Этот груз состоял как раз из кофе, риса и чая, и капитану Памфилу незачем теперь было заходить ни в Мокку, ни в Бомбей, ни в Пекин, что давало ему возможность сберечь немало времени и денег.
От этого капитан пришел в такое прекрасное расположение духа, что, проходя мимо острова Родригес, купил там попугая.
Приближаясь к Мадагаскару, капитан заметил, что запас пресной воды на исходе, но стоянка у мыса Сент-Мари была небезопасной для судна, нагруженного так, как «Роксолана», и он решил идти до залива Алгоа без остановок. Там во время погрузки бочек к нему приблизился вождь гонакасов, за ним следовали два человека, которые несли на плечах (примерно так, как посланцы евреев несли виноградную кисть из Земли обетованной) великолепный слоновый бивень: этот образчик вождь Утаваро (что на языке гонакасов означает «сын Востока») принес на берег, надеясь получить большой заказ.
Осмотрев бивень, капитан Памфил нашел слоновую кость превосходной и спросил у гонакасского вождя, во что ему обойдутся две тысячи слоновых бивней, подобных этому. Утаваро ответил, что это будет стоить ровно три тысячи бутылок водки. Капитан хотел поторговаться, но сын Востока стоял на своем, уверяя, что цена вовсе не завышена. Капитан вынужден был согласиться на условия негра; впрочем, если принять во внимание, что прибыль от сделки должна была составить около десяти тысяч процентов, цена не была чрезмерно высокой. В ответ на вопрос капитана, скоро ли можно ожидать поставки товара, Утаваро потребовал два года; этот срок чудесно согласовывался с обязательствами капитана Памфила, и два почтенных негоцианта, обменявшись рукопожатием, расстались совершенно очарованные друг другом.
И все же, какой бы выгодной ни была эта сделка, она терзала торговую совесть благородного капитана: невольно он думал о том, что, если слоновая кость так дешева на восточном берегу Африки, он мог бы купить ее за полцены на западном берегу, где слоны водятся в таком огромном количестве, что даже дали свое имя одной из рек. Желая это выяснить, капитан, дойдя до тридцатого градуса широты, приказал взять курс на берег, но ошибся на четыре или пять градусов и подошел к устью реки Оранжевой вместо устья реки Слонов.
Это обстоятельство его не слишком обеспокоило: расстояние было таким незначительным, что никоим образом не должно было повлиять на цену бивней. Он приказал спустить шлюпку на воду и поднялся по реке к столице малых намакасов, до которой было два дня пути от берега во внутреннюю часть страны. Вождь Утавари только что вернулся с большой охоты; он убил пятнадцать слонов, поэтому в образцах недостатка не было, и капитан мог убедиться: они еще лучше предложенных ему Утаваро.
Следствием этого явилась сделка между Утавари и капитаном, для последнего еще более выгодная, чем та, что он заключил с Утаваро. Сын Запада отдавал две тысячи слоновых бивней за полторы тысячи бутылок водки: эта цена была вдвое ниже той, какую запросил его коллега; подобно ему, Утавари просил на выполнение заказа два года. Капитан Памфил не стал спорить из-за этой отсрочки, напротив, она его устраивала: он мог отправиться за двумя грузами, совершив всего одно путешествие. Утавари и капитан в знак заключения сделки обменялись рукопожатием и расстались лучшими друзьями. И бриг «Роксолана» продолжил свой путь в Европу.
Когда Жаден дочитал свою историю до этого места, часы пробили полночь — урочный час почти для всякого, кто обитает выше шестого этажа. Все поднялись, собираясь расходиться, но Флер напомнил доктору Тьерри о том, что ему предстоит произвести еще одну проверку. Взяв в руки банку, доктор показал ее всем присутствующим. В ней не осталось ни одной мухи, а мадемуазель Камарго раздулась до размеров индюшачьего яйца и блестела, словно начищенный сапог. Прощаясь с доктором Тьерри, каждый из нас выразил восхищение его безграничной ученостью. Наутро мы получили письмо следующего содержания:
VI
О ТОМ, КАК ЖАК I НАЧАЛ ОЩИПЫВАТЬ КУР И ЗАКОНЧИЛ ТЕМ, ЧТО ОЩИПАЛ ПОПУГАЯ
Сразу после траурного обеда, закончившегося к семи или восьми часам вечера, мы попросили Жадена продолжить рассказ, возбудивший в прошлый раз наше живейшее любопытство. Мадемуазель Камарго была весьма привлекательна, но ее уединенный образ жизни в те шесть месяцев и один день, что она провела в мастерской Декана, помешал ей оставить глубокий след в умах и сердцах постоянных посетителей художника. Из всех нас у нее были наиболее близкие отношения с Тьерри, но и они ограничивались научным интересом, поэтому мы недолго предавались сожалениям о ее кончине: безмерная польза, извлеченная из этой смерти наукой, смягчила горечь утраты. Так что читатель легко поймет, что мы вскоре вернулись к занимательным приключениям нашего друга Жака, изложенным таким правдивым, добросовестным и умелым рассказчиком, как Жаден, кого уже прославила в качестве художника прекрасная картина «Коровы», а в качестве повествователя — «История принца Анри», созданное в соавторстве с г-ном Дозá произведение[14], еще до своего выхода в свет уже пользующееся заслуженной известностью. Жаден, не заставив долго себя упрашивать, достал из кармана рукопись и продолжил свою историю с того места, на котором остановился.
Попугай, купленный капитаном Памфилом, был великолепным экземпляром какаду — белоснежный, с черным, как эбеновое дерево, клювом и желтым, словно шафран, хохолком, поднимавшимся и опускавшимся в зависимости от хорошего или дурного настроения птицы, придавая ей то притворно-добродушное выражение бакалейщика в картузе, то грозный вид национального гвардейца в медвежьей шапке. Кроме внешней привлекательности, Катакуа обладал множеством приятных способностей: он одинаково хорошо говорил на английском, испанском и французском языках, пел «God save the king!»[15] не хуже лорда Веллингтона, «Pensativo estaba el cid»[16] — совершенно как Дон Карлос, а «Марсельезу» — как генерал Лафайет. Понятно, что при таких филологических наклонностях попугай не замедлил в обществе команды «Роксоланы» расширить круг своих познаний и, когда через неделю на горизонте показался остров Святой Елены, начал мастерски божиться по-провансальски, к великому восторгу капитана Памфила, который, как старинные трубадуры, говорил только на лангедоке.
Проснувшись, капитан Памфил обходил свое судно, проверяя, занят ли своим делом каждый человек и на месте ли каждая вещь. Приказав раздать матросам суточный рацион водки и распределив между юнгами удары линька; оглядев небо, изучив море и определив направление ветра; наконец, обретя ту безмятежность духа, какая дается сознанием исполненного долга, капитан в сопровождении Жака, который рос на глазах, разделяя с пернатым соперником всю привязанность хозяина, направлялся к попугаю и давал ему ежедневный урок провансальского языка. Если капитан Памфил был доволен учеником, он просовывал между прутьями клетки кусочек сахара — награду, казалось весьма ценимую Катакуа и вызывавшую жгучую зависть Жака. Случалось, какое-либо внезапное происшествие отвлекало внимание капитана; тогда Жак приближался к клетке и к полному отчаянию Катакуа действовал так ловко, что чаще всего кусок сахара доставался не тому, кому был предназначен, и тот, потрясая лапкой и подняв дыбом хохол, оглашал воздух самыми грозными своими песнями и самыми страшными ругательствами. Что касается Жака, он с невинным видом оставался поблизости от темницы, где бесновался обворованный попугай; если Жак не успевал сгрызть сахар, он засовывал остаток за щеку, оставляя его там потихоньку таять, а сам почесывал бока и блаженно жмурился (единственной карой за его преступление была необходимость пить сахар, вместо того чтобы его съесть).
Каждому ясно, что это посягательство на его движимое имущество было для Катакуа чрезвычайно неприятным, и как только капитан Памфил к нему приближался, попугай исполнял весь свой репертуар. К несчастью, ни один из наставников не научил его кричать «Держи вора!», и капитан, пребывая в уверенности, что попугай съел свое лакомство, а его выходки (они были не чем иным, как формальным обвинением!) вызваны удовольствием видеть хозяина, ограничивался нежным почесыванием птичьей головы. Катакуа до известной степени ценил эту ласку, но все же больше ценил упомянутый кусочек сахара. В конце концов Катакуа понял, что ему самому придется позаботиться о возмездии. Однажды, когда Жак, украв сахар, снова просунул руку в клетку, чтобы подобрать крошки, Катакуа повис на одной лапе и, делая вид, что занимается гимнастикой, поймал большой палец обезьяны и впился в него клювом. Жак пронзительно взвизгнул, ухватился за снасти и поднялся, насколько хватило дерева и пеньки. Остановившись в самой высокой точке судна, он с жалобным видом вцепился в мачту тремя лапками, а четвертой тряс, будто в ней было кропило.
Настал час обеда. Капитан Памфил посвистел Жаку, но тот не отозвался; это молчание столь не соответствовало распорядку дня обезьяны, что капитан Памфил забеспокоился. Он снова свистнул, и на этот раз в ответ послышалось ворчание, раздавшееся словно с облаков. Подняв глаза, капитан увидел Жака, который давал свое благословение urbi et orbi[17]; между ним и капитаном произошел обмен сигналами, в результате выяснилось, что Жак упорно отказывается спуститься. Капитан Памфил, приучивший свою команду к беспрекословному повиновению, не желал позволить обезьяне нарушить дисциплину. Он взял рупор и позвал Двойную Глотку. Требуемое лицо, поднявшись задом наперед по трапу из кухни, тотчас явилось и приблизилось к капитану с видом примерно таким, с каким собака, которую дрессирует сторож, подходит к нему за наказанием. Капитан Памфил, не любивший утруждать себя ради подчиненных, молча указал юнге на упрямца, корчившего гримасы на своей жердочке. Мгновенно поняв, что от него требуется, Двойная Глотка ухватился за ведущую к вантам лестницу и вскарабкался по ней с ловкостью, доказывавшей, что капитан, удостоив его этим опасным поручением, сделал правильный выбор.
На решимость капитана повлияло еще одно рассуждение, основанное полностью не то чтобы на изучении сердца, но на знании желудка: Двойная Глотка был занят только на кухне, и к его почетным обязанностям с уважением относилась вся команда, а в особенности Жак, предпочитавший эту часть судна всем остальным. Поэтому Жак был связан тесной дружбой с этим новым персонажем, только что выведенным нами на сцену и обязанным своим выразительным прозвищем, которое заменило его подлинное имя, той легкости, с какой он благодаря занимаемой им должности мог обедать прежде других, что не мешало ему обедать еще раз после всех остальных. Так вот, Жак понял Двойную Глотку, Двойная Глотка также понял Жака, и следствием этого взаимопонимания явилось то обстоятельство, что Жак, не пытаясь бежать, как он не преминул бы поступить, будь за ним послан любой другой человек, проделал половину пути ему навстречу, и два друга встретились на перекладине грот-брамселя, откуда немедленно спустились (один на руках у другого) на палубу, где их ждал капитан Памфил.
Капитану Памфилу было известно лишь одно средство, исцеляющее раны любого происхождения: компресс из водки, тафии или рома; поэтому, смочив тряпку одной из вышеупомянутых жидкостей, он обернул ею раненый палец Жака. Почувствовав прикосновение спирта к живому мясу, Жак ужасно сморщился; но, увидев, как Двойная Глотка, воспользовавшись тем, что капитан отвернулся, поспешно проглотил оставшуюся в стакане жидкость, в которой смачивали тряпку, он догадался: лекарство, причиняющее боль, может оказаться благотворным питьем. Сделав такой вывод, он высунул язык и осторожно лизнул повязку; затем, понемногу войдя во вкус, стал просто-напросто сосать свой большой палец; поскольку капитан приказал смачивать повязку каждые десять минут, а его приказания исполнялись точно, через два часа Жак начал моргать глазами и сонно покачивать головой. Лечение шло своим чередом, Жаку оно все больше нравилось; в конце концов он мертвецки пьяным свалился на руки своему другу Двойной Глотке, а тот отнес раненого в каюту и уложил его на свою собственную постель.
Жак проспал двенадцать часов подряд. Как только он проснулся, его взгляд прежде всего упал на друга-юнгу, занятого ощипыванием курицы. Это зрелище не было новым для Жака, однако на этот раз оно, казалось, особенно заинтересовало его; он тихонько встал, приблизился к Двойной Глотке, не сводя с него глаз, и, сидя неподвижно все время, пока длилась процедура, и пристально наблюдая за ней, стал изучать приемы, которыми пользовался этот труженик. Когда курица была ощипана, Жак, еще ощущавший некоторую тяжесть в голове, поднялся на палубу подышать свежим воздухом.
На следующий день по-прежнему дул попутный ветер. Видя, что все идет так, как ему хотелось бы, и не считая нужным везти в Марсель оставшихся на судне кур и уток (которых, впрочем, он и покупал не с целью наживы), капитан приказал — под тем предлогом, что здоровье его пошатнулось, — ежедневно подавать ему, кроме буйабеса и куска гиппопотама, только что убитую птицу, отварив или зажарив ее. Через пять минут после того как было отдано это распоряжение, послышался предсмертный крик гибнущей под ножом утки.
Услышав его, Жак поспешно спустился с грот-рея (не знающий его эгоистического нрава мог бы подумать, что он спешит на помощь жертве) и бросился в каюту. Он нашел там Двойную Глотку, добросовестно исполнявшего обязанности поваренка, продолжая ощипывать птицу, пока на ее теле оставался хотя бы легчайший пушок. Как и в прошлый раз, Жак, казалось, чрезвычайно заинтересовался происходящим. Затем он снова поднялся на палубу, в первый раз после приключившегося с ним несчастья приблизился к клетке Катакуа и долго ходил вокруг нее, стараясь держаться подальше от клюва попугая. Наконец, улучив подходящую минуту, он ухватил перо хвоста какаду и — хотя Катакуа хлопал крыльями и ругался — так сильно дернул, что оно осталось в его руках. Этот опыт, каким бы незначительным он ни показался на первый взгляд, все же, по-видимому, доставил Жаку огромное удовольствие. Он стал приплясывать на месте, подпрыгивая и падая на все четыре лапы, что служило у него выражением высшей степени удовлетворения.
Тем временем судно на всех парусах неслось в Атлантический океан. Берег скрылся из вида; кругом остались лишь вода и небо, создавая впечатление лежащего за горизонтом бескрайнего простора. Изредка пролетали только крупные морские птицы, путешествующие с одного континента на другой. Капитан Памфил, доверившись инстинкту Катакуа, который должен был подсказать попугаю, что его крылья слишком слабы для долгого перелета, открыл темницу своего воспитанника и позволил ему свободно порхать среди снастей. Катакуа, вне себя от радости, немедленно воспользовался разрешением — взлетел на брам-стеньгу, уселся там и, к большому удовольствию команды, исполнил весь свой репертуар (он один производил больше шума, чем двадцать пять смотревших на него матросов).
Пока на палубе продолжалось это представление, в каюте разыгралась сцена другого рода. Жак, следуя своей привычке, приблизился к занятому ощипыванием птицы Двойной Глотке, и на сей раз юнга, заметив неведомый доселе интерес своего приятеля к этому занятию, решил, что открыл в нем доселе неведомое призвание к работе поваренка. Двойной Глотке пришла в голову удачная идея: поменяться с Жаком ролями и, отныне заставив его ощипывать кур и уток, самому сидеть сложа руки и наблюдать, как тот действует. Поскольку Двойная Глотка принадлежал к числу тех решительных натур, у кого исполнение не отстоит от замысла, он тихонько подошел к двери и закрыл ее, затем на всякий случай вооружился хлыстом, заткнув его за пояс штанов таким образом, чтобы рукоятка торчала на виду, после чего вернулся к Жаку и сунул ему в руки утку, которая должна была утратить оперение в руках юнги, одновременно показав пальцем на рукоятку хлыста и собираясь в случае возникновения спора обратиться к этому орудию как к третейскому судье.
Но юнге не пришлось прибегнуть к подобной крайности: то ли его догадка была верной, то ли новая способность, которую приобретал Жак, казалась последнему необходимым дополнением ко всякому хорошему воспитанию, но он, зажав утку меж колен, как делал у него на глазах его наставник, принялся за работу с рвением, избавившим Двойную Глотку от каких-либо насильственных действий по отношению к обезьяне. По мере того как исчезали перья, обнажался пушок, а пушок уступал место нагой плоти, Жака все сильнее охватывал восторг, и, полностью закончив работу, он пустился в пляс, как сделал накануне у клетки Катакуа.
Двойная Глотка, со своей стороны, тоже радовался; он упрекал себя лишь в одном: что не воспользовался раньше склонностями своего приспешника; но он пообещал себе не дать остыть этому пылу и на следующий день, в тот же час, при тех же обстоятельствах, приняв те же меры предосторожности, устроил второе представление вчерашней пьесы. Успех был не меньшим, чем во время премьеры, так что на третий день, признав Жака равным себе. Двойная Глотка повязал ему свой кухонный передник и полностью доверил ему заботу об индюках, курах и утках. Жак оказался достойным оказанного доверия и через неделю оставил своего учителя далеко позади по части быстроты и ловкости.
Бриг тем временем шел подобно волшебному кораблю. Он оставил за кормой родной берег Жака, слева по борту и вне пределов видимости — острова Святой Елены и Вознесения и на всех парусах летел к экватору. Был один из тех дней, когда небо тропиков словно давит на землю. Рулевой в одиночестве стоял у штурвала, впередсмотрящий устроился на вантах, а Катакуа — на своем рее; что до остальной части команды, то каждый искал прохладу там, где надеялся ее найти, а сам капитан Памфил, заставив Двойную Глотку обмахивать его павлиньим хвостом, растянулся на подвесной койке и курил гургури. Жак, как ни странно, не стал на этот раз ощипывать свою курицу, положил ее нетронутой на стул и снял кухонный передник. Казалось, он, как и все прочие, был изнурен жарой или погружен в свои размышления. Однако его расслабленное состояние продержалось недолго. Он кинул вокруг себя быстрый и умный взгляд, затем, словно испугавшись собственной дерзости, подобрал перо, потащил его в рот, равнодушно уронил и, моргая, стал чесать бок. И вдруг одним прыжком — самый дотошный наблюдатель усмотрел бы в этом лишь простой каприз — оказался на первой перекладине лестницы. Там он еще минуту помедлил, щурясь на солнце сквозь люк, потом беспечно поднялся на палубу, словно зевака, не знающий, чем заняться, и отправляющийся искать развлечений на Итальянском бульваре.
Добравшись до последней ступеньки, Жак увидел, что палуба пуста: можно было подумать, что покинутое судно плывет само по себе. Эта безлюдность, казалось, как нельзя больше устраивала Жака: он снова почесал бок, шелкнул зубами, подмигнул, два раза подпрыгнул, в то же время взглядом отыскивая Катакуа, и в конце концов обнаружил его на его обычном месте; попутай хлопал крыльями и во все горло распевал «God save the king!». Тогда Жак будто бы перестал обращать на него внимание, устроился на бортовом ограждении как можно дальше от бизань-мачты, на самом верху которой сидел его враг, затем полез по реям, ненадолго задержался на марселях, взобрался на фок-мачту и отважился перебраться на трос, ведущий к бизань-мачте. Добравшись до середины этой зыбкой дороги, он повис на хвосте, выпустив снасть из всех четырех лап, и стал раскачиваться головой вниз, будто только за этим сюда и явился. Затем, убедившись, кто Катакуа нет до него никакого дела, Жак потихоньку приблизился к нему, притворяясь, что думает о чем-то другом, и, когда пение и радость соперника были в самом разгаре (попугай орал во всю мочь и размахивал в воздухе своими оперенными конечностями, словно пытающийся согреться кучер), прервал и его арию, и его восторги, крепко схватив попугая левой рукой за то место, где крылья соединяются с телом. Катакуа отчаянно завопил, но никто не придал этому значения, настолько вся команда изнемогала от духоты и зноя, который потоками изливало на них стоявшее в зените солнце.
— Гром небесный! — произнес внезапно капитан Памфил. — Вот это явление: снег на экваторе…
— Ну нет! — ответил Двойная Глотка. — Это не снег; это… Ах, черт!
И он бросился на лестницу.
— Ну, так что же это такое? — приподнявшись на койке, спросил капитан Памфил.
— Это Жак ощипывает Катакуа, — крикнул сверху Двойная Глотка.
Капитан огласил свое судно одним из самых великолепных ругательств, какие только раздавались на экваторе, и сам поднялся на палубу, в то время как команда, внезапно разбуженная словно от взрыва в констапельской, лезла наверх через все отверстия, какие только есть в остове корабля.
— Ах, негодяй! — закричал капитан Памфил, хватая свайку и обращаясь к Двойной Глотке. — Что же ты делаешь? Ну, берегись!
Двойная Глотка, уцепившись за снасти, взбирался по ним ловко, словно белка, но чем быстрее он двигался, тем больше старался Жак: перья Катакуа образовали настоящую тучу и падали декабрьским снегом. Катакуа, со своей стороны, увидев приближающегося юнгу, заорал еще громче, но в миг, когда его спаситель протянул к нему руку, Жак, которому до сих пор словно бы не было дела до всего происходящего на судне, решил, что достаточно хорошо справился со своей обычной работой, и выпустил из рук врага, оставив ему перья лишь на крыльях. Катакуа, совершенно помешавшийся от боли и страха, забыл, что он утратил противовес хвоста; некоторое время он порхал самым нелепым образом и в конце концов упал в море, где и утонул, поскольку лишен был перепонок на лапах.
— Флер, — прервав чтеца, сказал Декан. — У тебя хороший голос, крикни дочке привратницы, чтобы она принесла нам сливок, у нас они кончились.
VII
КАК ВЫШЛО, ЧТО ТОМ ОБНЯЛ ДОЧКУ ПРИВРАТНИЦЫ, НЕСШУЮ СЛИВКИ, И КАКОЕ РЕШЕНИЕ БЫЛО ПРИНЯТО ПО ПОВОДУ ЭТОГО СОБЫТИЯ
Флер открыл дверь и вышел на лестницу, чтобы исполнить просьбу, затем вернулся, не заметив, что Том, вышедший вслед за ним, остался за дверью. Потом Жадена, прервавшего свою историю на смерти Катакуа, попросили продолжить чтение.
— С этого места, господа, — сказал он, показав, что рукопись закончилась, — написанные мемуары сменятся простым изложением, поскольку события, о которых нам осталось рассказать, довольно незначительны. Жертва, принесенная Жаком морским богам, сделала их благосклонными к судну капитана Памфила, так что остаток пути прошел без новых приключений. Единственный раз Жаку грозила смертельная опасность, и вот как это случилось.
На широте мыса Пальмас, в виду Верхней Гвинеи, капитан Памфил поймал в своей каюте великолепную бабочку, настоящий летающий тропический цветок, с крыльями пестрыми и сверкающими, словно грудка колибри. Капитан, как мы видели, не пренебрегал ничем, что могло принести ему хоть какую-то выгоду по возвращении в Европу, поэтому он как можно аккуратнее, чтобы не залоснился бархат крыльев неосторожной гостьи, поймал ее и приколол булавкой к обшивке каюты. Среди вас не найдется ни одного, кто не видел бы агонии бабочки, кто, охваченный желанием сохранить в коробке или под стеклом милое дитя лета, не заглушил бы при помощи этого желания голос своего чувствительного сердца. Так что вам известно, как долго бьется и извивается на пронзившем ее тело стержне несчастная жертва собственной красоты. Бабочка капитана Памфила прожила так несколько дней; крылья ее трепетали, словно она сосала нектар цветка, и это движение привлекло внимание Жака, который взглянул на бабочку краешком глаза, притворившись, что вовсе на нее не смотрит, а когда капитан отвернулся, подскочил к стене и, решив, что создание такой замечательной раскраски должно годиться в пищу, с обычной своей прожорливостью ее проглотил. Повернувшись к Жаку, капитан Памфил увидел, что тот подпрыгивает и кувыркается; вместе с бабочкой бедняга проглотил острую медную булавку: она застряла у него в горле, и теперь он задыхался.
Капитан, не знавший причины, которая вызвала эти гримасы и конвульсии, подумал, что обезьяна веселится, и некоторое время забавлялся ее безумствами. Но, видя, что эти выходки не прекращаются, что голос акробата все более напоминает голос полишинеля и, вместо того чтобы сосать свой большой палец, как он привык делать после лечения, Жак по локоть засовывает руку себе в глотку, капитан заподозрил: за всеми этими прыжками скрывается нечто более существенное, чем желание развлечь хозяина. Он направился к Жаку; бедняга вращал глазами, не позволяя усомниться в природе испытываемых им ощущений, и капитан Памфил, заметив, что его любимая обезьяна определенно собирается умирать, громко стал звать доктора, и не потому, что так сильно верил в медицину, а для того, чтобы потом ему не в чем было себя упрекнуть.
От жалости к Жаку в голосе капитана Памфила звучало такое отчаяние, что на этот зов прибежал не только доктор, но все, кто его услышал. Одним из первых явился Двойная Глотка; призыв капитана оторвал его от исполнения повседневных обязанностей: в руке у него были порей и морковка, которую он как раз в это время чистил. Капитану незачем было объяснять причину своих криков, ему достаточно было указать на Жака, продолжавшего корчиться от боли посреди каюты. Все засуетились вокруг больного; доктор заявил, что у Жака кровоизлияние в мозг и что данная порода обезьян в особенности подвержена этой болезни, поскольку имеет привычку висеть на хвосте, вызывая этим, естественно, прилив крови к голове. Вследствие этого необходимо было без промедления пустить Жаку кровь, но в любом случае, раз доктора не позвали при первых признаках несчастья, он не отвечает за жизнь обезьяны. После такого предисловия доктор извлек свой набор инструментов, выбрал ланцет и велел Двойной Глотке держать пациента, чтобы не вскрыть ему артерию вместо вены.
Капитан и вся команда верили доктору, поэтому с глубоким почтением выслушали его ученые рассуждения, главный довод которых мы уже привели; лишь Двойная Глотка в сомнении покачивал головой, ибо он испытывал к доктору застарелую ненависть, и вот почему. У капитана Памфила были засахаренные сливы, которыми он очень дорожил, поскольку получил их от своей супруги. Однажды выяснилось, что количество этих засахаренных слив, запертых в особом шкафчике, сильно уменьшилось, и капитан собрал команду, желая узнать имена воров, осмелившихся покуситься на личные припасы высшего начальства на «Роксолане». Никто не сознался в преступлении, Двойная Глотка в том числе; однако прежде за ним такое водилось, и капитан, по достоинству оценив его запирательство, спросил у доктора, нет ли какого способа узнать правду. Доктор, избравший правилом для себя девиз Жан Жака «vitam impendere vero»[18], ответил, что нет ничего проще и для этого есть два верных способа: первый и более быстрый — вспороть брюхо Двойной Глотке, потратив на эту операцию семь секунд; второй способ заключался в том, чтобы дать юнге рвотного, которое подействует более или менее быстро в зависимости от того, насколько сильным будет средство, но в любом случае процедура отнимет не более часа. Капитан Памфил, склонный к умеренности, выбрал рвотное; преступника немедленно силой заставили его принять, после чего двоим матросам было строго приказано не спускать с юнги глаз.
Ровно через тридцать девять минут вошел доктор с пятью сливовыми косточками в руке: для пущей безопасности Двойная Глотка счел нужным проглотить и их, а теперь вернул против своей воли. Преступление было явно доказано, так как перед тем Двойная Глотка утверждал, что уже неделю не ел ничего, кроме бананов и винных ягод, и наказание не заставило себя ждать: виновного приговорили провести две недели на хлебе и воде, а после каждой еды ему полагалось на десерт двадцать пять ударов линьком, которые боцман аккуратно ему и отсчитывал. Следствием этого небольшого происшествия явилось, как мы уже сказали, то обстоятельство, что Двойная Глотка от всей души возненавидел доктора и с тех пор не упускал ни одного случая доставить ему какую-либо неприятность.
Итак, Двойная Глотка был единственным, кто не поверил ни единому слову из всего сказанного доктором; в болезни Жака он распознал симптомы, прекрасно знакомые ему самому: юнге довелось испытать их, когда его застали пробующим капитанский буйабес и он вынужден был проглотить кусок рыбы, не успев вытащить из него кость. Поэтому Двойная Глотка инстинктивно обвел глазами каюту, пытаясь по аналогии догадаться, какому искушению могло подвергнуться чревоугодие Жака. Бабочка исчезла вместе с булавкой; этого оказалось достаточно, чтобы юнге открылась вся истина: бабочка в животе у Жака, а булавка — в его же горле.
Едва доктор с ланцетом в руке приблизился к Жаку, которого держал Двойная Глотка, как последний, к крайнему изумлению и великому возмущению капитана и всей команды, заявил, что доктор ошибся: Жаку нисколько не угрожает апоплексический удар, но он может задохнуться, у него нет пока что ни малейшего прилива крови к мозгу, а есть застрявшая в пищеводе булавка. Произнеся эти слова, Двойная Глотка воспользовался для лечения Жака средством, неоднократно помогавшим ему самому: он стал беспрерывно засовывать обезьяне в горло лук-порей, случайно оказавшийся у него в руке, когда он прибежал на крик капитана; таким образом он с нескольких попыток протолкнул в более широкий проход застрявшее в узких путях инородное тело. После этого, совершенно уверенный в успехе операции, он посадил умирающего на середину каюты, где тот, вместо того чтобы совершать свои невероятные прыжки, какие проделывал на глазах у всей команды пять минут назад, немного посидел в полной неподвижности, словно желая убедиться, что боль действительно прошла, затем моргнул, почесал живот и пустился в пляс на задних лапах (как уже известно нашим читателям, таким способом Жак выражал высшую степень удовлетворения). Но этим все не кончилось. Чтобы нанести репутации доктора последний удар, Двойная Глотка протянул выздоравливающему морковку, которую он принес с собой, и Жак, очень любивший полакомиться этим овощем, немедленно схватил морковку и тотчас без остановок сгрыз, чем доказал, что его пищеварительная система в полном порядке и только и ждет работы. Новоявленный лекарь торжествовал. Доктор же поклялся отомстить за себя, если юнга заболеет, но, как назло, во все время пути Двойная Глотка лишь один раз, на широте Азорских островов, страдал легким несварением желудка, которое вылечил сам способом древних римлян — сунув два пальца в рот.
Бриг «Роксолана» (капитан Памфил), совершив благополучный переход, прибыл 30 сентября в порт Марсель, где капитан выгодно сбыл чай, кофе и пряности, которые выменял в Индийском архипелаге у капитана Као-Киу-Коана. Что касается Жака I, то он был продан за семьдесят пять франков Эжену Изабе, который уступил его Флеру за турецкую трубку, а тот обменял его на греческое ружье Декана.
Вот так и получилось, что Жак перебрался с берегов реки Банго на улицу Предместья Сен-Дени, в дом № 109, где его воспитание, благодаря отеческой заботе Фо, было доведено до известной вам степени совершенства.
Жаден скромно раскланивался в ответ на аплодисменты присутствующих, когда из-за двери послышался громкий крик. Мы выскочили на лестницу и увидели, что бедная дочка привратницы, почти лишившись чувств, лежит в объятиях Тома; испуганный нашим внезапным появлением, медведь пустился бежать вниз по лестнице. В ту же минуту мы услышали новый крик, еще более пронзительный, чем первый: старая маркиза, уже тридцать пять лет обитавшая в четвертом этаже, выглянула на шум с подсвечником в руке и, оказавшись лицом к лицу с беглецом, лишилась чувств. Том поднялся на пятнадцать ступенек, обнаружил открытую дверь на пятом этаже, вошел как к себе домой и попал на свадебный обед. На этот раз послышались завывания, и гости с новобрачными во главе устремились на лестницу. В одно мгновение весь дом, от подвала до чердака, высыпал на площадки, все говорили одновременно, и, как всегда бывает в подобных случаях, никто никого не слышал.
Наконец удалось добраться до сути. Девушка, поднявшая тревогу, рассказала, что она поднималась в темноте, держа в руках сливки, которые ее просили принести, и вдруг почувствовала, как кто-то обнял ее за талию. Решив, что эту вольность допустил какой-то наглый жилец, она ответила на проявление нежности крепкой пощечиной. Получив оплеуху, Том заворчал, в один миг раскрыв таким образом свое инкогнито. Девушка, в ужасе оттого, что она оказалась в лапах медведя, а не в объятиях человека, как ей это представилось, испустила тот самый крик, на который мы вышли; наше появление, как уже было сказано, испугало Тома, а испуг Тома стал причиной всех последовавших затем событий: обморока маркизы и беспорядочного бегства всех, кто присутствовал на свадьбе.
Александр Декан, состоявший с медведем в наиболее близких отношениях, вызвался извиниться за него перед обществом и, желая показать уживчивый нрав Тома, предложил отправиться за ним куда угодно и привести его назад, как святая Марта привела тараску — на простой шелковой голубой или розовой ленточке. Тогда один юный плут лет двенадцати — пятнадцати, выступив вперед, протянул Александру подвязку новобрачной, подобранную им под столом: он собирался нацепить ее на кого-нибудь из гостей, но в это время начался переполох. Александр с лентой в руках вошел в столовую и увидел медведя: тот с удивительной ловкостью разгуливал по накрытому столу и как раз доедал третью ромовую бабу.
Этот новый проступок его погубил: к несчастью, молодой муж разделял вкусы Тома, и он воззвал к любителям ромовых баб: поднявшийся тотчас неистовый шум не могла успокоить покорность, с какой бедняга Том последовал за Александром. У дверей их ждал владелец дома, которому маркиза объявила, что съезжает с квартиры. Новобрачный, со своей стороны, заявил, что не останется в этом доме и четверти часа, если не добьется возмездия: прочие жильцы вторили ему. Видя, что его дом вот-вот опустеет, хозяин побледнел и сказал Декану, что при всем желании не сможет оставить его под своим кровом, если он не избавится немедленно от животного, в подобный час и в приличном доме подающего столь серьезный повод к возмущению. Декан, которому Том начал надоедать, оказывал сопротивление лишь для того, чтобы добиться благодарности за свою уступку. Он дал честное слово, что Том на следующий же день покинет этот дом и, желая успокоить жильцов, требовавших немедленного изгнания медведя и уверявших, что в случае задержки они не станут ночевать в своих квартирах, спустился во двор, заставил Тома, хотелось ему того или нет, войти в собачью конуру, затем повернул ее отверстием к стене и завалил камнями.
Обещание, за которым последовало столь блистательное начало его исполнения, удовлетворило жалобщиков: дочка привратницы утерла слезы, маркиза ограничилась третьим нервным припадком, а новобрачный великодушно объявил, что за неимением ромовой бабы он съест сдобную булочку. Все разошлись по своим квартирам, и через два часа снова воцарилось полное спокойствие.
Том вначале попытался, подобно Энкеладу, сбросить навалившуюся на него гору, но, увидев, что с этим ему не справиться, проделал в стене дыру и вылез в сад соседнего дома.
VIII
КАК ТОМ ВЫВИХНУЛ ЗАПЯСТЬЕ СОЛДАТУ МУНИЦИПАЛЬНОЙ ГВАРДИИ И ПОЧЕМУ ОН ИСПЫТЫВАЛ СТРАХ ПЕРЕД ЭТИМ ДОСТОЙНЫМ УВАЖЕНИЯ ВОЙСКОМ
Жилец нижнего этажа дома № 111 был немало удивлен, когда на следующее утро увидел медведя, прогуливающегося среди грядок в его цветнике; он поспешил захлопнуть дверь своего подъезда, открытую им с целью самому совершить моцион в том же месте, и попытался сквозь стекла разглядеть, каким путем проник в его владения этот любитель садоводства. К несчастью, проем был скрыт сиренью, и осмотр, сколь долгим он ни был, все же не дал удовлетворительных результатов жильцу нижнего этажа дома № 111. Тогда он, по счастью подписчик «Конституционалиста», припомнил, что несколько дней тому назад читал в газете сообщение из Валансьена о том, как этот город стал ареной весьма необычного явления — там выпал дождь из жаб, сопровождавшийся раскатами грома и вспышками молний, и такой обильный, что крыши домов и улицы были сплошь покрыты земноводными, но как только дождь прошел, небо, за два часа до того пепельно-серое, приобрело оттенок индиго. Подняв глаза, подписчик «Конституционалиста» увидел черное как чернила небо и, не в силах объяснить себе присутствие в его саду Тома, решил: сейчас произойдет нечто подобное случаю в Валансьене с той только разницей, что вместо жаб станут падать медведи, и это не более удивительно — просто град из медведей крупнее и опаснее. С этой мыслью он повернулся к своему барометру: стрелка указывала на дождь и бурю. В это мгновение послышались раскаты грома и комнату озарила синеватая вспышка молнии. Подписчик «Конституционалиста» понял, что нельзя терять ни минуты и, опасаясь, что его кто-нибудь опередит, послал своего камердинера за комиссаром полиции, а кухарку — за капралом с девятью солдатами, чтобы в любом случае находиться под защитой гражданских властей и под охраной военной силы.
Тем временем у входа в дом № 111 стали толпиться прохожие, видевшие, как оттуда выскочили перепуганные лакей и кухарка. Были высказаны самые бессмысленные предположения, затем был подвергнут допросу привратник, но и он не оправдал надежд, ибо знал не больше других и мог лишь сообщить, что опасность, какого бы рода она ни была, исходила из здания, расположенного между двором и садом. В это время на крыльце, выходившем во двор, появился подписчик «Конституционалиста»: он был бледен, дрожал и звал на помощь; Том, привыкший к человеческому обществу, заметил его сквозь стекло двери и рысью побежал знакомиться, но подписчик «Конституционалиста», не догадываясь о его намерениях, увидел объявление войны там, где речь шла о простом проявлении вежливости, и благоразумно отступил. Добравшись до двери во двор, он услышал, как затрещали стекла в двери, выходящей в сад, и его отступление превратилось в беспорядочное бегство; как мы и сказали, беглец явился взорам любопытствующих и зевак, знаками показывая, что он терпит бедствие, и изо всех сил призывая на помощь.
Однако случилось то, что всегда бывает в подобных обстоятельствах: вместо того чтобы откликнуться на призыв, толпа рассеялась; остался твердо стоять лишь находившийся в ее рядах солдат муниципальной гвардии. Направившись к подписчику «Конституционалиста», он поднес руку к своему киверу и спросил, чем может служить; но тот, к кому он обращался, утратил дар речи и только показывал пальцем на открытую дверь и на крыльцо, с которого ему пришлось с такой поспешностью спуститься. Догадавшись, что опасность исходит оттуда, муниципальный гвардеец храбро выхватил свой тесак, поднялся на крыльцо, вошел в открытую дверь и оказался в квартире.
Первое, что он увидел, войдя в гостиную, была добродушная физиономия Тома: стоя на задних лапах, медведь просунул сквозь окно голову и передние лапы и, опершись на деревянную раму, с любопытством оглядывал незнакомую комнату.
Солдат муниципальной гвардии резко остановился, при всей своей храбрости не зная, как поступить: идти вперед или пятиться назад; но Том, едва заметив его, уставился на него диким взглядом, шумно засопел, словно испуганный бык, и, поспешно убрав голову из окна, пустился со всех четырех ног бежать в самый дальний уголок сада, явно показывая, что мундир муниципальной гвардии внушает ему ужас.
Прежде мы изображали нашим читателям Тома как животное рассудительное и здравомыслящее, поэтому теперь вынуждены просить у них позволения ненадолго прервать наше увлекательное повествование, чтобы объяснить происхождение этого страха, который можно было бы счесть преждевременным, поскольку он не был вызван никакими проявлениями враждебности к нему и, следовательно, мог бы бросить тень на безупречную репутацию Тома.
Это произошло в один из вечеров масленицы 1831 года от Рождества Христова. Том находился в Париже не более шести месяцев, но артистическая среда, в которой он жил, уже настолько смягчила его нрав, что он сделался одним из самых приятных медведей, каких только можно встретить: он шел открывать дверь, услышав звонок, целыми часами нес караул, стоя на задних лапах и держа алебарду в передней лапе, и танцевал менуэт Экзоде, с бесконечным изяществом закинув за голову палку от метлы. Весь день, к большому удовольствию находившихся в мастерской, он предавался этим невинным развлечениям, и только что уснул сном праведника в шкафу, служившем ему конурой, когда кто-то постучал в уличную дверь. В тот же миг Жак так явно выразил знаками радость, что Декан угадал: пришел горячо любимый наставник обезьяны.
В самом деле, когда дверь отворилась, появился Фо, одетый паяцем, и Жак бросился в его объятия.
— Ну хорошо, хорошо! — сказал Фо и, поставив Жака на стол, вручил ему свою тросточку. — Вы прелестное животное. На плечо! На караул! Целься! Пли! Превосходно! Я закажу для вас полную форму гренадера, и вы будете стоять на часах вместо меня. Но сейчас у меня дело не к вам, а к вашему другу Тому. Где эта тварь?
— Я думаю, в своей будке, — ответил Декан.
— Том, иди сюда, Том! — крикнул Фо.
Том глухо заворчал — это означало, что он прекрасно понял, о ком идет речь, но нисколько не торопится откликнуться на приглашение.
— Ну, — произнес Фо, — разве так надо отвечать, когда я к вам обращаюсь? Том, друг мой, не вынуждайте меня прибегнуть к насилию.
Том вытянул лапу и выставил ее из шкафа наружу, не позволяя увидеть какую-либо другую часть своей особы, а затем принялся жалобно и продолжительно зевать словно ребенок, которого будят, а он не решается по-другому выразить свой протест против тирании наставника.
— Где палка от метлы? — с угрозой в голосе поинтересовался Фо, с грохотом переставляя дикарские луки, сарбаканы и удочки, громоздившиеся за дверью.
— Он уже здесь! — воскликнул Александр, указывая на Тома: услышав хорошо знакомый шум, медведь проворно поднялся и теперь вразвалку с невинным и добродушным видом приближался к Фо.
— В добрый час! — отозвался Фо. — Так ведите себя полюбезнее, когда ради вас приходят из кафе Прокопа в предместье Сен-Дени.
Том стал качать головой вверх и вниз.
— То-то же. Теперь пожмите руки вашим друзьям. Чудесно!
— Ты берешь его с собой? — спросил Декан.
— Поведу его немного поразвлечься, — ответил Фо.
— И куда вы вдвоем отправитесь?
— На маскарад, только и всего… Ну, Том, дружок, пошевеливайся, мы наняли фиакр повременно.
И Том, словно поняв важность последнего довода, вприпрыжку сбежал по ступеням; Фо следовал за ним. Кучер фиакра опустил подножку, и медведь с помощью Фо сел в экипаж, как будто всю жизнь только этим и занимался.
— Ух ты, вот здорово переоделся! — сказал кучер. — Прямо, можно подумать, настоящий медведь. Куда же вас отвезти, судари мои?
— В Одеон, — ответил Фо.
— Гррр! — проворчал Том.
— Ну-ну, не надо сердиться, — отозвался кучер. — Хоть это довольно далеко, но я довезу вас хорошо.
И в самом деле, через полчаса фиакр остановился у дверей театра. Фо вышел первым, расплатился с кучером, затем помог выйти Тому, купил в кассе два билета и беспрепятственно прошел мимо контролера.
Когда Том второй раз обходил по кругу фойе, за ним начали следовать по пятам. Подлинность, с которой вновь прибывший воспроизводил повадки животного, чью шкуру он носил, поразила нескольких любителей естествознания. Любопытствующие подходили все ближе и, желая проверить, распространяется ли его способность к подражанию и на голос, дергали его за хвост или щипали за ухо.
— Гррр! — ворчал Том.
У всех собравшихся вырвался общий крик восторга: голос был удивительно похож на медвежий.
Фо повел Тома в буфет и угостил его пирожными, которые тот очень любил. Медведь проглотил несколько штук, настолько хорошо изображая прожорливость, что зрители так и прыснули со смеху; затем Фо налил воды в стакан, и Том, изысканно взяв его лапами, как имел обыкновение поступать, когда Декан оказывал ему честь, допуская к своему столу, одним глотком осушил содержимое.
Теперь восторг публики дошел до предела, и, когда Фо захотел покинуть буфет, он оказался в таком плотном кольце, что начал опасаться, не воспользуется ли Том когтями или зубами, чтобы оттуда выбраться, а это осложнило бы положение.
Поэтому Фо отвел Тома в уголок, заставил прислониться к стене и приказал стоять смирно вплоть до нового распоряжения. Как мы уже говорили, для Тома стоять на часах было привычным занятием, превосходно согласовывавшимся с его леностью. Он точнее выполнял приказ, чем многие знакомые мне солдаты национальной гвардии, и терпеливо нес свою службу, пока его не сменяли. Один арлекин предложил ему свою деревянную саблю, чтобы дополнить пародию, и Том важно положил тяжелую лапу на игрушечное оружие.
— Знаете ли вы, — обратился Фо к любезному сыну Бергамо, — кому вы только что одолжили свою саблю?
— Нет, — ответил арлекин.
— И вы не догадываетесь?