Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крымская война - Евгений Викторович Тарле на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Армейские части, которыми располагал Омер-паша в 1853 г., являлись дисциплинированным и довольно хорошо обученным войском, причем экипировка их была определенно лучше, чем в русских войсках. Прежде всего они не таскали на себе тех тяжестей, измерявшихся пудами, которые принужден был таскать русский солдат, и их обмундирование рассчитано было целесообразно на военный поход, а не на красивые эффекты во время смотров и парадов. Воровали турецкие интенданты и поставщики в общем не менее охотно, чем их русские коллеги, но Омер-паша вел с этим явлением более беспощадную борьбу, чем Горчаков.

Омер-паша (по рождению хорват Латос) был тогда в цвете сил, ему было в 1853 г. с небольшим сорок пять лет. После разнообразных и не всегда очень доблестных приключений он еще в юности бежал из Зары, где был чертежником. Поступив в Константинополе на военную службу и приняв магометанство, Омер очень скоро получил титул паши и провел успешно, проявляя притом зверскую жестокость, одну за другой несколько карательных экспедиций в славянских землях Турции, — против Боснии, Герцеговины, собирался проделать то же и в Черногории, когда на политическом горизонте появились первые признаки надвигающейся войны с Россией. Во время посольства Меншикова Омер-паша всеми мерами старался побудить султана к разрыву с Россией. Он убежден был, что лучшей комбинации для борьбы с северным врагом уже никогда не будет и что нужно ловить момент, когда Англия и Франция намерены помочь туркам.

Английская и французская пресса старалась и в 1853 г. и позже изо всех сил прославить Омер-пашу как великого полководца. Это, конечно, очень большое и неосновательное преувеличение, хотя Омеру нельзя отказать в храбрости, энергии и некоторых организаторских способностях. Мы увидим дальше, до какой степени все успехи Омер-паши объясняются исчерпывающим образом не его талантами, а ошибками русских генералов, причем ни разу Омер-паша даже не использовал полностью своих благоприятных шансов. Конечно, речи быть не может о сопоставлении Омера с египетским вождем Ибрагимом или со знаменитым защитником Плевны Осман-пашою, двумя настоящими большими полководцами, которых выдвинул Ближний Восток в XIX столетии.

В штабе и ставке Омер-паши было немало поляков и венгров, ветеранов восстаний 1831 и 1849 гг. Эти люди были иногда способны дать неглупый совет, но, с другой стороны, немало и вредили, сбивая часто с толку турецкое командование, которому внушали преувеличенное убеждение в слабости русской армии. Политическая страсть, ненависть к России ослепляла их и заставляла принимать свои желания за действительность. Больше пользы приносили Омер-паше французские штабные офицеры и инженеры, но они стали появляться около него только с первых месяцев 1854 г. Поляки и венгры в количестве нескольких тысяч (не меньше 4 тысяч человек) входили в состав армии Омер-паши. Омер-паша приблизил к себе поляка Чайковского, принявшего ислам, подобно Омеру, и уже называвшегося Садык-пашой. Это был умный, дееспособный человек, отчасти авантюристского склада. Он уверил Омер-пашу, что ему удастся сформировать несколько полков из раскольников (некрасовцев), бежавших в свое время из России от религиозных преследований. Но из этой затеи особого толка для Омер-паши не вышло.

Восьмидесяти тысяч человек с артиллерией, имевшей около двухсот (196) орудий, Горчакову было, конечно, мало для прочного завоевания и удержания за собой Дунайских княжеств. Их было бы недостаточно, даже если бы Горчаков не разбросал их по огромной территории и даже если бы петербургская дипломатия избавила эту армию от тотчас же возникшей, к осени 1853 г. быстро возросшей, а весной 1854 г. сделавшейся опасной фланговой угрозы со стороны Австрии.

Паскевич, не решаясь в донесениях категорически противоречить Николаю, продолжал эту двойную игру и на месте делал то, что неминуемо должно было подорвать все шансы на быстрый успех в Дунайской кампании. Так, он ни за что не хотел отдавать сколько-нибудь значительные соединения из своей армии, стоявшей в Польше. Ни для Дунайской, ни позднее даже для Крымской кампании он не желал, например, отдать свой второй корпус. И чего только не пускал в ход старый фельдмаршал, чтобы достигнуть своей цели! Он всячески преувеличивал в своих распоряжениях по армии близость опасности выступления Австрии, устраивал тревоги, поиски, экспедиции к селу Лабуни на австрийской границе. Николая ему удавалось более или менее этим смущать, но подчиненные быстро разгадывали его хитрости. «Корпусный командир (Панютин. — Е.Т.), сидя в Замостье, убивал скуку преферансом. Князь Паскевич писал к нему: «Все ваши донесения подтверждаются…» А генерал Панютин с изумлением спрашивал у других: «Да разве мы что-нибудь писали?..» Лабунская экспедиция сильно отозвалась на здоровье нижних чинов… Грусть берет, читая месячные отчеты штаба армии о состоянии войск. Все ясно понимали, что затеянная тревога была следствием нежелания фельдмаршала выпустить из Польши 2-й пехотный корпус… Секретные распоряжения о мнимом неприятеле сбивали всех с толку»[251].

Молдавские войска были численностью в 2159 нижних чинов, валахские — 3790 нижних чинов. Полиция и пограничная стража («граничары») вместе были численностью в 11 702 человека. Но ни малейшей помощи от туземных войск ожидать было нельзя, хотя и от враждебных действий они, конечно, воздерживались из страха. Горчаков возложил на них полицейскую службу.

Молдавская милиция не шла на совместные военные действия с русской оккупационной армией, не столько из патриотической ненависти к оккупантам, сколько из решительного нерасположения к риску, неразлучному для всякого человека с личным его участием в войне. Капитан Филиппеску впоследствии требовал себе особых национальных почестей от Румынии, когда создавалось это государство из Молдавии и Валахии, за то, что мужественно сопротивлялся «угрозам» Горчакова, но на самом деле ни Горчаков, ни подчиненные ему русские генералы не видели большой пользы в этой милиции и ничем ей не грозили. Филиппеску и его товарищи очень сочувствовали французам и ждали великих и богатых милостей от Наполеона III, но все же воздержались и от включения милиции в состав союзных войск. Некоторые элементы в Бухаресте, Яссах и других городах также и австрийцам сочувствовали. Может быть, именно австрийцам они и сочувствовали искренне, потому что австрийцы не воевали вовсе. Большим впоследствии разочарованием для румынских патриотов было обнародование того факта, что Наполеон III носился некоторое время с планом отдать Молдавию и Валахию, т. е. будущую Румынию, австрийцам, если те согласятся отказаться от Ломбардии и Венеции. Очень жаль, что, например, один из румынских историков, Никола Иорга, посвятивший в своем двухтомном труде по истории Румынии ровным счетом пять неполных страниц Крымской войне, не дает решительно никаких данных о жизни Дунайских княжеств в 1853–1854 гг., кроме тех отрывочных сведений, которые давным-давно общеизвестны и очень неполны и неудовлетворительны[252]. Для интересующей нас темы важно отметить одно: русские войска не ощущали ни вражды со стороны массы населения (хотя эта вражда в кругах интеллигенции городов и среди части крестьянства, боявшейся крепостного права, была), ни дружеских чувств (хотя это сочувствие бояр, продиктованное интересами крупного землевладения, тоже было).

В Молдавии числилось в 1853 г. 1½ миллиона жителей, в Валахии — 2½ миллиона. Бояре и духовенство были владельцами почти всей земли. Крестьяне являлись арендаторами, платившими либо деньгами, либо работой, либо доставкой землевладельцу определенного количества продуктов с участка. Промышленности почти вовсе не существовало. Вывозная торговля хлебом была больше всего в руках иностранцев (австрийских подданных по преимуществу). Пшеницы, ячменя и кукурузы за последний нормальный (довоенный) 1852 г. было вывезено из Валахии 1 918 000 четвертей, из Молдавии (преимущественно пшеницы) — около полумиллиона четвертей.

Эта оживленная экспортная торговля шла больше всего через Браилов и Галац. Земледелие и скотоводство были главным предметом занятий большинства населения[253].

В июле последовали со стороны русских властей в Дунайских княжествах два акта, по существу совершенно неизбежных: обоим «господарям» (и Молдавии и Валахии) воспрещено было продолжать сношения с Портой, а на взносы, которые оба княжества обязаны были делать в пользу турецкой казны, был наложен секвестр. Было ясно, что фикция турецкого суверенитета над княжествами была совсем несовместима с установлением русской военной оккупации, и Горчаков не мог потерпеть ни передачи в Константинополь (да еще через неприкосновенных дипломатических курьеров) секретных донесений господарей, ни снабжения турецкого казначейства новыми денежными средствами, при тех отношениях между Турцией и Россией, которые были «ни миром, ни войной», но гораздо более походили на войну, чем на мир. Ответом на эти мероприятия было то, что по приказу Порты оба господаря выехали из Ясс и из Бухареста и покинули пределы княжеств, а вслед за ними по распоряжению из Лондона и из Парижа выехали оттуда также английский и французский консулы. Английский кабинет уведомил затем русского посла барона Бруннова, что Англия считает суверенитет султана решительно нарушенным. Английская и французская пресса с ожесточением указывала на то, что царь совсем перестал стесняться и превратил временную военную оккупацию, о которой прежде говорил, в окончательное присоединение этих турецких провинций к Российской империи. Растерявшийся Бруннов просил Нессельроде объяснить ему, в чем дело, чтобы он знал, чего держаться при переговорах с английскими министрами. Он советует вместе с тем, несмотря на отъезд господарей, оставить на местах всю старую администрацию княжеств и стремлению противников ускорить разрыв противопоставить «мудрость наших властей в княжествах»[254]. Горчаков так и поступил. А это было самое вредное, что только возможно было придумать: с точки зрения дипломатической, дело нисколько не было этим «либерализмом» поправлено, и к разрыву между Россией и уже не только Турцией, но и западными державами был сделан новый и крупный шаг. А с другой стороны, оставив управление, суд, городскую и деревенскую полицию в руках прежнего молдавского и валашского чиновничества, почти сплошь враждебного России, русские оккупационные власти оказались беспомощными в борьбе с обширной, накинутой на русскую армию турецко-английско-французско-австрийской шпионской сетью.

5

Итак, Дунайские княжества с середины лета 1853 г. занимаются постепенно русскими войсками, но это не война и не приобретение Россией новой территории. Это «временная мера». Но если это временная мера, то, следовательно, торговля англичан и их молдаво-валашских контрагентов должна продолжаться по-прежнему, без малейших изменений. А следовательно, абсолютно невозможна никакая борьба ни с английским, ни с турецким, ни с французским, ни с австрийским шпионажем, прямо направленным против русских оккупационных войск и их операций. Бруннов, на которого оказывает сильное давление английский кабинет, сам находящийся под могучим воздействием Сити, очень просит Нессельроде обратить внимание Горчакова, командующего оккупационной армией, на эту необходимость «для пользы службы его величеству» не чинить никаких препятствий англичанам, «живо заинтересованным в торговле по Дунаю». Доклад был представлен Николаю, и вот что начертал сверху рукописи царский карандаш: «На все это можно пригласить кн. Горчакова обратить внимание (tout cela peut recommand au prince Gortchakoff)»[255].

Чем более серьезный и тревожный вид принимали дела в Дунайских княжествах, тем решительнее Николай стремился поднять сербов, болгар, греков, черногорцев против Турции и тем больше росло беспокойство и Паскевича и даже вечно покорного и подобострастного Нессельроде. Оба они боялись, что агитация русских агентов между славянами может серьезно раздражить и обеспокоить Австрию, которая и без того очень подозрительно относится к панславизму и у которой своих славян очень много. Конечно, если бы турецкие славяне сами по себе восстали, это было бы очень кстати, но без русской помощи они этого не сделают. А русскую помощь именно и опасно подавать. Николай I полагал, что все-таки ее дать славянам будет очень целесообразно. В ноябре 1853 г., как раз за несколько дней до Синопа, Нессельроде собрался с духом и решился обратить внимание царя на опасность этой затеи. Николай рассердился. «Последний разговор, которым ваше величество меня удостоили, произвел на меня жестокое впечатление, — пишет Нессельроде, вернувшись из дворца. — Я имел несчастье вашему величеству не угодить». Из дальнейшего ясно, в чем было дело. «Я могу ошибиться, но мне бы казалось, что наше положение стало бы лучше, если бы восстание (христиан. — Е.Т.) было самопроизвольным (spontan) и было бы вызвано ходом военных событий, но не было бы провоцировано или возбуждено нами, в особенности в то время, когда наша удаленность и недостаточность наших средств не позволили бы нам оказать им существенную помощь». Но тут же, испугавшись собственной смелости, Нессельроде обещает немедленно («ко вторнику») изготовить доклад о мерах, необходимых для подготовки реализации царских намерений[256].

Николай еще с весны 1853 г. очень помнил (недаром он отчеркнул карандашом в рукописи копии письма Кларендона к Сеймуру это место!), что в окончательно сформулированном ответе английского правительства на его устные предложения Сеймуру о разделе Турции говорилось следующее: «Англия не могла бы принять участие в соглашении, каким бы неопределенным (vague) оно ни было, — которое осталось бы в тайне от других держав; правительство ее величества убеждено. Что никакая сделка не могла бы повлиять на ход событий и что никакое соглашение на этот счет не могло бы остаться секретным. Подобные средства, по мнению правительства ее величества, послужили бы сигналом к приготовлениям, к интригам всякого рода и к восстаниям среди христианских подданных Турции»[257].

А между тем именно на восстания сербов, болгар, черногорцев и греков Николай теперь, летом 1853 г.; смотрел как на одну из возможных и сильных выигрышных карт в своей игре.

Одновременно с дипломатическими усилиями привлечь Австрию и в 1853 и в 1854 гг. решено было вести эту революционную пропаганду как можно секретней и, главное, не попадаться с поличным, так как тогда держалась еще надежда, что при помощи австрийского посредничества можно будет достигнуть в Турции намеченных целей мирным путем.

«Наши надежды в этом отношении покоились главным образом на посредничестве и содействии Австрии. Восстание в Сербии скомпрометировало бы всю эту мирную работу. Оно вызвало бы отчуждение от нас венского кабинета, который имел огромный интерес в том, чтобы предотвратить восстание славянских народностей на границах Австрии. Следовательно, было существенно успокоить (венский кабинет. — Е.Т.) по крайней мере касательно лояльности нашей политики»[258]. Так изъясняется барон Жомини, официальный летописец, обо всем неудобном умалчивающий и почтительно восторгающийся прямотой, благородной честностью и непреклонной принципиальностью русского царя. А царь трудился, оказывается, как раз в это время в тиши Зимнего дворца над изготовлением революционных прокламаций, призывающих сербов к восстанию. Не мог же дипломат Жомини (у которого, конечно, все документы были под рукой) предвидеть в 1874–1878 гг., когда издавал свой труд, что генерал князь Щербатов в 1904 г. возьмет да и опубликует с солдатской непосредственностью данные о «революционных» временных увлечениях Николая в те самые годы, когда он не переставал успокаивать Австрию и взывать к ее крепко консервативным чувствам. Конечно, тут речь шла для царя лишь о достижении чисто завоевательной цели всеми средствами, в том числе и революционными призывами, но Австрии от этого легче не становилось.

Нелегко, вероятно, с другой стороны, и царю давались его первые «агитационные» опыты, вследствие решительного отсутствия, конечно, у Николая предварительной учебы, подготовки и практики в деле составления и разбрасывания «революционных» прокламаций.

Но, конечно, сымпровизировать внезапное одновременное восстание не только румынского населения в Молдавии и Валахии, но и сербского, и черногорского, и болгарского не удалось и не могло удаться. Много было причин, делавших это предприятие неосуществимым, а Николая — совершенно неудовлетворительным революционным агитатором, даже совсем независимо от того, что, приближаясь к самому концу шестого десятка, людям обыкновенно бывает трудно браться за абсолютно новое для них дело.

Во-первых, что сулил русский император всем этим народам, которые он призывал к восстанию? Замену турецкого самодержавия русским, потому что Николай уже наперед категорически высказывался и в разговорах с Сеймуром в начале 1853 г. и позже против самостоятельности Молдо-Валахии, Сербии, Болгарии, Черногории. Во-вторых, неприкрытую угрозу введения в той или иной форме если не крепостного права, то чего-то очень близко его напоминающего. Крестьяне в Молдавии уже в годы предшествующих русских оккупаций жаловались, что произвол бояр резко усиливался, как только власть над краем переходила в руки Николая. В-третьих, явно фиктивным и несостоятельным было основное содержание царской агитации: только лишь защита православия, которое вовсе не подвергалось в тот момент утеснениям со стороны турок.

Но балканские славяне ждали от России помощи в гораздо более обширных размерах и прежде всего связывали с приходом русских избавление от очень тяжелого экономического положения, от турецких притеснений, полного произвола, от необузданного обирательства мелких и крупных турецких властей.

Вот что мы читаем, например, в одном из характерных обращений болгарина, по-видимому, к Антонине Блудовой, через посредство которой шла эта секретная корреспонденция перед появлением русских войск в 1853 г.:

«Моим соотечественникам (болгарам. — Е.Т.) особенно теперь горько и тяжело от притеснений турецких кровопийц, и в крайнем отчаянии со слезами на глазах и сжатым сердцем обращаю взоры к небу и к роковым берегам Дуная. Народ наш в крайней бедности и в ужасном положении, а торгаши англичане все продолжают интриговать и обманывать, стараясь вынуждать благодарственные адресы Султану за благоденствие, которым наслаждаются под его отеческим управлением. О сербах и греках я не знаю наверное их мысли и желания при нынешних обстоятельствах, но их собственные выгоды и сочувствия влекут их к содействию России, однако они не так непосредственно страдают от турков, как мы. Что же касается моих земляков, несчастных болгар, то иго турецкое сделалось теперь до того тягостным для них и несносным, что они находятся в крайней решимости умереть лучше, чем страдать, или если жить, то уже на условиях, которые бы сделали жизнь хоть сколько-нибудь сносною. В торжестве лишь оружия православного царя и в великодушной его заботливости о целом православном Востоке ожидают они облегчения своей участи и готовы идти вместе с русскими и жертвовать жизнью и оставшимся имуществом»[259].

Между тем, наряду с отсутствием в самом деле действенной и влияющей на народы пропаганды, которая сулила бы определенные и заманчивые перспективы, русские эмиссары, консулы и их чиновники и отдельные лица сербской и болгарской национальности, побывавшие в салоне придворной славянофилки Антонины Дмитриевны Блудовой, требовали от балканских славян непереносимо тягостных и смертельно опасных, истинно героических усилий.

В самом деле. На глазах турецких властей, турецкой полиции и многочисленных армейских резервов, расположенных Омер-пашой в славянских странах, нужно было произвести попытку вооруженного восстания, зная при этом твердо, что соседняя Австрия будет всецело на стороне турок, а вовсе не славян. Сделать это необходимо было, располагая и количественно и качественно убогим огнестрельным оружием, местами могущим быть контрабандно доставленным из России, — и только. Ведь русские войска вовсе и не намеревались войти в Сербию и Болгарию, пока там не разгорится восстание ярким пламенем, следовательно, будущим повстанцам предлагалось: сначала победить своими собственными силами турок, а потом изъявить желание стать под высокую руку Николая, да уж, кстати, так пугнуть австрийцев, чтобы им неповадно было беспокоить русских в Молдавии и Валахии. Ясно было, что все это — дело фантастическое и несбыточное. Паскевичу всегда были просто непереносимы славянофильские фантазии, и он этого никогда и не скрывал. Николай тоже славянофилов никогда не жаловал и даже через полицию приказывал Константину Аксакову и другим сбрить бороду и немедленно снять кафтаны, шапки-мурмолки и другие украшения. Но теперь, — нужда чего не заставит делать? — государь решил, что и славяне могут пригодиться. Паскевич по-прежнему продолжал думать, что они пригодиться не могут.

Подымать в XIX в. народы исключительно религиозной пропагандой там, где их религию никто не гонит, оказывалось делом малоэффективным. А пропагандой более действенной пользовались и на Дунае и на Балканах не Николай и его генералы, а враги Николая. В Молдавии и Валахии единственной, да и то шаткой опорой для царской политики была часть крупных землевладельцев. И вот как жалуется крепостник Бутурлин крепостнику Меншикову на турок, пустившихся в революционную проповедь: «Приготовляясь к нашествию на Малую Валахию, турки там ведут революционную пропаганду, распространяя под рукой зажигательные прокламации, поднимают класс земледельцев против арендаторов и помещиков и возвещают, что они явились освободить страну от тирании русских и помещиков. Во главе всех этих происков стоят польские эмигранты, мадьяры и итальянцы или сардинцы. Им удалось привлечь к себе симпатии простого люда (du petit peuple). Какой урок для нас! — восклицает Бутурлин и (цитируя даже Макиавелли, хотя и вовсе некстати) злорадно поминает министра государственных имуществ графа Павла Киселева, которого крепостники ненавидели, подозревая его в эмансипаторских наклонностях. — Мне было бы любопытно знать, что сказал бы граф Киселев, если бы он был теперь в Крайове!»[260]

Горчаков терялся все больше и больше. Агитация ни к чему не приводила ни на левом, ни, подавно, на правом берегу Дуная, восстаний нигде не возникало (кроме далекого Эпира), армия Омер-паши в Шумле, в Варне, в Силистрии была в боевой готовности.

Войскам велено было «воздерживаться от неприязненных действий». Разместились они в Бухаресте и его окрестностях.

В начале августа Горчаков решил отправить небольшой отряд в Малую Валахию.

В сентябре этот отряд был усилен и отдан под начальство генерала Фишбаха.

Фишбах к концу сентября учредил свою главную квартиру в Крайове. Там же остановился и генерал Анреп-Эльмпт, назначенный вместо Фишбаха в самом конце ноября.

У Анрепа в общей сложности было до 10 тысяч человек, а у турок в Калафате скопилось больше 20 тысяч. Горчаков очень поздно понял опасность положения. Подкрепления прибыли только к новому году, к январю 1854 г.[261]

Но наступил октябрь и принес новое событие: 4(16) октября 1853 г. Оттоманская империя объявила России войну. А вслед за тем был опубликован и соответствующий манифест русского императора.

Слепота Николая в течение всей второй половины 1853 г. была слепотой человека, который не хочет видеть, которого обманывают и который хочет игнорировать правду. Но в манифесте, объявляющем о войне с Турцией 20 октября 1853 г., царь совершенно сознательно и всенародно извращает истину, сообщает то, чего заведомо вовсе не было: «…признано было нами необходимым двинуть войска наши в Придунайские княжества. Но, приняв сию меру, мы сохранили еще надежду, что Порта, в сознании своих заблуждений, решится исполнить справедливые наши требования. Ожидания наши не оправдались. Тщетно даже главные Европейские державы старались своими увещеваниями поколебать закоснелое упорство Турецкого правительства: на миролюбивые усилия Европы, на наше долготерпение — оно ответствовало объявлением войны…» Тут Николай сознательно желает внушить своим верноподданным совершенно ложное представление, будто Европа не против него, а с ним, будто «главные державы» не будут поддерживать Турцию и будто Турция идет напролом не только против царя, но и против солидарной с ним «миролюбивой Европы». Так тверда была вера царя в то, что русский обыватель наглухо отрезан от заграничных новостей и что можно в высочайших манифестах печатать хоть сказки Шехерезады, всему поверят. А с другой стороны, Николай явно желал преуменьшить опасность той ситуации, которая создалась для России.

Итак, русско-турецкая война стала уже и с чисто юридической, международно-правовой точки зрения совершившимся фактом. Не прошло и нескольких дней после этого акта — и на Дунае произошло первое в эту войну кровопролитие.

Михаил Дмитриевич Горчаков и от природы не был одарен решительностью характера. И прослужив начальником штаба при Паскевиче в Варшаве в течение двадцати двух лет, он совсем утратил способность к самостоятельному мышлению и привычку к ответственности. Он погрузился в канцелярскую работу и стал исключительно беспрекословным исполнителем предначертаний фельдмаршала. Долго наблюдавший их обоих полковник Меньков метко характеризует различие, существовавшее между Паскевичем и Горчаковым, когда Горчаков стал и сам фактическим главнокомандующим в 1853 г. Паскевич говорил: «Я придумал, я приказал, — вы — делайте, пишите, чтоб было умно. Работайте, это ваше дело!» А у Горчакова выходило так: «Я придумал, я сам же и сделаю, и напишу, и перепутаю!»

Очень интересно, что рукопись Менькова побывала впоследствии в руках императора Александра II, и мы читаем на ней на полях помету, сделанную рукой Александра II: «К сожалению, есть много справедливого». Александр, еще будучи наследником, знал Горчакова, и вот какой отзыв показался ему справедливым: «…князь Горчаков в продолжение 22 лет был начальником штаба действующей армии при генерал-фельдмаршале князе Варшавском, человеке с железною волею, неограниченным самолюбием и властию. В течение почти четверти века ежедневные сношения этих двух противоположных личностей и характеров при властолюбии одного убили в другом уверенность в себе и поселили убеждение в непрочности и шаткости собственного своего мнения. Князь Горчаков, при ясном взгляде на предметы, по недоверчивости к себе, не может остановиться на верной обдуманной мысли. В решительную минуту он начинает рассматривать предмет и мысль со всех сторон, ворочает, переменяет и переставляет до того, что потеряет и предмет и мысль. Эта недоверчивость к собственному мнению, недоверчивость к другим, соединенные с нерешительностию и с какою-то странною живостию, суть причины, что дела его, иногда глубоко обсужденные, в исполнении принимают вид нескладицы…»[262]

Горчаков, совсем лишенный полководческих дарований, да еще продолжая чувствовать над собой глаз фельдмаршала, которого привык 22 года подряд бояться, просто не знал, за что приняться. Он был бы рад продолжать оставаться простым орудием в руках фельдмаршала, но в том-то и дело, что фельдмаршал был с ним так же неискренен, как и с царем, во всем, что касалось Дунайской кампании. Горчаков, человек не глупый и долго изучавший своего верховного начальника, видел, что с ним, Горчаковым, хитрят и не все ему до конца высказывают; понимал и то, что совсем не одинаково смотрят на дунайские дела царь и Паскевич; чуял, что Паскевич только притворяется единомышленником царя. А в чем тут дело — князь Михаил Дмитриевич стал соображать нескоро, только после перехода через Дунай весной 1854 г. Созданный, чтобы повиноваться, Горчаков жаждал получать приказы, а ему давались советы. Петербургский повелитель Николай хотел быстрых движений, побед, но не знал, возможны ли они, и оглядывался на Варшаву. А варшавский повелитель, фельдмаршал Паскевич, ни о каких победах не мечтал, быстрых движений боялся, явно считал дело проигранным, так как не сомневался в выступлении Австрии, но желал, чтобы не он, а сам Горчаков внушил это царю и предложил бы эвакуацию княжеств или хоть остановку на Пруте. И Горчаков чувствовал себя явно совершенно сбитым с толку и растерявшимся.

Это чувствовал и его штаб, а после битв при Ольтенице и Четати стали чувствовать и рядовые. Офицерство, в наиболее интеллигентной своей части, с самого начала военных действий было настроено не очень радужно.

«…Готовы ли мы к войне? По совести говоря: нет, далеко не готовы!.. Во-первых, мы дурно вооружены. Наша пехота снабжена гладкоствольными ружьями, винты которых большею частию нарочно расшатаны для лучшей отбивки темпов… а внутренность стволов попорчена… чисткой; от этого наши ружья к цельной стрельбе совершенно непригодны». Всего по 96 человек на батальон имеют бельгийские штуцеры, но малопригодные. «Затем у нас очень мало людей, умеющих стрелять, так как этому искусству никогда не учили толком, систематически, никогда не употребляя по назначению порох, отпускавшийся в ничтожном… количестве для практической стрельбы, а раздаривая большую его часть знакомым помещикам» или продавая за деньги. «Затем, другим оружием пехота не снабжена, так как нельзя же без шуток считать оружием тесаки, болтающиеся сзади у унтер-офицеров и солдат… Тесак решительно ни к чему не пригоден». «Вообще говоря, ни солдаты, ни офицеры не знают своего дела и ничему не выучены толком… У нас все помешались, что называется, исключительно на маршировке и правильном вытягивании носка»[263]. Алабин, проделавший и Венгерскую, и Дунайскую, и Крымскую кампании, прибавляет: «Наш солдат не только дурно вооружен и дурно обучен военному ремеслу, но он дурно одет; его головной убор (каска) крайне неудобен; его обувь не выдержит больших походов… он дурно накормлен; его только ленивый не обкрадывает; он навьючен так, что надо иметь нечеловеческие силы и здоровье, чтобы таскать обязательную для него ношу… Ни к чему непригодный мундир… вовсе не греющий, а между тем решительно отнимающий у солдата всякую свободу движения и исключающий всякую возможность фехтования, быстрой и цельной стрельбы и вообще всякого проявления ловкости, столь необходимой солдату, особенно в бою… шинель, не закрывающая ни ушей, ни лица… мешающая ходить… а от недоброкачественности сукна… в продолжение похода делающаяся ажурною, не защищая ни от сырости, ни от холода»[264]. Вообще вся амуниция — «верх безобразия и как бы нарочито сделанное изобретение, чтобы стеснить и затруднить все движения человека. Грудь солдата сжата, его тянет назад сухарный запас, ранец, скатанная шинель, патроны; в безобразнейшей суме, по икрам его бьет ненужный тесак, ему обломило затекшую руку держание «под приклад» ружья!»[265]. Солдат живет впроголодь, потому что из его «и без того скудной съестной дачи норовят украсть и каптенармус, и фельдфебель, и почти каждый из высших военных и гражданских чинов, через чьи руки предварительно проходит эта дача! Солдату полагается чуть не 5 фунтов соломы в месяц, да и той едва ли половина достигнет назначения, и вот он целые месяцы спит на голой земле, по горькому выражению солдат, на брюхе, покрывшись спиной!».

Война вначале не возбуждала среди офицерства и среди солдат «не только энтузиазма, но даже простого сочувствия». На эту войну смотрели как на «явление искусственное», она была непонятна вследствие «совершенного незнания поводов к ней»[266]. Но постепенно азарт завязавшейся политической борьбы стал охватывать офицерский состав: «Неужели же мы равнодушно перенесем эту угрозу (Англии и Франции. — Е.Т.) и потерпим, чтоб Запад одним мановением бровей заставлял нас соглашаться не только на все, что ему угодно, но и на все, что угодно будет приказать тем, кого он возьмет под свое покровительство!»[267]

В особенности даже рядовое, армейское офицерство начало чувствовать обиду и раздражение в сентябре 1853 г., когда в войсках, стоявших в Молдавии и Валахии, стало распространяться известие об участи венской ноты: «…Порта не приняла ноты, как говорят, по настоянию лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, ненавидящего Россию, и предложила значительные в ней изменения… Нас решительно возмущает это событие! Неужели мы равнодушно перенесем такой удар и все еще будем стараться решить… вопрос дипломатическим путем?! Неужели и на этот раз политика, требуя умеренности, не допустит нас с опущенными штыками устремиться на наших оскорбителей и разметать их?»[268]

Подходила середина октября 1853 г., а в Дунайских княжествах, где уже давно стояли русские войска, никто толком не знал, будет ли «настоящая» война с Турцией или не будет и, самое главное, какова в точности основная мысль царя. Бутурлин, представитель русского правительства, сидит в Бухаресте, в центре, и ровно ничего не может понять и не может ответить толком Меншикову. «Ваша светлость желает знать, находимся ли мы тут в войне с турками? Ответ на это такой: да и нет. Мы сражаемся, это правда, на Дунае, как вы знаете, князь, и на берегах этой реки, в тех случаях, когда мы не можем поступить иначе, т. е. когда турки делают налеты на наши казачьи пикеты и на валашские санитарные кордоны», но война еще не начата фактически ни той, ни другой стороной. Бутурлин явно раздражен бездействием и нерешительностью русского верховного командования. Турки беспрепятственно заняли остров на Дунае, спокойно заняли Калафат отрядом в 5000 человек, а русские, которые стояли в четырех переходах от Калафата и которых было 9000 человек, и не подумали противиться. «Лишь бы эта снисходительность нам в конце концов не обошлась дорого!» — заключает Бутурлин. Самое главное, понять нельзя в точности, чего хочет Николай: «Что касается наших проектов, наших планов, — они так туманны, так мало определенны, что почти равны нулю (cela presque rien)… А кроме того, не мы призваны решать, что мы будем делать. Наши директивы должны к нам прийти из высшего места»[269].

Но «в высшем месте» сами еще колебались и не решались, и огромная военная машина работала как-то на холостом ходу. Рука лежала на руле — и не сообщала рулю движения. Меншиков спрашивал у Бутурлина, а Бутурлин отзывался полным неведением. Горчаков ждал повелений от Паскевича, а Паскевич не хотел их давать. И все они с недоумением и плохо скрываемым раздражением глядели на Зимний дворец. Но Зимний дворец молчал. Владыка половины Европы и половины Азии, недавний гегемон, дававший направление мировой политике, колебался. События развертывались не так, как он ждал, он уже переставал ими управлять, потому что они перерастали его. А мнимые партнеры и действительные противники в начатой опасной игре уже не давали ему возможности внезапно ее оборвать и выждать лучших условий для ее возобновления.

Даже рядовые офицеры, мало в стратегии смыслившие, изумлялись и возмущались, во-первых, опасным и совсем ни к чему не нужным разбрасыванием сил маловалашского отряда по очень удаленным один от другого постам, и это приписывалось бездарности не только Фишбаха, но и самого Горчакова, и, во-вторых, непонятной небрежностью, вследствие которой не был занят вовремя город Калафат. Это уже приписывалось полной стратегической безграмотности лично Фишбаха. Омер-паша воспользовался этой ошибкой, перешел через Дунай, занял и сильно укрепил Калафат, «что было источником больших для нас бедствий впоследствии», — говорит в своих правдивых и драгоценных для историка походных записках Алабин[270].

Данненберг отдал еще 30 сентября (12 октября) 1853 г. за № 839 категорическое приказание в случае, если турки вздумают переправиться на наш, левый берег Дуная, не завязывать с ними дела, а «только» (!) не пускать их дальше. Генерал Павлов, стоявший около Ольтеницы, был возмущен этим поразительным по нелепости распоряжением и даже рискнул официально уведомить своего начальника Данненберга, что не понимает (так же как его офицеры): как это, не завязывая дела, можно «не пускать» кого-либо идти, куда тот хочет? Павлов указал даже и позицию, где удобнее всего можно было бы дать бой туркам. Но Данненберг настоял на своем.

20 октября (1 ноября) генерал Павлов получил известие, что турки переправились из Туртукая на большой лесистый остров и прямо угрожают Ольтеницкому карантину. Павлов немедленно донес об этом Данненбергу, но тот совсем не понял угрожающего значения переправы турок на остров и иронически ответил Павлову, что не стоило тревожить отряд из-за таких пустяков, как переправа «двадцати турок». Вслед за тем турки, с большими силами переправившись с острова на левый берег Дуная и оттеснив ничтожный казачий пикет, заняли Ольтеницкий карантин. Казаки все же пробовали, отойдя, начать сопротивление дальнейшему продвижению турок. Это было 21 октября. 22 октября русские войска заняли позицию недалеко от Старой Ольтеницы. Ночь прошла шумно: «…громкий говор, смех, воодушевленные крики, родные удалые песни — все слилось в общий гул, стоявший над нашим бивуаком», — вспоминает участник событий. Готовилась первая в эту войну боевая встреча с турками, царила уверенность в победе.

По приказу Данненберга утром 28 октября русская бригада пошла на штурм Ольтеницкого карантина. Но еще когда только подходили русские войска к Ольтеницкому карантину, они подверглись страшному артиллерийскому огню: «Возвышенность правого берега Дуная (где стояли турки. — Е.Т.) была причиной, что, выйдя из Новой Ольтеницы, мы были перед турками как на ладони… спокойно, безопасно, отчетливо они могли направлять на наши части, по усмотрению, выстрелы своих крепостных орудий и мортир… Туркам предстояло действовать как на практическом ученье: мы были их подвижною мишенью»[271].

И все-таки русские солдаты нисколько не замялись: «С таким спокойствием идти в бой, в атаку такой страшной позиции, какую представлял собой карантин, покровительствуемый батареями того берега, обеспеченными от нашего огня, и батареею острова, действовавшей нам во фланг, способно только закаленное в битвах войско или совершенные новички в ратном деле… не видавшие смерти лицом к лицу»[272]. Начался упорный бой. Русские несколько раз ходили в атаку, засыпаемые пулями и снарядами громивших их в лоб (от Ольтеницкого карантина) и с фланга (с правого берега реки) турецких батарей. Но турки наконец стали изнемогать и уже начали выходить из карантина и собираться в лодки. Русские войска ворвались в первый ряд окопов карантина. Но резервов не оказалось, не было сил довершить победу — так показывают одни участники. Другие, напротив, до конца своей жизни не переставали утверждать, что и без резервов победа под Ольтеницей была бы одержана, если бы не внезапный приказ Данненберга об отступления.

Что же делало верховное командование, когда 21 октября 1853 г. в русской главной квартире в Бухаресте было получено известие о том, что турки переправились через Дунай у Туртукая, вышли на левый берег, в 50 верстах от Бухареста, и заняли Ольтеницкий карантин?

Русских войск, которым велено было выбить турок из Ольтеницы, была одна бригада, а у турок — 8 тысяч и в резерве у Туртукая еще 16 тысяч. Это было так во всех трех более крупных сражениях, происшедших за время Дунайской кампании 1853–1854 гг. — и при Ольтенице, и при Четати, и у Журжева, в самом конце, при уходе русских войск из княжеств. Всякий раз, исходила ли инициатива боя от русских или от турок, русским приходилось биться с двойным, а иногда и с тройным количеством турок. Особенно бросалось в глаза это неуменье Горчакова и его генералов обеспечить за собой наибольшие шансы на победу, когда самый бой начинался по инициативе русского командования. Так было именно в битве при Ольтенице 23 октября 1853 г.

Военное руководство с самого начала сделало все зависящее, чтобы испортить задуманное нападение на занятый турками Ольтеницкий карантин.

«В (ольтеницкой. — Е.Т.) неудаче обвиняли многих, главную же причину отбитой атаки большинство объясняло неудовлетворительной рекогносцировкой офицеров генерального штаба, уверявших, будто достаточно двух баталионов, чтоб овладеть карантином и вогнать турок в Дунай… На деле же оказались сильные замаскированные батареи, никем прежде не замеченные»[273].

И несмотря на это, войска, не смущаясь потерями, пошли на повторный штурм и уже почти одержали победу. Сражение под Ольтеницей задумано было как наступательное. «Атака провалилась, потому что она была плохо соображена и во всех отношениях плохо проведена. Прежде всего неприятелю дали два дня для того, чтобы укрепить позицию. Затем, главная атака, вместо того чтобы направиться на центр и на правое крыло через заросли, которые окаймляют Аргис, была поведена против правого крыла, с той единственной стороны, где атакующие подвергались огню с господствующего правого берега Дуная, снабженного батареями». Кроме всего этого, русская артиллерия постреляла час с четвертью и ни с того ни с сего умолкла, хотя могла бы еще действовать с полной силой. Таким образом, она вовсе еще не успела привести к молчанию батареи неприятеля, когда дан был сигнал к атаке, и русские наступающие части были встречены турецким артиллерийским огнем. Да и помимо всего, наступление главным образом и поведено было против тех пунктов турецкого расположения, куда наши орудия вовсе и не начинали бить. «Словом, сделали обратное тому, что должно было сделать. Все эти прекрасные распоряжения были приняты и осуществлены на глазах командира 4-го корпуса, присутствовавшего при атаке», — с горечью пишет Бутурлин из Бухареста, спустя две с половиной недели после сражения[274]. Военные посмышленее возмущались еще и тем, что самое предприятие лишено было стратегического смысла: «…если бы даже удалось овладеть ретраншементом, там нельзя было бы удержаться, так как он всецело находится под огнем правого берега». И на это ненужное по существу и бездарно проведенное сражение было израсходовано 900 человек, т. е. очень значительное количество для одной пехотной бригады и шести эскадронов кавалерии, принимавших участие в Ольтеницком деле[275].

Вот как расценивает это невероятное поведение Данненберга, превратившего в последний момент русскую победу в неудачу, генерал-майор генерального штаба А.Н. Петров, один из лучших военных критиков Дунайской кампании: «Неприятель начал уже свозить с вала свои орудия, а его пехота и кавалерия спешили к берегу Дуная, чтобы сесть на подошедшие к карантину лодки. Но в этот решительный момент, когда следовало только пустить на штурм все войско, чтобы овладеть самим карантином и поставить неприятеля в крайне стеснительное положение; когда легко было завладеть всеми его пушками, стоявшими на укреплениях, генерал Данненберг, наблюдавший бой из Старой Ольтеницы, прислал генералу Павлову приказание — отступать! Это отступление не только поразило неожиданностью наши войска, но даже турок, которые не сделали по ним при их отступлении ни одного выстрела, предполагая в этом отступлении какую-нибудь хитрость с нашей стороны». Турки были совсем ослаблены и думали только о своем спасении, когда генерал Данненберг так совсем для них изумительно выручил их: «Что же было причиною отступления?» — спрашивает генерал Петров. Но составляет он свой труд, как значится на обложке, по высочайшему повелению и не может поэтому громко ответить, что Данненберг по своей полной военной бездарности украл у русского солдата его победу под Ольтеницей, как интенданты крали солдатский паек. В самом деле, Горчаков не только не отдал Данненберга под военный суд, как это делал в подобных случаях Наполеон, но он вполне его покрыл и одобрил: Горчаков объяснил высшему начальству, т. е. Паскевичу и царю, что генерал Данненберг «приказал прекратить дело, дабы без дальнейшей пользы не увеличивать урона и без того уже весьма значительного». Приведя это «оправдание», генерал Петров совершенно его отвергает: «Но если боялись урона, не нужно было идти на штурм. Если же войска были пущены в атаку, то не следовало возвращать их назад, после того как все трудности уже были преодолены и оставалось только воспользоваться победой». При победе уж во всяком случае некоторая выгода была бы налицо. «К тому же, что значит прекратить бой, так как от него не ожидалось дальнейшей пользы? Разве не было бы пользы в том, если бы мы успели овладеть всею неприятельскою артиллериею, бывшею на левом берегу Дуная, и могли потопить лодки, которые стали бы увозить бежавшие войска?» Данненберг превратил уже выигранную, огромной важности, заработанную тяжкими потерями русскую победу в поражение: «…турки имели право считать себя победителями, так как мы отступили среди боя»[276].

7

После Ольтеницы русская дунайская армия еще меньше, чем до этой битвы, понимала, чего собственно от нее требуют и воюет ли она с турками или не воюет. Уже и объявление войны со стороны турок давно последовало, и ответный высочайший манифест в Петербурге был подписан, а прежний туман продолжал закрывать перед стоявшим в Молдавии и Валахии русским войском цель похода. Русские военные шлюпки курсировали по Пруту и Дунаю. «Эти крейсировки очень могли бы достигнуть цели, если бы нам развязали руки, но так как нам приказано тревожить неприятеля и в то же самое время категорически запрещено подставлять себя под неприятельский огонь, то условия местности не позволяют нам действовать иначе, как укрываться за прикрытием и стрелять в воздух… Вообще нас плохо и с опозданием осведомляют о положении вещей»[277].

От Горчакова исходили приказы, которые его подчиненным понять было трудно даже при самом усиленном напряжении мыслительного аппарата. «Убивайте, но не позволяйте себя убивать, стреляйте в неприятеля, но не подвергайтесь его огню, плывите в Гирсово, но не тратьте при этом угля, — вот резюме бумаг, которые мы получаем», — жалуется Голицин.

В Крайове стоял с отрядом и, следовательно, занимал передовые позиции против турок генерал Фишбах, сравнительно с которым, по-видимому, даже Данненберг мог сойти за способного военачальника. «Фишбах — это самый нелепый из берейторов, которого когда-либо видели во главе войска… Его подвиги с тех пор, как он парит на собственных крыльях, в достаточной степени оправдывают эту репутацию, которой он, вообще, пользуется повсеместно».

Когда Фишбаха наконец убрали за полной непригодностью и заменили его графом Анрепом — легче не стало. Большой отряд Анрепа был зачем-то распылен своим командиром на мелкие части, разбросан по всей Малой Валахии и этим обессилен.

«Вплоть до 15 октября целых 2½ месяца части этого отряда бродят по берегам Ольты, то выдвигаемые вперед к стороне Калафата, то вновь убираемые назад по особым, трудно уловимым и понимаемым соображениям», — вспоминает участник кампании[278].

Часть этого отряда под начальством командира Тобольского полка полковника Баумгартена находилась около селения Четати, когда на нее 19(31) декабря напала турецкая конница. Турок было около двух тысяч человек, у Баумгартена один батальон, два орудия, один взвод гусар и два c половиной десятка казаков. Атака была отбита. В особенности вредным было то, что главнокомандующий М.Д. Горчаков распылил кавалерию на совсем ненужные сторожевые посты, на сто верст впереди которых — так жаловались офицеры — не было ни одного турка, а явно угрожаемый пункт у Четати, несмотря на тревогу 19 декабря, так и оставался без конницы.

Вдруг, 25 декабря, к полковнику Баумгартену утром примчался казак с известием, что турки начали новое наступление. Действительно крупные турецкие силы, как потом оказалось, 18 тысяч человек, двинулись на слабый отряд Баумгартена. Атаки турок были отражены одна за другой, но у Баумгартена очень скоро (уже к 10 часам утра) осталось в действии десять рот, а в резерве всего три роты. Сражение свирепело все больше и больше. Положение становилось отчаянным. На беду турки заняли дорогу, которая вела к Моцецен, где стоял другой русский отряд, под командой командира бригады Бельгарда. Вся надежда была на то, что Бельгард услышит канонаду и поспешит на помощь.

Баумгартен приказал отступать. Отступление происходило при тяжелых условиях: турки напали на полковой обоз и часть его перебили. Но когда Баумгартен увидел, что турки окружают его отряд, он собрал несколько рот, и они бросились в штыки столь стремительно, что турки бежали, оставив два орудия. Но, конечно, оправившись, стали наседать снова. За селением Четати русские приостановились, заняли позиции и начали в упор отстреливаться с расстояния в пятьдесят шагов от атакующих турок. Начался рукопашный бой, и турки, тоже очень храбро бившиеся, были отброшены и потеряли при этом еще четыре орудия и зарядный ящик. Неприятельская кавалерия попала в овраг, русские бросились, преследуя ее, туда же. «Дабы не дать неприятелю вывезти брошенные им орудия и чтобы с более близкой дистанции поражать огнем стрелков отступавшую турецкую кавалерию, полковник Баумгартен решился, пользуясь смятением в рядах противника, теперь же занять и овраг и вызвал для этой цели охотников. Глубокий ров перед валом помешал людям быстро выполнить данное им поручение: ни спуска, ни моста в этом месте не было, обходить было далеко. Тогда рядовой 12-й роты Никифор Дворник вскочил в ров, стал поперек и, нагнувшись, сделав из себя как бы мост, закричал товарищам: «Переходи через меня, ребята! Дело будет скорей!» Перепустив таким образом человек до сорока, Дворник просил его вытащить и вместе с другими бросился на турецкую кавалерию»[279]. Овраг и вал были заняты, турецкие орудия заклепаны, лафеты изрублены. Художник Зичи, который впоследствии, на основании свидетельств солдат и офицеров Тобольского полка, написал картину, изображающую подвиг вскоре погибшего Никифора Дворника, дает тот момент, когда Никифор стоит сгорбившись в расщелине рва. Но турки, рассчитывая на свое огромное численное превосходство, продолжали, ничуть не ослабляя усилий, отчаянные атаки на остановившиеся роты тобольцев. У самого выхода из селения Четати была выставлена турецкая батарея, а еще две другие батареи действовали против левого фланга. Русские орудия (их было почти вдвое меньше) уже изнемогали в неравной борьбе. На глазах погибавшего русского отряда турки уже начали первые передвижения, чтобы броситься в штыки при превосходящих силах, введя несколько совсем свежих батальонов, и покончить с сильно поредевшими русскими ротами, сбившимися друг к другу, — и вот в этот-то момент пришло спасение, когда его уже перестали ждать. Раненый, но не сложивший с себя командования Баумгартен увидел, что по непонятной причине турки вдруг шарахнулись назад, прекратили артиллерийский огонь… В тылу турок раздался грохот артиллерии: это был подоспевший наконец Одесский полк из отряда Бельгарда. Вступив в бой, Одесский полк сразу же стал нести тяжкие потери у турецких окопов. Ему удалось ценой больших потерь выбить турок из окопов, но попытки нескольких рот Одесского полка штурмовать плацдарм потерпели неудачу. К вечеру, получив известие, что генерал Анреп с большими силами двигается к месту боя, турки бросились бежать от Четати к Калафату, русские некоторое время их преследовали и многих перекололи.

Конечно, никто из участников боя не сомневался, что, не говоря уже о первоначальной общей губительной ошибке Горчакова и исполнителя его приказов Анрепа, разбросавших свою армию, даже тут, в кровавый день 25 декабря, не пришлось бы потерять убитыми и ранеными около двух тысяч человек и, главное, не ушли бы турки к Калафату, а были бы все перебиты или взяты в плен, если бы Анреп так страшно не запоздал.

Предоставим слово Петру Конововичу Менькову, внимательному свидетелю и участнику этих событий. «Посмотрим, что во все это время делал граф Анреп. Немецкий граф затеял справлять русский праздник рождества христова. Для этого он нарядил церковный парад. В 8 часов утра в Быйлешти (sic. — Е.Т.) услышали первый выстрел, раздавшийся в Четати. Праздничный граф Анреп забыл данную им накануне диспозицию и, приняв поздравление от валахской сволочи, пошел творить церковный парад. Несмотря на все представления идти навстречу неприятелю, на выручку своих, — Анреп пошел в церковь! Впервые молитва русского солдата в христов день замирала на устах православного или изрыгалась вместе с бранью на начальника — немца, который, несмотря на сильную канонаду, оставался равнодушным зрителем чуждого ему обряда… и не шел на выручку товарищей! «Наших бьют, а мы молимся, как старые бабы, вместо того чтобы выручать своих! Нехорошо, братцы, — говорили между собою солдаты, — бог не простит нам этого!» Солдат возмутило в этот день не только то, что, имея полную возможность, Анреп часами медлил и не подавал помощи погибавшему полку, но и другое очевиднейшее обстоятельство: выступив к полю битвы лишь около двух часов дня, Анреп со свежими силами ровно ничего не сделал, чтобы превратить это Четатское дело в блестящую победу, которая имела бы огромные последствия. «Нестройными толпами, в виду Анрепа и казаков, пробирался неприятель от Гунии, чрез Модловиту к Калафату. Видел все это Анреп и не тронулся с места… Между тем отряд стоял на месте; молчаливое спокойствие выражало общее неудовольствие, но все было тихо! Без приказа начальства не двигается солдат вперед и не рассуждает! Меж тем там и сям слышны были рассказы: — А что, Сидорыч, отчего мы нейдем вперед-то? Вишь ты, как бегут, окаянные; хорошо бы их накрыть-то было! Нейдем? Вестимо, отчего нейдем, — приказа не было! — Да почему же генерал-то Анрапов приказа не дает? — Известное дело — почему не дает приказа. Не дает потому, что он сам из ихних!»[280] Так, даже рядовому понятная бессмыслица и преступная халатность в действиях главных начальников совсем подрывала в солдатах всякое уважение и всякое доверие, и они сплошь и рядом объясняли эти действия сознательной изменой.

Показания правдивого Менькова в точности подтверждаются и офицером, стоявшим в Болоештах. Еще до битвы в Четати он записал в своем дневнике: «Дух нашего солдата превосходен… теперь горят нетерпением помериться с турками и не скрывают этого от жителей, которые начинают к ним привыкать». А вот солдатские и офицерские настроения в день 25 декабря, когда людей «разбудили явственно слышанные нами пушечные выстрелы со стороны Четати, то отдельные, то частые, как бы сливающиеся». И солдаты и офицеры знают, что в нескольких верстах от них погибает кучка русских, окруженная турками, а им предлагают отпраздновать рождество: «Напрягаем внимание — канонада то стихает, то как бы замирает, то снова усиливается. Что-то щемит сердце… Однако не бьют тревоги, напротив, мы готовимся к параду, одеваемся по-праздничному, идем поздравлять с днем рождества к командиру полка». Солдаты решились на своего рода голодную демонстрацию. «На всех возвышениях высыпали солдаты. Отказываются от пищи, просят вывернуть котлы! Какой праздник, когда тобольцам приходится плохо!» Офицеры пожимают плечами в полном недоумении. Кое-кто пошел в церковь, другие остались дома, и все ждут, чтобы ударили тревогу. «Томительное ожидание!» Уже прискакал и казак (под ним тут же пала загнанная лошадь) из отряда Бельгарда с известием, что Бельгард со своим небольшим отрядом выступил на помощь Баумгартену, на которого турки напали в превосходных силах. И все-таки молебствие о многолетии Николаю и долгий молебен задерживает в церкви все начальство. Наконец на площади появляется сам граф Анреп и отдает приказ, уже ни к чему не нужный. «Мы все ускоренным шагом, почти бегом, с нервной дрожью, идем на выстрелы по дороге к Калафату». Конечно, опоздали. В четвертом часу «нас поворачивают назад, и в 6 ч. — мы уже в своих теплых землянках. Но в каком тяжелом грустном настроении возвращались все — от старшего начальника до последнего солдата. Мы не только не подали помощи тобольцам, но, двинувшись вперед, как бы испугались турок и вернулись в то время, когда следовало гнаться за ними… Все, что происходило в течение дня, непонятно, и в простоте ума я не знаю, чем объяснить оплошность начальника Мало-Валахского отряда (Анрепа. — Е.Т.)».

Ряд источников дает большие цифры павших: они утверждают, что было перебито и ранено у Баумгартена и Бельгарда вместе 2300 человек, в том числе 50 офицеров. Русских (в обоих отрядах) было, по некоторым показаниям, в день битвы при Четати 7000 человек, а турок — 18 000.

Мы видели, что возмущенные солдаты объясняли бессмысленное поведение Анрепа изменой, а офицеры — даже не бездарностью этого очень бездарного генерала, потому что тут не требовалось стратегических талантов, а просто каким-то «столбняком»: «Каждый из нас теперь убежден, что если бы мы выступили из Болоешт по первым выстрелам в Четати, то к 12 часам мы могли бы появиться в тылу у турок… наше быстрое наступление на сообщения неприятеля могло бы окончиться полным поражением турок, и мы, вероятно, на их плечах ворвались бы в Калафат. Наша же кавалерия могла бы еще к 11 ч. утра поспеть к Четатскому бою. Одно ее движение на Скрипетул могло бы изменить весь ход Четатского боя». А вместо выигрыша большого сражения получилось вот что: «Остановка войск… имела последствием то, что поле сражения, на котором было много раненых, не осталось за нами; впоследствии оказалось, что наши раненые солдаты и офицеры, лишенные возможности двигаться хотя бы на четвереньках, были добиваемы турками. Видно, в этот день на графа Анрепа просто нашел столбняк… В бою каждая минута дорога. Не приди Бельгард или опоздай он только на полчаса, и славного Тобольского полка, может быть, не существовало бы. Двинься Анреп из Болоешт по первым выстрелам с тремя полками и 20 орудиями, и оплакиваемых нами громадных потерь не было бы»[281]. Автор дневника отрицает, будто бы турки потеряли четыре тысячи: «убыль у них была вдвое меньше нашей»[282].

Но офицеры обвиняли в происшедшем не только Анрепа, а и самого Горчакова, его «общий план, на основании которого небольшой Мало-Валахский отряд отдан был на жертву туркам», причем турки укрепились в Калафате и были «многочисленнее нас и лучше вооружены»[283].

Немудрено, что «в голову приходят тревожные мысли… Таким образом, мы только еще в начале грозных событий, а между тем уже подорвано доверие к распоряжениям наших генералов»[284].

Солдаты тоже стали вообще более подозрительны и раздражительны: «Солдаты не любят юнкеров за их небрежность к службе, и слово «дворянчик» на их языке означает недобросовестно относящегося к своим обязанностям юношу. В мою душу глубоко запало беспомощное состояние вольноопределяющихся в полку, ничему не наученных в мирное время»[285].

Так кончился первый период Дунайской кампании. С чисто военной, стратегической точки зрения эта кампания и в этом первом, как и во втором, конечном своем периоде, являлась классическим образцом того, до какой степени даже армия первоклассная по своему человеческому материалу решительно не может достигнуть поставленных ей целей, если верховное командование само не уверено в том, имеют ли эти цели какой-либо политический смысл, и если войска совсем лишены умелого непосредственного руководства. Мужество и стойкость русского солдата и рядового офицера Ольтеницы и Четати остались вписанными золотыми буквами в книгу военной доблести русского народа.

Глава V

Кампания 1853 г. На Кавказе

1

Война на Кавказе велась и в 1853, и в 1854, и в 1855 гг. при очень трудных для России условиях, — и если она ознаменовалась рядом блестящих успехов и в конце концов если именно эти достижения на Кавказе (не одно только взятие Карса) оказали очень большое влияние при мирных переговорах в Париже, то здесь, по всей справедливости, должно поставить это в громадную заслугу не только храбрости и оперативности действующей армии, но и истинно патриотическому, стойкому, мужественному поведению грузинского народа, народа армянского, народа азербайджанского. И для грузин, и для армян, и для Азербайджана эта война с самого начала была как бы продолжением вековой борьбы против беспощадного «наследственного» врага, от которого только Россия могла оградить жизнь, достояние, безопасность населения. Героизм народов Закавказья, принимавших участие в боях, полная готовность к материальным жертвам и к выполнению со всем усердием, часто сверх задания, всех требований военных властей — все это засвидетельствовано почти всеми показаниями современников. От солдат до командиров грузины и армяне живо чувствовали кровную свою заинтересованность и полную с русскими солидарность и моральную ответственность в деле отстаивания своей земли от вторгнувшихся турецких захватчиков. Для Андроникова, для Бебутова борьба на Кавказе являлась точь-в-точь, как, скажем, для казачьего генерала Якова Петровича Бакланова, делом спасения родной земли и родных братьев.

Среди части образованного слоя Грузии и Армении уже пробудился интерес к русской культуре, к русским писателям, к общественным прогрессивным настроениям, и в Закавказье уже перестали валить все в одну кучу и уже разбирались в том, что, кроме России Николая I, существует еще Россия Пушкина, Гоголя и Белинского и что певец России Лермонтов был и великим певцом Кавказа.

Грузинское население, прежде всего подвергшееся нападению со стороны турок, сразу же повело себя так, что облегчило в очень серьезной степени дело военной обороны. Для армян в ближайшие годы борьба за Карс была делом тоже жизненно важным, как для грузин — борьба за подступы к Тифлису. И оба народа со вздохом облегчения приняли конечную весть об освобождении от турок первоначально занятой ими части закавказской территории. Боевые заслуги грузинской милиции, как и боевая помощь армян, совершенно бесспорны.

Основная трудность войны заключалась для России в необъятных размерах ее границ и в необычайно невыгодных и опасных условиях, при которых создавалась дипломатическая обстановка этой войны. Ни один сектор границы не мог считаться обеспеченным от неприятельского нападения, ни один сосед не давал ручательства, что он завтра же не обратится из нейтральной величины в величину открыто враждебную.

Но, конечно, уже во всяком случае не на Кавказе, граничащем с Турцией и Персией, можно было надеяться найти такой безопасный сектор пограничной линии Российской империи.

На активную помощь со стороны персов ни Воронцов, ни Петербург не рассчитывали. Шах персидский при переговорах требовал ручательства, что территории в Азиатской Турции, которые он отвоюет, останутся навсегда за ним. Николай полагал, что если только персы не выступят против русских, то ничего больше от них и желать не приходится[286].

Николай совсем не понимал опасного положения, в котором оказался Кавказ после формального объявления турками войны России. Узнав о благополучном доставлении Нахимовым и высадке на побережье 13-й дивизии, царь пишет Воронцову, ничуть не разделявшему его оптимизма и очень опасавшемуся за порученный ему край: «Теперь кажется могу я надеяться, что не только тебе даны достаточные способы оборонять край от вторжения турок, но даже к наступательным действиям… тебе уже должно быть известно чрез князя Меншикова, что турки в их сумасшествии объявили нам войну, требуя от князя Горчакова, чтобы немедля очистил Придунайские княжества. Ответ прост и короток: пусть нас выгоняют. По слухам они на сие не отважатся, но будто намерены напасть на тебя, и тут милости просим, будет чем принять и препроводить с подобающей честью» (подчеркнуто царем).

Николай обнаруживает абсолютное непонимание истинного положения вещей, лишний раз доказывая, что он был именно плац-парадным генералом и никогда не был военным человеком и полководцем. Вот какие невероятные по бессмысленности указания дает он Воронцову: «Выждав первые нападения турок, желаю я, чтобы ты непременно перешел в наступление, направясь на Карс, и овладел оным, равно как и Ардаганом». Ему кажется все это очень легко и просто: «овладеть» Карсом и Ардаганом — а потом, конечно, выждать, «какое впечатление произведет в Царьграде и не образумит ли турок»[287].

Это все он писал Воронцову, полному очень тревожных предчувствий и ожидавшему вторжения в Грузию больших турецких сил.

Грузия, Гурия, Мингрелия, Абхазия, отделенные от империи огромным горным хребтом и неукротимо борющимися за свою самостоятельность горными племенами, прежде всего рисковали подвергнуться нападению многочисленных турецких войск, укрепившихся в Карее, Ардагане и других пунктах неподалеку от русской границы. И совсем неизвестно, почему к началу военных действий оборона южного Кавказа была в самом неудовлетворительном состоянии. Наместник Кавказа М.С. Воронцов настойчиво требовал войск. Он уже в 1853 г. почти не сомневался, что англичане и французы войдут в Черное море, и считал это катастрофой для Кавказского побережья. Очень неспокоен он был, получая донесения о накоплении турецких сил на самой границе в Карсе и Батуме, и просил Меншикова усилить эскадру, крейсирующую у кавказских берегов[288].

Начальник морского штаба Черноморского флота Корнилов только 28 сентября (10 октября) 1853 г. получил приказ Меншикова уведомить вице-адмирала Серебрякова, находившегося у восточного берега Черного моря, что «решение восточного вопроса клонится более к войне, чем к миру, и к войне со стороны турок наступательной», а потому надлежит усилить бдительность[289].

Немедленно в страшной опасности оказались слабые посты, разбросанные по восточному побережью Черного моря от поста Св. Николая (у самой турецкой границы) до Поти и поселка Редут. В Редуте стояла одна рота, там был значительный склад артиллерийских припасов. Поти охранялся ничтожной командой в 40 человек, а между тем там были «две каменные, очень хорошо сохранившиеся крепости». На посту Св. Николая был склад с 3 тысячами четвертей муки, а охраняло его тоже лишь несколько десятков человек. Просто бросить все эти места и уйти в глубь страны было жаль, не хотелось оставлять туркам все эти ценности[290]. Об этом было в свое время донесено наместнику Кавказа, князю М.С. Воронцову, но долго не знали, как поступить. Усилить крейсировку возле абхазского берега, как просил вице-адмирал Серебряков, путем присылки для этой цели подкрепления из Севастополя Меншиков не нашел возможным и отказал[291].

Блестящее выполнение Нахимовым в сентябре 1853 г. дела перевозки из Крыма и высадки на Кавказе войск 13-й дивизии сразу меняло, казалось, положение вещей. «С великою радостью узнал я о благоприятном прибытии на Кавказ 13-й дивизии», — писал Николай Воронцову. Царь предвидел нападение турок из Батума, где стояли большие турецкие силы, на Абхазию и признавал «эту сторону нашей границы за слабейшую, ибо ни Николаевский редут, ни Поти, не суть преграды предприимчивому неприятелю». Царь требует от Воронцова контрнаступления: «…желаю я, чтобы ты непременно перешел в наступление, направясь на Карс, и овладел оным, равно как и Ардаганом»[292]. Но это легче было приказать, чем выполнить.

Около 5 тысяч турок было отправлено морем из Батума на плоскодонных судах к посту Св. Николая, где оказался ничтожный отряд в составе двух неполных рот с двумя орудиями. Отряд защищался отчаянно и почти весь был вырезан в ночь на 16(28) октября. Спаслось лишь несколько человек. К несчастью, среди турецких войск, взявших пост Св. Николая, находились башибузуки, с которыми их собственное начальство не могло справиться. При письме Меншикова великому князю Константину была приложена выписка из письма, отправленного из Сухума, от 3 ноября 1853 г. Вот ее содержание: «При взятии крепости Св. Николая турки неистовствовали страшным образом. Они распяли таможенного чиновника и потом стреляли в него в цель; священнику отпилили голову; лекаря запытали, допрашивая, куда он спрятал деньги, перерезали женщин и детей и, наконец, у одной беременной женщины вырезали уже живого ребенка и тут же на глазах еще живой матери резали его по кускам»[293].

В середине ноября 1853 г., когда известие о захвате поста Св. Николая, стратегическое значение которого было донельзя раздуто враждебной России прессой, распространилось по Европе, оно произвело тем большее впечатление, что почти совпало с тоже крайне преувеличенными и приукрашенными известиями о русской неудаче на Дунае, под Ольтеницей[294].

Вслед за потерей поста Св. Николая русские войска испытали еще неудачу 2(14) ноября 1853 г. под Баяндуром, недалеко от Александрополя. Здесь главные силы турок напали на небольшой посланный на разведки русский отряд, меньший, чем турецкая часть.

Но на этом и окончились турецкие успехи на Кавказе в 1853 г. Армия Али-паши (18–20 тысяч человек) вышла из Карса, направляясь навстречу семитысячному отряду князя Андроникова.

Генерал-лейтенант Андроников подошел к Ахалцыху 12(24) ноября 1853 г., и уже первая рекогносцировка убедила его, что турки заняли очень сильную и укрепленную завалами и батареями позицию. А лазутчики доносили, что к неприятелю подходят новые и новые подкрепления из Карса, Ардагана и Аджара.

Андроников решил, что ему нельзя терять времени при подобных обстоятельствах.

14(26) ноября, еще перед восходом солнца, начался артиллерийский бой, на который турецкие батареи энергично отвечали. Эта артиллерийская дуэль длилась пять часов без перерыва. К 11½ часам утра Андроников убедился, что артиллерией упорства противника не сломить. Он решился на штурм и, следовательно, на штыковой бой. Дело приступа осложнялось тем, что город защищала отчасти и довольно глубокая река Пасхов-Чай. «Пехота наша под ближайшими картечными выстрелами всей неприятельской артиллерии и под батальным непрерывным ружейным огнем переправлялась через реку по грудь в воде. Приступ был так стремителен и единодушен, что неприятель при всей упорной защите должен был уступить, и первый шаг к отступлению был началом окончательного его поражения и совершенного расстройства», — доносил на следующий день Андроников.

В разгар рукопашного боя между переправившимися через реку русскими частями и турками на оставшуюся еще русскую часть на другом (левом) берегу Пасхов-Чая напал внезапно показавшийся из гор довольно сильный турецкий отряд, но шесть казачьих сотен и вспомогательный отряд обратили его в бегство после упорного боя. Ружейная перестрелка и преследование бежавших в горы остатков ахалцыхского гарнизона длились около четырех часов. К вечеру все было кончено. «С закатом солнца прекратился бой по неимению противников», — гласит донесение[295].

Что у Андроникова было по крайней мере в два с половиной раза меньше войск, чем у турок, вторгшихся в русские пределы и действовавших между Кутаисом и Ахалцыхом, с одной стороны, и между Тифлисом и Кутаисом — с другой, это явствует из тайного донесения, полученного французским послом генералом Кастельбажаком от одного из его агентов на Кавказе. Это донесение, перехваченное и попавшее в русские руки, не было подписано, но по догадке русских властей оно принадлежало авторству некоего Гейерта. На рукописи приписано: «Аноним, то есть Гейерт» (anonyme с. a. d. Heyert).

В этом донесении передается, что турки вторглись в количестве 20 тысяч человек, а у князя Андроникова — отряд в 8 тысяч[296]. Аноним передает в виде слуха также о движении Шамиля с 14 тысячами горцев на Закаталу и о занятии им Закаталы (в 25 километрах от Телавского укрепления, а Телава находится в 80 километрах от Тифлиса). Аноним пишет из Тифлиса 21 ноября, но еще не знает о Башкадыкларе.

2



Поделиться книгой:

На главную
Назад