своего прежнего служения, на Кубани, в одиночку разогнал подвернувшуюся толпу то ли нудистов, то ли иеговистов. Разгонял не только словом. От группы травмированных поступила в органы жалоба по всей форме. Отец-победитель был наказан географически.
— Не думаю, что согласился бы отдать свое духовное воспитание в такие руки, — сказал я, когда было показано, какие у отца Сергия кулаки.
Саша хмыкнул, но было непонятно, одобрительно или снисходительно.
После ресторана мы вернулись в Союз писателей, к Сегеню на работу, — благо рядом. Побродив по кабинетам, где нам, таким веселым и разговорчивым, опять-таки никто не был особенно рад, мы в конце концов осели у секретаря Лопусова. Гостеприимство этого человека поистине не знает границ. Тут же явились бутылочка коньяка и засахаренная клюква. Под перезвон новейших историй из жизни сложнейшего организма Союза писателей мы выпили по две рюмки.
Через некоторое время мы уже направлялись в сторону «Московского вестника». Только в этом журнале — настаивал я — всегда рады гостям, только там можно достойно продолжить начатое. Дорога нас несколько освежила, и, подойдя к дверям заветного кабинета, мы были полны самых возвышенных предвкушений. Там внутри стояла тишина. Свет не горел.
Снова мы обнаружили себя уже на улице. Было уже темно — значит, очень поздно. Май. Заканчивался легкий ливень ранней ночи. Перекресток бесшумно сиял, одухотворенная тьма уходила во все четыре стороны.
Вверх вообще смотреть было страшно — вдруг затянет? Прекратить приключение и расстаться в такой момент невозможно.
Добрались мы до какого-то ночного магазина. Купили водки и пару нарезок. И спустя неизвестно какое время и не помню каким образом перенеслись в Союз писателей. Раз уж я не строю композицию, то и не обязан объяснять, как это произошло. Свет зажигать не стали, вполне хватало света лун — по огромному, изъеденному серебряной ржавчиной круглому фонарю в каждом окне. Колбаса отсвечивала жировыми икринками, водка лоснилась, наливаясь в граненые рюмки. Над этим мистическим столом состоялась некая беседа, одним неясным корнем связанная с прежней нашей трезвой жизнью, другим — с путаным содержанием водочных разговоров этого дня. Главным отличительным качеством загробного этого застолья была поразительная откровенность высказываемых мнений.
Не помню почему, но я вдруг счел себя задетым и обманутым и захотел посчитаться немедленно.
— Твой последний роман дрянь. — Только друг, побуждаемый истинной дружбой, мог сказать другу такое.
— Почему ты ненавидишь своих героев? — услышал я в ответ.
Я не знал, что дело обстоит так, и с этой точки зрения свои сочинения не оценивал. Нет, если присмотреться… Но присматриваться именно сейчас мне не хотелось. Лучше атаковать, чем комплексовать.
— Ты там все время пытаешься шутить, но не смешно — прямо «Аншлаг» Петросяныч какой-то.
— А поскольку ты их не любишь, они у тебя получаются холоднокровные, как русалки, им невозможно сопереживать. Они гибнут как мокрицы.
А если он прав? Тем хуже для него!
— Хочешь сказать, что веришь в людей и вообще веришь, а я такой гад, что не верю? Но все, что связано у тебя с верой, выглядит искусственно. Шито белыми нитками. Крестный ход в конце отклеивается. После всех наворотов с водкой и девками все умилительно христосуются. И я почему-то должен верить, что в жизни так именно и бывает.
— Да ты вообще после «Пира» ничего человеческого не написал, там было какое-то пыхтение души, а после — одни приемчики, ужимки. Мертвечина!
— Тебе тоже далековато сейчас до «Похоронного марша».