Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крымская война - Евгений Викторович Тарле на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Разумеется, на самом деле никаких миролюбивых предрасположений Наполеон III вовсе не имел. В тот самый день, как Киселев писал о своих счастливо ведущихся разговорах с Морни, Бруннов сообщил из Лондона, что проект конвенции, который вырабатывался и в Вене и (будто бы) в Лондоне, провалился: французское правительство не желает его поддерживать. Конечно, Эбердин очень огорчен тем, что новый проект, который взялся составить Друэн де Люис, по мнению Эбердина, не будет принят Николаем, и, разумеется, жаль, что благодушного Эбердина «перегнал» (se soit laiss gagner de vitesse) предосудительный Друэн де Люис, но от всех этих оговорок не легче: проект конвенции провален[212].

Киселев не унывает. Хоть и огорчительно, что друг Морни внезапно уехал на летние каникулы, но все равно, «если не произойдет неожиданностей непредвиденных и случайных, то в этот момент мир кажется менее под угрозой, чем в последние дни, ибо, несмотря на воинственные подстрекательства прессы, общественное мнение тут, как и в Англии, сохраняет в основе мирные предрасположения»[213].

Друэн де Люис мог уже 6 июля известить Кастельбажака об окончательном решении Наполеона III касательно проекта Буркнэ[214]. Франция считала совершенно необходимым предварительно ознакомиться с точным текстом той «контрдекларации» Николая об уважении к суверенитету и целостности Турции, без которой, с точки зрения Наполеона, становилось невозможным требовать от султана принятия русских ультимативных условий.

Но этот выработанный в Париже проект соглашения, конечно, был отвергнут царем тотчас же, как был передан Кастельбажаком графу Нессельроде в первых числах июля (н. ст.). В длинном сопроводительном «конфиденциальном меморандуме» Кастельбажак силится доказать, что если Турция примет этот проект, то Николай должен быть вполне удовлетворен, что этот проект повторяет по существу ультимативную ноту Меншикова, что спор идет о словах, что, подписывая проектированную ноту, признающую покровительство Николая над православной церковью и только не носящую название сенеда, Турция все равно берет на себя полностью нерушимые обязательства, и т. д.[215]

Все это было напрасно. Проект был отвергнут, правда, в вежливой форме, под предлогом, что нужно ждать ответа Турции на австрийский проект.

Утром 12 июля (30 июня) Друэн де Люис уведомил письмом Н.Д. Киселева, что он желал бы с ним объясниться по поводу циркуляра Нессельроде. Он прежде всего выразил неудовольствие касательно упоминания в циркуляре снова о «святых местах», вопрос о которых он считал уже давно окончательно улаженным. Затем, он протестовал против указания Нессельроде, будто оккупация княжеств была лишь ответом на приход двух эскадр западных держав в Безику: Нессельроде уже 31 мая дал знать Решид-паше о предстоящем занятии княжеств, а эскадры получили приказ идти в Безику только 4 июня. Киселев ответил, что занятие княжеств является последствием прежде всего отказа Порты дать России требуемые в ноте Меншикова гарантии. Друэн де Люис отрицал также утверждение Нессельроде, будто от Турции не требуется, по существу, ничего, кроме того, что Россия уже получила по Кучук-Кайнарджийскому миру. Нет, требуется новое, расширенное толкование прав русского императора. Киселев с этим не соглашался. В конце концов русский посол сказал, что дальнейшие пререкания такого рода — «праздное занятие»: «Ваши замечания — простая обязанность, которую вы исполняете… Я слушаю ваши возражения и я на них отвечаю тоже потому, что такова моя обязанность»[216]. А дело, мол, не в этом, а в том, чтобы найти мирный выход, чтобы побудить Турцию принять русский ультиматум. Впечатление от этого разговора у Киселева, по обыкновению, осталось успокоительное.

Николай не желал ни австрийского, ни английского, ни французского, да в сущности и никаких других способов компромиссного решения затеянного дела. «Различные проекты улажения дела, которые дождем со всех сторон на нас сыплются (divers projets d'arrangement qui nous pleuvent de tous les)» — так иронизирует Нессельроде в шифрованном письме к Бруннову от 1(13) июля. «Мы дадим уклончивый ответ (une) на видоизмененную ноту Друэн де Люиса, принять которую нас торопит Кастельбажак». Еще все-таки более приемлемым Нессельроде считает проект лорда Эбердина: «Предложите ему не оставлять этой идеи, несмотря на оппозицию со стороны Франции», — пишет Нессельроде Бруннову, и уже из этой фразы мы видим, в каком заблуждении держали царя и канцлера донесения Бруннова. Ведь Эбердин только проводил время в ласковых разговорах с русским послом, с которым крайне охотно соглашался, побранивая Стрэтфорда-Рэдклифа, все действия которого одобрял на заседаниях кабинета, и порицая Друэн де Люиса, политику которого официально вполне поддерживал[217].

3

Не только Николай, но и Наполеон III и Англия с большим интересом ждали, как будут реагировать австрийский император и его министр иностранных дел граф Буоль фон Шауэнштейн на события. В Вене в течение всего пребывания Меншикова в Константинополе ломали себе голову над задачей: что все это предприятие Николая должно означать? Поведение Меншикова давало минутами право предполагать, что Николай уже бесповоротно решил провоцировать в ближайшем будущем войну с Турцией с прямой и непосредственной целью завоевания Оттоманской империи. Старый Меттерних, теперь в отставке, почти так же внимательно следивший за внешней политикой, как и в дни власти, выдвинул — как раз в то время, когда миссия Меншикова приближалась к концу, — предположение, которое он сообщил министру иностранных дел Буолю и которое легло в основу дальнейших соображений австрийской дипломатии. Меттерних не верил в намерение царя начать войну с целью прямого завоевания Турции. «Я верю в попытку запугать султана и принудить его к моральным уступкам, которые бы открыли русской державе новые пути к скорейшему разрушению Оттоманской империи. Политика, которой следует Россия относительно Порты, носит характер минной системы, имеющей целью обрушить здание и превратить его в кучу обломков, а из этих обломков тот, кто ближе всех и находится в наибольшей готовности, может присвоить себе часть наиболее надежным образом»[218].

Меттерних признавался Буолю, что он совсем ничего не понимает ни в приезде, ни в отъезде Меншикова из Константинополя. «Я ненавижу ребусы, загадки и шарады», — пишет отставной канцлер. Если для успешного ведения войны назначают опытных генералов, то почему Николай назначил Меншикова, никогда не исполнявшего дипломатических поручений? Если царь стремился к разрыву с Портой, зачем было вообще начинать переговоры?[219]

В середине июня австрийский кабинет предложил Нессельроде согласиться на прием в Петербурге чрезвычайного посла, которого хотела бы отправить Турция для продолжения оборванных отъездом Меншикова переговоров. Но царь отказался наотрез и заявил, что «он допустит лишь такого турецкого посла, который привезет ему ноту (Меншикова. — Е.Т.), должным образом принятую и подписанную»[220]. Этот отказ был сообщен и Австрии и Франции.

Когда на предложение графа Буоля допустить в Петербург специально посылаемого чрезвычайного посла Турции, чтобы путем новых переговоров уладить конфликт, Николай ответил немедленным и категорическим отказом, то, сообщая 15 июня 1853 г. об этой отвергнутой попытке барону Бруннову для осведомления британского правительства, Нессельроде дает и аргументацию. Ни от одного слова ультимативной ноты Меншикова царь не отступит, не о чем переговариваться. «Покровительство религиозное в Турции (un patronage religieux en Turquie) мы имеем и громко о том провозглашаем, так как у нас пытаются его отнять. Мы его осуществляем и фактически, и по праву уже с давних пор, и мы от него откажемся из уважения к тем, кому угодно питать недоверие к нам. Это было бы равносильно тому, чтобы разорвать нашими собственными руками договоры, которые за нами обеспечили это покровительство, и отказаться нам самим от нашего влияния»[221].

В июне 1853 г. в Константинополь прибыл в качестве австрийского представителя барон фон Брук, личность во многих отношениях замечательная, дипломат новой послеметтерниховской школы. Начать с того, что он был основателем и первым директором австрийского Ллойда, крупнейшей пароходной компании; побывал больше трех лет (1848–1851) министром торговли Австрийской империи. Воззрения на восточный вопрос у него были вообще определенные: Австрия и стоящий за ней Германский союз должны соединить все свои политические силы и экономические возможности, чтобы занять вполне самостоятельное положение в разгорающемся пожаре. В возрождение Турции он не верил, жалел, что «цветущие поля на берегах Эгейского моря находятся во власти народа лентяев (von einem Volke von Faulenzern beherrscht)»[222]. Собственно, его идеалом был экономический захват Турции силами великогерманской, еще ничуть не объединенной политически Средней Европы. Для него не только одинаково неприемлемыми были планы и непосредственные цели как Меншикова, так и Стрэтфорда-Родклифа, но к Англии Брук питал даже большее недоверие и большую антипатию, чем к России, потому что считал Англию несравненно более опасной соперницей Австрии и Германского союза в их возможных будущих экономических усилиях по эксплуатации Турецкой империи. Барон фон Брук является, таким образом, одним из самых ранних последователей покончившего самоубийством в 1845 г. экономиста Фридриха Листа, указавшего германскому капиталу на Турцию как на благодарнейшее поле для колонизации и экономического освоения. Фон Брук еще до своего прибытия в Константинополь разгадал сразу игру Стрэтфорда-Рэдклифа, состоявшую в том, чтобы, с одной стороны, не оказывать Меншикову видимого сопротивления и даже тайно поощрять его к новым и новым дерзким выходкам и провокациям, а с другой стороны — тайно уверять Турцию в крепкой помощи западных держав и в полной необходимости как можно решительнее отвергнуть домогательства посланца русского императора.

Но так как и с точки зрения экономических интересов Австрии на Дунае и во всей Оттоманской империи, и с точки зрения политической безопасности Австрии внедрение русского влияния в Турции казалось Бруку опасным, то он с первых же шагов стал помогать Стрэтфорду.

Брук был одинок в своих мечтах об экономической экспансии. Ни Франц-Иосиф, ни министр иностранных дел Буоль его не поддержали. Он слишком опередил своей мыслью реальную историю. Среднеевропейский капитализм еще не был в середине XIX в. достаточно силен, чтобы предпринять борьбу за Турцию одновременно на два фронта. Из двух зол Брук выбрал наименьшее с австрийской точки зрения — и пошел за Стрэтфордом.

Между тем Николай тотчас после отъезда Меншикова из Константинополя снова обратился к своей старой идее, всякий раз приходившей ему в голову после неудачных попыток сговора с Англией: нельзя ли поделить Турцию не с Англией, а с Австрией? «Конечно, я ничего не сделаю без Австрии», — сказал Николай, отпуская в Вену Мейендорфа, накануне его отъезда из Петербурга, 18(30 мая) (11 июня) 1853 г., и прибавил: «Скажите австрийскому императору, что я всецело рассчитываю на его дружбу в этих обстоятельствах, убежденный, что он припомнит, чем я для него был в деле с Венгрией». Николай знает, как Франц-Иосиф в душе боится Наполеона III, и поэтому сулит ему военную помощь, приказывая тут же Мейендорфу заявить: «Если вследствие нашей общей политики относительно Турции он (Франц-Иосиф. — Е.Т.) подвергнется нападению в Италии, скажите ему, что, кроме войск в княжествах, у меня есть шесть армейских корпусов к его услугам»[223].

Николаю представлялся такой план начала раздела Турции с участием этого нового партнера, т. е. Австрии. Мы это знаем из собственноручной карандашной заметки царя, сохранившейся в бумагах уезжавшего в Вену Мейендорфа и напечатанной в его переписке: «8(20) до 10(22) июня вероятное вторжение в княжества, будет окончено к 1(13) июля. Если турки не уступят к 15(27) июля, то вторжение Австрии в Герцеговину и Сербию может быть закончено к 1(13) августа. Если к 1(13) сентября турки не уступят — то провозглашение независимости четырех княжеств»[224]. То есть, Молдавия и Валахия отойдут к России, а Герцеговина и Сербия — к Австрии. Такова была инструкция Мейендорфа для передачи этого предложения Францу-Иосифу.

Петр Мейендорф, русский посол в Вене, человек, звезд с неба не хватавший, но неглупый и порой не лишенный проницательности, давно уже видел, какой опасный оборот принимает деятельность Меншикова в Константинополе. Он пробыл всю весну в Петербурге и отсюда неспокойным оком следил за событиями, позволяя, однако, себе делиться своими печальными размышлениями лишь с собственной записной книжкой. Вот что писал он еще 7(19) апреля о Меншикове: «Самый остроумный человек в России, ум отрицательный, характер сомнительный и талант на острые слова. Дело шло о том, чтобы избавить страну от войны, даже рискуя лишиться популярности и временно вызвать неудовольствие императора. Как плохо обслуживаются государи! Когда они дают мало обдуманный приказ, всегда находится кто-нибудь, чтобы его исполнить, но когда нужно угадать их намерения и взять на себя ответственность — никто не хочет действовать». Мейендорф находит, что напрасно Титова, бывшего русским послом в Турции до Меншикова, упрекают в слабости: «Если поддадутся этому мнению и пошлют на его место своего рода бурливого капрала (uno esp de caporal temp — то нужно будет держать 150 000 человек постоянно на границах княжеств, и прощай наше политическое положение в Европе, — без большого выигрыша для нашего положения на востоке»[225].

7 июня (26 мая) Мейендорф, едва прибыв в Вену, получает аудиенцию у Франца-Иосифа и беседует затем с Буолем. Впечатление у него не весьма утешительное. В итальянских провинциях Австрии неспокойно, в Пьемонте, который может отнять эти провинции у Австрии, тоже неспокойно, — а хуже всего, что позиция Наполеона III не внушает Австрии уверенности[226]. Можно ли при этих условиях сделать то, чего желает Николай, т. е. вдруг провозгласить солидарность интересов России и Австрии в турецком вопросе? Конечно, нет, это значило бы возбудить самый сильный гнев Наполеона III.

Поосмотревшись, Мейендорф замечает, что в Вене дело идет с каждым днем все более и более неладно. Оказывается, что в Вене «не верят, что лорд Рэдклиф единственный виновник отклонения наших предложений». Мейендорф сам разделяет мнение консервативных кругов Австрии, которое поэтому передает с полной отчетливостью: война грозит новым общеевропейским революционным взрывом. «Уже пять лет привыкли смотреть на императора Николая как на спасителя Европы и не могут поверить, чтобы он мог решиться на войну, которая бы поставила на карту существование общества, причем необходимость для нас этой войны — не понимают»[227].

Желая немного смягчить беспокойный характер своих сообщений о венских настроениях, Мейендорф полушутя жалуется на «проклятые железные дороги», благодаря которым Лондон и Париж удалены от Вены на шесть дней, а Петербург на пятнадцать дней, вследствие чего за англо-французскими мнениями обеспечен «приоритет». Но это несерьезно. В том же донесении Мейендорф передает, что Луи-Наполеон бросает «честолюбивые взгляды» на владения Австрии в Италии и что французский посол в Вене Буркнэ хвалится, что «Австрия у него в кармане»[228].

Бруннов написал в Вену русскому послу Мейендорфу 13 июня письмо, полное пессимизма, который он так старательно всегда скрывал, когда писал в Петербург для Нессельроде и для царских глаз. Плохо. Война на носу, но поздно толковать о прошлом (другими словами, о гибельных ошибках царя и Меншикова). «Грустно сказать, но Англия вверяет себя заботам лорда Рэдклифа, который становится главой английского кабинета, вместо того чтобы быть послом ее британского величества в Константинополе». Бруннов правильно угадывает новый ход в игре Рэдклифа: он будет стараться привлечь Австрию, а если повезет, то и Пруссию к англо-французской коалиции, — и когда это случится, война станет совсем уж неизбежной. Но Бруннов одержим относительно Австрии той же поразительной слепотой, как сам Николай, как Нессельроде, как Мейендорф: он убежден в благожелательности Франца-Иосифа и с упованием взирает на предстоящее прибытие в Константинополь нового австрийского представителя Брука. «Брук откроет глаза туркам!» — так полагает Бруннов[229].

В одном только он не ошибается: в том, что значение Австрии в восточном кризисе — огромно. Он только не предвидел тогда, когда именно по своему характеру скажется ее роль. Еще в конце июня Буоль «со слезами на глазах» говорил Мейендорфу, что он считает наилучшей для Австрии политикой ту, которая во всем согласна с русской политикой. Слезы же графа Буоля были вызваны тем, что Мейендорф указал ему, что наступает критический момент для взаимоотношений между Николаем и Францем-Иосифом. Мейендорф и вся русская дипломатия долго продолжали носиться с надеждами на благое влияние в Константинополе австрийского представителя Брука. Даже Будберг, русский посол в Берлине, агитировал, чтобы генерал фон Герлах, влиятельный крайний консерватор при дворе Фридриха-Вильгельма IV, побудил короля предложить прусскому посланнику в Турции Вильденбруху поддерживать Брука[230].

Нужно сказать, что в Берлине известие об отъезде Меншикова произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Общее мнение при дворе в первую минуту было такое: Россия требует таких уступок, которые несовместимы с независимостью Турции и суверенными правами султана. Вместе с тем продолжали надеяться, что царь найдет еще мирный исход. Сообщая об этих берлинских настроениях, корреспондент Гамильтона Сеймура — Гоуард, прибывший только что в Берлин из Лондона, заодно уже упоминает и о впечатлении, произведенном в Лондоне разрывом дипломатических отношений России с Турцией. Гоуард ждет «сильного взрыва» при тогдашнем состоянии английского общественного мнения[231]. В Берлине, как и в Париже, как и во всех дипломатических канцеляриях Европы, прекрасно знали, если не во всех деталях, то по существу, о чем говорил Николай с Сеймуром у Елены Павловны и о чем снова и снова он с ним заговаривал в течение января и начала февраля 1853 г. Английское правительство, конечно, не имело никаких причин делать из этого секрет.

И поэтому не верили ни одному слову объяснений Нессельроде о том, что речь идет о «покровительстве православной церкви» и что Меншиков разорвал сношения с Турцией из-за редакционных несогласий в нотах и проектах формулировок.

В самом конце июня в Лондон прибыл брат короля Фридриха-Вильгельма IV принц прусский Вильгельм. Он придерживался гораздо менее дружественной позиции по отношению к России и гораздо меньше доверял миролюбию царя, чем его брат король.

2 июля (20 июня) принц Вильгельм принял Бруннова. Подчеркнув, что в начинающейся на востоке вооруженной борьбе Пруссия будет хранить строгий нейтралитет, Вильгельм выразил надежду, что, вследствие известных (ему) благородных чувств Николая, дело окончится миром. Принц попутно похвалил также Англию и Францию за их примерное благородство и миролюбие и прибавил, что королева Виктория выражает очень большую тревогу по поводу положения вещей на востоке и что английские министры все же приостановили свои великодушные усилия по части «построения моста, ведущего к миру», — так как ждут «манифеста» императора Николая о переходе через Прут, и это ожидание мешает британскому правительству принять дальнейшие решения[232].

Глава IV

Дунайская кампания 1853 г. Вторжение русских войск в Молдавию и Валахию. Ольтеница и Четати

1

В последние дни мая 1853 г., когда Меншиков уже собирался сесть на пароход «Громоносец» и отбыть из Константинополя, намерения царя окончательно определились. По крайней мере наметилась желательная Николаю последовательность дальнейших выступлений русской дипломатии. Вот эта собственноручная французская заметка царя, относящаяся к 17(29) мая 1853 г. и данная в виде инструкции русскому послу в Вене Мейендорфу. Самим Николаем она разделена на пункты: 1) «Категорическое требование (injonction) от турецкого правительства заключить требуемый договор, в противном случае немедленное занятие княжеств. 2) Если она (Турция. — Е.Т.) будет продолжать упорствовать, — блокада Босфора и признание независимости княжеств (последние слова подчеркнуты царем. — Е.Т.). 3) Если она и дальше будет упорствовать, признание независимости Сербии (подчеркнуто царем. — Е.Т.). 4) Просьба к австрийскому императору оказать моральную поддержку — в первом случае, сосредоточением войск на границе между Буковиной и Сербией — во втором случае, занятием их войсками — в третьем случае, а также признание независимости соседних с нами провинций. Обещание императору, при взаимности с его стороны, все ему сообщать и действовать в том, что может воспоследовать (подчеркнуто царем. — Е.Т.) с общего согласия, так как наши интересы тождественны, ибо мы соседи, и только мы соседи (Турции. — Е.Т.). Само собой разумеется, что с моей стороны обещаю полное покровительство римско-католикам в Турции, как я ожидаю того же от императора (австрийского. — Е.Т.) для турецких подданных греко-православного вероисповедания»[233].

Это документ чрезвычайной важности. Ясно, что в момент разрыва дипломатических отношений с Турцией Николай, по-прежнему считая подходящим поставить вопрос о разделе Турции, круто изменил постановку проблемы о паритете: Англия отказалась участвовать — значит, надо сговориться с Австрией.

В Петербурге Меншиковым были очень довольны. Ведь его и посылали в Константинополь затем, чтобы он как-нибудь наиболее эффектным и импонирующим образом провалил соглашение с Портой и создал дипломатическую обстановку для вступления русской армии в Дунайские княжества. Граф Алексей Орлов, имевший твердое убеждение, что Меншиков наделал в Константинополе гибельных глупостей, встречается в приемной зале Зимнего дворца с приехавшим от Меншикова князем М.П. Голициным (именно так он писал свою фамилию)[234], бывшим в свите Меншикова в Константинополе. Дело происходило в середине июня 1853 г. Орлов ласково разговаривает с Голициным и, вскользь упомянув, что газеты (заграничные) и многие в публике под влиянием «заинтересованных» лиц порицали поведение Меншикова, тотчас же спешит уверить Голицина, что сам он, Орлов, вполне Меншикова одобряет и в «высоком месте» (en haut lieu) тоже Меншиковым довольны. И, произнося слова «en haut lieu», Орлов сделал движение головой в сторону дверей царского кабинета[235]. Уже по этому поведению старого лукавца Орлова князь Голицин, еще не входя в кабинет, мог о Меншикове не беспокоиться. И действительно, царь очень милостиво о Меншикове осведомлялся. Расспрашивал он Голицина не о Черном море, не об Одессе, не о Николаеве, не о Севастополе, но о константинопольских укреплениях. О нападении на Константинополь выразился так: «Об этом теперь и помышлять нечего, а надобно ожидать какого-нибудь благоприятного случая». Еще отчетливее были настроения в этот момент великого князя Константина Николаевича. Принимая Голицина, Константин выразил убеждение в ничтожестве турецкого флота, в полной для этого флота невозможности защищать турецкую столицу и заключил свою беседу словами, «сказанными с оттенком сожаления (avec une nuance de regret): по всему вижу, что войны не будет». Подчеркнутые слова Константина вписаны Голициным по-русски в его французский доклад Меншикову (так же, как вписаны по-русски и вышеприведенные слова царя). Удовольствие царя было так явно, что даже Нессельроде, который и боялся миссии Меншикова, и совсем не одобрял его поведения в Константинополе, и мог быть обижен полным отстранением собственной особы от всего этого дела, счел за благо внезапно ощутить симпатию к посланцу Меншикова. Князь Голицин был до тех пор для Нессельроде такой ничтожной величиной, что канцлер ему при встречах даже и на поклоны не считал стоящим отвечать. «Я был немного удивлен любезностью канцлера, так как, хотя я имел несколько раз случаи быть ему представленным, он до сегодняшнего дня никогда и не думал ни узнавать меня, ни даже отвечать мне на мои поклоны». Прочтя эти строки, Меншиков уже мог окончательно не сомневаться, что он верно угадал мысль царя, не высказанную точными словами при его отправлении. Меншиков привез из Константинополя войну с Турцией, войну легкую и чреватую успехом и добычей, пожалуй, даже и не настоящую войну, а нечто дающее выгоды войны без присущих всякой войне опасностей. Так казалось в июне 1853 г. Но не успело промелькнуть короткое петербургское лето, и настроения во дворце стали несколько меняться.

Уильям Броун, бывший три года сряду послом Соединенных Штатов в Петербурге, покидая свой пост, был принят Николаем в прощальной аудиенции 23 июня (5 июля) 1853 г. Царь сказал ему, что он не верит в возможность войны с турками, что он стремится сохранить мир и не думает, чтобы «от нынешних неприятностей между Россией и Турцией (the present disagreements between Russia and Turkey) могли бы произойти настоящие враждебные действия (actual hostilities)»[236].

Все это очень легко было говорить в беседе с дипломатом, которому царь вовсе и не обязан был объяснить деликатной разницы между «неприятностями» и «враждебными действиями», а Броуну незачем было интересоваться, считает ли царь только неприятностью, если его солдаты палят в турок, а турки палят в его солдат. Но Паскевичу, Горчакову и всей дунайской армии решительно необходимо было пояснить эти стилистические тонкости.

Временами, под явным влиянием Паскевича, царь старался убедить себя, что войны не будет, даже если он займет Молдавию и Валахию. Разница была лишь та, что Николай соглашался отказаться от войны только в том случае, если турки уступят и подпишутся под всеми обязательствами, какие предъявил им перед своим отъездом Меншиков, а Паскевич считал, что и без этого условия следует отказаться от войны. Николай в течение почти всего лета 1853 г. уверен был, что Австрия ему поможет, а Паскевич не доверял Австрии нисколько. Вот что сообщает князь Васильчиков о настроениях царя в то самое время, когда русские войска уже двигались к Пруту:

«Отправляя меня в июне 1853 г. к князю Горчакову в Бухарест, он (царь. — Е.Т.) в видимо озабоченном тоне подробно объяснял мне, почему он не признает возможным, чтобы дело дошло до войны, так как, полагаясь на чувства приязни к нему австрийского императора, он убежден, что через его посредство дело уладится, и мы в скором времени уберем войска свои в пределы России: поэтому он приказывал мне передать князю, чтобы он не слишком распространялся в княжествах и имел в виду вероятное обратное движение вверенных ему сил. В армии никто не разделял такого воззрения на положение наших дел и, предвидя совершенно противоположный исход дипломатическим переговорам, все как бы инстинктивно опасались той необычайной нерешительности, какая проявлялась в высших распоряжениях по военной части»[237].

Но, вообще говоря, в середине июня 1853 г. оптимизм царя еще держится очень крепко. Это ничего, что английские газеты наглы и пошлы сверх меры и так яро ругаются («les invectives des journaux anglais sont d'une insolence et d'une trivialit qui passe (sic. — Е.T.) toute mesure», — пишет царь на одном докладе Нессельроде от 5(17) июня 1853 г.). Важно, что Австрия ведет себя превосходно, если верить австрийским дипломатам. А почему же им не верить, если Нессельроде всю свою жизнь им верил и из этой веры хотел сделать и теперь основу всей русской политики?[238]

2

Начиналась долгая и тяжкая война. За Турцией уже предчувствовалось появление других, гораздо более грозных врагов.

Русские корпуса, перешедшие через Прут, были и вооружены, и одеты, и снабжены провиантом, и обеспечены медицинской помощью ничуть не лучше, чем остальная русская армия. Им, правда, в общем не приходилось люто голодать, потому что Молдавия и Валахия были богаты хлебом, кукурузой, овощами; не приходилось до конца декабря очень мерзнуть, потому что в 1853 г. морозы наступили лишь к самому концу года и наиболее холодные дни выпали на январь и начало февраля 1854 г. Наконец, они вступили в княжества летом, осень была теплая, поэтому и пристанище для отдыха и сна найти было легче. Но в некоторых отношениях при таком ни во что не вникающем главнокомандующем, как М.Д. Горчаков, хищения в дунайской армии приняли очень скоро совсем неслыханный характер и стали уже явно вредить военным операциям самым непосредственным образом, а с другой стороны, офицеры, а за ними и солдаты очень быстро почувствовали, что верхи, управляющие ими, сами в точности не знают, зачем они привели сюда русские корпуса. Оба эти обстоятельства очень разлагающе действовали на дух войск, особенно с поздней осени, когда начались настоящие военные действия. Офицеры раздражены были безобразным разгулом хищничества не только в интендантстве, но, что хуже всего было, и в военно-инженерной части.

Невозбранный, неистовый грабеж часто принимал в русской оккупационной армии такие формы, что исследователю становится порой просто непонятно: как вообще солдаты могли держаться, могли воевать, даже при всем их самоотвержении.

«Войска более или менее ясно понимали, что ход наших дел на Дунае не был естественный, что военные соображения часто уходили на задний план и уступали место соображениям иным, политическим, мало доступным войскам», — говорит участник Дунайской кампании, пишущий в 1872 г., а потому благоразумно укрывшийся под инициалами. Не может он прямо сказать, что, кроме политических соображений, во многом, что творилось на Дунае, играли роль и соображения о направлении казенных сумм в карманы начальства. Одной лишь бесплановостью и бестолковостью ведения войны все-таки солдаты не могли, например, объяснить себе, почему принято было, как правило, начинать разные дорогостоящие постройки именно тогда, когда уже решено было покинуть данное место: «Нередко представлялось следующее: растянутые войска, сделав короткое наступление, начинают без видимой причины продолжительное отступление. Но еще замечательнее: заняв какую-либо позицию, войска спокойно стоят на ней сравнительно долго, почти в бездействии, затем начинается постройка укреплений, а лишь окончены они, по всем правилам инженерного искусства, начинается отступление. Это странное совпадение окончания построек с началом отступления проявилось под Силистрией даже на ставке князя Горчакова, которая окончательно была отделана только за несколько дней перед оставлением нами правого берега Дуная. Повторение этого факта произвело на войска серьезное впечатление». Солдаты знали ведь, что все это является наглым, среди бела дня обкрадыванием казны, потому что после ухода русских войск уже никто никогда не проверит, что не выстроено, а что выстроено и как выстроено в покидаемом навсегда месте. Турки били русских солдат, лишенных защиты укреплений, а укрепления являлись (конечно, для видимости) лишь перед самым уходом. Дело дошло до ропота: «Когда одна из пехотных дивизий, раньше других отступившая в русские пределы за реку Прут, получила приказание укреплять берега этой реки, солдаты высказали ропот, выражая, что мы-де знаем, что это значит, но не желаем уже отступать, находясь на своей земле»[239].

Общий вывод правдивого свидетеля и участника Дунайской кампании обильно подтверждается всеми и без него известными нам фактами: «Во всех бывших до сих пор сражениях на Дунае каждый раз обнаруживался какой-либо существенный недостаток: или запоздалые распоряжения до начала боя, или раздробление сил, или несвоевременный приход подкреплений, или излишняя самоуверенность в действии штыком. Во всех почти встречах мы были малочисленнее турок, ходили в атаку против сильных позиций, не заботясь о подготовке их действием артиллерии»[240]. Правда, на первых порах, т. е. в 1853 г., приходилось вести войну только с турками, у которых в армии были тоже далеко не идеальные порядки.

Но знающие люди, видевшие турок в деле, очень протестовали против легкомысленно-хвастливой уверенности в предстоящих будто бы быстрых триумфах на Дунае.

Генерал-адъютант Берг в любопытной докладной записке, представленной в военное министерство в 1853 г., явно предостерегал царя от слишком оптимистических взглядов на начинавшуюся войну с Турцией. Свою мысль он иллюстрирует, пользуясь таким приемом: он напоминает о том, в каком положении была Турция во время последней русско-турецкой войны 1828–1829 гг., и выходит, что в 1853 г. эта страна в несравненно лучшем положении.

Во-первых, в 1828 г. Турция была очень ослаблена десятилетней борьбой с греческим восстанием. Ежегодно в Грецию отправлялось от 10 до 20 тысяч человек, они доходили до места действия, потеряв по пути половину состава как вследствие климатических условий, так и вследствие дурной организации армии. В 1827 г. истреблен был турецкий флот в Наваринском бою. «Наш флот и наши торговые транспорты свободно циркулировали в Черном море, как в русском озере. В 1828 г. русская победоносная армия, только что разбившая персов, была брошена на Эрзерум. В 1828 г. Махмуд, истребивший в 1826 г. янычар, еще не успел создать равносильную военную организацию, артиллерия была в безобразном состоянии, конница — в беспорядке. В 1828–1829 гг. Турция была изолирована, Англия не желала прийти к ней на помощь, напротив, в 1827 г. английский флот принял руководящее участие в истреблении турецких судов при Наварине. Австрия, правда, сочувствовала Турции, но не могла ей помочь, потому что «французский король Карл Х объявил, что он нападет на Австрию, если она окажется враждебной по отношению к России». И все-таки, несмотря даже на эти благоприятные для России условия, мы не раздавили Оттоманской державы в 1828 г. с армией в 122 тысячи человек, пущенной в ход в княжествах и в Болгарии»[241]. Берг приписывал неполную удачу в войне 1828–1829 гг. стратегическим ошибкам.

Но стратегов в России с тех пор до 1853 г. не прибавилось…

3

Как только к началу 1853 г. у Николая стало все более усиливаться убеждение в возможности удачным нападением на Турцию — в союзе ли с Англией или при попустительстве Англии — захватить проливы, на первый план начал выдвигаться вопрос, который теперь, в конце мая, после отъезда Меншикова из Константинополя, сделался уже в самом деле первоочередным: где должна быть намечена точка первого (и главного) военного удара?

Что азиатский театр военных действий будет иметь второстепенное значение, это, конечно, было ясно. Удастся ли русским войти в Эрзерум и Трапезунд или не удастся, не это решит задачу. Капитулирует Порта только в случае занятия Константинополя и ни при каких других обстоятельствах. Занять же Константинополь возможно двумя способами: или непосредственным нападением с моря, высадкой десанта, приготовленного в Севастополе и Одессе, на берегу Босфора, или двигаясь через Молдавию, Валахию, Болгарию, причем вторгнувшаяся армия получит поддержку от десанта, который в должный срок будет высажен в Варне.

За первый план некоторое время стоял царь, поддерживаемый великим князем Константином Николаевичем и Меншиковым. Этот план сулил в случае успеха быстрое и окончательное решение задачи, так как, внезапно захватив Босфор, Константинополь и Дарданеллы, можно было легко преградить путь любой европейской эскадре, которая попыталась бы проникнуть из Средиземного моря в Мраморное. Это в случае успеха. Но вот именно в успех этого проекта не верил человек, без совета которого Николай никогда еще не предпринимал никаких серьезных военных действий. Это был Иван Федорович Паскевич, граф Эриванский, князь Варшавский, фельдмаршал трех европейских армий и наместник Царства Польского. И не потому фельдмаршал противоречил, что ему уже пошел семьдесят второй год и что он лишился духа инициативы и предприимчивости; да и не только план внезапного захвата Константинополя ему не нравился. Дело было поглубже.

Даже на внезапный захват Константинополя фельдмаршал смотрел с меньшими опасениями, чем на мечту о победоносном шествии русской армии через Прут, через Дунай, через Балканы на Константинополь.

Паскевич решительно не желал этой войны, а дал совет вести ее. Хотел почти с первых же дней, чтобы русские войска поскорее ушли с берегов Дуная, а делал вид, будто желает победоносного похода в глубь Турции. Это его настроение вконец погубило Дунайскую кампанию, потому что свело к нулю все усилия русских войск, и без того боровшихся при очень трудных условиях. Двойственное, неискреннее поведение Паскевича в роковые минуты начала этой войны вполне гармонировало со всем его характером, со всем его прошлым.

Паскевич занимал в окружении Николая совсем особое положение. После смерти великого князя Михаила Павловича Паскевич остался единственным человеком, которому Николай вполне доверял. А уважал он его даже гораздо больше, чем своего брата, у которого никогда советов не спрашивал, тогда как к Паскевичу обращался в самых важных случаях. Паскевич был командиром гвардейской дивизии, в которой, будучи великим князем, служил и Николай, и, став царем, Николай продолжал называть его до конца своей жизни «отцом-командиром». Паскевич происходил из состоятельной, но не знатной провинциальной (полтавской) дворянской семьи, окончил пажеский корпус и карьеру сделал быструю и блестящую. Он был человеком умным, очень сдержанным, дельным и добросовестно относившимся к своим обязанностям и обладал некоторым образованием, так как его родные, убежденные, что в пажеском корпусе науками воспитанников не очень обременяют, устроили так, что молодой паж брал систематические уроки частным образом у известного тогда ученого-лингвиста и историка литературы Мартынова. С первых же лет службы Паскевич обратил на себя внимание деловитостью и толковостью, так что двадцати пяти лет от роду исполнял уже дипломатические поручения, ездил из ставки князя Прозоровского, при котором служил, в Константинополь и вообще выдвинулся как толковый и храбрый офицер. Двадцати восьми лет, в 1810 г., он уже был генерал-майором и командиром Орловского полка. Тут он впервые стал довольно широко известен как противник аракчеевского избивания и мучения солдат и как гонитель всех форм раскрадывания казенных денег. Он старался обуздать офицерский произвол и жестокость в обращении с солдатами. Все это давалось большой борьбой и большими неприятностями, и та болезнь, которую он нажил в полку и которая была названа тогдашними врачами «нервической горячкой», чуть не свела его в могилу. Багратион его заметил и выделил потому, что солдаты Орловского полка отличались самым выгодным образом от других. Под начальством Багратиона Паскевич проделал первую часть кампании 1812 г., отличился при Бородине, с успехом служил и дальше. Александр поручил Паскевичу (в 1816 г.) расследовать дело о «бунте» государственных крестьян Липецкого приказа Смоленской губернии, приговоренных к наказанию плетьми и каторге. Паскевич донес, что крестьяне, отказавшиеся уплатить недоимки, совершенно правы и что все дело затеяно мошенниками управителями и чиновниками. Паскевич просил государя не только освободить крестьян, но и назначить им денежное пособие. «Пример человечности и сострадания никогда еще не был вреден», — так осмелился писать Паскевич царю. Все это очень характерно для Паскевича, но еще более характерно, что решимости потребовать суровой кары для злодеев управителей у Паскевича уже не хватило и дело ограничилось переводом главного виновника на другую должность. Так было всегда и дальше: Паскевич не делал сам того, что считал несправедливым, старался восстановить справедливость там, где она была нарушена, но вступать в активную борьбу с виновниками преступлений и безобразий не решался, уклонялся, закрывал глаза.

Трудно сказать, чем именно мог он совсем пленить Николая, но эта привязанность возникла еще до воцарения. Карьера Паскевича развивалась успешно, но засекание солдат и неистовое казнокрадство в армии нисколько не уменьшились от его пребывания на высших постах. Николай послал Паскевича в 1826 г. на Кавказ, на смену Ермолову, и Паскевич успешно окончил персидскую войну, которую царь считал уже почти проигранной. Награды сыпались дождем на него. За персидскую войну он получил и несколько высших орденов, и графский титул, и огромную денежную награду в миллион рублей. Так же успешно провел он и турецкую войну 1828–1829 гг., за которую получил фельдмаршальский жезл. На Кавказе он оставался и после войны и старался, но, по обыкновению, совершенно безуспешно, бороться с неслыханными безобразиями, насилиями над населением и воровством как военной, так и гражданской администрации. «Публичную библиотеку в Тифлисе Паскевич действительно завел, ну а вот мошенников нисколько не вывел, это тебе не то, что с персами да с турками воевать!» — такие итоги его управлению подводили старые кавказцы впоследствии.

В 1831 году, во время польского восстания, Паскевич сменил умершего в июне того же года Дибича и 7 сентября (26 августа) взял Варшаву, после чего получил титул князя Варшавского и стал наместником Царства Польского.

Он пробыл в этой должности до самой Крымской войны. Военный диктатор Польши никогда не верил в прочность успехов «обрусения» и думал, что Польша готовый плацдарм для всякого врага, который вторгнется в пределы империи. И именно поэтому он считал большим благом сохранение мира с Европой. Даже ко всем планам контрреволюционных интервенций, с которыми время от времени носился Николай, Паскевич относился холодно. В Вене в 1849 г. знали, что царь очень хочет вмешательства в дело подавления венгерского восстания, но относительно Паскевича далеко не так были уверены, и неспроста: именно в Варшаве, во дворце наместника, австрийские генералы и полковники (иногда пять-шесть в одно время) обивали пороги, прося вмешательства России.

После победы над венграми Паскевич, вернувшись в Варшаву, со все возраставшим беспокойством следил за развитием и обострением конфликта с Наполеоном III из-за «святых мест» и за тем уклоном, который начала принимать русская внешняя политика.

Дело в том, что Паскевич ничуть не хуже иронизировавших над ним кавказцев понимал, каким полнейшим провалом кончались всюду и всегда личные его попытки борьбы с безобразиями и преступлениями, от которых хирела русская армия, и как тщетны старания других лиц на данном поприще. Да он фактически, уже будучи в Польше, махнул рукой на эту бесплодную борьбу, и при нем, очень честном и ненавидящем казнокрадов начальнике, грабеж — например, при постройке крепостей в Царстве Польском — доходил до гомерических размеров. Инженеры строили в Царстве Польском крепости в 30-х и 40-х годах так, что на отпущенные и истраченные ассигновки можно было бы рядом с каждой выстроенной ими крепостью построить точь-в-точь такую же другую. И, главное, нельзя было никаким способом добиться точных и окончательных отчетов. И.И. Ден был начальником инженеров Варшавского округа, и когда однажды принц прусский Вильгельм спросил Николая, во что обошлось казне сооружение Новогеоргиевской крепости, то царь сказал, что на этот вопрос могли бы ответить лишь два лица: господь бог и Иван Иванович Ден, но что, к сожалению, они оба упорно молчат. А ведь Ден и его инженеры действовали долгие годы прямо на глазах наместника Царства Польского Паскевича, лично честного человека.

Но, признав это обстоятельство, т. е. свое полное бессилие в борьбе с грабителями, и примирившись с ним, примирившись и с тем, что при Николае (хоть царь и не любил и отстранил самого Аракчеева) аракчеевщина продолжала процветать во всей силе, Паскевич гораздо менее оптимистически судил о мощи русской армии, чем Николай. Но он молчал. И тогда молчал, когда видел, что из солдата хотят истязаниями и муштрой приготовить не воина, но акробата или артиста для кордебалета; и тогда молчал, когда злостный, наглый, полуграмотный и тупой фельдфебель Сухозанет умышленно разрушал военную академию и насаждал невежественность среди командного состава.

«Красота фронта, доходящая до акробатства», всегда отталкивала Паскевича, как он неоднократно признается в своих интимных записках: «Я требовал строгую дисциплину и службу, я не потакал беспорядкам и распутству; но я не дозволял акробатства с носками и коленками солдат. Я сильно преследовал жестокость и самоуправство… Но, к горю моему, экзерцирмейстерство все захватывало… У нас экзерцирмейстерство приняла в свои руки бездарность, а так как она в большинстве, то из нее стали выходить сильные в государстве… Регулярство в армии необходимо, но о нем можно сказать то, что говорят про иных, которые лбы себе разбивают, богу молясь… Оно хорошо только в меру, а градус этой меры знание войны, а то из регулярства выходит акробатство».

Так всегда думал Паскевич, фельдмаршал русской армии, и ровно ничего не сделал, чтобы фактически бороться с этим злом, о котором так хорошо писал для самого себя в своих записках.

И друзья и враги Паскевича единодушно признавали в нем, очень неглупом, незлом человеке, одно главенствующее свойство, совершенно подавившее с течением времени все другие его душевные качества и стремления: огромное, поистине безмерное самолюбие. Николай его взял, именно играя на этой струне. Николай твердо знал, что Паскевич не вор и не предатель, и считал это редкостью. Он сделал Паскевича и графом, и князем, и фельдмаршалом, и наместником в Польше, и кавалером всех русских орденов, подарил ему миллион деньгами, а потом еще огромное имение, побольше чем в миллион ценой. Чтобы угодить царю, австрийский император сделал Паскевича фельдмаршалом австрийской армии. Фридрих-Вильгельм сделал его фельдмаршалом прусской армии, и когда уже не оставалось ничего, чем можно было бы возвеличить Ивана Федоровича, Николай специальным приказом по армии повелел воздавать Паскевичу точно такие же, без всяких изменений, почести при появлении фельдмаршала перед армейскими частями по какому бы то ни было случаю, какие воздаются самому царю. Об этом приказе царь известил Паскевича рескриптом от 4(16) августа 1849 г., подписавшись: «друг ваш Николай».

Когда Паскевич за что-то «соизволил» похвалить царского сына великого князя Константина, то Николай писал фельдмаршалу: «Счастлив он (Константин. — Е.Т.), что мог удостоиться столь лестного от тебя отзыва, это ему на всю жизнь останется драгоценным памятником. Тебя же от глубины сердца благодарю за твои к нему милости»[242].

Николай всегда так писал фельдмаршалу: «Ох, отец-командир, не любишь ты меня, ежели моими усердными молитвами пренебрегаешь! Вспомни, кто ты и что на тебе! Не сердись на старого твоего бригадного, он тебя ей-ей душевно любит! Неужели ты этого не знаешь?» Вот всегдашний общий тон обращения Николая с Паскевичем.

И Паскевич так привык к этому обхождению, что его нисколько не удивило, когда ближайший полномочный представитель императора австрийского и довереннейший человек канцлера Шварценберга генерал-лейтенант граф Кабога вдруг бросился публично, на приеме, к его ногам и поцеловал ему руку, плача и умоляя спасти Австрию и подать помощь против венгров[243].

Генерал-лейтенант граф Кабога недаром валялся в ногах у Паскевича и целовал ему руку при свидетелях. И очевидцы и Кабога знали, что от слова Паскевича зависела в тот момент участь Австрийской державы.

Паскевич тогда, в 1849 г., исполнил волю Николая не противореча, хотя истинные свои убеждения насчет Австрии и венгерского восстания выразил в словах, обращенных к царю: «Можно ли мне отдать на виселицу всех, которые надеются на вашу благость?.. Мы спасли несколько раз австрийскую монархию. Они (венгры. — Е.Т.) не любят австрийцев за их нестерпимую гордость и кичливость. Я не знаю ваших мыслей насчет Австрии; но если существование ее нужно для вашей политики, то амнистия нужна (подчеркнуто Паскевичем. — Е.Т.) и прежняя конституция нужна (подчеркнуто Паскевичем. — Е.Т.)»[244]. Все это было «гуманно», но когда усмиренная Паскевичем Венгрия получила именно только виселицы и не получила ни амнистии, ни конституции, Паскевич и не подумал повторить свои слова или хоть выразить царю свое неудовольствие. Еще более характерно, что Паскевич был явно вовсе не в таком восторге по тому поводу, что Николай счел существование Австрии необходимым, а ведь именно сам фельдмаршал и спас Австрию, возглавив военную интервенцию против венгерских инсургентов, затеянную Николаем вопреки его желанию.

Заняв первое после царя положение в государстве, Паскевич все менее и менее расположен был вызывать неудовольствие своего повелителя, осыпавшего его такими совсем неслыханными милостями и в постоянных своих письмах к нему выражавшего и любовь, и почтение, и беспредельное доверие. Паскевич держал себя, не утрачивая человеческого достоинства, не льстил так безбожно, как было принято, не подыгрывался. В 1837 г. он осмелился даже написать царю, что оплакивает погибшее будущее Пушкина. Но он усугубил с годами свою всегдашнюю карьеристскую осторожность, одобрял там, где явно ему хотелось бы промолчать, молчал там, где безусловно хотелось бы возражать. Он не решался даже на такую откровенность с царем, на которую изредка отваживался старик Илларион Васильчиков, или Павел Дмитриевич Киселев, или Мордвинов, хотя никто из них никогда не обладал и сотой долей того влияния, какое мог бы оказать, но не оказывал Паскевич. Была только одна проблема, по которой Паскевич стал высказываться в последние годы царствования Николая более или менее внятно, все менее и менее считаясь с тем, как посмотрит император на его противоречие. Это был все тот же вопрос о воинственной или мирной дипломатии. После 1849 г., как рассказано в другой главе моей работы, царь стал утрачивать свою былую осторожность, а Паскевич, напротив, особенно стал склоняться к осмотрительности во внешней политике. Наблюдавшие его утверждали настойчиво, что он боится за свою приобретенную в войнах с Персией и Турцией славу и не хочет ею рисковать. Более чем вероятно, что отчасти, но лишь отчасти, это было именно так. Паскевич был умен и отличался здравым смыслом, и в общем пределы своих военных талантов знал и никогда и не думал претендовать на историческое место рядом, например, с Кутузовым, который тоже был фельдмаршалом, или с Багратионом, который никогда фельдмаршалом не был. Если Суворов имел полное право заявлять, что одним счастьем его блистательное поприще объяснять нелепо, то Паскевич не мог не понимать, что уж его-то карьера больше всего именно лишь исключительным счастьем и объясняется.

Но не только своей личной славой не хотел рисковать Паскевич. Он явно не считал русскую армию в том состоянии, в какое привел ее Николай и в какое привести ее ничуть не мешал он сам, князь Паскевич, настолько могущественной, как считали ее почти все в России и очень многие за границей. Увлекшись блестящим парадом, Паскевич еще мог на смотру, чтобы подбодрить и приласкать офицеров, воскликнуть: «Подавайте сюда Европу!», но на самом деле он решительно никогда не хотел войны с Европой. Венгерский поход он быстро окончил, но долго перед этим собирался и приготовлялся. Когда Николай в раздражении поговаривал о необходимости наказать непокорных «ребят» (как он выражался об Австрии и Пруссии), Паскевич был решительно против этого. «Всего более опасаюсь я явного разрыва Австрии с Пруссией, — горячился царь, — ибо оно одно может нас скорее всего вовлечь в войну… наша роль будет тогда сказать им: эй, ребята, не дурачься, не то я вас!» Так писал Николай Паскевичу 7(19) декабря 1849 г. Но Паскевичу этот залихватский тон был чужд. Не только за себя, но и за всю николаевскую Россию он боялся, когда настаивал на осторожности, и не только помрачения личного своего престижа он ждал от возможной неудачи на войне.

Паскевич сейчас же после переворота 2 декабря 1851 г. стал опасаться англо-французского союза, который он уже наперед считал серьезной угрозой для мира. Он предвидел это уже через какие-нибудь два месяца после переворота, когда Нессельроде да и сам Николай еще и в мыслях ничего подобного не имели.

Нелепая дипломатическая распря о преимуществах православной церкви в Палестине (в «святых местах»), пререкания с Парижем из-за титула Наполеона III в 1852 г., посылка Меншикова в Константинополь в 1853 г. — все это давно уже могло беспокоить фельдмаршала, и он даже не скрывал своего решительно отрицательного суждения о посольстве Меншикова и твердил, что нельзя ожидать серьезной дипломатической работы от человека, тридцать лет занимавшегося одними каламбурами.

Но вот теперь, в мае 1853 г., Меншиков оборвал сношения с Турцией. Перед Паскевичем вдруг встала та опасность, которой он ни для себя, ни для России так не желал.

Когда уже окончилась севастопольская трагедия, Паскевич со своего смертного одра послал князю М.Д. Горчакову ужасающее письмо (о котором еще будет речь в своем месте), нечто вроде предсмертного, в самом деле потрясающего проклятия. Фельдмаршал гневно корил Горчакова за многое, и больше всего за то, что у него не нашлось гражданского мужества воспротивиться желанию Александра II и отказаться от исполнения совета царя дать ненужную, гибельную битву (при Черной речке). Это письмо попало в печать уже тогда, когда и автор и адресат давно лежали в могиле. Но тогда же защитники памяти Горчакова обращались к тени самого фельдмаршала точь-в-точь с таким же укором: а почему же он сам, «отец-командир», перед которым благоговел Николай I, перед которым на варшавском смотру и на других смотрах царь вытягивался во фронт и подавал рапорт, почему сам всемогущий фельдмаршал не нашел в себе гражданского мужества в 1853 г. вовремя заявить, что он взялся быть фактическим верховным распорядителем, а потом и фактически и формально главнокомандующим на том участке военных действий, где, по его безусловному убеждению, никаких военных действий вести было не нужно и невозможно?

И возражавшие были правы. Относительно многих отдельных жертв самодурства, жестокости, деспотизма Николая поведение Паскевича в течение всей его жизни может быть, да и то не всегда, и еще в лучшем для него случае, охарактеризовано словами поэта: «Не спасал ты утопающих, но и в воду не толкал». Это повторилось и теперь, в 1853 г., в области внешней политики. Когда пробил роковой для России час, Паскевич не толкнул страну в кровавую авантюру, куда толкали ее Николай и Меншиков, но и ничего не сделал, чтобы остановить руку толкавших. Мало того: делал вид, будто отчасти сочувствует им. В 1853 г. он поддакивал, вяло, с оговорками, которых старался не замечать Николай; в 1854 г. он воспротивился, но тогда уже было поздно.

И в 1853 г. и в 1854 г. одинаково — князь Паскевич сделал немало, чтобы обильно пролитая на Дунае солдатская кровь оказалась совершенно напрасной жертвой. Насколько может верховный вождь лишить решимости и уверенности повинующуюся ему армию и убить в ней всякую волю к победе, настолько Паскевич это сделал в роковой для его военной репутации год занятия Дунайских княжеств.

Не удивительно, конечно, что в критический момент, после отъезда чрезвычайного посла Меншикова из Константинополя и разрыва дипломатических отношений России с Турцией, последовало прежде всего обращение к нему, к человеку, которому Николай сказал 21 августа (2 сентября) 1851 г. в Москве накануне празднества двадцатипятилетия со дня коронации 1826 г.: «При грустных предзнаменованиях сел я на престол русский и должен был начать мое царствование казнями, ссылками… У меня не было людей преданных!.. Я остановился на тебе — само провидение мне указало на тебя!.. Война в Польше! Новое испытание — испытание грустное… Дела наши были плохи!.. И снова я ухватился за тебя, Иван Федорович, как за единственное спасение России!.. Иван Федорович! Ты — слава моего двадцатипятилетнего царствования, ты — история царствования Николая I!» При этом всегдашнем отношении к Паскевичу Николай еще мог под влиянием единственной и бесследной вспышки гнева послать ему упрек весной 1854 г., когда Паскевич посоветовал уйти из Дунайских княжеств, но повторить это письмо или удалить Паскевича от командования армией царь до конца не нашел в себе силы[245].

У Николая не нашлось также и проницательности понять, что фельдмаршал уже с самого начала Дунайской кампании, с лета 1853 г., не хотел этой кампании и уже наперед шел на ее провал, считая достижением не приобретение турецких провинций, а удержание Варшавы в русских руках.

Итак, когда царь спросил в начале лета 1853 г. Паскевича, занять ли Дунайские княжества, Паскевич не возражал. Николаю для чисто деловых распоряжений оставалось лишь уведомить канцлера Нессельроде о своем решении. Тут разыгралась сцена, о которой узнаем из рассказа князя М.Д. Горчакова доверенному лицу — генералу Менькову:

«Граф Нессельроде, смело и свободно высказывавший свои мнения на конгрессах Европы, совершенно терялся при докладах императору Николаю. По собственному сознанию покойного канцлера, он не выдерживал магнетического взгляда императора, а твердый, звучный, громкий голос могучего монарха весьма часто производил в тощем маленьком теле старика нервную дрожь… Вот что произошло между императором Николаем и графом Нессельроде, когда было получено известие о результатах посольства Меншикова: «Я все войска прикажу двинуть к Пруту, — сказал император канцлеру, — займу Придунайские княжества и стану там твердо, а в это время пусть дипломатическая Европа ладит, как знает, с Турцией и толкует о мире!»» Все это рассказал князь М.Д. Горчаков генералу Менькову, состоявшему при нем, и прибавил следующее: «Канцлер, приехав домой, заперся в своем кабинете. Плодом этого затворничества была замечательная обширная записка, в которой граф Нессельроде с необыкновенной ясностью и точностью изложил все последствия, которые могут и которые, по его мнению, должны произойти для России вследствие занятия Придунайских княжеств. Записка, представленная графом Нессельроде государю, в самых почтительных выражениях заключалась просьбой уволить его от звания канцлера в случае, если его величеству не благоугодно будет принять в милостивое внимание представление его, канцлера». Горчаков прибавлял, что записка Нессельроде хранится, «как историческая драгоценность», в портфеле у него, Горчакова, ибо эта записка «пророчески предсказывала все события, которые преждевременно сломили могучую волю могучего монарха и свели его в могилу». А окончилась эта единственная в жизни Нессельроде попытка предостеречь царя от опасности так: «Государь весело встретил в своем кабинете графа Нессельроде. Встав с своего кресла, император пошел навстречу канцлеру, своим поцелуем благодарил за умную записку, потрепал «по брюшку» маленького седого старичка и, поцеловав его еще раз, посадил против себя и сказал: «спасибо тебе за умные речи, но я их не послушаю, а ты не выйдешь в отставку! Я уже дал повеление чтобы войска мои двинулись для занятия Придунайских княжеств!» Граф Нессельроде остался канцлером»[246].

Конечно, все это было совершенно несерьезно.

Слишком поздно спохватился канцлер, так долго и неизменно поддакивавший царю и восхищенно приветствовавший все его решения. Да и могла ли иметь хотя бы малейшее значение для Николая отставка, которой «грозил» канцлер? Трудно ли было царю найти человека, умеющего написать по-французски бумагу, не путая сослагательного наклонения глагола с условным? Но ведь это основное реальное достоинство Нессельроде не давало ему никаких преимуществ перед Мейендорфом, Александром Горчаковым, Брунновым и другими претендентами.

Записки, о которой говорит Горчаков, по-видимому, не сохранилось в делах министерства иностранных дел. По крайней мере мне не удалось ее там найти. Почему она попала в портфель князя Горчакова и почему бесследно исчезла неизвестно.

Не ничтожному царедворцу Нессельроде было удержать царя от рокового шага. Если кому под силу была подобная попытка, то только фельдмаршалу Паскевичу. Наместник в Польше, он опасался войны с каждым днем все больше и больше. Как никто, Паскевич знал положение вещей.

В Польше с самого начала войны от нее ждали очень многого. Особенно сильно это настроение охватило эмиграцию. Принц Наполеон, двоюродный брат императора, открыто осыпал ласками Ксаверия Браницкого и других пребывавших в Париже польских магнатов; сам Наполеон III мало скрывал, что в случае военных успехов Польша будет отторгнута от России. Пальмерстон даже не прочь был сделать из русской Польши приманку для Пруссии, чтобы вовлечь Фридриха-Вильгельма IV в войну против Николая. Прусская армия находилась в полной готовности, и было ясно, что если в Польше возникнут волнения, то пруссаки вторгнутся и, конечно, не затем, чтобы помочь Паскевичу удержать Царство Польское в русской власти.

Паскевич опасался за Польшу, за Литву, за целость империи, не верил ни Австрии, ни Пруссии, боялся углубляться в Молдавию и Валахию не потому, что он был труслив, — он был человеком мужественным, не потому, что был стар и болен, — он и в молодости и в цветущем возрасте отличался сдержанностью и был чужд фанфаронства. Он боялся потому, что имел реально все основания бояться. Он явно видел то, чего не видели ни царь, ни славянофилы во главе с Хомяковым и семьей Аксаковых, ни придворная панславистка Антонина Блудова, ни Меншиков: что война проиграна дипломатически еще до того, как началась. Паскевич все это видел — и промолчал. Не в состоянии он был рискнуть сойти с той вершины, на которой в блеске и могуществе протекала уже с таких давних пор его жизнь. У него не хватило духа даже для слабой попытки воспротивиться роковому увлечению, обуявшему в этот момент царя. Зрячий, он пошел, молча и покорно склонив голову, за ослепленными, прямо к пропасти, куда они устремились.

4

12(24) июня 1853 г. Паскевич получил в Варшаве нерадостное известие из Лондона. Вопреки мелькнувшей надежде — Англия упорствует в своей враждебной позиции. Наполеон III ведет двойную игру, проявляет на словах умеренность, а тайно подстрекает Англию к враждебным действиям. Извещая обо всем этом Меншикова, Паскевич прибавляет еще две новости: он узнал, что Англия сочтет достаточной причиной для войны, если русские войска перейдут через Дунай или если произойдет нападение с моря на Константинополь. Другая новость для Паскевича — это «строгий нейтралитет» (la stricte neutralite) Австрии и «вероятно» Пруссии. В июне 1853 г. это было для Николая и для фельдмаршала печальной, разочаровывающей новостью. Они оба не предвидели тогда, как много дали бы они ровно год спустя, летом 1854 г., чтобы быть уверенными хотя бы в этом «строгом нейтралитете» обеих немецких держав и не бояться их военного выступления против России…

В сентябре 1853 г. Паскевич подал царю одну за другой две записки о войне с Турцией. В первой, от 11(23) сентября, фельдмаршал выражает мнение, что если западные державы будут угрожать России на Черном море и русский десант на Босфоре будет невозможен, то театром первоначальных русских военных действий должен стать «квадрат: от Гирсова на Варну, от Варны до Шумлы, от Шумлы до Рущука и Силистрии». Необходимо будет затем вооружить и возбудить к восстанию христианские племена Турции, т. е. болгар, сербов и греков, а для этой цели фельдмаршал рекомендует Николаю «распустить за Дунаем прокламации». При этом князь советует объявить этим христианам, что каждому явившемуся воину «дано будет оружие, порох, провиант и деньги, платимы помесячно… нельзя, кажется, сомневаться, — добавляет князь Иван Федорович, никогда не отличавшийся идеалистической верой славянофилов, — что меры сии, особенно не жалея денег, будут действительны». Осада и взятие Гирсова, осада и взятие Варны — вот существенные части намеченных действий[247].

Как видим, тут еще имеется в виду довольно энергичное наступление на Турцию. Но не прошло и двух недель, как фельдмаршал поспешил подать Николаю другую записку о войне с Турцией, в корне уничтожавшую все планы первой записки и проникнутую совсем иным духом.

В записке, поданной царю 24 сентября (6 октября) 1853 г., фельдмаршал безусловно лукавит, утверждая, будто «наше положение слишком хорошо, чтобы спешить выйти из него». Он явно встревожен, и первая фраза его записки дает ключ к пониманию истинного его настроения: «Несколько кораблей английских и французских прошли Дарданеллы под предлогом защиты султана». Он опасается близкого выступления Запада и не советует начинать военные действия первыми, потому что этим можно «поставить против себя, кроме Турции, еще сильнейшие державы Западной Европы». Он советует, даже если турки перейдут Дунай и атакуют русских, то «отбив их и стараясь разбить, пожалуй, наголову, следует еще подумать, не будет ли полезнее держаться все-таки в положении оборонительном, не допуская их переходить на нашу сторону, прогоняя их каждый раз, но самим не заходить далее». Мы увидим сейчас, к чему эти советы фельдмаршала, превращавшиеся в повеления, когда они обращались не к царю, а к Горчакову, привели на практике. А пока отметим лишь, что, несмотря на искусственно бодрый тон и показное удовлетворение, записка 24 сентября проникнута глубоким пессимизмом. И не только в том проявляется этот пессимизм, что Паскевич, как мы только что видели, обрекает русскую армию, вошедшую в княжества, на топтание на одном месте, без всякой надежды на конечную победу и делает явно бессмысленным пребывание русских войск в Молдавии и Валахии, но хуже всего, что он уже наперед считает наступательное движение русских войск бесцельным: «…мы можем быть уверены, что как бы мы ни зашли далеко, хотя бы взяли Варну, перешли Балканы и дошли до Адрианополя, — во всяком случае державы европейские (разве бы на Западе была война), Европа не допустит воспользоваться нашими завоеваниями. Мы будем только, наверное, терять людей от болезней, понесем большие расходы, а пользы и приобретений с сей стороны, даже в случае успеха, ожидать не можем. Спросят: что мы выиграем, оставаясь в оборонительном положении? Выиграем очень много: мы не поссоримся с Европою, не остановим торговли, не помешаем дипломатическим сношениям, которые в результате могут быть очень нам выгодны». Если бы Паскевич здесь поставил точку, то Николай мог бы сделать вывод, который вполне соответствовал бы действительности: фельдмаршал считает войну уже сейчас проигранной дипломатически и полагает, что чем скорее русские войска уберутся с Дуная, тем будет безопаснее и лучше. Но после всего сказанного нами выше о Паскевиче незачем распространяться, почему он не кончил тут своей записки от 24 сентября, а продолжал ее и манил перспективами, в которые совершенно явственно не верил и не мог верить даже в самой малой степени. «У нас есть… более страшное для Турецкой империи оружие… это влияние наше на христианские племена… Меру сию нельзя, мне кажется, смешивать с средствами революционными; мы не возмущаем подданных против своего государя; но если христиане, подданные султана, захотят свергнуть с себя иго мусульман, когда мы с ним в войне, то нельзя без несправедливости отказать им в помощи»[248].

Итак, русские войска не двинутся дальше тех мест, того «квадрата», который они, может быть, займут, а может быть, и не займут. Но зато воевать с Турцией и ниспровергать Оттоманскую империю будут турецкие христиане, которые будут вооружаться из русских запасов, а «зерном христианских ополчений наших в Турции» будут служить молдаване и валахи, образующие в Молдавии и Валахии отряд в 10 000 человек. «Я остаюсь убежденным, что, сформировав мало-помалу 40 и 50 000 человек из туземных христиан, нам одного или двух корпусов достаточно будет против Турции на европейской стороне, хотя бы ее и поддерживали европейские державы».

Допустить, что Паскевич, трезвый, сдержанный, осторожный, скептичный Паскевич со своей опытностью, мог хоть одну минуту верить в подобную фантастику, — значит совершенно не понимать его. Известно было, что Паскевич не имеет и не хочет иметь решительно ничего общего со славянофилами, фактически доказано, что он в свое долгое проконсульство в Варшаве не дозволял там рта раскрыть ни одному славянофилу. Верить в подобные небылицы могли Погодин, или Шевырев, или Константин Аксаков, или Антонина Блудова, но никак не Паскевич. Владимир Даль был литератором, этнографом, кабинетным ученым, книжником, но и он в подобные славянофильские фантазии категорически отказывался верить и с раздражением и нетерпением писал Погодину, искренне (а не притворно, как Паскевич) возлагавшему надежды на славян Турции, да заодно уж и Австрии: «Положим, что сказка эта могла бы обратиться в быль; с какой же стороны к ней для этого приступиться? Хотите ли разослать лазутчиков, чтобы народам этим шепнуть на ухо о намерении нашем, или хотите наперед объявить о нем гласно, во всеуслышание? В том и другом случае удача более чем сомнительна; а неисчислимые бедствия верны и несомненны. Как вы поднимете семьдесят миллионов сброду, словно одну голову, чтобы неприятели не успели подавить возмущения этого по частям? Кто не ужаснется, принимая на себя такую тяжелую ответственность?.. Лазутчиков будут ловить и вешать, и позорить нас перед целым светом… вы, как… молодой и легкомысленный мечтатель, играете страшною игрушкой»[249]. Погодину было в это время пятьдесят лет, и если он не был «молод», то легкомыслие проявлял в вопросах внешней политики часто в самом деле поразительное. Но Паскевичу, безусловно, все то, о чем говорит Владимир Даль, было еще гораздо яснее, чем Далю. Зачем же он писал царю об этих абсолютно несбыточных фантазиях? Да исключительно для того, чтобы царь согласился не начинать военных действий при помощи русской армии, и особенно, чтобы не приказывал Горчакову перейти через Дунай. Забегая вперед, скажу, что Паскевич в 1854 г. даже и пальцем не шевельнул, чтобы хоть как-нибудь попытаться реализовать все эти планы поднятия балканских христиан.

Паскевич ничего не имел против того, чтобы христианские подданные султана взбунтовались, но лишь бы не вводить к ним русской армии, пока они своими силами не восторжествуют над турками. А так как этого никогда не будет, то и русскую армию никуда дальше к югу от Дуная двинуть не придется.

Для действия в Дунайских княжествах были назначены: весь 4-й пехотный корпус (57 794 человека) и часть 5-го пехотного корпуса (21 803 человека), затем 3 казачьих полка (1944 человека).

Главным начальником этих войск указом 26 мая 1853 г. был назначен генерал-адъютант князь Михаил Дмитриевич Горчаков.

Всего под начальством Горчакова оказалось войск 81 541 чел. строевых и 5741 нестроевых при 201 штаб-офицере и 1445 обер-офицерах.

Из этой армии он выделил в авангардный отряд, который и поставлен был под командование графа Анрепа-Эльмпта, лишь 6253 человека строевых и 563 нестроевых нижних чинов при 25 штаб-офицерах и 176 обер-офицерах. На эту-то ничтожную часть русской оккупационной армии и пала, в сущности, почти вся тяжесть вооруженной борьбы с подавляющими силами турок — от начала октября 1853 до самых последних чисел февраля 1854 г.

У турок, по самому скромному подсчету, было около 145 тысяч человек, готовых к бою. Вооружены турки были в общем лучше, чем армия Горчакова. У всех стрелковых частей были нарезные ружья, в кавалерии часть эскадронов уже имела штуцера, артиллерия была в хорошем состоянии[250].

Кроме этих 145 тысяч человек, турецкий главнокомандующий Омер-паша располагал хорошей иррегулярной конницей башибузуков. Сколько их было у него к началу военных действий на Дунае — сказать в точности невозможно: цифры даются слишком уж разные. Во всяком случае они исчислялись не сотнями, а несколькими тысячами. Они несли разведочную службу и жестоко терроризировали население грабежами и убийствами. Налетая на села и хутора, они избивали всех, на кого падало подозрение в сочувствии к русским.



Поделиться книгой:

На главную
Назад