Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Время ангелов - Айрис Мердок на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Боялся ли он? Родители Маркуса умерли, когда он был еще школьником, и Карел, ставший главой семьи в шестнадцать лет, стал казаться ему отцом. Джулиан, младший, вечно недомогающий, превратился для обоих братьев в объект любви. Но именно Карел стал источником силы.

— Мы все тогда были очень счастливы вместе, — пробормотал Маркус, его рот был набит теплой масляной лепешкой и ренклодом.

— Что ж, похоже, потом что-то расклеилось.

— Наверное, мы просто выросли. К тому же появилась девушка. И… много разных вещей.

— А что делала девушка?

— О, причинила много бед… Она была восторженным созданием и по-своему влюблена в нас троих, и мы были некоторым образом влюблены в нее. Я спасся, ускользнув в США. Карел и Джулиан были тогда уже женаты.

— Кажется, все довольно запутанно.

— Так и было. Она выглядела немного нелепой, но ужасно милой. Я вспоминал ее как смешной эпизод. Забавно, теперь я даже не могу представить ее внешность. Она была членом Коммунистической партии. Все это произошло невероятно давно.

Маркус был больше обеспокоен неожиданным возвращением брата в Лондон, чем показывал это Норе. Приход в Мидленде считался малодоступным из-за своей удаленности. Ходили какие-то слухи об эксцентричных выходках Карела. Маркус предпринял два коротких и явно нежелательных визита, и теперь прошло уже несколько лет с тех пор, как он видел своего брата и Элизабет.

— Сколько сейчас лет Мюриель? — спросила Нора, подливая еще чаю. — Дай-ка подумать, ей, должно быть, двадцать четыре.

— Полагаю, да.

Мюриель была дочерью Карела, его единственным ребенком.

— А сколько лет Элизабет?

— Девятнадцать.

Девятнадцать! Он знал это. Он много думал о том, как растет Элизабет. Он очень ясно помнил ее очаровательным ребенком лет двенадцати, ее удлиненное бледное печальное лицо и светлые, почти белые волосы, струящиеся по плечам. Она обладала зрелостью единственного ребенка, ощущающего себя сиротой. Конечно, она была немного дикой, с мальчишескими ухватками. Ни ей, ни Мюриель не пришлось долго наслаждаться материнской заботой. Обе миссис Фишер, Шейла и Клара, родили по девочке и вскоре умерли. Их поблекшие образы, наделенные сверхъестественными, таинственными чертами и теперь слившиеся воедино, парили в отдалении, как печальное и немного обвиняющее соседство для холостяка Маркуса.

— Элизабет, должно быть, сейчас очень красивая, — сказал Маркус, подкладывая себе кусок вишневого торта. Хотя он трусливо никогда не заявлял своих прав на подопечную, он все еще ощущал по отношению к ней странное волнение, которое пришло к нему, когда после смерти Джулиана он почувствовал себя почти отцом очень хорошенького и умного ребенка. Карел вскоре незаметно ускользнул с малышкой. Пока она была ребенком, он регулярно с ней переписывался и привык связывать с ней, хотя и не отчетливо, будущее. Элизабет была для него словно в резерве, как нечто, что еще придет. Он почувствовал сейчас всем своим существом трепет того прежнего невинного чувства обладания, смешанного с еще более сильным ощущением страха перед старшим братом.

— Болезнь могла изменить ее внешность, — предположила Нора. — Может, это какой-то врожденный порок. Не следует удивляться, если она умрет молодой, как ее отец. — Нора, здравый смысл которой иногда приводил к удивительно бессердечным суждениям, никогда не любила Элизабет и называла ее лукавым призрачным созданием. — Кроме всего прочего, тебе следует узнать побольше о состоянии здоровья Элизабет.

Года четыре назад у Элизабет появилась слабость спины, то, что сначала называли скользящий диск. Ее заболевание не поддавалось диагнозу и лечению. Теперь она носила хирургический корсет и жила в соответствии с предписанием «ничего не принимать близко к сердцу».

— Ты совершенно права, — сказал Маркус. Он начал испытывать особую боль, вызванную настойчивым желанием увидеть Элизабет снова и как можно скорее. Это чувство спало в нем, а сейчас пробудилось. Он ощущал вину и замешательство из-за своего отступничества.

— И потом, ее образование, — продолжала Нора. — Что мы знаем о нем?

— Я знаю, что Карел учил ее латыни и греческому.

— Я никогда не одобряла обучение в семье. Оно слишком поверхностно. Обучать должны профессионалы. Кроме того, обычная школьная жизнь принесла бы девочке только добро. Мне сказали, что она почти не выходит. Это плохо для нее. В таком положении люди должны просто сделать усилие и помочь себе сами. Сдаться и слечь — это самое худшее, что только может быть.

Нора, бывшая директором школы, верит в универсальную силу самопомощи.

— Да, ей, должно быть, одиноко, — сказал Маркус. — Хорошо, что с ней всегда рядом Мюриель.

— А мне это не нравится. Девочки слишком много находятся вместе. Cousinage, dangereux voisinage[5].

— Что ты имеешь в виду?

— О, я просто думаю, что это нездоровая дружба. Им следует видеть больше молодых людей.

— Услышать, как ты ратуешь за молодых людей, моя дорогая Нора, — это уж совсем не похоже на тебя. В действительности у меня всегда было впечатление, что девушки не очень-то ладят.

— Что ж, Элизабет трудная и избалованная. Боюсь, что и Мюриель сильно изменилась к худшему. Если бы только она поступила в университет и приобрела стоящую профессию!

— Но в этом нет вины Карела, — сказал Маркус. Ему не нравилась старшая племянница. В ней было что-то сардоническое, и это вызывало недоверие. Он предполагал, что она иронизирует над ним. Однако Мюриель была любимицей Норы и даже какое-то время благодаря Маркусу училась в ее школе. Будучи необычайно способной девушкой, она тем не менее отказалась от места в университете и стала машинисткой-стенографисткой — профессия, к которой Нора испытывала наибольшее отвращение. Маркус считал, что Нора строила слишком честолюбивые планы относительно Мюриель. Возможно, она просто слишком привязалась к ней.

Маркус, который сам был директором маленькой независимой школы в Хертфордшире, познакомился с Норой, общаясь с ней по работе. Сначала она ему нравилась и он даже восхищался ею. Только позже неожиданно и встревожено он почувствовал, что с ней могут возникнуть проблемы. Женщина, обладавшая огромной энергией, из-за плохого здоровья вынуждена была рано уйти на пенсию и поселилась в ветхом доме XVIII века в Восточном Лондоне. Конечно, она тотчас нашла себе массу других занятий, и, по мнению ее врача, чрезмерно много. Она работала на добровольных началах для местного совета, входила в библиотечные, жилищные комитеты, комитеты по вопросам образования, занималась помощью заключенным, пенсионерам преклонного возраста и юным правонарушителям. И все же производила впечатление недостаточно занятой. Эмоции, которые прежде питали ее энергией для работы, теперь растрачивались вхолостую. Маркус обнаружил в ней некую сентиментальность, что совершенно не соответствовало ее прежнему образу сдержанного, рассудительного педагога и рождало чувство неловкости, чего-то почти патетического и трогательного. Она проявляла явную привязанность к своим бывшим ученикам и совершенно очевидный интерес, как он с тревогой заметил, к нему самому, и это нервировало его. А немного погодя она сделала встревожившее и смутившее его предложение переехать в освободившуюся квартиру на верхнем этаже ее дома. Маркус ответил уклончиво.

— Боюсь, Мюриель — типичная представительница современной молодежи, — продолжала Нора, — по крайней мере наиболее смышленой ее части. Она обладает сильной волей, высокими принципами и может стать настоящей гражданкой. Но каким-то образом все пошло не так. У нее нет общественного положения. Как будто ее энергия привела ее прямо на грань морали. Эту тему тебе следует рассмотреть в своей книге.

Маркус взял отпуск на два семестра в своей школе, чтобы написать книгу, которую уже давно обдумывал, — философский трактат о морали мирской жизни. По замыслу это должен быть довольно краткий, но очень яркий, догматический труд, напоминающий «Рождение трагедии» Ницше своей обтекаемой риторикой и силой убеждения. Он надеялся, что книга произведет определенное впечатление.

— Я понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о Мюриель, — сказал он. — Я наблюдал это в поведении других умных молодых людей. Как только они начинают размышлять о морали, то впадают в какую-то извращенную безнравственность.

— Конечно, это не всегда делает их преступниками. Преступность вызвана другими причинами, часто положением в доме. Например, этот парень, Пешков, кажется мне настоящим преступником, если ты позволишь мне так грубо отозваться об одном из твоих бывших учеников! В его случае…

Маркус мысленно тяжело вздохнул, в то время как Нора продолжала излагать свою точку зрения на причины преступности. Не то чтобы Маркусу было скучно, но он не любил, когда ему напоминали о Лео Пешкове. Лео был одной из педагогических неудач Маркуса. Нора, участвуя в работе комиссии по решению местных жилищных проблем, нашла Пешковых, отца и сына, в грязной каморке, откуда перевезла их сначала в церковное общежитие, а затем с разрешения епископа в их нынешнюю квартиру в доме священника, как раз перед приездом вышеупомянутого странно выглядевшего калеки-священника. Лео, тогда еще школьник, посещал весьма посредственное местное учебное заведение, и Нора попросила Маркуса предоставить ему место в его школе. Фактически Маркус и Нора платили за обучение Лео, но Пешковы не знали об этом. Когда-то в шкоде Лео производил впечатление умного своенравного мальчика и вызвал у Маркуса профессиональный интерес. Маркус не страдал от недостатка самопознания и достаточно хорошо разбирался в тонкостях современной психологии. Терпимый к себе, он хорошо сознавал ту роль, какую играет в складе преуспевающего учителя определенный природный садизм. Маркус оценил свои способности как садиста, он понял механизм воздействия и доверял своей интуиции. Он был хорошим учителем и способным директором школы. Но садизм, который в обычной сумятице человеческих отношений не бросается в глаза, может удивить своего обладателя, как только на сцене появится подходящий партнер.

Лео был совершенным партнером. Его особый, коварно-вызывающий, мазохизм слишком хороша соответствовал темпераменту Маркуса. Маркус наказывал его, а он возвращался за новым наказанием. Маркус апеллировал к его лучшим чувствам и пытался обращаться с ним как со взрослым. Слишком много эмоций возникало между ними. Маркус проявлял доверие и привязанность, Лео отвечал грубостью, Маркус впадал в ослепляющий гнев. Лео с гениальным упорством продолжал создавать трудности. Маркус прочил его в университет — изучать французский и русский. В последний момент с подачи преподавателя математики, с которым Маркус, рассерженный сам на себя, стал обращаться как с соперником, Лео поступил в технический колледж в Лесестершире, чтобы изучать инженерное дело. По слухам, он не слишком хорошо успевал.

— Все это — одно из проявлений упадка христианства, — заключила Нора. — Не то чтобы я возражала против его исчезновения со сцены. Но все обернулось совсем не так, как мы думали в юности. Эта атмосфера сумерек богов сведет множество людей с ума, прежде чем мы выбросим весь этот хлам из нашей системы.

— Интересно, действительно ли мы хотим выбросить все это из нашей системы? — сказал Маркус, отгоняя разрушительный образ юноши. Временами он находил оживленное здравомыслие Норы немного унылым, как у старого осторожного радикала. Ясный рациональный мир, во имя которого она проводила кампанию, не претворился в жизнь, а она так и не пришла к согласию с более запутанным миром, который существовал в действительности. Маркус, разделявший многие ее суждения, не мог не плениться тем, что она называла сумерками богов. Возможно ли, что огромный занавес громадных и смутных очертаний будет наконец откинут, и, если так, что откроется за ним? Маркус не был верующим, но был, как он иногда выражался, любителем христианства. Его любимым чтением была теология. А в молодости он ощущал тайную, немного виноватую радость от того, что его брат — священник.

— Да, хотим, — сказала Нора. — Твоя беда в том, что ты всего лишь попутчик христиан. Лучше не связываться с умирающей мифологией. Все эти истории просто фальшивы, и чем чаще об этом говорится понятным языком, тем лучше.

У них были расхождения по этому вопросу и прежде. Ленивый, не желающий сейчас спорить, Маркус с грустью понял, что чаепитие окончено. Он слегка повернулся к огню, вытирая пальцы крахмальной полотняной салфеткой, и пробормотал:

— Завтра же я пойду повидать Карела и настою на встрече с Элизабет.

— Правильно, и не соглашайся на «нет» в ответ. В конце концов, ты уже звонил три раза. Я могла бы пойти с тобой, так как давно не видела Мюриель, и мне бы хотелось поговорить с ней откровенно. Если возникнут какие-нибудь проблемы с Элизабет, я считаю, тебе следует обратиться за консультацией к юристу. Я не говорю, что твоего брата следует лишить духовного сана или выдать ему удостоверение о психическом расстройстве. Но его нужно заставить вести себя как разумное существо. Пожалуй, я поговорю об этом с епископом, мы часто встречаемся в жилищном комитете.

Нора встала и собирала тарелки, покрытые теперь золотистыми крошками от торта и остатками сливового джема. Маркус грел руки у огня. В комнате стало холоднее.

— Интересно, ты слышал эти гнусные слухи о Кареле, — спросила Нора, — что у него роман с этой цветной служанкой?

— С Пэтти? Нет. Это невозможно.

— Почему же невозможно?

Маркус хихикнул:

— Она слишком толстая.

— Не будь таким легкомысленным, Маркус. Должна сказать, я никак не могу привыкнуть к тому, что ее зовут О'Дрисколл, когда она черная, как твоя шляпа.

— Пэтти не такая уж черная. Да это и не имеет значения.

До Маркуса доходили слухи, но он им не верил. Своеобразие Карела заключалось совсем в другом, он был целомудренным человеком, даже пуританином. В этом Маркус знал своего брата так, как знал себя. Он встал.

— О, Маркус, ты же не собираешься уйти, не правда ли? Почему бы тебе не остаться на ночь. Не хочешь же ты проделать весь путь назад до Эрлз-Корт в этом ужасном тумане!

— Надо идти, много работы, — пробормотал он. А затем, минут десять спустя, он уже шел по покрытому инеем тротуару, и его одинокие шаги глухо звучали под густым покровом тумана. Он совершенно забыл о Норе и чувствовал только теплое зерно радости в сердце при мысли, что снова увидит Элизабет.

Глава 3

— Извините за беспокойство. Меня зовут Антея Барлоу. Я из пастората. Не могла бы я повидать священника на минутку?

— К сожалению, священник никого сейчас не принимает.

— Может, я смогла бы тогда оставить ему записку? Видите ли, я действительно…

— Боюсь, он недостаточно здоров, чтобы заниматься письмами. Может, вы зайдете попозже?

Пэтти решительно закрыла дверь перед причитающей, слегка трепещущей фигурой в тумане. Она была твердым привратником. Привыкнув к такого рода сценам, в следующую минуту она уже забыла о ней. Наверху раздался звон маленького колокольчика, которым Элизабет обычно вызывала Мюриель.

Надев тапочку, которая слетела, когда она проходила через холл, Пэтти направилась назад к кухне.

Пэтти нервничала и испытывала беспокойство. Постоянный шум подземной железной дорога сотрясал ее днем и нарушал сон по ночам. Со времени приезда их окружало кольцо тумана, и она понятия не имела, как выглядит дом священника снаружи. Казалось, что у него вообще нет облика и подобно невообразимым вращающимся мирам, о которых она читала в воскресных газетах, он впитывал в себя все остальное пространство. Осмелившись на второй день выйти, она, к своему удивлению, не обнаружила других зданий поблизости. Сквозь туман время от времени прорывались таинственные звуки, но ничего не было видно, кроме маленького кружка тротуара, на котором она стояла, и красного, покрытого изморозью кирпичного фасада дома священника. Боковая стена дома забетонирована. Он был отсечен от другого здания во время войны. Рука Пэтти, обтянутая перчаткой, коснулась угла, где бетон соприкасался с кирпичом, а затем справа она заметила очертания и предположила, что это, видимо, башня, построенная Кристофером Реном, но в густом желтом тумане смогла рассмотреть только зияющее отверстие двери и окно.

Пройдя немного вперед, она обнаружила, что находится на пустыре. Здесь не было домов, только совершенно плоская поверхность подмерзлой грязи, по которой проходила дорога. Там и сям виднелись бугорки, покрытые жестким промерзшим брезентом. Место казалось большой строительной площадкой, теперь заброшенной. Сбившись с пути, Пэтти сошла с тротуара, под ее ногами захрустел лед, оставляя маленькие углубления в замерзшей траве; небольшие лужи под своими ледяными куполами выглядели как викторианские орнаменты. Испуганная одиночеством и тем, что потеряла дорогу, она поспешила вернуться под крышу дома. По пути она никого не встретила.

Проблема покупок оставаясь пока неразрешенной. Посещение магазинов было всегда для Пэтти обычным делом, основной формой контакта с миром. Не организованное и не систематизированное, оно являлось ритуалом, а выбежать снова за чем-то забытым доставляло ей маленькое удовольствие. Без него она чувствовала себя как кура в кастрюле. Какое-то инстинктивное торопливое движение не допускалось ею. Оказалось, что поблизости от дома священника нет магазинов, и она еще не нашла кого-нибудь, кто занимается доставкой. Пока ей пришлось положиться на Юджина Пешкова, который каждое утро уходил в туман, унося список Пэтти, и позже возвращался со всеми ее заказами. Вид высокого мужчины с набитыми сумками в руках, улыбающегося в ожидании одобрения, действовал на нее успокаивающе. Только теперь Пэтти следовало быть более практичной и ничего не забывать. Хозяйственные нужды были в действительности очень простыми, даже спартанскими. Карел относился к вегетарианцам и питался тертой морковью, яйцами, сыром и печеньем из непросеянной муки. По его собственному желанию пища была достаточно однообразной. Пэтти ела бобы, тосты и сосиски. Она не знала, чем питались Мюриель и Элизабет. Элизабет не хотела, чтобы Пэтти приходила в ее комнату, и девушки, следуя давней традиции, готовили себе сами на горелке. Это был еще один знак их принадлежности другому роду.

Пэтти родилась тридцать лет назад в мансарде маленького дома в мрачном промышленном городке центральной Англии. Она не была желанным гостем для своей матери, мисс О'Дрисколл. Сама появившаяся при сходных обстоятельствах, мисс О'Дрисколл по крайней мере знала, что ее отец был ливерпульским рабочим, а дедушка по материнской линии — крестьянином в графстве Тирон. Мисс О'Дрисколл была протестанткой. Определение личности отца Пэтти во время беременности мисс О'Дрисколл (которая не была первой) стало поводом для интересных размышлений. Появление ребенка кофейного цвета решило вопрос об отцовстве. Мисс О'Дрисколл отчетливо вспомнила ямайца. Но так как она сильно выпивала и не могла припомнить его фамилию, мысль о том, чтобы Пэтти носила ее, никогда не возникала, и любом случае ее отец уехал в Лондон с целью найти работу в метро, когда Пэтти крошечной частицей, в которой еще только таились виды на будущее, находилась в животе мисс О'Дрисколл.

Вскоре Пэтти «понадобились заботы и защита». Мисс О'Дрисколл оказалась любящей матерью, но не слишком преданной. Она пролила свои обычные слезы и издала привычный вздох облегчения, когда маленькое коричневое отродье забрали от нее и поместили в приют для сирот. Она изредка навещала Пэтти, не скупилась на слезы и увещевала ее стать хорошей девочкой. Время от времени она обращалась к идее спасения и, когда происходили эти приступы, пылко рассуждала у дверей приюта о святой крови и даже распевала религиозные песни. Некоторое время спустя, снова вступив на путь семейной жизни, она прекратила свои визиты и умерла от болезни печени вместе с нерожденным младшим братом Пэтти.

Через все детство Пэтти пронесла страдание, настолько постоянное, что не смогла узнать в нем болезни. Никто не был особенно жесток с ней. Никто не бил ее и даже не кричал на нее. Оживленные, расторопные улыбающиеся женщины удовлетворяли ее потребности, застегивали и расстегивали ее одежду, когда она была маленькой, снабжали ее гигиеническими подушечками и крайне упрощенной информацией о взаимоотношении полов, когда она стала старше. Хотя она была очень отсталой, учителя проявляли терпение к ней. Классифицировав Пэтти как умственно отсталую, ее перевели в другую школу, где учителя проявляли еще больше терпения. Конечно, другие дети дразнили ее, потому что она была «черной», но не слишком задирали. Чаще всего они ее игнорировали.

С той минуты, когда человек в униформе забрал ее из рук пьяно всхлипывающей мисс О'Дрисколл, никто не любил ее. Никто не прикасался к ней, никто не смотрел на нее с пристальным вниманием, которое дарует только любовь. Среди массы детишек она боролась за внимание, поднимая свои маленькие коричневые ручки, Как будто она тонула, но глаза взрослых всегда рассеянно смотрели мимо нее. Ее никогда не вылизывали, как более удачливых детей. Так медведица вылизывает своих детенышей. Мать Пэтти, правда, когда-то по-своему любила ее, и подросшая Пэтти с непостижимо тоскливой благодарностью вспоминала ее объятия. Она несла в своем сердце этот клочок, который едва ли можно назвать воспоминанием, и ночами молилась за свою умершую мать, несмотря на ее грехи, — священная кровь оказалась действенной, как и надеялась мисс О'Дрисколл.

И конечно, Бог любил Пэтти. Проворные женщины научили ее этому очень рано, направляя ее к Богу, когда им нужно было (а это происходило всегда) заняться другими делами. Бог любил ее великой собственнической любовью, и Пэтти, конечно, тоже любила Бога. Но их взаимная любовь не помешала постоянному несчастью довести ее почти до звероподобного состояния, которое напоминало слабоумие. Намного позже какая-то милосердная сила, которой Пэтти в своем невежестве поклонялась, смыла, как губкой, эти годы. Повзрослев, Пэтти едва могла припомнить свое детство.

Когда ей исполнилось четырнадцать лет, едва научившись читать и писать, она оставила школу. Оказавшись неспособной к дальнейшему обучению, она поступила в услужение. Ее первые работодатели стали продолжением ее учителей — веселые, просвещенные, свободомыслящие люди. Более чувствительной и обидчивой Пэтти казалось, что они превращают ее страдание в свое веселье в ходе постоянного обменного процесса. Фактически они много сделали для нее. Они научили ее жить дома, убедили, что она неглупа, даже внесли в ее жизнь книги. Они были очень добры к ней, но главный урок, который она вынесла из их доброты, был урок цветного барьера. Ребенком она не ощущала различия между несчастьем быть цветной и несчастьем быть Пэтти, девочкой она освоилась со своей изолированностью. Ее хозяева обращались с ней особым образом, потому что она была цветной.

Пэтти теперь стала ощущать свой цвет, чувствовать его как патину. Она постоянно читала это в глазах окружающих. Она выставляла перед собой руки, как будто покрашенные несмывающейся краской в темно-коричневый цвет, рассматривала бледно-серые ладони и чуть красноватый оттенок ногтей. Она в замешательстве, почти с изумлением смотрела в зеркала и видела свое круглое плоское лицо, большой рот, складывающийся в едва заметную изогнутую линию. Когда она улыбалась, были видны все ее сверкающие белые зубы. Она трогала завитки сухих черных волос, вытягивала их, пыталась выпрямить, а затем наблюдала, как они, подобно пружинам, снова превращаются в спирали. Она завидовала гордым индианкам, с тонкими чертами лица, в сари, с драгоценными камнями в ушах, которых иногда видела на улице, и сожалела, что не может с такой же гордостью носить свою национальность. Но затем она поняла, что у нее нет национальности, кроме той, что она цветная. И когда она видела нацарапанные на стенах надписи «Wogs[6], убирайтесь домой», она относила их к себе с такой же серьезностью и благочестием, с какими принимала причастие в церкви, которую посещала по воскресеньям. Иногда она думала о Ямайке, которую представляла себе как сцену в цветном кино, когда на фоне тихой музыки бьются о берег волны и качаются пальмы. В действительности Пэтти никогда не видела моря.

Конечно же, в городе были и другие цветные. Пэтти стала обращать на них внимание и изучать острым взглядом их черты и различные оттенки цвета. Теперь для нее существовали только две расы — белые и черные. Не все полукровки были такими темными, как она; ее отец, наверное, был очень черным, раз добавил столько смуглости своей дочери-полуирландке. Пэтти размышляла об этих различиях, хотя и не знала, какое придать им значение. Она не чувствовала единства с другими цветными, даже если они были явно похожи на нее. Белый цвет кожи, казалось, объединял всех белых людей в прочный союз, черный же цвет разъединял, обрекая на одиночество всех обладателей его в зависимости от собственного оттенка. Четкое сознание этого одиночества стало первой мыслью повзрослевшей Пэтти. Она припомнила строчку из стихотворения, которое встревожило ее в школе: «Я черен, но моя душа бела». Пэтти решила: будь она проклята, если ее душа бела. Если у нее есть душа и она имеет цвет, то она, безусловно, кремовато-коричневая, чуть темнее, чем cappuccino.

В конце концов она обнаружила в себе крупицу гордости, которая, наверное, появилась из той капли любви, которую бедная мисс О'Дрисколл слепо подарила своей крошечной дочке. Пэтти начала размышлять. Она научилась хорошо читать, занимаясь самостоятельно в своей комнате по вечерам. Она прочитала множество романтических книг, включая те, которые ее учили называть классическими, она прочитывала женские журналы от корки до корки, она даже читала поэзию и переписывала некоторые стихи в черную тетрадь. Она любила стихи, напоминающие песни или заклинания, или колыбельные, которые можно напевать. Спартанцы садились на мокрую от морских брызг скалу и причесывали свои волосы. Прочитав это, Пэтти считала, что она знает все, что нужно, о спартанцах. Мир искусства существовал для нее во фрагментах, как в калейдоскопе, где возникала красота, почти не имеющая формы. Она копила строфы поэм, мелодий, лица на картинах: смеющиеся кавалеры, голубые мальчики, которые с радостью узнавались, легко забывались. Из своих познаний она не выносила каких-либо общих понятий. Что же касается остального, благочестивое христианство низкой церкви[7] дало ей космологию. И вот, о чудо! Кровь Христа струится в небесном своде. Идея искупления, смутная и в то же время для нее реальная, оставалась с ней как особое утешение. Все могло быть плохо, могло никогда не стать хорошо, но мир не мог быть таким ужасным каким часто казался.

Все это время Пэтти вела крайне уединенную жизнь. Она даже не задумывалась о том, чтобы найти компанию, и когда хозяева пытались уговорить ее вступить в общественный клуб, она в ужасе отшатывалась от этой идеи. Ей исполнилось семнадцать. Она стала пользоваться косметикой и делать много разных вещей, которые ей советовали журналы, регулярно ходила в парикмахерскую, чтобы распрямить волосы, но это держалось в тайне. Чернокожие мужчины посматривали на нее украдкой с некоторой долей враждебного вожделения, которое она понимала. Белые, которых она находила омерзительными, присвистывали ей вслед на улицах. А потом ее добрые, либерально настроенные хозяева сказали ей, что они собираются переехать в Лондон и не нуждаются больше в ее услугах, но они дадут ей отличные рекомендации. Бюро по трудоустройству порекомендовало ее на службу в дом священника, неподалеку от города. Так Пэтти вошла в жизнь Карела Фишера.

В это время Элизабет было шесть лет, а Мюриель — одиннадцать. Родители Элизабет умерли, но жена Карела, Клара, была еще жива. Пэтти не могла припомнить, беседовала ли с ней Клара. Когда она вспоминала прошедшее, ей казалось, что ее тотчас же принял Карел, как будто длинная рука протянулась через дверной проем и успокаивающе приласкала ее, прежде чем она переступила порог. Присутствие Карела было равносильно для нее присутствию Бога. И как благословенная душа, она осознала свое счастье не через то, что она ясно видела, но ощутив свое тело возвеличенным. Карел тотчас же к ней прикоснулся, он ласкал ее, любил ее. В действительности полубессознательные чувства Пэтти едва ли отличали эти понятия одно от другого. Карел завладел ею с удивительной естественностью и приручил ее прикосновением и добротой, как можно приручить животное. Пэтти расцвела. Божественные руки Карела создали из нее богиню, темнокожую владычицу, чье тело сверкало пурпурным блеском, прекрасную, как Парвати при приближении Шивы. Весь год Пэтти смеялась и пела. Она полюбила других домочадцев, особенно Элизабет, воспринимая их естественно, как собственность своего хозяина. Она ухаживала за детьми и подчинялась Кларе. Но то, что строило дом и делало его высоким, как башни Илиона, что создавало золотую вселенную, звенящую от радости, — все исходило от нежной привязанности Карела, его мимолетного прикосновения к ее руке; когда он говорил с ней, его пальцы проводили по ее шее, потягивали прядь волос, крепко сжимали ее запястья, шутливо похлопывали по щеке. Пэтти чувствовала, что могла быть счастлива этим всегда. Но однажды с той же удивительной естественностью Карел уложил ее в свою постель.

Как об этом событии сразу же стало известно всем домашним, Пэтти так никогда и не узнала. Но это было тотчас мрачно воспринято, как будто само место окрасили черной несмываемой краской, как цвет кожи Пэтти. Дети восприняли это по-своему и замкнулись в безжалостном детском молчании. Клара знала это, и ее отношение к Пэтти изменилось внешне едва заметно и в то же время полностью. Ничего не было сказано, но ощущалось полное осуждение. Пэтти слонялась из угла в угол в ожидании увещеваний, объяснений, хотя бы прямого взгляда, но не находила ничего. С этого времени ей суждено жить в мире наедине с Карелом.

Пэтти была настолько удивлена тем, что произошло, так смущена своим новым состоянием и так напугана последствиями, что прошло время, прежде чем она осознала, что Карел действительно влюблен в нее. Когда она поняла это, неистовое счастье овладело ею, темное экзотическое счастье, совсем не похожее на прежнюю невинную радость, но очень сильное. Тьма вошла в нее, как рой пчел. Пэтти стала сильнее и тверже и смело посмотрела в лицо домочадцам, готовая стать их врагом. Она испытывала чувство вины, но несла его смело, как символ своего призвания.

Требовала ли Клара объяснений от своего мужа, Пэтти так и не узнала. Она никогда бы не осмелилась расспрашивать Карела, чье молчание обо всем, что касалось семьи, всегда оставались мягким, но повелительным. Но Карел ухитрялся строить свою связь с таким уверенным изяществом, что убедил Пэтти: раз он явно не чувствовал себя виноватым — видимо, ему никогда не приходилось прежде играть такой роли. В доме все немного боялись Карела, и теперь, когда их отношения утратили невинность, Пэтти вскоре тоже стала испытывать некоторый страх.

Клара заболела. Когда Пэтти приносила поднос с чаем или обедом, на нее с безмолвным укором смотрели глаза, ставшие еще больше и печальнее. Пэтти отвечала пустым, холодным взглядом, который она теперь устремляла на всех, кроме Карела. Он сидел на кровати своей жены, поглаживая ее руку и улыбаясь Пэтти через ее голову, покоившуюся на подушках. Доктора тихо говорили с Карелом в холле. Карел сказал Пэтти, что он скоро овдовеет, и когда он будет свободен, то сделает ее своей женой.

Пэтти не горевала из-за Клары. Она не огорчалась из-за детей, с плачем выходивших из комнаты, где Клара с каждым днем угасала. Пэтти высоко держала голову и с жестокостью сильного желания смотрела мимо ужаса настоящего во все оправдывающее, все примиряющее будущее, когда она станет миссис Карел Фишер. Ее судьба твердо поддерживала ее — более прочная сила, чем сентиментальность или вина. Она чувствовала себя избранницей, коронованной принцессой. Она будет тем, ради чего была рождена, пусть миллион женщин умрет и пусть миллион детей ломает в горе руки.

Клара умерла. Карел передумал. Почему? Пэтти никогда не узнала этого. Наверное, она допустила какую-то ошибку. Какую? Эти размышления стали для Пэтти хлебом насущным в последующие годы. Она улыбалась на похоронах Клары. Могло ли быть так? Или, в конце концов, во всем виноват цвет ее кожи, который Карел принимал у наложницы, но не у супруги? Или, может быть, недостаток у нее образования, или голос, или что-то связанное с личной гигиеной, или несвоевременная простуда? А может, потому, что позволила Карелу застать себя в нижнем белье? Он по-пуритански строго относился к тому, что предшествовало физической близости. Или это было сожаление о Кларе, или Мюриель, тихо ненавидевшая Пэтти, каким-то образом отговорила отца от подобного безрассудства? Пэтти никогда не узнала и, конечно, ни разу не спросила. Молчание Карела покрывало все, как море.

Карел по-прежнему приходил к ней в постель, Пэтти все еще вздрагивала от мрачного снятия одежды, когда темная сутана обнажала нагое тело. Пэтти любила его. Он был для нее, как и прежде, целым миром. Только теперь появилось некоторое несогласие в подчинении ему. Она стала понимать, сначала смутно, затем все более осознанно, что значит быть рабом. У нее появилась способность обижаться. Карел создал своего рода культ Клары — повсюду фотографии и постоянные упоминания, наполовину иронические, наполовину серьезные, о своей с опозданием признанной святой. Пэтти также обижала уверенность Карела в социальном превосходстве Мюриель и Элизабет — раньше она этого почти не замечала. Но обострившееся сознание не принесло с собой порыва к восстанию. Она лежала рядом с ним, Парвати рядом с Шивой, и с широко открытыми глазами в ночи размышляла о своей вине. Это чувство как будто ждало благоприятного случая. Как только Пэтти поняла, что Карел не женится на ней, она стала испытывать все большее чувство вины. Преступление, хорошо вознагражденное, не кажется таким порочным, как ничем не оплаченное. По ночам она сжимала руки, понимая, что причинила Кларе много боли. Клара умерла в горе и отчаянии из-за Пэтти. А ей, как немой укор, осталась неумолимая враждебность двух девочек. Это сначала не волновало Пэтти, но теперь стало мучить ее. Те слабые и тщетные попытки помириться со своими врагами путем лести и смирения, которые она время от времени предпринимала, привели только к тому, что она невзлюбила их еще больше. Особенно Элизабет, избалованная и испорченная Карелом, казалась Пэтти живым оскорблением ее презренной темнокожести. Когда девочки стали старше и еще больше сблизились из-за болезни Элизабет, они составили своего рода объединенный фронт для ее безжалостного осуждения. Два этих бледных, холодных, непрощающих лица преследовали Пэтти по ночам. Она поникла, раскаялась, но раскаялась в одиночестве, ничего не могла поделать со своим раскаянием и напрасно шептала: «Разве Господь не избавил Даниила, так почему бы не спасти каждого человека?» Однажды так же таинственно и так же естественно, как началось, внимание Карела прекратилось. Он покинул ее постель и больше не возвращался. Пэтти испытывала почти что облегчение. Она погрузилась в печальное безразличие, в котором было нечто исцеляющее. Она перестала следить за своей внешностью и обнаружила, что растолстела. Она медленно переходила с места на место и, когда работала, что-то ворчала. Все это время она не отказывалась от своей религии. Каждую ночь она бормотала молитвы, обращаясь, как в детстве, с настойчивыми просьбами: «Иисус, заботливый пастырь, услышь меня». Возможно, Бог ее детства сможет сохранить в ней место для невинности. Каждое воскресенье она преклоняла колени, чтобы принять причастие из рук, которые окружили ее ореолом, и не чувствовала себя богохульницей. Вера Карела, как и многое в нем, всегда оставалась тайной для нее, она верила в его веру так же свято, как в Бога. То, что он, казалось, никогда не сомневался как священник, равно уверенный и в церкви, и в постели, сначала придало Пэтти какую-то безмятежность, напоминающую цинизм. Когда Карел перестал быть ее любовником и Пэтти смогла раскаиваться в содеянном, она стала более набожной, его же поведение приводило ее в замешательство.

Карел, бывший до сих пор довольно праведным, хотя и не слишком восторженным, начал в это время совершать незначительные, но озадачивавшие своей эксцентричностью поступки, повредившие его доброму имени в городе. Он стал затворником, отказывался принимать посетителей и отвечать на письма, предоставив это Элизабет, которая иногда играла роль его секретаря. Накопив груду корреспонденции, она время от времени посылала ответы. Он вводил свои собственные изменения в церковные службы, даже литургию. Как-то начал проповедь словами: «Что, если я скажу вам, что Бога нет?» — а затем заставил своих прихожан беспокойно ерзать в течение долгой паузы. А однажды он провел службу, стоя позади алтаря. Он смеялся в церкви.

Такие проявления скорее пугали, чем смущали Пэтти. Так как Карел для нее оставался неизменно привлекательным, она даже его выходки воспринимала как нечто естественное. Хотя ее и беспокоило что-то происходившее теперь в его душе, порой его сухость пугала ее. Он оставался холодным, сдержанным, даже осторожным. Ей казалось, что у него не было крайностей, кроме одной, которой она пока не могла найти названия. Скорее всего, полагала она, Карел терял свою веру. Пэтти свою не потеряла, но она стала для нее скорее талисманом или просто фактом. Ее вселенная изменилась и продолжала меняться. «У жизни нет внешней стороны», — однажды сказала она себе, едва понимая, что имеет в виду. Ее утренняя молитва по пробуждении, молитва, которая облегчала бремя ночного ужаса, стала туманнее и более формальной. Священная кровь потеряла часть своей магической силы, и Пэтти больше не чувствовала простой личной связи с Богом, хотя скрытая покровом фигура высилась над ней, призывая согрешившую на праведный путь.

Теперь она изредка подумывала о том, чтобы уйти от Карела, но эта мысль напоминала мечту узника — стать птицей и улететь сквозь стену. Любовь, страсть и чувство вины окутывали ее все больше и больше, и она лежала, вялая как куколка, чуть шевелясь, но не в состоянии переменить место. Она была очень несчастна и бесконечно волновалась о Кареле. Вражда с девочками отравляла ее существование. И в то же время она вообразить себе не могла, как оставит Карела ради обычной жизни где-то в другом месте. И хотя ее иногда охватывало отчетливое острое желание стать матерью, она не представляла себе другого мира, где могла бы невинно любить. Она ощущала себя порочной, сломленной и неспособной теперь к обычной жизни. В прошлые времена такие создания, как она, находили убежище в монастыре. Иногда она пыталась представить себе современный эквивалент. Она уедет далеко-далеко, посвятит себя служению человечеству и с тех пор и навсегда станет Патрицией. Сестрой Патрицией, может, даже святой Патрицией. Она читала газеты и представляла себе безбрежное море человеческих страданий. Здесь же она видела и себя, очистившуюся, возрожденную, безымянную, помогающую несчастным. Иногда она даже думала, что примет благородную мученическую смерть, возможно, будет съедена неграми в Конго.

В глубине души Пэтти сознавала фальшь этой мечты. Она понимала, что с течением времени ее связь с Карелом стала сильнее, чем прежде. Она не была предоставлена себе. Физическая связь между ними все еще, как паутина, затягивала дом. Карел, когда-то танцевавший с ней, танцевал теперь один под «лебединую» музыку. Она видела неясную фигуру, двигающуюся во тьме его комнаты, дверь которой он обычно оставлял приоткрытой, и чувствовала уверенность, что он танцует для нее, танцуя, соединяется с нею. Она ощущала его присутствие, а он — ее. Хоть и другим способом, она все еще оставалась его возлюбленной. Казалось, и Карел нуждался в ней больше, чем прежде. Разговаривали они немного, но и ранее они никогда не говорили долго. Они существовали вместе в постоянном общении, напоминавшем общение животных: взгляды, прикосновения, присутствие и полуприсутствие.

И в этой близости Пэтти наконец почувствовала какой-то огромный страх в Кареле, страх, наполнивший ее ужасом и отвращением. Теперь ей казалось, что, несмотря на его своеобразную веселость, она всегда видела его душу в аду. Карел становился все более испуганным, и он нес свой страх с собой как нечто, природой данное. Его страх проявлялся в том, что он видел в доме животных — крыс и мышей, но Пэтти была уверена, что их там не было. Порой он жаловался, что мимо прошмыгнуло что-то черное. Пэтти знала, что подобные видения происходят от пьянства, но Карел не пил. В любом случае Пэтти понимала: то, что пугало Карела, не принадлежало к материальному миру даже в том смысле, в каком принадлежали розовые слоны.

А затем совсем неожиданно наступил переезд в Лондон. Он стал ужасающей перспективой, ужасающим событием. Пэтти только теперь осознала, насколько ее таинственный мир зависел от простоты окружения из-за его подобия обычной действительности. Как индус, посвященный в тайные религиозные обряды, чтобы скрыть сверхъестественный блеск своего тела, плотно обматывается в ткань, так и Пэтти надевает свое пальто длиной три четверти, красную велюровую шляпку и замшевые перчатки, чтобы посетить супермаркет. Для нее имело значение, что она делала покупки в определенных магазинах, болтала со знакомыми женщинами, ходила в один и тот же кинотеатр, распрямляла волосы все в той же парикмахерской, где были определенные журналы. Существовало некое надежное пространство, где Пэтти знали во всей ее обыденности и где зловещее пурпурное свечение было не так заметно. О них с Карелом немного посплетничали, но вскоре слухи прекратились, и никто не допускал грубости по отношению к ней. Пэтти жила в этом повседневном мире, занимая в нем свое место. Однажды, выходя из церкви, она услышала, как одна женщина произнесла:

— Кто это?

— Цветная служанка из дома священника. Говорят, она просто сокровище.

Пэтти боялась, что, как какая-нибудь реликвия, которая в конце концов оказывается состоящей из пыли и паутины, так и ее совместное существование с Карелом может внезапно рассыпаться, если они переедут в другое место. Она пришла в смятение, и все трудности, казалось, в равной степени несли угрозу. Куда она теперь будет ходить распрямлять волосы? И где найдет уборщицу, такую же хорошую, как миссис Поттер? И как в такой пустыне, в какой находится дом священника, она сможет кормить Карела? Юджину Пешкову все еще не удалось достать моркови. Юджин, большой, дружелюбный, спокойный, которого, казалось, ничуть не удивлял феномен Пэтти, был единственным утешением в этой ситуации.

Шел четвертый день, а туман не уменьшался. Даже в полдень было темно, а дом оставался по-прежнему чрезмерно холодным, хотя Юджин уверял ее, что центральное отопление в исправности. Пэтти не впустила миссис Барлоу и забыла о ней. А теперь у парадной двери снова зазвенел звонок.

Пэтти приоткрыла дверь и увидела Маркуса Фишера, который уже несколько раз пытался дозвониться, в сопровождении женщины, которую Пэтти смутно припомнила. Женщина заговорила:

— Доброе утро, Пэтти. Я мисс Шэдокс-Браун, ты, наверное, меня помнишь, я навещала Мюриель там, где вы жили раньше, и пришла снова повидать ее. А мистер Фишер намерен навестить священника и Элизабет.

Пэтти приставила колено к двери:

— К сожалению, мисс Мюриель нет дома, а священник и Элизабет никого не принимают.

— Боюсь, мы не можем принять такого ответа, — сказала мисс Шэдокс-Браун, поднимаясь на ступень. — Впусти нас на минуту, и мы как следует все обсудим, а?

— Извините, — возразила Пэтти, — мы не принимаем сегодня посетителей.

Она захлопнула дверь прямо перед носом мисс Шэдокс-Браун, едва не прищемив ее уже просовывающуюся ногу.

Пэтти вернулась в темный холл. Frere Jacques, frere Jacques, dormez-vous?



Поделиться книгой:

На главную
Назад