— Амнон, Амнон, брат Фамари!
И вышел, хлопнув дверью.
Анна без сил опустилась в кресло. Крик еще звучал у нее в ушах, она стала смутно припоминать историю, рассказанную в Святом Писании. Зная уже, что ей предстоит прочесть, она взяла с полки Библию донны Валентины, открыла ее на заложенной странице, там, где Амнон чинит насилие над своей сестрой Фамарью. Но смогла прочесть лишь первые строки. Книга выпала из ее рук, и, откинувшись на спинку кресла, изумленная тем, что могла так долго обманывать себя, она прислушивалась к гулким ударам своего сердца.
Ей казалось, что оно расширяется, заполняя все ее существо. Неодолимая слабость охватила ее. Стиснув колени, судорожно вздрагивая, она не понимала, не чувствовала ничего, кроме этого биения внутри.
На следующую ночь Мигелю, лежавшему без сна, показалось, будто он слышит какой-то шум. Нет, это был даже не шум, а ощущение, будто в комнате есть кто-то еще. Поскольку раньше ему не раз приходилось переживать такие минуты в воображении, он подумал, что его лихорадит, и, чтобы успокоиться, напомнил себе: дверь заперта на засов.
И однако он встрепенулся и сел на кровати. Странная вещь: действия его были непроизвольными, но он все яснее осознавал их. Впервые наблюдая за такой своей одержимостью, он чувствовал, как разум его постепенно освобождается от всего, кроме этого горячечного ожидания.
Он опустил ноги на каменные плиты и осторожно выпрямился. Он инстинктивно сдерживал дыхание. Не хотел испугать ее, не хотел дать ей понять, что он прислушивается. Боялся, что она уйдет, но еще больше — что она останется. За дверью послышался легкий скрип: так скрипит пол под босыми ногами. Тихонько, поминутно останавливаясь, он подошел к порогу и оперся на дверную створку. И почувствовал, что она тоже оперлась на нее с противоположной стороны. Дрожь их тел передалась дереву. В непроглядной тьме каждый вслушивался в трепет желания, созвучного его собственному. Она не смела попросить, чтобы он открыл ей. А он не смел открыть, пока она не заговорит с ним. Он покрылся холодным потом, чувствуя, что происходит нечто неожиданное и невозможное; хотелось, чтобы ее не было за дверью, и хотелось, чтобы она уже была внутри. У него стучало в висках, он ничего не слышал. Произнес только:
— Анна…
Она не ответила. Он бросился открывать дверь, но с трудом отодвинул засов, так у него тряслись руки. Когда он наконец открыл, за порогом никого не было.
В длинном сводчатом коридоре царила такая же тьма, как в комнате. Он услышал затихающие вдали шаги: легкий, почти беззвучный топот убегающих босых ног.
Он ждал еще долго, но больше ничего не услышал. Оставив дверь открытой, он снова вытянулся на постели. Он с таким напряжением старался различить в тишине хоть какой-нибудь звук, что ему стали чудиться то шорох платья, то тихий, несмелый зов. Проходили часы. Ненавидя себя за малодушие, он утешался тем, что она тоже страдает.
Когда совсем рассвело, он встал и закрыл дверь. Оглядев пустую комнате, он задумался: «А ведь она могла быть здесь».
Скомканное одеяло казалось темной бесформенной грудой. Его охватил яростный гнев на самого себя, и он с криком заметался на постели.
Весь следующий день Анна не покидала своей комнаты. Ставни оставались закрытыми. Она даже не оделась: на ней было просторное, в мягких складках, домашнее черное платье, в котором ее обычно причесывали по утрам. Она велела никого к себе не пускать. Прислонясь головой к жестким деревянным завитушкам кресла, она терзалась без слез. Она чувствовала себя униженной из-за того, что попыталась сделать, и одновременно — из-за того, что попытка оказалась напрасной. У нее даже не было сил в полной мере осознать происшедшее.
Ближе к вечеру служанки сообщили ей новость.
В полдень дон Мигель явился к отцу. Но у маркиза был очередной приступ мистического ужаса, когда ему казалось, что он осужден на вечные муки. Поскольку Мигель настаивал на встрече, слуги впустили его в часовню к дону Альваро, который при появлении сына сердито захлопнул часослов.
Дон Мигель объявил отцу, что намерен вскоре наняться на одну из тех галер, которые правительство снаряжало для борьбы с пиратами, свирепствовавшими на море от Мальты до Танжера. На галеру мог наняться кто угодно; эти суда часто были недостаточно вооружены либо слишком ветхи, и команду их составляли искатели приключений, а порой даже бывшие пираты или обращенные в христианство турки под водительством безвестных капитанов. Слуги каким-то образом прознали, что дон Мигель этим утром уже условился с капитаном.
Дон Альваро сухо заметил:
— Странные у вас мысли для дворянина.
Но решение сына было для него ударом. Все видели, как он побледнел. И сказал:
— Не забывайте, сеньор, вы — мой единственный наследник.
Дон Мигель упорно глядел в пустоту. В его взгляде появилось что-то похожее на отчаяние, и, хоть ни один мускул на лице не дрогнул, из глаз брызнули слезы. И тут дон Альваро понял, что в душе сына идет жестокая борьба, и, быть может, уже с давних пор. Дон Мигель хотел было заговорить, наверно, ему нужно было излить все, что наболело. Но отец жестом остановил его.
— Не надо, — сказал дон Альваро. — Думаю, Господь послал вам испытание. Я не желаю знать, какое именно. Никто не вправе быть посредником между совестью человека и Богом. Делайте то, что вам кажется правильным. У меня слишком много собственных грехов, чтобы лечить ваши душевные раны.
Он пожал руку дону Мигелю, отец и сын торжественно обнялись. Дон Мигель вышел. Куда он направился потом, никто не знал.
Служанки Анны, видя, как отрешенно слушает их госпожа, удалились.
Анна осталась одна. Снаружи уже совсем стемнело. Было четвертое апреля, но стояла ранняя удушливая жара. Анна вновь почувствовала, как у нее страшно заколотилось сердце, и с испугом поняла, что повторяется вчерашний приступ, и опять в то же самое время. Ей не хватало воздуха. Она поднялась с места.
Подошла к двери на балкон, открыла ставни, чтобы впустить ночь, и прислонилась к стене, чтобы отдышаться.
На широкий, похожий на галерею балкон выходили двери нескольких комнат. В противоположном углу, облокотившись на балюстраду, неподвижно сидел дон Мигель. По шуршанию платья он понял, что она здесь. Но не шелохнулся.
Донна Анна неотрывно глядела во тьму. В эту ночь, ночь Страстной пятницы, небо словно расцвело отверстыми ранами. Донна Анна застыла от муки. Она произнесла:
— Брат мой, почему вы не убили меня?
— Я думал об этом, — ответил он. — Но я любил бы вас и мертвую.
И только тут он обернулся. В сумраке она увидела его лицо, осунувшееся, будто изъеденное слезами. Слова, которые она собиралась сказать, замерли на устах. В горестном сострадании она склонилась над ним. И они сплелись в объятии.
Три дня спустя дон Мигель слушал мессу в церкви доминиканцев.
Он покинул замок Святого Эльма при первых проблесках зари, зари понедельника, который народ называет Пасхой ангела, ибо в этот день посланец небес заговорил с женами-мироносицами у двери гроба. Там, наверху, в угрюмо-серой крепости, некто проводил его до порога комнаты. Прощание было долгим и безмолвным. Ему пришлось осторожно разомкнуть нежные руки, обвивавшие его шею. На губах у него еще осталась терпкая горечь слез.
Он исступленно молился. За каждой молитвой следовала другая, еще горячее, а затем новый порыв уносил его к третьей. Словно опьяненный, он чувствовал ту особую легкость в теле, которая высвобождает душу. Он ни о чем не сожалел. И благодарил Бога за то, что Он не дал ему уйти без этого последнего причастия. Она умоляла его остаться, но он покинул замок в назначенный день. Он не уронил своей чести, сдержал слово, данное самому себе, и теперь ему представлялось, будто, принеся эту непомерную жертву, он заручился милостью Божией. Чтобы его ничто не отвлекало, он прикрыл лицо ладонями: они еще хранили аромат плоти, которую он ласкал. Ему больше нечего было ждать от жизни, и смерть казалась ему естественным исходом. Уверенный, что смерть его почти свершилась, так же как свершилась его жизнь, он оплакивал счастье, от которого отрекался.
Прихожане встали, чтобы причаститься. Он не последовал за ними. Ведь он не исповедался перед пасхальным причастием: что-то похожее на ревность не позволило ему открыть сокровенное, пусть даже исповеднику. Он лишь подошел как можно ближе к священнику, стоявшему по ту сторону каменной скамьи, — чтобы на него снизошла благотворная сила Святых даров. Солнечный луч коснулся колонны рядом с ним. Он прижался щекой к камню, гладкому и теплому, как тело человека. Закрыл глаза. И снова начал молиться. Он молился не о себе. Смутное, необъяснимое чувство, быть может унаследованное от какого-то безвестного предка-мусульманина, подсказывало: воину, павшему в битве с неверными, уготовано спасение. Он не нуждался в прощении, его должна была очистить смерть, к которой он стремился. Он страстно молил Бога пощадить его сестру. И не сомневался, что его молитва будет услышана. Он имел право требовать этого. Укрыв ее своей жертвой, словно плащом, он вместе с нею возносился в поля блаженных. Да, он ушел, но он не оставит ее. Рана, нанесенная разлукой, перестала кровоточить. В то утро, когда скорбящие жены-мироносицы увидели перед собой опустевший гроб, дон Мигель благодарил жизнь, благодарил смерть, благодарил Бога.
Кто-то положил ему руку на плечо. Он открыл глаза: это был Фернан Бильбас, капитан корабля, на котором он собирался отплыть. Они вышли из церкви вдвоем. На улице португалец сказал ему, что штиль задерживает отплытие галеры и дон Мигель должен вернуться и ждать дома, пока не задует бриз. Дон Мигель вернулся в крепость Святого Эльма, но не забыл привязать к ставням Анны шелковый шарф, который своим хлопаньем предупредил бы его, что поднялся ветер.
Через день, на заре, они услышали, как шарф полощется на ветру. И опять зазвучали слова прощания, опять полились слезы: все повторилось, как бывает во сне. Но на этот раз им уже не казалось, что прощанию не будет конца.
Прошло несколько недель; в конце мая донна Анна узнала, как умер дон Мигель.
Где-то к югу от Сицилии корабль капитана Бильбаса встретился с алжирским корсаром. После обмена пушечными выстрелами капитан скомандовал на абордаж. Сарацинское судно было потоплено, но корабль-победитель сильно пострадал: снасти были порваны, мачта сломана. Много дней они носились по воле волн и ветра. Наконец их выбросило на песчаный берег, неподалеку от маленького сицилийского городка Каттолика. Но к этому времени большинство тех, кто был ранен в бою, уже умерли.
Крестьяне, быть может, в надежде на богатую добычу, приблизились к разбитому кораблю. Фернан Бильбас приказал вырыть ров и в присутствии викария из Каттолики похоронил погибших. Однако у дона Альваро в этой части Сицилии были обширные земли; услышав фамилию дона Мигеля, крестьяне решили воздать ему подобающие почести и установили гроб с его телом на ночь в местной церкви, а затем отвезли в Палермо, откуда его на корабле доставили в Неаполь.
Когда дону Альвару доложили об этом, он сказал только: «Это достойная смерть».
И все же он сильно горевал. Его сына от первого брака, еще совсем ребенка, вместе с матерью унесла чума. Это случилось за несколько лет до рождения дона Мигеля. А теперь и второй его брачный союз закончился полным крахом. Он оплакивал не только Мигеля, ему было жаль усилий, потраченных на то, чтобы приумножить и упрочить состояние, которое теперь некому будет передать. Его род пресекся, имя маркиза де ла Серна уйдет в могилу вместе с ним. Нет, он не забудет о своих обязанностях, о своем долге дворянина; но эта смерть, постоянно напоминая ему о тщете всего земного, заставит его еще исступленнее предаваться аскетическому покаянию, еще глубже погружаться в пучину разврата.
Гроб с телом дона Мигеля прибыл на склоне дня, и его временно установили в маленькой церкви Святого Иоанна близ порта. Был июньский вечер, теплый, мглистый и душный. Анна приехала в церковь глубокой ночью, она приказала открыть гроб.
В церкви горело лишь несколько высоких свечей. Увидев у брата на боку зияющую рану, Анна предположила, что ему не пришлось долго страдать. Хотя кто знает? А вдруг это была мучительная агония, на разбитой палубе корабля, среди других умирающих? Даже Фернан Бильбас уже не мог припомнить, как это было. Два или три монаха нараспев тянули псалмы. Анна подумала о том, что это полусгнившее тело и дальше будет разлагаться под крышкой гроба. Теперь он был во власти тления, это вызывало у нее что-то похожее на ревность. Гроб собрались заколачивать. Анна стала думать, какую бы вещь туда положить. Она не догадалась распорядиться насчет цветов.
На шее у нее висел скапулярий из монастыря на горе Кармил. Мигель перед отъездом несколько раз поцеловал эту реликвию. Анна сняла ее и положила брату на грудь.
Маркиз де ла Серна, которого в последнее время народ возненавидел еще сильнее, счел благоразумным не сопровождать гроб в церковь доминиканцев, где должно было состояться отпевание. Тело перевезли ночью, без всякой торжественности. Анна ехала следом в карете. Служанки смотрели на нее с состраданием.
Похороны состоялись на следующий день, в присутствии всего двора. Преклонив колена, дон Альваро неотрывно смотрел на высокий катафалк; под этим помпезным нагромождением драпировок и гербов не видно было гроба; в его голове пронеслись видения, иссушающие, как ветер сьерры, царапающие, как кремень, надрывные, как пение «Dies irae». Он смотрел на пышные княжеские надгробия: в сущности, у них не было иного назначения, кроме как напоминать каждой семье о числе умерших родичей. Весь мир с его соблазнами и утехами казался ему лишь атласным саваном, облекающим скелет. Его сын, как и он сам, приобщился к этой скверне. Дон Мигель, наверно, теперь в аду; дон Альваро с благочестивым ужасом представил, что та же участь ожидает и его самого. Подумать только: за краткие мгновения радости, которую и счастьем-то назвать нельзя, плоть грешников осуждена на вечные муки. Он мало любил сына при жизни, но теперь чувствовал, что между ними возникла более тесная, более таинственная близость, как между людьми, которые грешили по-разному, но испытали одни и те же страхи, одни и те же сомнения, угрызения совести, разочарования.
Анна стояла напротив него, с другой стороны нефа. Дону Альваро это сверкающее слезами лицо напомнило лицо дона Мигеля в Страстную пятницу, когда сын, на пороге смерти и, судя по всему, на пороге греха, пришел к нему проститься. Некоторые наблюдения, собранные им сейчас воедино, беспросветное отчаяние Анны, обмолвки служанок — все это подтверждало подозрения, которые он раньше гнал от себя. Он с ненавистью глядел на Анну. Эта женщина вызывала у него ужас. Он твердил себе:
После одного события враждебность народа к дону Альваро приняла угрожающий характер.
У дона Амброзио Караффы был брат по имени Либерио. Этот юноша, воспитанный на поэтах и ораторах классической древности, решил посвятить себя служению своему отечеству, Италии. После восстания в Калабрии, в обстановке всеобщего брожения, он стал подстрекать крестьян против налоговых чиновников, стакнулся с заговорщиками и вынужден был скрыться. За его голову была объявлена награда; все думали, что он отсиживается в одном из замков своей родни, как вдруг стало известно, что он арестован и брошен в крепость Святого Эльма.
Наместник был в отъезде. Дон Амброзио Караффа явился к коменданту и попросил отложить казнь. Родственник дона Мигеля сказал маркизу де ла Серна:
— Я прошу только об отсрочке. Либерио дорог мне, как если бы я был его отцом. Ему сейчас столько же лет сколько было Мигелю.
— Мой сын умер, — ответил дон Альваро.
Дон Амброзио понял, что надежды нет. Дон Альваро внушал ему одновременно омерзение и жалость, и все же он восхищался его неколебимой твердостью. Он восхищался бы им еще больше, если бы знал, что комендант выполняет устный приказ графа Оливареса, — приказ, который впоследствии будет дезавуирован.
Несколько часов спустя стало известно, что Либерио казнен. После этого дон Альваро стал выезжать из крепости крайне редко — либо в окружении многочисленной охраны, если направлялся в церковь, либо в маске, если его влекли городские увеселения. Однажды его узнали и забросали камнями, после этого он больше не покидал замка. Народ с ненавистью смотрел на крепость Святого Эльма, этот нависший над городом кулак Его Католического Величества.
Анна каждый вечер посещала церковь доминиканцев. Злейшие враги отца смотрели на нее с жалостью, когда она проезжала мимо. Она просила открыть ей придел и неподвижно сидела там, не находя в себе сил даже для молитвы. Те, кто посещал церковь в этот поздний час, глядели на нее через решетку, но не решались произносить ее имя, опасаясь нарушить покой этого существа, напоминающего надгробную статую.
Подумали было, что она примет монашеский обет. Однако этого не произошло. Внешне жизнь ее не переменилась, но она соблюдала строгий, почти монастырский распорядок дня и всегда носила власяницу, чтобы не забывать о своем грехе. Она больше не хотела спать на прежнем, просторном ложе и распорядилась поставить рядом с ним узкую жесткую кровать. Очнувшись от тревожного сна, она озиралась и понимала, что одна. Тогда она приходила в отчаяние, твердя себе, что все растаяло, как сонная греза, что у нее не осталось никаких свидетельств, что в конце концов это изгладится из памяти. А потом погружалась в воспоминания, чтобы пережить все снова. Будущего для себя она не видела. Ее одиночество было столь безутешным, что она обрадовалась бы событию, которое в подобных обстоятельствах пугает большинство женщин.
В город вернулся королевский наместник граф Оливарес. Он вызвал Дона Альваро к себе и сказал ему прямо:
— Вы ведь знали, что я дезавуирую этот приказ
— Не подумайте, будто я делаю это в собственных интересах; Я только что получил от короля письмо, он отзывает меня в Мадрид, а вскоре, думаю, меня призовет к себе более могущественный властитель.
Он не лгал. Он был болен, весь раздут водянкой. Он сказал еще:
— Маркиз де Спинола собирается воевать во Фландрии, и ему нужен помощник, который хорошо знает Нидерланды. Вы когда-то сражались в этой провинции. Сейчас мы отправляем туда через Савойю деньги и солдат. А во главе этого отряда будете вы.
Это была ссылка. Дон Альваро простился с Оливаресом, поцеловал его дряблую руку и задумчиво произнес:
— Ничто не имеет цены.
Вернувшись домой, он приказал Анне готовиться к отъезду.
Последние дни своего пребывания в Неаполе дон Альваро провел в благочестивых размышлениях и молитвах в монастыре Святого Мартина, величавой крепости веры, расположенной по соседству с его собственной. Анна занялась сборами. Дошло до комнаты дона Мигеля. Анна не подходила к этой двери с того дня, когда Мигель рассердился на нее из-за конюшего. Войдя, она едва не лишилась чувств: давняя сцена снова разыгралась перед ней. Мигель заставлял себя быть грубым, его смуглые щеки раскраснелись от гнева, от избытка жизни. Комната, где все еще лежала дорогая упряжь, была пропитана запахом кожи. Она понимала, что это самообман, и все же твердила себе: тогда еще не случилось непоправимого, тогда все могло повернуться иначе. Она упала замертво. Служанки открыли ставни, ей стало легче дышать. Но слабость не проходила, пока она не вышла из комнаты Мигеля.
Из предосторожности дон Альваро решил отправиться в путь ранним утром. Служанки одевали Анну при свечах. Затем спустились вниз с сундуками. Оставшись одна, Анна вышла на балкон, чтобы посмотреть на город и на залив в белой утренней дымке.
Была середина сентября. Опершись на балюстраду, Анна взглянула вниз, на места, которые были связаны с определенными событиями в ее жизни и которые ей не суждено больше увидеть. Справа, за крутым склоном холма, лежал остров Иския, где два задумчивых ребенка вместе читали по складам страницу из «Пира» Платона. Налево проходила дорога в Салерно, терявшаяся вдали. Вон там, близ порта, — церковь Святого Иоанна, где она встретилась с Мигелем в последний раз. А там, среди крыш, террасами сбегавших к морю, — колокольня церкви Святого Доминика Арагонского. Поднявшись наверх, служанки увидели, что их госпожа лежит на смятых простынях огромной постели, вся во власти какого-то волнующего воспоминания.
В парадном дворе замка ждала дорожная карета. Анна покорно заняла место напротив отца. Слуги нового коменданта, вносившие в дом мебель и посуду, переругивались с лакеями дона Альваро. Карета тронулась. Когда они проезжали по безлюдному в этот час городу, Анна попросила остановиться на несколько минут перед церковью Святого Доминика, двери которой только что открылись. Дон Альваро не стал возражать.
Время шло. Маркиз начал терять терпение. Он послал служанок поторопить Анну. Вскоре она вышла
Лицо ее было закрыто покрывалом. Она села на место, не проронив ни слова, суровая, равнодушная, бесстрастная, словно оставила в церкви свое сердце как приношение по обету.
Донна Анна сама сочинила эпитафию брату. Надпись на надгробии гласила:
LUCTU МЕО VIVIT
Далее следовали имя и титулы усопшего по-испански. А ниже, на цоколе, было написано:
ANNA DE LA CERNA Y LOS HERREROS
SOROR
CAMPANIAE CAMPOS PRO BATAVORUM CEDANS
HOC POSUIT MONUMENTUM
AETERNYM AETERNI DOLORIS
AMORISQUE[5].
Инфанта Изабелла была признательна Эгмонту де Виркену, аррасскому дворянину и командиру самолично набранного им вооруженного отряда, за то, что он из своих денег заплатил солдатам давно задержанное жалованье; кроме того, ей было известно, что военачальники ценят его звериную отвагу в бою. Однако этот француз, считавший своим долгом церемонно изъясняться по-испански — так кружевной воротник изящно маскирует скрытый под ним железный панцирь, — был из тех людей, которые кажутся двуличными чуть не с рождения и которым достаточно подмигнуть, чтобы их сочли за предателей. Эгмонт де Виркен и в самом деле не чувствовал никаких обязательств перед краснобаями-итальянцами и испанскими бахвалами, этими надменными нищими, среди которых были и бастарды, выхвалявшиеся перед ним благородством своей подпорченной крови. Он еще рассчитается с ними за намеки на его новоиспеченное дворянство, а если ему не повезет на этой службе, или переменится политический ветер, то всегда можно будет переметнуться на сторону французов.
Однажды по пути в лагерь в Брабанте герцог Пармский, которому предстояло на следующий день вместе с Виркеном явиться на прием к инфанте, бегло изложил своему подчиненному суть происходящих событий. Семь северных провинций неминуемо отпадут; у Испании, еще не опомнившейся после гибели Армады, не хватит кораблей, чтобы защитить столь протяженное побережье, где под дюнами спит вечным сном так много моряков. А внутри страны горожане, разумеется, хранили верность его величеству. Правда, признался он, казне трудно будет рассчитаться за военные поставки с богатыми аррасскими купцами, торгующими сукном и винами (мать Виркена была из купеческой семьи). Однако стать кредитором короля, добавил он, дело не только почетное, но и выгодное: когда галионы вернутся из Америки, долг будет выплачен с лихвой. Виркен улыбнулся и ничего не ответил.
Затем хитрый итальянец как бы между прочим заметил, что среди приближенных инфанты есть несколько молодых, красивых испанок, которых она из политических соображений желает выдать замуж за фламандцев; такой союз позволил бы знатному, но не имеющему поддержки при дворе человеку занять подобающее положение в окружении герцога и его августейшей супруги. Виркен не собирался жениться, однако мысль о такой блестящей партии показалась ему соблазнительной. Он осторожно сказал, что подумает.
Инфанта поздно вышла замуж, одевалась с монашеской строгостью и охотно предписала бы своим менинам скромность и благочестие. Однако она позволяла им носить драгоценные уборы, как положено знатным особам, не противодействовала невинным развлечениям, не запрещала принимать ухаживания тщательно отобранных молодых дворян: проводимая ею политика примирения нуждалась в выгодных брачных союзах. Быть может, она испытывала зависть, глядя в их смеющиеся или полные детских слез глаза, не омраченные мыслями о снабжении войск, движении флотов, состоянии крепостей. Вечером дождливого дня, сидя у высокого камина, она меланхолично разглядывала своих фрейлин, выбирая среди них будущую жертву. Она завела разговор о преданности королевскому дому, покорности Божьей воле. Девушки старались уклониться от ее испытующего взгляда: те, у кого были любовники, боялись их потерять; Пилар, Мариана или Соледад в душе молили Бога, чтобы выбор пал не на них.
Но инфанта повернулась к девушке, которая прибыла к ее двору позже остальных. К тому же Анна де ла Серна в свои двадцать пять лет была и самой старшей. Она носила траур по брату, павшему три года назад под знаменами короля, и ее траурное одеяние, сшитое из великолепных тканей, было роскошным.
— Я посоветовалась с вашим отцом, — сказала инфанта. — Он предоставляет вам выбор между этим браком и монастырем.
Все ожидали, что она выберет монастырь. Но она удивила подруг, произнеся тихим голосом:
Доложили о прибытии Виркена. Инфанта встала и направилась в соседнюю комнату. Анна последовала за ней. Эгмонт де Виркен, всегда предпочитавший пышнотелых фламандок, тем не менее был очарован этой девушкой, которая в своем черном наряде казалась еще стройнее и белее. Она волновала и звала в бой, словно знамя.
Кроме того, ему нашептали, что девушка унаследует от отца, маркиза де ла Серна, обширные поместья в Италии. В мыслях он уже завладел этими далекими сказочными богатствами и потому написал матери, прося ее обновить мебель в родовом замке Байикур.
Маркиз де ла Серна, с недавних пор вошедший в число ближайших советников инфанты, случайно встретился у нее с дочерью через несколько дней после ее помолвки. Он явно был во власти очередного приступа покаяния, замутившего его разум. Он сказал:
— Я вас простил.