Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Думание мира - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вся Россия — наш сад

Высказываясь на церемонии «Нацбеста-2007» о «Дне опричника» Владимира Сорокина, Артемий Троицкий упомянул о садомазохизме русского патриотизма как о чем-то общепризнанном. Генезис этого садо-мазо занимает меня давно и никем, кажется, как следует не описан. Нет слов: в том, чтобы слишком пылко отдаваться Родине и желать насилия с ее стороны, в самом деле есть нечто эротическое и притом болезненное ― но это, конечно, не только русское явление. Штука, однако, в том, что именно в России у него есть любопытные особенности и слишком устойчивая садическая окраска. Вспоминаю газетный очерк 1979-го, кажется, года ― там «Комсомолка» рассказывала о подвале, в котором старшеклассники играли в гестапо. Подчеркиваю ― старшеклассники, а не какие-нибудь пионеры; «гестаповцы», насмотревшись «Семнадцати мгновений» и много еще чего, устраивали сексуальные оргии, имитации повешений, расстрелов, допросов ― и все это с участием девушек, которые не только не возражали, но здорово вошли во вкус.

Все это было описано хоть и с пылким пафосом отвращения, но весьма откровенно по тем временам: чувствовалось, что и авторы относятся к происходящему с живым интересом. В финале следовал неизбежный гражданственный монолог ― вот, к услугам этой молодежи были кинотеатры, библиотеки, кружок мягкой игрушки, но их неумолимо тянуло в подвал. Что же это такое?!

Кажется, все наши разговоры о путях России отчасти напоминают эту беспомощную руладу. Вот же, к нашим услугам созидание, всякие национальные проекты, здравоохранение и образование, и строительство настоящей демократии, ― но всех почему-то неумолимо тянет в подвал родного подсознания, в разделение на истребляющих и истребляемых, в общенациональную оргию, которую неустанно пытаются спровоцировать то одни, то другие. То ДПНИ померещится погром в Омске, то несогласные страстно предложат себя в жертвы погрома в Москве или Петербурге. А почему? А потому, что это интереснее. Ясно же, что садомазохистские игры, не требующие интеллектуального усилия и обходящиеся минимумом специального антуража, значительно интереснее кружка мягкой игрушки.

Мы сами себе мягкая игрушка и при первой возможности сбиваемся в этот кружок ― предлог может быть любым, вплоть до разведения помидоров. Можно выбросить в России самый невинный ботанический лозунг ― и население по отношению к нему немедленно поделится на западников (растлителей) и почвенников (запретителей), после чего польется отнюдь не томатный сок. Нынешняя стабильность чревата все тем же подвалом ― эту изумительную особенность русского эроса и русской власти наглядно демонстрируют садомазохистские сайты Интернета.

Это искаженное, но чрезвычайно интересное пространство впервые открылось мне, когда я в 2000 году собирал материалы для «Оправдания». Там описана секта самомучителей, непрерывно подвергающих друг друга изощренному насилию. И для достоверности мне понадобилось зайти на сайт, посвященный истории пыток в России. Как ни странно, о самих пытках там было не так уж много ― зато весь прозаический отдел сайта был битком набит рассказами бесчисленных анонимных авторов, чьи творения по изобретательности далеко превосходили позднего Пазолини. Почти во всех этих рассказах ― частью фантастических, частью исторических ― представители власти изобретательно насиловали и казнили представителей народа, по преимуществу женщин. Власть бывала разная ― иногда фашистская, иногда комиссарская, но одинаково неумолимая. Вообще подробное исследование сайта «История пыток и наказаний» могло бы рассказать о здешней истории куда больше любых обобщений.

Во всех рассказах и фантазиях, наводняющих сайт, было заметно знакомство с книжной серией «Пионеры-герои», отлично памятной мне по детству. Эти сборники были истинной усладой садомазохиста: там подробно, со смаком излагались истории из цикла «Мужчины мучили детей», причем описание подвигов несчастных пионеров занимало едва треть очерка и было выполнено, прямо скажем, без волнения, с холодным носом. Зато едва дело доходило до пыток и расправ, повешений и расстрелов, допросов и издевательств ― авторы щедро демонстрировали весь наличный талант. Впрочем, ведь и в «Поднятой целине» комсомолец агитирует казаков сдавать зерно путем подробного и смачного рассказа о пытках, которым подвергли зарубежного комсомольца:

«В Румынии двое комсомольцев открывали крестьянам глаза, говорили, что надо землю у помещиков отобрать и разделить между собою. Очень бедно в Румынии хлеборобы живут… Так вот, вели они агитацию за свержение капитализма и за устройство в Румынии Советской власти. Но их поймали лютые жандармы, одного забили до смерти, а другого начали пытать. Выкололи ему глаза, повыдергивали на голове все волосы. А потом разожгли докрасна тонкую железяку и начали ее заправлять под ногти…

(…) Жандармы тогда стали резать ему шашками уши, нос отрезали. „Скажешь?“ ― „Нет, ― говорит, ― умру от вашей кровавой руки, а не скажу! Да здравствует коммунизм!“ Тогда они за руки подвесили его под потолок, внизу развели огонь…

― Вот, будь ты проклят, какие живодеры есть! Ить это беда! ― вознегодовал Аким Младший.

― …Жгут его огнем, а он только плачет кровяными слезами, но никого из своих товарищей-комсомольцев не выдает и одно твердит: „Да здравствует пролетарская революция и коммунизм!“

― И молодец, что не выдал товарищев! Так и надо! Умри честно, а друзьев не моги выказать! Сказано в писании, что „за други своя живот положиша…“ ― Дед Аким пристукнул кулаком и заторопил рассказчика: ― Ну, ну, дальше-то что?

(Деду Акиму интересно. ― Д.Б.)

― …Пытают они его, стязают по-всякому, а он молчит. И так с утра до вечера. Потеряет он память, а жандармы обольют его водой и опять за свое. Только видят, что ничего они так от него не добьются, тогда пошли арестовали его мать и привели в свою охранку. „Смотри, ― кажут ей, ― как мы твоего сына будем обрабатывать! Да скажи ему, чтобы покорился, а то убьем и мясо собакам выкинем!“ Ударилась тут мать без памяти, а как пришла в себя ― кинулась к своему дитю, обнимает, руки его окровяненные целует…

Побледневший Ванюшка замолк, обвел слушателей расширившимися глазами: у девок чернели открытые рты, а на глазах закипали слезы, Акимова жена сморкалась в завеску, шепча сквозь всхлипыванья: „Каково ей… матери-то… на своего дитя… го-о-осподи!..“ Аким Младший вдруг крякнул и, ухватясь за кисет, стал торопливо вертеть цигарку; только Нагульнов, сидя на сундуке, хранил внешнее спокойствие, но и у него во время паузы как-то подозрительно задергалась щека и повело в сторону рот…

― …Сынок мой родимый! Ради меня, твоей матери, покорись им, злодеям! ― говорит ему мать, но он услыхал ее голос и отвечает: „Нет, родная мама, не выдам я товарищей, умру за свою идею, а ты лучше поцелуй меня перед моей кончиной, мне тогда легче будет смерть принять…“

Ванюшка вздрагивающим голосом окончил рассказ о том, как умер румынский комсомолец, замученный палачами-жандармами. На минуту стало тихо, а потом заплаканная хозяйка спросила:

― Сколько ж ему, страдальцу, было годков?

― Семнадцать, ― без запинки отвечал Ванюшка и тотчас же нахлобучил свою клетчатую кепку. ― Да, умер герой рабочего класса ― наш дорогой товарищ, румынский комсомолец».

Немудрено, что после этой истории семья Акима немедленно сдала государству весь наличный хлеб.

То, что три лучших и наиболее популярных сетевых ресурса, посвященных садомазохизму, делаются именно в России, ― само по себе факт весьма показательный: англоязычный Rusnecro, русскоязычные «История пыток» и «Салон Марка Десадова» упоминаются в любом списке «darkest sites» или «sickest sites», их форумы густо населены, а взносы поклонников не скудеют. Но куда интересней тот факт, что на любом snuff-форуме или BDSM-сайте иностранного происхождения исключительно высоко ценятся русские фотографии, а российские посетители составляют добрую половину садомазохистского интернационала. Они же поставляют на эти сайты львиную долю публикуемых там историй о допросах и пытках отважной комсомолки в 1943 году или о наказании нерадивой секретарши олигарха полвека спустя.

«Я сижу в офисе, рабочий день близится к концу. Я бросаю взгляд на кейс, что стоит у меня под столом. Мои подчиненные, наверное, до сих пор думают, что у меня там документы. Наивные. За пять лет мне удалось создать такую компанию, что самому уже ничего не приходится делать. Мне только приходят в голову разные идеи, а их воплощением занимаются совершенно другие люди. Они исполнительны и ответственны, но их примитивному мышлению не дано понять, что они только винтики в моей машине. Я зарабатываю миллион за миллионом без особого труда уже давно. Мне никогда не была интересна работа, и потому я потратил несколько лет на то, чтобы себя от нее освободить. Сфера моих интересов совершенно в другой стороне. Часы бьют шесть часов. Последний рабочий день недели окончен. Впереди два долгих выходных ― огромное поле для деятельности. В мой кабинет входит секретарша. Рената. Я никогда не назначаю секретарш сам, это делает менеджер по кадрам. Но ему достоверно известен тип девушек, которых мне нравится видеть в должности секретарши. Стройные длинные ноги, овальное лицо, серые глаза и длинные темные волосы, заплетенные в косу. На секунду я представляю, как схвачу Ренату за косу и она выгнется, глядя на меня своими большими глазами».

Нетрудно догадаться, что и как он сейчас сделает с Ренатой: бизнесмен он, энкавэдэшник или комиссар ― в данном случае совершенно не принципиально. Впрочем, как и в русской жизни двадцатых или сороковых.

Это вам не какая-нибудь давно известная связь эроса и танатоса, описанная фрейдистами, ― тут танатос приобретает четко выраженные государственные, властные формы. Жертва ― всегда женщина, которую либо бьют, либо насилуют, либо подвешивают на ближайшем дереве; палач ― почти всегда мужчина, облеченный государственной властью. В этом смысле чрезвычайно интересны рассказы анонимного автора, специализирующегося в библиотеке «Пыток и наказаний» на описаниях школьных репрессий ― удавливании нерадивых учениц и т. д. Особенно занятно, что все эти казни проходят со строжайшим соблюдением бюрократической процедуры: казнимому приходится долго дожидаться в приемной, заполнять бесчисленные формуляры, причем тетки в белых халатах беспрерывно ворчат, сетуют на нерасторопность жертв и проклинают свою горькую участь. Этот элемент бюрократии, прокрадывающейся и в самые темные и тайные грезы поклонников BDSMa, наглядно иллюстрирует одну из главных особенностей советского сознания: чтобы вынести невыносимое, наши люди научились воспринимать его эротически.

Это тот соус, под которым можно съесть что угодно. В результате сидение в бесконечной очереди к врачу или жэковскому чиновнику приобретает аппетитные садомазохистские обертона. Ведь именно в России частного человека мучают жесточе и изобретательней всего ― как правило, без всякой внятной цели: только здесь получение ничтожной справки способно растянуться на месяцы, и все это без малейшей государственной необходимости. Все это проникает в сознание ― и причудливо преображается в истории о том, как казнь целой семьи (рассказ «Казнь семьи Чуприных») сопровождается десятками бессмысленных, но живописных дополнительных мучительств, и сопрягается с вполне базарным хамством казнящего персонала. Аналогичным хамством сопровождается «Казнь Оли Вьюрковой» ― впрочем, перечислять эти рассказы бессмысленно, их несколько десятков, и различаются они разве что авторской стилистикой. Есть тут настоящие шедевры бюрократического реализма, а есть дешевые поделки в духе писем в «Спид-Инфо». Рассказ «Межшкольный центр» поражает не столько подробным описанием удушения двоечницы на гарроте, сколько столь же детальным изложением предшествующей процедуры:

«Когда медсестра ― уже другая ― вывела из процедурной в девятый кабинет Галю, раздетую догола и, говоря официальным языком, подготовленную к умерщвлению, а на самом деле оглушенную нарочито бездушным обращением, мама уже поджидала ее там. Они кинулись друг другу в объятья, и Нина, вспомнив наставления обеих медсестер, уронила на пол пакет с одеждой и зарыдала в три ручья, так что несчастная женщина принялась целовать и успокаивать дочку вместо того, чтобы думать свои думы, а того пуще ― расспрашивать девушку про подготовительные процедуры: как и всюду, где речь идет о жизни и смерти, работников сюда подбирали неболтливых, а сами юноши и девушки уносили эти подробности на тот свет. Об этом, между прочим, заботился и врач, занятый заполнением карточки, так что мама и дочка на самом деле не беседовали, а отвечали на множество вопросов: фамилия, имя, отчество, дата и место рождения; те же сведения о родителях; адрес, телефон, живет с отцом (отчимом) и матерью (мачехой), только с матерью (мачехой), только с отцом (отчимом), дедом, бабкой, опекуном ― нужное подчеркнуть; вес, рост стоя и сидя, объем шеи, плеч, груди на вдохе и на выдохе, талии, бедер, ― сестра, кое-как оторвав Галю от матери, то подводила ее к весам или ростомеру, то обтягивала тело Гали портновским сантиметром; в какой школе училась, кем направлена и за что».

Весьма эротичен сам по себе феномен русского запретительства ― разумеется, не более осмысленного, чем бюрократия. Меня всегда интересовало: чем в действительности руководствуются депутаты Госдумы и иные радетели о духовности, призывая запретить то или иное шоу или репрессировать подростковый журнал? Разумеется, это и пиар, ― но пиариться можно по-разному, почему же столь предпочтителен репрессивный? Ответ прост: наибольшей популярностью в России пользуются именно те меры, из которых можно вывести репрессии. Бороться с порнографией ― или с бескультурными шоу, или с либеральной идеологией ― можно двумя путями: либо запрещать, либо развивать альтернативу. Но предложение развивать альтернативу выглядит так же наивно, как попытка отправить садомазохиста в кружок мягкой игрушки. Именно поэтому в переломные для Отечества минуты Государственная дума так любит рассматривать вопросы о «Симпсонах» или «Доме-2».

Возьмем рассказ популярного автора Sagittarius под названием «Аста» («Аста» ― это новая модель виселицы):

«― Тебя за что вешают? ― спросила она.

― Там же в направлении написано.

― Непристойное поведение? Переспала с кем-нибудь из мальчишек?

Снежана мечтательно задумалась.

― Это, наверно, так приятно…

Надя покраснела.

― Нет. Мы всего лишь целовались. А училка литературы нас заметила и все рассказала нашей классной.

― И что с вами сделали?

― Его выпороли у всех на глазах и исключили из школы. А меня вот сюда…

Девушки зашли в кабинку. Надя сразу заметила стоявшую здесь виселицу, небольшую Г-образную конструкцию, с перекладины которой свешивалась толстая веревочная петля с большим узлом, какие обычно рисуют на картинках».

Как видим, даже в этой истории не обходится без направления и последующей долгой бюрократической процедуры, а палачку Снежану чуть не вешают за проявление сочувствия к жертве. Действие этого рассказа с тем же успехом могло происходить в военкомате или продовольственном магазине. Весьма любопытен рассказ другого автора «Неделька», где московский плейбой расправляется по очереди с семью молодыми гастарбайтершами. Современные реалии проникают в BDSM-прозу быстрей, чем в обыкновенную, ― вероятно, потому, что в эротических сочинениях особенно ценится разнообразие, а жизнь не устает подбрасывать новенькое. Так, на «Десадове» недавно появился рассказ «Арабеска» ― о том, как богатый иностранец, отбитый русской девушкой у скинхедов, щедро вознаграждает ее сеансом бурной любви, опять-таки не без садо-мазо.

В изображении пыток и наказаний российское искусство достигло удивительных высот. Во всем мире популярен «инквизиторский» цикл художника Николая Бессонова, на чьих картинах обнаженные и полуобнаженные ведьмы сначала летают над средневековыми городами, а потом подвергаются «дознаниям первой степени», повешениям и сожжениям. Аниматор и художник Фрол Никитин (понятное дело, псевдоним) хорошо известен мультфильмами «Казнь партизанской семьи», «Расстрел заложников» и т. д. (анимационный цикл «Ужасы войны»). Ему же принадлежит серия замечательных рассказов ― например, об убийстве молодой учительницы кулаками в 1922 году. На личном сайте Фрола Никитина можно найти душераздирающие партизанские истории, а также серию работ об ужасах Второй мировой в исполнении известного сетевого художника Бориса (Бора), тоже нашего соотечественника. Интересно, что современная тематика тоже весьма популярна ― в нескольких рассказах разных авторов изображается ближайшее будущее: сетевые писатели с наслаждением предвкушают тот момент, когда новые следователи поведут на допрос олигархических дочек. Десятки рассказов с аппетитом повествуют о развлечениях российской милиции. В эту же парадигму со своим «Грузом 200» вписывается и Балабанов ― понятное дело, что до СССР и 1984 года ему никакого дела нет, но полюбоваться тем, как мучают голых женщин, ему всегда интересно. Весьма натуралистическая сцена повешения лазутчицы из «Слуги государева» успела украсить собою ряд сайтов, специализирующихся на таких развлечениях.

Во всем этом, наверное, нет ничего дурного ― у всякого свои фантазии, и лучше реализовывать их на бумаге или на сетевом форуме, чем в повседневной бытовой практике. Занятно другое ― обилие русской тематики и русских авторов в этом жанре ― это характерный изгиб национального сознания, который я назвал бы, впрочем, не причиной, а следствием нашей истории. Люди, которых слишком долго и бессмысленно мучили, привыкли обыгрывать эту тематику в эротическом ключе ― что придает ей не только переносимость, но даже известную пикантность. В конце концов, рассказы пишутся не столько потенциальными палачами ― у которых на такие дела не хватает душевной тонкости, ― сколько потенциальными жертвами, пытающимися хоть таким соусом приправить свою незавидную участь.

Мне возразят, что BDSM-искусство широко распространено во всем мире, что автор наиболее популярных садомазохистских комиксов Дольчетт (Dolcett) ― канадец, а знаменитый изготовитель фотоманипуляций Footie Froog ― скандинав (правда, сведения, которые сообщают о себе эти персонажи, вряд ли достоверны). Наконец, в Японии существует огромная и славная традиция садомазохистских мультиков манга, ― так что упрекать русских в эксклюзивной любви к самомучительству, вероятно, не стоит. Согласен ― мы тут не одиноки, но японцы, по крайней мере, давно сделали свою тягу к самоуничтожению объектом пристального внимания, харакири там ― давно отрефлексированная составляющая самурайской культуры, а среди чиновничества и менеджмента господствует настоящий культ самоубийства (увы, совершенно неизвестный их российским коллегам: кто тут повесится после обвинения в коррупции?).

Вероятно, пора и россиянам задуматься, откуда в них эта тяга к репрессивному сексу и желание предаться запретительству на любом поле, эти поиски врага, русофоба, соблазнителя и отравителя, эта вечная убежденность в том, что их насилует весь остальной мир, и страстное желание однажды изнасиловать его так, чтобы мало не показалось. Думается, внятный психоанализ способен справиться и с этим комплексом ― ибо некрофилия есть прежде всего показатель слабости. Мертвого не надо уговаривать и ублажать, и вообще с ним легче. Как и со стабилизированным обществом, в котором мы все живем.

Я предвижу некоторые комментарии к этому тексту. Наверняка многим покажется, что известный русофоб вновь пытается оскорбить русскую нацию, рассматривая творчество больных ее представителей. Авторам этих комментариев я посоветовал бы кое о чем себя спросить. Например, о том, почему они не хотят задуматься над вышеизложенным и опять торопятся расправляться с русофобами. Боюсь только, что призывать их задуматься ничуть не перспективнее, чем в который раз рекомендовать кружок мягкой игрушки.

2007 год

Русские горки

(Мифология любви в русской культуре)

В России мифология любви строилась, в общем, по европейскому варианту, но с явственным азиатским акцентом: не столько роман принца с пастушкой, сколько связь власти с народом. Секс народа и власти у нас ― обычное дело, и потому Екатерина Великая с ее бесчисленными фаворитами была поистине главной героиней русского любовного мифа XVIII столетия. Думается, мифы о тайной гомоэротической связи Петра с Меншиковым или Грозного с Басмановым той же природы. «Царской ласки захотелось?!» ― спрашивает Грозный Малюту Скуратова в фильме Эйзенштейна. Ой, хотелось!

Между тем XIX век резко смещает акценты. И главным отечественным любовным мифом становится история любви Востока и Запада, то есть грубого, но гениально одаренного варвара и утонченной, порочной, но культурной европеянки. Возможен и обратный вариант ― галантный француз влюбляется в загадочную россиянку. История любви Пушкина к Гончаровой никого особенно не интересовала, зато любовь Дантеса к ней же стала главной темой салонных пересудов. От всей мифологии русского декабризма в сознании современников уцелела история любви Анненкова и Полины Гебль: никто толком не помнил, чего они там добивались, на Сенатской-то, но что в истинного рыцаря влюбилась модистка да еще и последовала за ним на каторгу (ибо теперь сословные преграды были уничтожены), ― это вызывало у всех истинный восторг.

Дикарка и миссионер, римлянка и варвар ― эти древнейшие любовные сюжеты стали в России наиболее ходовыми: большинство современных читателей помнят о Тургеневе только то, что он написал «Муму» и был всю жизнь влюблен в Полину Виардо! Роман Некрасова с француженкой-актрисой Селиной Лефрен затмил его историю с Панаевой. История Сухово-Кобылина с Луизой Симон-Деманш закончилась трагически ― по всей вероятности, он ее все-таки убил; любовь наша к Европе была зверской, мучительной, как роман Тютчева со второй женой, как влюбленности Марии Башкирцевой в итальянцев и французов.

Мезальянс пастушки и принца в России был обычным делом ― мало кто из дворян не злоупотреблял пресловутым правом первой ночи, спасибо крепостному нраву. Обычай подсовывать молодому баричу резвую и лукавую девку ― для просвещения и разрядки ― благополучно дожил до бунинских времен. Это было ситуацией столь рутинной, что никак не тянуло на любовный миф: переспать с сенной девушкой так же естественно, как поприставать к горничной. Иное дело ― Европа: тут и романтика, и трагизм, и простор. Лу Андреас-Саломе ― генеральская дочь, петербурженка ― была возлюбленной и музой Ницше, Галя Никонова сделалась спутницей Элюара и Дали, от Ахматовой сходил с ума Модильяни, сразу несколько французских художниц сохло по Эренбургу (одной он книгу стихов посвятил) ― в общем, русско-европейская (а вовсе не русско-американская, как в «Сибирском цирюльнике») любовь была главным мифом Золотого и отчасти Серебряного веков. Благополучно эта коллизия, как ни странно, выглядела только в императорском доме: Александр III без памяти любил свою Дагмару, а Николай II ― свою Алису, но ничем хорошим для них и для России это не кончилось.

В веке ХХ-м наметился новый поворот. Как известно, на «-зо» заканчиваются три употребительных русских слова: «пузо», «железо» и «садомазо». В прошлом столетии железо и пузо встречались друг с другом с пугающей регулярностью, а садомазо лежало в основе всех любовных мифов. Тут была, конечно, пара романов в прежнем духе ― любовь Высоцкого и Влади, Есенина и Дункан, то есть нашего непредсказуемого варварского гения и признанной красавицы (Дункан, американка, была классической европеянкой по духу и складу). Зато наиболее распространенным любовным мифом стала история о любви экстремистки и мещанина, комиссарши и люмпена, барышни и хулигана, то есть бунтаря (бунтарки) и обывателя (обывательницы). Потом эта история была канонизирована в «Оптимистической трагедии». Любовь Маяковского и Лили Брик той же природы ― не зря он снялся в «Барышне и хулигане», хотя в их случае барышня и сама была та еще хулиганка.

Любовь сознательного элемента к несознательному доминировала в отечественной мифологии, пока не стала реставрироваться империя и не возник миф о любви Военного и Актрисы (Серова и Серов, Серова и Симонов, Серова и Рокоссовский). Он ― мужественный и много ездит (летает), она ― женственная, немного ветреная, но верно ждет. Короче, «жди меня, и я вернусь». Главным героем любовного мифа становится сперва летчик, а потом ― военный корреспондент. Представители власти в любовном мифе никак не участвуют ― они выше этого и не снисходят до того, чтобы совокупляться с отдельными представителями народа. Они употребляют его весь, так сказать, кусочком.

В шестидесятые у нас на короткое время прижилась было почти американская мифология ― «любовь звезд», но не было настоящей звездной индустрии, а потому красивые романы оставались темой для разговоров очень небольшой прослойки. Любовь Никиты Михалкова и Насти Вертинской, Андрона Кончаловского и Наташи Аринбасаровой, Геннадия Шпаликова и Инны Гулая была красива, но известна в основном знатокам. Звезд не получалось. Русский любовный миф в эпоху застоя практически не существовал ― даже Высоцкий и Влади не раскочегарили его; правда, на некоторое время, на самом закате советской эпохи, мелькнула история из фильма «Москва слезам не верит», ибо настало время выродившихся женственных мужчин и решительных производственниц; но время впадало в маразм и к эротике не располагало. Маразм продолжался и в начале перестройки ― обществу было не до любви. Своего мифа нет у нас и сейчас, потому что для мифа нужны положительные герои. Почти святые. Не Пугачева же с Филей, в самом деле! Принц и пастушка, поэт и кокотка, даже летчик и артистка вполне могут быть святыми, но вот олигарх и топ-модель… или министр и референтка… Именно поэтому сегодня нет ни одного любовного приключения, за которым наблюдала бы вся страна.

Впрочем, кое-какой святой у нас уже народился. И потому, надо полагать, следующий любовный миф будет у нас осуществляться но схеме «Забиба и король», как во всех тоталитарных сообществах (если кто не помнит, так назывался роман Саддама Хусейна). Так что в ближайшее время мы наверняка прочтем несколько любовных романов о любви кристально честного силовика к доблестной патриотке, простой, как мычание, и щекастой, как матрешка. Так что вместо любви бандита к проститутке мы скоро увидим духовную многосерийную телесагу о страсти народа и власти, тем более что в «Новостях» ни о чем другом давно не говорят.

2003 год

Политика имманентностей

Вячеслав Костиков ― неглупый человек и неплохой писатель, чему никак не помешало его трехлетнее пребывание в ельцинских пресс-секретарях, ― сказал мне как-то в интервью, что нормальная политическая жизнь в России была возможна ровно до тех пор, пока славянофилы с западниками могли пить чай. Вероятно, он имел в виду перепалку и переписку Самарина с Герценом, случившуюся после их встречи в Лондоне: спорили они насмерть, но обняться при встрече не побрезговали.

Чем далее, тем более я соглашаюсь с этим определением: нормальная политика возможна там, где существуют разделения более высокого порядка, нежели имманентные, изначально данные барьеры. Где славянофил может обнять западника, невзирая на идеологические разногласия, сословные и национальные границы, ― поскольку оба они принадлежат к обществу порядочных и просвещенных людей. Где идеология не стопроцентно предопределена местом рождения, национальностью и другими родимыми пятнами. (В случае с Герценом и Самариным, правда, некую роль играло общее дворянство ― но согласимся, что во второй половине XIX столетия оно значило уже не так много, как общее университетское прошлое.)

Славянофил XIX века не опускался до непримиримейшей ― кровной ― вражды. Между спорщиками не было непреодолимых ― национальных ― барьеров. Всякий инородец не считался априори врагом русской государственности. Всякий коренной русак не обязан был придерживаться ксенофобского, консервативного, агрессивно-православного мировоззрения. Скандинав Даль и еврей Гершензон были славянофилами, консерваторами и в высшей степени лояльными людьми; причины на это были у них разные, в том числе и национальные, ― но мировоззрение они себе выбирали свободно. Имманентные признаки были далеко не решающим, а в сущности, и пренебрежимым фактором.

Сегодняшняя Россия ― государство имманентностей, потому что любые вещи более высокого порядка либо дискредитированы, либо уничтожены предыдущей нашей историей. Общество восстанавливается медленней, чем уничтожается; радикальная революция происходит у нас примерно раз в сто лет, а культуре для восстановления и развития требуется примерно вдвое больше времени ― особенно если учесть, что культура и наука со временем усложняются. Русская литература после большевистского переворота возрождалась очень успешно, но достигнуть уровня Толстого и Достоевского так и не успела ― оборвалась на Трифонове, Солженицыне и Набокове; русская философия дожила до духовного ренессанса семидесятых, дала Меня, Сергия Желудкова, сборник «Из-под глыб», ― но «Глыбам» до «Вех» далековато как в смысле высоты взгляда, так и в смысле умения подниматься над клановыми предрассудками. Словом, мы опять не успели восстановиться, хотя все к этому шло: в гниловатом оранжерейном воздухе совка начали распускаться фантастические цветы. Очередная революция сровняла все с землей, и сегодня у нас остались только самые простые вещи: сырьевая экономика и столь же сырьевая идеология.

Национализм сегодня оправдывают многие, в том числе и неглупые люди, а потому пришла пора со всей прямотой заявить, что это ― обычный аналог сырьевой экономики в идеологической и политической сфере; нефтяная экономика проедает то, что есть, и категорически не в состоянии произвести то, чего еще не было. Националистическая идеология паразитирует на том, что есть, и опять-таки не в состоянии ничего выстроить на этом фундаменте. В принципе, из национализма можно сделать удивительные вещи ― например, разветвленную и увлекательную систему сожительства с другими народами, тактической борьбы и стратегического взаимодействия с ними; можно проникнуть в историю вопроса и проследить механизмы формирования нации; можно, наконец, сформировать нацию нового типа (одни называют ее «гражданской», другие ― «политической»), то есть сформулировать наиболее подходящие для нашей истории и территории нравственные принципы и начать наконец им следовать, считая себя нацией на основании общего вероисповедания и закона, а не рождения в Москве или Оренбурге; но ничего подобного Россия делать не собирается. Она скребет по дну. Сегодняшняя националистическая идеология предельно проста: выгнать всех, кто не мы, ― и проблемы устаканятся сами собою.

Человек вообще состоялся ровно в той степени, в какой преодолел свои имманентности: болезнь, старость, бедность (все рождаются голыми), сословные предрассудки, саму смерть. Человек интересен лишь настолько, насколько научился объезжать свое внутреннее животное. Интерес представляет только то, что поднимается над природностью, развивает или отрицает ее. Сегодняшняя Россия ― идеально природная страна; и дело, конечно, не только в цикличности ее истории, что вообще характерно для архаических, близких к природе социумов, но и в абсолютизации тех признаков, какие вообще не стоит брать в расчет в серьезном разговоре.

А какие остались?

Религия? Но ей были нанесены в России два страшных удара ― петровский раскол и ленинское истребление; третьим, не менее страшным испытанием, хоть и растянутым во времени, было огосударствливание Церкви ― после такой компрометации спасти ее непросто. Годы запрета и катакомбности вроде бы помогли сформировать поколение искренних неофитов ― но тут грянуло очередное Верховное Насаждение, и к этому искушению Церковь в очередной раз оказалась не готова. Из церковных публицистов и мыслителей, думаю, это как следует понимает один о. Андрей Кураев, но он, сколько могу заметить, пока в меньшинстве.

Мораль? Но у разных сословий в России всегда была разная мораль, и уничтожение этих сословных барьеров, сиречь конвергенция, так никогда и не доходило до конца. Никакого общего нравственного кодекса не было даже во времена «небывалого единения» ― коммунисты завели себе отдельный моральный кодекс и нарушали его почем зря, а интеллигенция считала недопустимым хоть в чем-то совпадать с властью и к официальной морали относилась с демонстративным презрением (почему блатная мораль и проникла так широко в диссидентскую среду; впрочем, на это были и исторические причины ― диссидентов усердно сажали, а блатные охотно пользовались диссидентской фразеологией ради легитимизации).

Идеология? Тут, казалось бы, наметился некий прогресс ― потому что большевики предложили России идею надконфессиональную и, если угодно, сверхклассовую (после уничтожения РАППа идея пролетарского происхождения как высшей доблести окончательно перестала быть актуальной). Мы строим новое общество, в котором человек труда будет хозяином всего. Очень славно, и на этом пути были достигнуты определенные результаты, ― но такая идея могла прохилять в любом обществе, кроме российского. Российское было до такой степени расколото, что утопический проект нового общества превратился в очередной предлог для самоистребления ― и только Великая Отечественная война позволила этому проекту продержаться еще лет тридцать; к началу сороковых откровенное разочарование в нем было уже нескрываемо. Не думаю, что массовые репрессии были заложены уже в природе этой утопии ― причина, скорей, в природе страны, в истории которой массовыми репрессиями оборачивается любая, хотя бы и самая безобидная идея; в стране, где нет единой нации, то есть общих для всех незыблемых правил, никакая идеология не обеспечит единства и прогресса.

Культура? Но с ней-то расправились наиболее безжалостно. Да, долгое время именно любовь к русской (впоследствии советской, мультинациональной) культуре была единственным обручем, скрепляющим нашу бочку. Надо было очень постараться, чтобы одна из культурнейших стран мира ― этой культурности не мешал даже идеологический гнет, с которым научились изобретательно взаимодействовать, ― за двадцать лет растеряла весь свой багаж, включая школьное образование. То, что происходит сегодня с отечественной культурой, больше всего напоминает жуткую сцену из «Призрака грядущего» Артура Кестлера ― где люди после ядерного взрыва передвигаются на карачках и общаются стонами. Есть, конечно, робкие попытки вспомнить слова и подняться с четверенек ― но они, прямо скажем, не поощряются.

Остается лишь самая примитивная, наиболее архаичная самоидентификация ― родовая. Как уничтоженная или выжитая из страны наука уже не может обеспечить никакого промышленного рывка ― так и систематически уничтожаемая культура и общественная мысль не могут уже предложить населению никакой системы взглядов; в результате страна качает нефть ― и внутренне вполне готова к тому, чтобы так же неэкономно распорядиться вторым своим стратегическим запасом, а именно кровью. Кровь и нефть — два главных резерва нынешней России; и прогноз получается мрачный, поскольку этот резерв действительно последний. После него начать с нуля уже не получится.

Антигрузинская истерия подогревается чрезвычайно искусно. Нельзя не заметить, как обрадовались русские националисты самого погромного толка: они были предельно искренни, поздравляя Владимира Путина с днем рождения и желая ему дальнейших успехов. В своей поздней риторике Путин практически легитимизировал ДПНИ, а это сила куда более опасная, чем «Родина», ― которую выпустили из бутылки и попытались загнать обратно. С ДПНИ это уже не получится. Разумеется, Кондопога и нынешняя грузинофобия ― лишь симптомы общего российского неблагополучия: по прямой подсказке властей и их новых друзей народ обращает ненависть против того противника, который ближе. Стоит ли напоминать, что от кишиневского погрома до первой русской революции прошло всего полтора года? Но пока этот прием срабатывает, и есть надежда, что сработает следующий: проведение предвыборной кампании 2008 года под лозунгом «Мы спасаем вас от погромов». Преемник Владимира Путина будет единогласно поддержан интеллигенцией ― «все-таки лучше они, чем эти» ― и получит симпатии погромщиков, ибо успеет подмигнуть им: «Мы спасаем от погромов не потому, что являемся их противниками, а потому, что предпочитаем громить сами, цивилизованно. Не огорчайтесь, вам тоже достанется ― разумеется, если вы будете действовать под нашей крышей».

Естественно, этот преемник не предложит никакой другой идеологии, кроме все той же имманентности. Введение праздника 4 ноября вместо 7 ноября ― шаг назад все по той же «подвижной лестнице Ламарка», в сторону расчеловечивания: 7 ноября было все-таки идеологическим праздником, 4-е ― уже только национальным. В России практически не осталось русских, которые не считали бы ксенофобию главным основанием для национальной идентификации; значительная часть русской интеллигенции, пряча глаза, повторяет: «Как хотите, но эти грузины… эти кавказцы… все-таки они переходят всякие границы!» Что до евреев, которые бы пытались заглушить в себе голос крови и осудить хоть одну инициативу Запада, направленную на окончательную дискредитацию их неисторической Родины, ― таких, кажется, нет вообще: национальность стала предопределять идеологию со стопроцентной императивностью. Обнаруживая в ЖЖ персонаж с израильским или грузинским флажком на юзерпике, вы можете безошибочно прогнозировать его литературные вкусы, кулинарные пристрастия и отношение к благотворительности. Эта предсказуемость невыносима, как все имманентное, ― и именно поэтому Россия стала так невыносимо скучна. Нет ничего зануднее паттернов ― а таковы сегодня почти все, кто тут еще остался. Мерзостны авторы, злорадствующие по поводу гибели Политковской или настаивающие на немедленном отлове всех московских грузин, ― но интеллигенция, в знак протеста устремляющаяся в грузинские рестораны, едва ли выглядит предпочтительнее. Впрочем, интеллигенции, не случайно так любящей кухни, не впервой совмещать прием пищи с протестом ― точно так же, как и погромным идеологам не впервой сочетать проповедь любви с призывом к массовому убийству.

Долгая и неуклонная деградация российского социума подходит к концу. Россия докатилась до недр ― то есть опустилась на ту последнюю глубину, за которой только раскаленная магма. Недра эти будут вычерпываться в ближайшие лет пятьдесят, и человеческого ресурса должно хватить примерно на столько же лет борьбы всех со всеми. Трудно понять, что будет здесь после. Очень может быть, что это будет просто очень большая яма, призванная живо напоминать прочему человечеству о бесперспективности всякой имманентности.

Впрочем, не исключено, что в последние лет десять эта поредевшая биомасса будет делиться уже по половому признаку. Он, кажется, имманентней.

2006 год

Клонинг и вышвыринг

О движении «буккроссинг» принято говорить с умилением, почти с нежностью. Прочел книгу ― забудь ее где-нибудь в общественном месте, в кафе, на скамейке. Подари товарищу. Основал это дело Рон Хорнбекер, в России оно теперь в большой моде и называется книговоротом. Считается, что именно такое обращение с книгами нормально: прочел ― передал. Я никогда не понимал этого. Для меня хорошая книга всегда была живым существом. Как можно забыть на скамейке домашнего любимца? Щедрейший Волошин запрещал выносить книги из своей библиотеки, неохотно выпускал из рук, мог из-за книги насмерть поссориться с приятелем. Дело не в жадности. Просто это были другие книги.

Буккроссинг не случайно появился именно сегодня. В последнее время я регулярно чищу свою невеликую квартиру от книг ― и замечаю поразительную вещь: почти всегда выбрасываются (или передаются желающим) книги, изданные в последние пять-шесть лет. Остаются на полках те, которые изданы в 1950–1990-х (до 1995-го) годах. Больше того: заходя в любимый Дом книги ― на Тверской ли, на Новом ли Арбате, ― я все чаще выхожу оттуда без покупки. А посещая расположенную напротив «Огонька», на Лесной, лавочку «Родная книга», где как раз и продаются старые советские собрания сочинений или «макулатурные» издания, я почти всегда выцепляю оттуда что-нибудь полезное, и это полезное достойно занимает место на полке, вытесняя оттуда очередное новейшее произведение.

О подобной ситуации рассказывали мне и в Штатах. Когда я изъявил желание посетить книжный, приятель-профессор отвел меня в букинистический: «Все, что надо, здесь есть, а новое покупать бессмысленно». Это не ретроградство и не ренегатство, а результат, к которому пришла культура в результате руководства менеджеров и маркетологов. В какой-то момент литературой, кинематографом и музыкой стали во всем мире заправлять так называемые эффективные руководители. В результате появились книги, которые нельзя перечитывать, фильмы, которые не хочется смотреть, и музыка, которую не слушают, а включают в машине, чтобы не заснуть за рулем.

Никакого постмодернистского кризиса культуры не произошло, точно так же, как не случилось и конца истории. Писать не стали хуже ― просто из культуры сделали индустрию, хотя руководить культурой теми же методами, какими руководят промышленностью, невозможно в принципе. Промышленность подхватывает чужие ноу-хау и начинает их тиражировать, но в культуре подобное тиражирование смерти подобно. Здесь нельзя повторять успех ― надо искать другие его механизмы. Художник это понимает. Издатель ― не понимает.

Издатель убежден, что художника надо высосать, выжать, как лимон, пока он не начнет повторять себя и не выродится. Так же раскручивают исполнителя, в котором хоть что-то есть. Современная культура ― типичное нашествие клонов. Нашумевший роман Сергея Минаева «Духless» ― не что иное, как клон романа Владимира Спектра «Face-control», с совпадениями дословными, бросающимися в глаза. Свои клоны есть и у Оксаны Робски, и у Ильи Стогова (успевшего побыть клоном самого себя), и у Евгения Гришковца (давно перешедшего на клонирование собственных монологов).

Современная книга рассчитана на одноразовое прочтение ― другого попросту не нужно. Содержание усваивается за один раз. Любой автор, предлагающий что-то новое и неоднозначное, ― по определению нерыночен, ибо издатель рискует, связываясь с ним. Вот почему в нашей литературе так мало новых имен ― а когда они появляются, пробившись через тройной кордон, их немедленно начинают раскручивать так, что от новизны в считанные минуты ничего не остается. Пока против подобной раскрутки устоял один Алексей Иванов, но у него сильный пермский характер; повезло и Пелевину ― но он начал печататься в конце восьмидесятых, когда рыночные механизмы еще не были всевластны.

В сегодняшней культуре качественное и оригинальное произведение может появиться не благодаря, а лишь вопреки издателю и продюсеру. Продюсер берется спонсировать только то, что уже опробовано другими, ― отсюда неотличимые сериалы, клон «9 роты» под названием «Прорыв» и бесчисленные клоны «Ментов» под разными титлами. Издатель требует вариаций на тему «Кода да Винчи», хотя некондиционен был уже и первый образчик жанра, насквозь вторичный по отношению к американской прозе семидесятых. С современной книгой ничего, кроме буккроссинга, не сделаешь: ее хочется забыть в публичном месте еще до того, как откроешь.

Заглянем в список бестселлеров любого московского магазина ― виртуального или реального: мы обнаружим там все тот же «Духless», дюжину неотличимых пособий о том, как похудеть и управлять людьми, книги Вебера вроде «Империи ангелов» (клон всей мировой духовидческой литературы в диапазоне от Сведенборга до Даниила Андреева, плюс интонации и приемы Ричарда Баха), Акунина с насквозь пародийным и никак не пригодным для перечитывания «ФМ-ом», Уэльбека с очередной уэльбековской вариацией на две уэльбековских вечных темы ― желание трахнуться и кризис Европы…

Самоповтор сделался главной писательской стратегией, повтор тем и жанров ― главным принципом издателей. Фильмы все неотличимее друг от друга: «Питер FM» столь откровенно перепевает «Прогулку», что удивляешься, право, нерасторопности Алексея Учителя: к чему подавать в суд на Первый канал, который незаконно показал «Космос», когда у тебя из-под носа внаглую тырят твою предыдущую картину? И касается это не только отечественного кинематографа: американский и европейский мейнстрим тоже перестал радовать находками. Точное слово, смешная реплика, неожиданная мысль только и прорвутся на экран в очередном «Очень страшном кино», пародирующем все подряд.

Я выбрасываю книги без сожаления, с облегчением, хотя еще два года назад выкинуть книгу у меня не поднялась бы рука ― все-таки она зачем-нибудь нужна, пригодится, люди старались, в конце концов… Книга утратила всякую сакральность, превратившись в продукт, и в этом качестве уже неинтересна даже автору. Добавим к этому российскую свободу книгоиздания, за которую нельзя не держаться ― как-никак последнее завоевание гласности; можно издаться за свой счет, крикнуть о том, о чем не крикнешь ни в газете, ни по телевизору… Но что-то приток гениев из Интернета заставляет себя ждать: там клонируют все ту же бумажную или толстожурнальную прозу, все те же стихи образца семидесятнического котельного модернизма, а изобретением собственных приемов и тем отнюдь не озабочены. Потому что нужен успех, а успех возможен только по чужим лекалам. Так им, авторам, кажется. Выступая в функции издателя, каждый автор, доселе недовольный издательским произволом, наступает на все чужие грабли ― раскручивая раскрученное, повторяя вторичное, переваривая съеденное.

Я не утверждаю, что в советское время не издавали халтуры. Издавали, и девяносто процентов тогдашних книг ― от семейных саг П. Проскурина до комсомольских методичек ― давно и заслуженно отправились в макулатуру. (Правда, в Проскурине хоть дух времени отразился, его книги имеют теперь историческую ценность, а в книгах Робски и этого нет ― приметы времени клишированы, почерпнуты из газет и телевизора; графоманить тоже надо уметь.) Просто наряду с этой халтурой к читателю просачивалось и нечто живое ― потому что в идеологическом руководстве культурой всегда есть щели. Они насмерть законопачены только в рыночные времена ― потому что идеолога можно обмануть, а кассовый аппарат не обманешь. Он вообще думать не умеет.

Не надо обманываться человечной, трогательной внешностью буккроссинга. Это благотворительность по принципу «На тебе, Боже, что мне негоже», или еще прозаичнее ― «Лучше в вас, чем в таз». Книга, которую хочется забыть на скамейке после однократного прочтения, ― плохая книга. Такие одноразовые книги формируют одноразовых людей ― идеально рентабельных, удобных для зарабатывания денег, но неприемлемых в личном общении: у них нет правил, с ними не о чем говорить. Скоро их тоже будут забывать на скамейке. Своего рода флешмоб: обмен мужьями. Он мне все уже рассказал, больше ничего не знает. Возьмите кто-нибудь, муж приличный, в хорошем состоянии, нормального питания, глаза голубые. Жена тоже ничего себе. Заберите кто-нибудь, а то комнату загромождает. Не пропадать же. Готовит опять-таки. Правда, всего два блюда, но уж в них вкладывает всю душу.

Это нормальные отношения новых людей, воспитанных новой культурой. Они годятся один раз попить кофе, один раз переспать, один раз съездить в Египет или Анталью. Но жить с ними нельзя. Что мы, собственно, уже и наблюдаем.

2006 год

Молчание классики

Представьте себе человека, у которого на чердаке стоит заветный сундук. Он старается его не открывать, чтобы не потревожить хранящиеся там драгоценности, но пребывает в твердой уверенности, что этот запас, еще от предков, в его полном распоряжении. При крайней нужде его всегда можно достать: смотрите, что у меня есть! В один прекрасный день он хочет все-таки посмотреть на свои сокровища ― «Я каждый раз, когда хочу сундук мой отпереть…» ― и отпирает. И вылетает оттуда белое облако моли, а на дне лежит какой-то бурый порошок, оставшийся от шубы. И все.

Нечто подобное испытывает сейчас россиянин, желающий обратиться к великому наследию. Нет, что говорить, отчасти мы сами виноваты! Это ведь мы сами держали классику в советском сундуке, запрещали кощунственное осовременивание ― и в результате жемчуг, который не носят, погас без соприкосновения с живым телом. Остался набор штампов: письмо Онегина к Татьяне, небо Аустерлица, «Не говори красиво», «Что такое обломовщина» и «Почему люди не летают». Достаточно почитать школьные и абитуриентские сочинения этого года, чтобы окончательно увериться ― русская классика детям чужда, они не знают контекста, мыслят механистически, без понимания и соучастия повторяют бессмыслицу: «Настоящий нигилист не верит никому, а только лягушкам», «Почувствовав, что любит Одинцову, Базаров немедленно убежал в лес», «Князь Андрей поднял голову и в облаках увидел Наполеона», «Князь Андрей мечтал о своем кулоне, и французы отдали ему его» (напоминаю, что князь Андрей мечтал о своем Тулоне, а отняли у него ладанку), «Только после вступления французской армии в Москву Наташа Ростова ощутила себя настоящей русской женщиной», «Внимательные глаза доктора Чехова изучали больных, а умелые руки между тем делали свое дело».

Однако, если бы дело ограничивалось невеждами и лентяями, плохим преподаванием и низкими учительскими зарплатами, не стоило бы и огород городить. Проблема шире: классика не нужна детям потому, что с ней перестали советоваться и взрослые. Скажите, когда вы в последний раз открывали «Войну и мир», желая найти ответы на самые болезненные свои вопросы? Входит ли в ваш активный читательский обиход «Шинель», перечитываете ли вы «Мертвые души», читали ли вообще их второй том? Кого представляете себе при слове «Идиот» ― Миронова или Яковлева? Все помнят, что Раскольников убил старушку, но с какой стати он это сделал?

Пришло время сказать о самом горьком. Я ведь в самом деле ничего не знаю лучше, чем русская классика, чем наша усадебная проза, наши тургеневские девушки и толстовские юноши, проклятые вопросы и рефлексирующие интеллигенты. Но у литературы есть свой срок употребления. В какой-то момент она становится историей. Чосер ― крупный писатель, Рабле ― гений, Сервантес ― лучший испанский прозаик, но современные европейцы не у них ищут ответы и не их читают в поезде. Живее всех живых оказался Шекспир ― процентов десять его огромного наследия, в котором есть и «Троил и Крессида», и «Тимон Афинский», и «Кориолан»… Часто ли мы видим их на афише? Самая великая литература остается в своем времени; приходят новые времена, для описания которых она уже не работает. Пьер Безухов ― грандиозный тип, но такие типы нынче не появляются. А социальная проблематика «Нови», «Тысячи душ» и «Взбаламученного моря» безнадежно отошла в прошлое ― по множеству причин.

Во-первых, потому, что скомпрометированы революционные идеи. Во-вторых, потому, что левые и правые, либералы и консерваторы, архаисты и новаторы в конце концов обязательно уравниваются и начинают стоить друг друга. В-третьих, убеждения в России вообще не главное, ибо от них никогда ничего не зависит. Многократно увеличился темп жизни. Ни у кого нет времени ни на долгие ухаживания, ни на многомесячные метания между Обломовым и Штольцем. Сами типажи кардинально сменились ― новые обстоятельства порождают нового героя. Ушла почти вся советская проблематика ― советская литература была все-таки прямой наследницей русской; появилось что-то новое, но осмыслить его мы не готовы. Грубо говоря, понятный ньютоновский мир в очередной раз сменился эйнштейновским, но эта перемена сопровождалась массовым (и, возможно, неизбежным) оглуплением населения. В результате все понимают, что началось нечто новое, но осмыслить и тем более изобразить это новое решительно никто не в состоянии.

Нам предстоит долго и трудно привыкать к тому, что народолюбец не обязательно хорош, чиновник не всегда омерзителен, борец за права не всегда прав. Еще трудней будет привыкнуть к тому, что любовь ― не главное содержание жизни и что вообще есть вещи поважнее жизни. Наконец, нам надо будет заново осмысливать христианство, которое в литературе XIX века трактовалось весьма поверхностно или принципиально полемично, как у Толстого. А тем, кто христианства не принимает или в Бога не верит, придется искать ему замену ― то есть с нуля созидать для себя смысл. Тут уж виноваты не мы, а темп жизни и ее новые реалии. Пора привыкать к тому, что русская классика имеет сегодня сугубо историческую ценность. По ней еще можно написать сочинение, хотя боюсь, что не нужно: я предпочел бы почитать мысли детей на вольную тему. Но обратиться к ней в поисках ответов на все вопросы ― увы.

К сожалению, в современной России не наблюдается ровно никаких предпосылок к тому, чтобы русская классика чем-нибудь заменилась. Новых писателей серьезного масштаба не появляется ― именно потому, что создатели эпопей подражают Толстому, а интеллигентные новеллисты ориентируются на Чехова или Набокова. Новому большому писателю просто неоткуда взяться ― у него нет времени писать. Литература никого не кормит, она превратилась в часть индустрии развлечений. Сегодня писателей кормят левые заработки, и в таких условиях эпоса не напишешь. Да и бессмысленно писать эпос для людей, которые после очередного социального взрыва еще не научились толком читать. Мы сегодня так же глупы, как глупы были люди двадцатых в сравнении с пресыщенными гурманами Серебряного века. Нам предстоит долго нагуливать ум и опыт, чтобы через десять-двадцать лет научиться рассказывать о дне сегодняшнем и думать о нем вне прежних навязанных стереотипов.

А сериалы?! ― воскликнете вы. А беспрецедентный успех «Идиота»? На это я напомню вам о беспрецедентном провале «Дела о мертвых душах» с его попыткой как раз «творчески осмыслить» наследие Гоголя. «Идиота» смотрели не потому, что это Достоевский, а потому, что это ― при всех достоинствах картины ― Достоевский выхолощенный, сиропный, мелодраматический. Такой фильм приемлем, когда кино делает первые шаги после долгого паралича, но категорически не смотрится, когда критерий мало-мальски повышается. Вот почему «Мастер и Маргарита» того же Владимира Бортко далеко не имел прежнего успеха. А «Доктора Живаго» ― фильм, в котором Прошкин поступился буквой романа, но сохранил его дух, ― вообще посмотрели без энтузиазма: сильную, умную, точную картину зритель бойкотировал. И причина не только в том, что зритель стал жертвой деградации ― во время революций это норма. Причина еще и в том, что роман принадлежит к архаической традиции, что русская классика написана на «мертвом языке». Он был прекрасен, этот язык. Но сегодняшнему человеку он непонятен.

Я не знаю, для кого пишу все это. Наверное, человеку, который беспрерывно оглядывается на свой «сундук» в надежде вытащить оттуда золотой запас, полезно знать, что там давно труха. И надо начинать по крупице накапливать новый. А когда он накопится ― не держать его в сундуке, не прятать от глаз. А носить, потому что традиция жива, когда с ней спорят, а не когда ею пугают супостатов и мучают школьников.

2007 год

Пропавшая грамота

Думая о руской арфографии, прежде всего преходит мысель отом што она усложнена. Это во многом прослабило рускую государственность. Четатель слишком много времени тратит на чтение книг и изучение правил, а так же заучивание стихов, а если-бы он посвятил это время совсем не такому безполезному делу, то мы давно бы уже жыли как люди.

Ведь все понятно, правда? Даже веселей так читать.

Реформа русской орфографии, о необходимости которой так много говорили сначала при Хрущеве, а потом в девяностые, совершилась. При этом законодательно она пока никак не оформлена. Орфография начинает постепенно упраздняться сама собою. Она размывается. Ее уже почти не видно.

Любая газета пестрит ошибками на «тся-ться», «н-нн», на слитное и раздельное написание «не» с прилагательными и наречиями. Присоединение деепричастного оборота к безличным конструкциям («Глядя на эту картину, думается, что…») давно сделалось нормой. С деепричастиями вообще творится нечто катастрофическое: в Интернете полно примеров похлеще, чем хрестоматийное «Подъезжая к сией станции и глядя на природу, у меня слетела шляпа». «Наблюдая за прыжком, у вас возникнет вопрос» ― это бы ладно, это спортивные комментаторы, которых называют прапорщиками телевидения. Но ведь и Николай Николаев говаривал: «Посулив ему пятьдесят тысяч, договоренность была достигнута». Деепричастный оборот стал вырастать откуда угодно ― вообразите хвост, который вдруг свисает не с коровьей задницы, а, допустим, с носа.

С пунктуацией творится что-то невообразимое: обособляются даже такие невинные наречия, как «вчера». «Тем не менее» или «вообще» ― это уж обязательно. Любое обстоятельство образа действия уже рассматривается как вводное слово. Иногда обособляют для страховки даже причастный оборот, стоящий перед определяемым словом. Эта пунктуационная избыточность ― черта нового времени, позднепутинского: при Ельцине запятые игнорировали вообще, свобода! Теперь их ставят везде, где надо и не надо: страхуются от гнева незримого начальства. «Выходящая по вторникам, передача имеет традиционно высокий рейтинг». Люди помнят, что препозитивный причастный оборот иногда обособляется ― когда имеет значение причинности, объясняет предложение: «Многое повидавший, постранствовавший, передумавший, поэт не питал особенных иллюзий насчет Отечества». Но здесь случай не тот ― здесь стараются наставить как можно больше запятых, чтобы уж никто не подкопался. Это же касается страшной русской коллизии «н-нн»: в порядке перестраховки предпочитают во всех случаях удваивать это несчастное «н» в страдательных и даже кратких причастиях. Раненный. Кованный. Без приставки, без зависимого слова ― неважно: на всякий пожарный. В нескольких сочинениях мне уже встретилось «воспитанн» и «прочитанн». И так во всем.

Орфография, ситуация с грамотностью в обществе ― лучшее зеркало истинного состояния страны. Еще Достоевский предсказывал, что с упразднением ятей и еров все пойдет к черту ― об этом, кстати, он говорит в романе Алданова «Истоки», появляясь там единственный раз в качестве героя. С упрощения русской орфографии началась послереволюционная культурная деградация; революции и оттепели вообще часто приносят с собой упрощения ― и потому при Хрущеве мы чуть не получили написание «заец», максимально приближенное к фонетическому. Во времена закрепощений орфография соблюдается особенно строго, за ошибку в газете снимают с работы, но следят за ее соблюдением люди глубоко некультурные, репрессивного склада ― поэтому усвоение законов языка носит характер поверхностный и насильственный. Сегодня у нас идет процесс смешанный: с одной стороны, закрепощение ― отсюда бесконечные перестраховки. Получение любой справки, пропуска или интервью обрастает тысячей ненужных запятых ― как и официальная речь. С другой стороны, предыдущее двадцатилетие расслабухи и триумфального невежества привело к тому, что культурная преемственность утрачена. Дети продолжают изучать в школах русскую литературу, но уже не понимают, зачем это надо. Им успели внушить, что знания ― не залог совершенствования личности, но способ получить диплом или откосить от армии; а для жизни будет лучше, если ты быстрее забудешь все, чему учился. Поэтому в газетах все чаще встречаются переносы вроде «вс-кинулся» или «окончани-я».

«Хлестаков заводит шаржни с женой городничего». «Из-под стола вылезла помесь дворянки с таксой, спавшая на стручках». «Коробочка разводит птиц и разных домашних утварей». «Население духовно деградируется». «Лирический герой Есенина вместе со своим автором превращается в рьяного фаната революции». «В высших кругах Петербурга царят беззаконие и беспредел» (о «Петербургских повестях» Гоголя, не подумайте плохого). «Фирс не мыслит себя вне барина». «Татьяна для окружающих как открытая дверь, в которую может войти каждый».

Бог с ними, с двусмысленностями и эротическими коннотациями. Дети путают утварей с тварями, шашни с шаржнями, понятия не имеют о том, что такое стружки и чем дворянка отличается от дворняжки. Забвение правил ― отнюдь не самое страшное: страшен распад языка, в котором половина слов уже незнакома, а другая ― помесь жаргонизмов с англицизмами.

Я провел как-то опрос среди студентов ― попросил прочитать хоть одно стихотворение наизусть. Некоторые помнили Хармса. Девочки начинали декламировать «Письмо Татьяны» и сбивались на десятой строчке. Кое-кто пытался хитрить, читая в качестве стихотворений тексты песен БГ и «Умытурман», но я решительно пресек жульничество. Почти все помнят по пять-шесть строчек из школьной программы, но это именно обрывки, обмылки, плавающие в вязкой среде современного подросткового сознания. Та же ситуация с орфографическими правилами: все помнят, что «не» с прилагательными пишется вместе в каких-то определенных случаях, но в каких ― толком не помнит уже никто. А уж классификацию союзов вспоминают только самые продвинутые, да и перечислить части речи, общим числом десять, могут далеко не все. Почему-то обязательно забывают местоимение и междометие, да вдобавок путают их.

Чтобы разобраться, зачем нужна орфография, я написал когда-то целую книгу, но одно дело ― разбираться в перипетиях восемнадцатого года, а другое ― сориентироваться в новых реалиях. Я до сих пор не уверен, что детям нужно учиться грамоте. Я боюсь посягать на их время и умственную энергию. Я вижу вокруг явное и катастрофическое падение грамотности, но не знаю, хорошо это или плохо. Для меня ― плохо, но, может, это потому, что я привык уважать себя за грамотность, а тут вдруг уважать себя стало не за что? Тоже мне добродетель.

В поисках ответа я добрался до любимой кафедры практической стилистики русского языка на журфаке. Когда-то именно преподаватели с этой кафедры были для нас на родном факультете главной отдушиной: русскому языку они учили весело и ненавязчиво, цитаты для примеров подбирали лихие, полузапретные, а всеобщий кумир Дитмар Эльяшевич Розенталь, знавший русский язык лучше всех на свете, говорил на своих лекциях просто: «Если не знаете, как пишется ― „здесь“ или „сдесь“, ― пишите „тут“. Если, конечно, не додумаетесь написать „туд“».

И на любимой кафедре, где и до сих пор работают мои педагоги, мне объяснили следующее.

Пункт первый. Грамотность в обществе, если судить по сочинениям и по уровню студенческих работ, не упала, а перераспределилась. Прежде более-менее грамотна была примерно половина населения, а то и две трети. Сегодня совершенно неграмотны процентов семьдесят, а как следует умеют писать и говорить ― процентов тридцать. То есть вместо среднего уровня появилась резкая поляризация ― как, впрочем, и в материальной сфере. «Средний класс» в смысле орфографическом отсутствует так же, как и в имущественном. Причем самые безграмотные дети, как свидетельствуют репетиторы, ― дети высокопоставленных и просто богатых родителей: их сведения о русской реальности стремятся к нулю, поскольку большую часть времени они проводят либо за границей, либо за заборами элитных коттеджных поселков. А не зная жизни своей страны, нельзя знать и ее язык: половина понятий остается для тебя абстракцией. Стручки со стружками перепутал именно сын крупного олигарха. Он никогда не имел дела со стружками.

Пункт второй. Никакой врожденной грамотности не существует, это миф, а сама по себе грамотность формируется тремя факторами. Первый ― зрительная память (человек много читает и запоминает образ слова). Второй ― механическая память (рука запоминает, как слово пишется). И третий ― знание правил, но это уж для сложных случаев, когда глаз и рука спорят или сомневаются. У людей быстроумных все виды памяти срабатывают механически, они не отдают себе отчета в этом и полагают, что правильно пишут с рождения. Тогда как наследуется только хорошая зрительная память (механическая ― приобретается): вот почему так грамотны учительские дети… и дети разведчиков.

Так вот, вторая и главная составляющая ― механическая память руки ― сегодня решительно потеснена: компьютер, которым большинство детей владеет с детства, не предполагает начертания слова. Ударяя по клавишам, школьник не запомнит, как пишется слово «престидижитатор». Только долго и тщательно выводя его рукой, вы запомните все изгибы этих «е» и «и», «т» и «д». Кроме того, компьютер сам хорошо умеет находить орфографические ошибки ― в большинстве текстовых редакторов эта функция осуществляется автоматически. Пользователю необязательно задумываться ― в результате об истинном уровне собеседника можно судить только по его электронным письмам. Один из моих сравнительно молодых начальников умудрялся писать довольно грамотные статьи, но, заказывая мне тексты, присылал почту с такими ляпами, что я поначалу принимал это за утонченную шутку.

Пункт третий. «Безграмотность ― плата за свободу», как сформулировала однажды Евгения Николаевна Вигилянская, автор лучшего на моей памяти учебника русского языка для абитуриентов. Раньше между автором и читателем стояла сплоченная армия научных редакторов, консультантов и корректоров. Иногда эти персонажи вторгались не в свою область, корежили стиль, лезли в авторское мировоззрение. Но когда они занимались своим делом ― польза от них была огромная и несомненная. Сегодняшняя редакция чаще всего не может себе позволить содержать корректора. Все мы достаточно натерпелись от дотошности службы проверки, все пикировались с корректурой ― но оказаться без присмотра этой придирчивой публики оказалось еще страшней, чем внезапно лишиться патронажа советской власти.

Даже в речениях и публикациях руководителей государства периодически встречаются конструкции «предпринять меры» (тогда как их надо принимать), «озвучить предложения» (тогда как озвучивают фильм, а предложения обнародуют или излагают вслух), «обсуждали о том, что» (ну, здесь понятно). О всяких «составляет из себя», «выливается на обществе» и «тех, кому зависят» я уж и не говорю: с управлением в русском языке вообще полная беда. И не только в языке, как объяснили мне все на той же кафедре. Кризис управления в равной степени коснулся языка страны и ее государственной системы: служебные части речи, как чиновники, стоят не на своих местах. Их тоже слишком много, они бюрократически избыточны: «понимать о том», «обсуждать об этом», «период, о котором вы указываете», «означает о том», «заметил о том» ― это все из речи первых лиц государства. Есть и еще одна проблема: в русском языке существуют так называемые глаголы сильного управления, обязательно требующие дополнения. В речи большинства государственных людей или бизнесменов они постоянно употребляются без существительных: мы договоримся (о чем?!), проплатим (что?), разберемся (в чем?). Мы озвучим, разрулим, выскажем. Что ― не уточняется. Потому что все это ― суета вокруг пустоты, утрата объекта, конец материи. Власть, обслуживающая сама себя. И орфография ― истинное зеркало ее компетентности и тайная проговорка о задачах: по любимому толстовскому выражению, делать ничего. Это, подчеркивал Толстой, гораздо хуже, чем ничего не делать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад