Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Статьи - Иоанн Мейендорф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это не означает, тем не менее, что конкретные действия не различаются между собой характером принадлежности той или иной Ипостаси, когда можно говорить, например, о действии Святого Духа, но этим утверждается только то, что энергии — есть проявления Единого Бога и путь твари к Троичной общности.[181] «Мы созерцаем участие каждой из трёх Ипостасей, — пишет Палама, — Отца, Сына и Святого Духа; но всё творение есть общее дело Трёх».[182] Тайна Пятидесятницы — это, возможно, единственный пример связи между божественным Лицом и энергией, который чаще всего рассматривается в сочинениях Паламы. В 50–цу не произошло Воплощения Ипостаси Духа, как не произошло также и соединения сущности Божией с человеческой. Но энергия Божия, обнаруживающая личное участие и особенную миссию Духа в домостроительстве нашего спасения, явилась в мир. Эта энергия, говорит Палама, есть вечное исхождение от Отца через Сына.

Если мы будем рассматривать паламитскую концепцию в сравнении с латинской тринитарной системой, то от нашего внимания не сможет ускользнуть один пассаж, где Палама для описания тайны Троицы использует психологическую аналогию, довольно сходную со знаменитой психологической моделью св. Августина. «Дух высочайшего Слова, — пишет он, — подобен таинственной любви () Отца к неизреченно рожденному Сыну; и ту же самую любовь возлюбленное Слово и Сын Отца имеет к родившему Его. Эта любовь исходит от Отца вместе с Сыном и сущностно почивает на Сыне».[183]

Знакоvм был Палама с психологической моделью св. Августина или нет, но ясно одно: основной контекст паламитского тринитаризма резко отличен от западного латинского. Для Паламы эта психологическая конструкция могла иметь только случайный характер и ограничивалась рамками данного высказывания, перекликаясь по смыслу с обычной патристической аналогией «дыхание–слово». Обороты и высказывания подобного рода имели лишь вспомогательное значение для выражения мысли о взаимопроникновении () божественных Ипостасей. Очевидно также, что подобные высказывания основывались на учении об образе Божием в человеке; с помощью этого учения оправдывалась возможность осторожно, в ограниченном смысле, говорить о Боге по аналогии с человеком. Но психологическая модель, используемая Паламой для описания ипостасных связей в Троице, показывает также, что неверно приписывать каппадокийским отцам или самому Паламе мысль о полной изолированности друг от друга «богословия» и «икономии». Ведь порядок и взаимопроникновение божественных Ипостасей обнаруживается через энергии.[184] Между богословием и икономией нет никакого разрыва, но, конечно, имеет место реальное различение, без которого сущность Божия была был имманентна тварному миру. Именно встав на эту точку зрения, желающий сможет обнаружить резкую разницу между паламизмом и латинской традицией, получающей своё завершение в томизме.[185]

Что касается психологической модели, используемой Паламой, то она основывается на концепции ипостаси. Резюмируем всё сказанное нами ранее при описании данной концепции: личностная сторона божественного бытия находит своё выражение через самораскрытие, самооткровение, любовь к Другому. Это то, чем энергии являются по отношению к творению. Но это также и то, в чём выражается их вечное проявление в предвечном «Совете Троицы», который за пределами Творения и отблеск которого человек может увидеть при созерцании отражения образа Божия, являющегося основой его бытия.[186] Если Палама и заимствовал, как это некоторые считают, психологическую аналогию из сочинений св. Августина, которые он мог иметь под рукой, на это можно смотреть только как на стремление с его стороны к взаимопониманию, как на его желание не ограничивать свою критику Filioque исключительно только негативной аргументацией. Палама как бы аппелирует к общему религиозному опыту, который, несмотря на все различия, продолжает объединять святых Востока и Запада.

Заключение

В дискуссиях по проблемам, возникающим в богословии в то или иное столетие, неизбежно содержится обсуждение таких чисто технических подробностей, в которых только специалисты находят существенную важность и значение. Задача богословия сегодня, однако, заключается в его умении выражать, в целях достижения полноты и мира Церкви, жаждущей единства и подлинного христианского свидетельства, истинную доктрину о Боге.

Величайшая трудность, с которой мы сталкиваемся в этом отношении особенно в Америке, это преобладание, причём на всех уровнях религиозной жизни, своего рода расплывчатого деизма, который непроизвольно изгоняет Троицу в область голых спекуляций. Бог, если Он существует, есть Один Небесный Отец. Он является не просто Троицей Лиц, трансцендентной в своей сущности, но Троицей в то же время и открывающей Себя как Любовь, как высочайший образец отношений между человеческими существами, как прототип не только отдельного человека как индивидуума, но также мужчины и женщины с их личными и общественными функциями, как модель Церкви. Он может быть всем этим только как Троица.

Я убеждён в том, что, начиная с новозаветных писаний, через всю патристическую традицию (особенно ярко в концентрированном виде выраженную в Литургии Церкви) и вплоть до Паламы и его приемников проходит единый неповреждённый опыт Троицы.

Наша задача сегодня состоит не в простом повторении патристических формул, а в развитии в рамках Традиции христианского тринитаризма применительно к вопросам нашего времени. Невозможно приблизиться к пониманию личностного феномена человека без обращения к его божественному прототипу. И нет иного пути к церковному миру, как только через осознание того факта, что Церковь есть «институт обожения). Отцы, конечно, своими писаниями не могли исчерпать всех возможных аспектов богословия, но, проникая в глубины их опыта Троичного Бога, желающий, без сомнения, найдёт ключ к разрешению и наших собственных проблем.

Восток и Запад часто расходились в разрешении вопросов, возникающих в богословии и религиозной практике. На мой взгляд, нет никаких сомнений в том, что корень всех этих расхождений в различии тринитарных концепций. Тем не менее я верю, что если мы, — и православные, и римокатолики, — попытаемся отождествить себя с ранней патристической традицией, то это решающим образом поможет нам в нахождении путей к осознанию нашей общей обязанности свидетельствовать о христианской тринитарной вере в современном секулярном мире.

Святой Дух как Бог

В современной западноевропейской христианской мысли богословие Святого Духа чаще всего находит свое выражение в контексте нового поиска религиозной свободы. Святой Дух рассматривается либо как критерий институционального изменения, либо как религия личного опыта или духовный феномен, известный под названием Пятидесятница. К сожалению, традиционное западное систематическое богословие периода Средних веков или Реформации дает слишком мало материала или контекста для появления органичного и интегрированного богословия Святого Духа, которое остается в известной степени спекулятивным по отношению к Личности Дарителя, и вследствие этого интерпретация «даров» часто бывает достаточно произвольной. Возможно, в этом заключена одна из причин идейного разброда в современном богословии.

На христианском Востоке богословие Святого Духа также не получило достаточного систематического развития. Тем не менее некоторые основы для такой систематизации мы находим в великих тринитарных спорах IV века, которые привели к принятию догмата о Божестве Святого Духа как третьего Лица Троицы, а также к интерпретации спасения человека и конечной цели его существования в терминах обожения. Эти основы имеют тем более первостепенное значение для православного истолкования свидетельств Писания и Предания о Святом Духе, что они вошли в текст Литургии и засвидетельствованы в опыте святых и в жизни христианской общины.

Совершенно очевидно, что я не смогу удовлетворительным образом изложить пневматологию систематически в столь кратком обзоре. Я ограничусь основными тринитарными и антропологическими аспектами проблемы, изучение которых привело к моему пониманию Святого Духа как Бога, и затем сделаю некоторые богословские выводы, в которых мы сегодня нуждаемся.

ТРИНИТАРНЫЙ АСПЕКТ

Неоднократно было отмечено, что Восток и Запад по–разному подходят к тайне Пресвятой Троицы. Запад воспринимает единство Бога как данность и относится к Троичности как к поводу для умозаключений, в то время как отправной точкой для богословских рассуждений Востока служит живой опыт Троих, а затем уже и утверждение равенства Их Божественной природы и вследствие этого Их единства. На этом основании Каппадокийцев (IV в.) обвиняли в тритеизме, поскольку «их мысль зиждется на троичности равных Ипостасей (Лиц), а единство Божественной ουσία (сущности) находится на втором месте» [[187]].

Различие в подходах к тайне Троичности не имеет философского характера, а восходит к основополагающему толкованию Нового Завета греческими Отцами, которые понимали само христианство прежде всего как откровение Божественных Лиц. Для них христианство заключалось в первую очередь в ответе на вопрос Христа: А вы за кого почитаете Меня? <…> Ты — Христос, Сын Бога Живаго (Мф 16:15,16). Власть и сила дел Христа, как и Его проповеди, зависят от Его Личности. Только Сам Бог может быть Спасителем, только Бог приобщает человечество к Божественной жизни. Так же толкуются и слова о «другом» Утешителе, Которого Христос посылает от Отца. Преимущественно личное откровение Бога раскрывается греческими Отцами не только в тринитарной формуле (крещальная формула Мф 28:19) или в трех дарах, получивших личностную характеристику в 2 Кор 13:13 (благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любовь Бога Отца, и общение Святого Духа), но и в том, что Дух лично говорил к Филиппу (Деян 8:29), Петру (Деян 10:19; 11:12), к церкви Антиохии (Деян 13:2), к собору Апостолов в Иерусалиме (ибо угодно Святому Духу и нам, Деян 15:28). Святой Дух понимается здесь как Личность, отличная от Христа, но обладающая той же Божественной природой.

Отсюда становится ясно, что последовательное различение ипостасей каппадокийскими Отцами могло привести их к такой тринитарной системе, в которой их противники заподозрили бы тритеизм. Отцы готовы были подвергнуться такой опасности, лишь бы сохранить библейское понимание живого и действующего Бога, столь далекое от безличного идеализма греческой философии. Даже сформулированное на Никейском соборе единосущие долгое время на Востоке, и не только среди ариан, воспринималось как далекое от Библии и слишком философское. В конце концов эта формула была принята, но только в соединении с традиционным (оригенистическим) различением в Боге трех отдельных Ипостасей.

Борьба против Ария, который принимал триипостасность, но отвергал взаимное равенство и взаимную тождественность Божественных Лиц по сущности, касалась природы спасения. Это становится совершенно очевидным из трудов святителя Афанасия Великого. В спасении со всей необходимостью участвует не только личность Иисуса Христа, но и Святой Дух, через Которого Сын Божий вочеловечился во чреве Девы Марии и через Которого Он присутствует до Второго пришествия в Своем Теле — Церкви. В «Послании к Серапиону» святителя Афанасия впервые встречается разработанная святоотеческая аргументация, защищающая Божество Святого Духа. Ту же богословскую мысль можно найти и в другом важном трактате IV века, написанном на эту тему, — «О Святом Духе» святителя Василия Великого. Святители Афанасий и Василий считают, что спасение через Святого Духа, доступное в христианском опыте, совершается исключительно Самим Богом. Поскольку личное бытие Святого Духа воспринимается как данность, из этого следует Его Божественность.

Божественная природа Утешителя является таким образом основанием христианской идеи спасения. Это отражено не только в богословской традиции христианского Востока, но и в Литургии. Молитва, обращенная лично к Святому Духу, — Царю Небесный, — произносится в начале любого богослужения Православной Церкви. Таинства, в особенности само таинство христианского общения (κοινωνία) — Евхаристия, — достигают своей кульминации в призывании Святого Духа. Гимнология праздников, в первую очередь Пятидесятницы, провозглашает равное отношение между действием Святого Духа и Его Божественной природой:

Вся подает Дух Святый, точит пророчествия, священники совершает, некнижныя мудрости научи, рыбари богословцы показа, весь собирает собор церковный. Единосущне и Сопрестольне Отцу и Сыну, Утешителю, слава Тебе [[188]].

Видехом Свет Истинный, прияхом Духа Небеснаго, обретохом веру истинную, Нераздельней Троице покланяемся: Та бо нас спасла есть [[189]].

В тексте Никейского Символа веры, фактически принятого на Константинопольском соборе 381 года. Божество Святого Духа определяется через нахождение от Отца. Это определение согласуется с богословием Отцов–каппадокийцев, которые видели в Личности Бога Отца само происхождение Божества. Святой Дух исходит непосредственно от Отца именно как Бог, в то время как тварные сущности не происходят прямо от Отца, но приводятся в бытие действием и посредничеством Логоса. Таким образом, утверждение исхождения Святого Духа от Отца тождественно утверждению Его предвечного Божества.

Здесь удобно рассмотреть различие в подходе к тайне Трои–ческого бытия между греческими Отцами IV века и латинским Западом. Стараясь истолковать учение о спасении, латинский Запад оказался поглощен вопросами оправдания верой, отношением этого оправдания к «делам» человека, и создал системы, объясняющие сам процесс спасения, как, например, учение Ансельма об удовлетворении (satisfactio) [[190]]. Личная Божественная природа Христа и Святого Духа, несмотря на свою логическую необходимость («только Сам Бог может совершить Божественное правосудие»), предстает скорее вторичным вопросом, нежели делом непосредственного христианского опыта, основанного на самом Писании и являющегося отправной точкой богословия в целом. Это развитие богословской мысли основывалось на таком учении о Боге, которому было свойственно придавать относительный характер Личностным или Троическим отношениям в Боге и подходить к Нему прежде всего как к простой единой Сущности, полагая Личности внутритроическими «отношениями». Без всяких сомнений, такое видение Бога, получившее широкое распространение благодаря Блаженному Августину, в известной степени ответственно за то, что многие христиане сегодня являются по сути дела деистами. Почитая Бога как единого «Небесного Отца», они склонны относиться к Троичности как к чистому умозрению. В таком контексте для богословия Святого Духа не остается никакого места, кроме осмысления в терминах «даров» безотносительно ко внутреннему бытию Бога.

Очевидная разница во взглядах Востока и Запада создала предпосылки знаменитого спора о filioque. Известно, что Никейский Символ веры, принятый как торжественное исповедание веры всей полнотой Церкви на Вселенских соборах IV века, был дополнен на поместном соборе в Испании (VI или VII век). Измененный текст стал общеупотребительным во всей каролингской Европе (VIII–IX вв.) и, несмотря на сильные возражения тогдашних Римских понтификов, был превращен Карлом Великим в оружие в антигреческой полемике. Изменение текста Символа веры представляло собой добавление слов «и от Сына» (лат. Filioque). Первоначальное утверждение того, что Дух от Отца исходит (прямая цитата из Ин 15:26), стало читаться так: «(я верую) в Духа Святого, Господа, Дающего жизнь, Который исходит от Отца и от Сына». В конце концов сам Рим под германским давлением принял измененный текст, несмотря на самую жесткую реакцию со стороны греческих богословов, в особенности святителя Фотия (IX в.), которые не отвергали идею того, что дары Духа были даны в домостроительстве Боговоплощения через Христа, то есть через Сына. Но греческие богословы были против августинианского сведения ипостасной, личностной жизни Трех Божественных Лиц к простым «отношениям». Фотий считал латинское понимание Бога модалистским (савеллианским или полусавеллианским).

Современные православные богословы, в особенности Карсавин и Лосский, считают, что спор о filioque касается самой сути экклезиологической разницы между Востоком и Западом. В западной «папской» экклезиологии присутствие Святого Духа, то есть Божественное присутствие, которое рождает и укрепляет свободное обращение человека к Богу, полностью подчинено церковному устройству, основой которого является «викарий» Христа. Несмотря на то, что эта схема может показаться в известной степени искусственной, совершенно ясно, что деизм по отношению к сущности (essentia) Божией вряд ли допускает богословие Святого Духа как активного, личного и руководящего Присутствия в церковной общине и в жизни каждого христианина. «Дары Духа» зачастую воспринимаются в рамках личной или групповой психологии, для чего нет никаких экклезиологических или богословских оснований.

В любом случае для того, чтобы понять православный подход к пневматологии, следует начать с Божественной природы Святого Духа, которая была утверждена в великих антиарианских спорах ранней Церкви. Затем следует рассмотреть троическое богословие, которое предполагает абсолютную личностность Святого Духа, — конечно, вместе с учением, сохраняющим сущностное единство Божества.

АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ АСПЕКТ

Как мы уже отметили в первой части этой работы, главный святоотеческий аргумент в защиту Божественной природы Христа и Святого Духа носил сотериологический характер, поскольку само спасение есть обожение (θέωσις). Очевидно, что обожить может только Бог. Примером такой аргументации служит формула священномученика Иринея Лионского, выраженная практически теми же словами («Бог стал человеком, чтобы человек стал богом». Против ересей, V, Предисл.), и формула святителя Афанасия Великого («Он вочеловечился, чтобы мы могли быть обожены». О боговоплощении, 54). Эти формулы применимы как к икономии Сына, так и к икономии Духа.

Святоотеческая идея обожения иногда воспринималась как пантеистическая. Считалось, что она пренебрегает необходимым различением и дистанцией между Богом и творением и отражает духовность, подавляющую целостность человеческой природы. Однако более современные патрологи не согласятся с такой оценкой. Сам термин обожение прежде употреблялся греческими философами вне библейского и христианского контекста, но употребление этого термина у греческих Отцов и во всей православной традиции основывалось на богословии образа Божия в личности и на разных его эквивалентах, например, на теоцентрической идее человечества, которая не может быть адекватно выражена в западных категориях «природы» и «благодати».

Пользуясь терминологией, очень близкой к терминологии апостола Павла, священномученик Ириней Лионский считает, что человек «состоит из тела, взятого из земли, и души, которая получает Духа от Бога» (Против ересей, III, 22, 2). «Если душе недостает Духа, — продолжает он, — человек пребывает плотским, несовершенным существом. Он, конечно, по своему устроению обладает образом Божиим, но не получает от Духа подобия» (Там же, V, 9, 1). Как ни парадоксально, Святой Дух считается не только частью подлинной человеческой природы; священномученик Ириней также совершенно особым образом связывает Святого Духа с богоподобием. Он толкует богоподобие и как отличное от образа, и как исполнение человеческой природы, дарованное через Духа и произведенное в ответ на свободное обращение к Божественному призыву и присутствию. Человек не статичен и не «закрыт». Ему дано свободно совершенствоваться, и роль Святого Духа заключается в том, чтобы «налагать печать» и направлять восхождение человека к Богу, чтобы это восхождение было в согласии с Божественной, бесконечной и безграничной участью, которую Бог предназначил человеку. Святой Дух не только Податель «сверхъестественных» даров — дополнений к человеческому существованию, помимо этого «естественному». Он дает не только прощение и оправдание, Он дает человеку возможность быть воистину человеком.

Теоцентрическая антропология, так ясно выраженная уже у свяшенномученика Иринея Лионского (II в.), всегда воспринималась греческими церковными писателями как данность. Термин обожение, еще не встречающийся у священномученика Иринея, позже станет правилом и будет означать Богообщение, которое предуготовано человеку, поскольку он сотворен по образу и подобию Божию. Однако Богообщение было невозможно, поскольку грех и смерть царствовали (см. Рим 5:14) над человечеством до пришествия Христа. Теперь оно опять стало возможно силой Святого Духа, посланного Христом от Отца, и придет в свою совершенную меру в Веке грядущем.

Основная и главенствующая роль Святого Духа в определении личности человека и того, как Он участвует в акте спасения Богом во Христе, не только предопределяет Божественную природу Святого Духа как третьего Лица Троицы, но имеет также непосредственное значение для духовного делания и экклезиологии.

Поскольку обожение не только свободно дарится Святым Духом, но требует соработничества человека, ясно, что этот процесс имеет свое развитие. Обожение подразумевает степени и стадии приобщения к Богу; оно подразумевает религию личного опыта. Монашеская литература христианского Востока богата примерами такого понимания обожения и особенно описаниями различных степеней духовного развития. Один из классических образцов монашеской духовности Востока, созданный преподобным Иоанном, аввой горы Синай (преподобный Иоанн Лествичник, VI–VII вв. — Пер.), носит даже название «Лестница Божественного восхождения». Это систематический духовный и психологический анализ пути к созерцанию Бога.

Монашеская духовность неизбежно имела близкие неоплатонические параллели. Велика была опасность трансформации христианства в эскапизм, отрицающий телесное и личное начало. Однако наиболее видным деятелям восточного монашества удалось создать противоядие платоническому искушению, которое было найдено в библейском богословии и в учении о таинствах. Условие и основание подлинного христианского опыта были усмотрены в крещении и евхаристическом общении. Особенно ярко эта точка зрения выражена в трудах анонимного церковного писателя IV века, известного под псевдонимом святой Макарий [[191]] (преподобный Макарий Египетский. — Пер.). Любопытно, что его настойчивость в определении христианской веры в терминах личного опыта Святого Духа и библейский характер его духовного делания привлекли к себе Джона Уэсли, который переводил эти труды на английский язык [[192]]. Преподобный Макарий находится в ряду наиболее известных духовных писателей Востока и заслуживает специального упоминания за свою настойчивость в определении христианского опыта как через таинства, так и через учение о Святом Духе.

Ибо Божественный и утешительный Дух, данный Апостолам и через них преподанный единственной и истинной Церкви Божией с минуты крещения по мере веры (Рим 12:6) различно и многообразно пребывает с каждым, приступившем ко крещению с чистою верою [[193]].

Бог, сотворив Адама, не устроил ему телесных крыльев, как птицам, но уготовал ему крылья Святого Духа, то есть крылья, которые даст ему в воскресении, чтобы подняли, восхитили его, куда угодно Духу [[194]].

Христианство состоит в том, что человек [может] вкусить благодать Божию, ибо сказано: Вкусите и видите, яко благ Господь (Пс 33:9); вкушение же сие есть в несомненности действенная сила Духа, совершающая служение в сердце. Ибо те, которые суть сыны света и служения Новому Завету в Духе, не научаются от людей, ибо научены Богом (Ин 6:45) <…> на скрижалях сердца благодать Божия начертала законы Духа [[195]].

Упоминание несомненности причастия Духу и цитата из Ин 6:45 о непосредственном учительстве Духа характерны не только для преподобного Макария, но и для всей восточной духовной традиции. Преподобный Симеон Новый Богослов (IX в.) стал одним из наиболее ярких проповедников этого «пророчества святости». Вкушение, опыт Бога в Духе как света, радости, правды доступен человеку в этом мире как предвкушение грядущего Царства. Таким образом, каждый христианин имеет доступ к полноте откровения и знания. Человеку не надо «учиться у людей»; человек обладает даром Духа, который был дан в Крещении.

Можно называть такое понимание христианского благовестия «мистическим» (христианский Восток на Западе часто называют «мистическим», однако устоявшиеся коннотации этого слова искажают его подлинный смысл), или «эсхатологическим», но совершенно очевидно, что такое понимание важно для экклезиологии.

Известно, что христианский Восток, признавая учительную власть духовенства, в особенности епископов, признает также святых как авторитетных свидетелей истины. Исторических примеров споров о вере между епископами и монахами, зачастую выражавшими общепризнанное мнение, совсем немного. Из наиболее известных можно упомянуть пример единоличного противостояния преподобного Максима Исповедника, простого монаха, повсеместно распространившемуся монофелитству (VII в.). Епископство включает в себя учительское служение, но все формы институциональной непогрешимости официально исключены. Священническое и пророческое служение одинаково необходимы Церкви и оба совершаются одним Духом. Святой Дух установил апостольское служение в Пятидесятницу и Он же ведет Церковь в земной истории и подает дары всему народу Божиему, святым и пророкам, этим живым свидетелям Божественного присутствия в мире.

Таинство Церкви состоит именно в том, что все многообразие церковных служений находит свое окончательное единство в Духе как в Боге, в Котором разрешаются все противоречия, особенно противоречие между свободой и властью. Христианская свобода несводима к свободе выбора между добром и злом или к разным образам земного поведения. Эта свобода есть прежде всего возможность быть совершенным человеком, то есть полностью владеть своей жизнью и своими возможностями, быть свободным от смертности и сил зла. Итак, как мы выяснили из антропологии священномученика Иринея Лионского, которую принимает и более поздняя патриотическая традиция, быть совершенным человеком значит быть в общении с Богом, когда в человеке полностью восстановлена третья и важнейшая часть человеческой природы — присутствие Святого Духа. Вот почему святитель Григорий Нисский (IV в.) определяет образ Божий в человеке как свободу. В этом он полностью согласен со священномучеником Иринеем, поскольку где Дух Господень, там свобода (2 Кор 3:17).

Однако свобода, данная человеку Духом Божиим, не есть свобода анархии. Именно когда апостол Павел рассуждает о дарах Духа, он предупреждает: все должно быть благопристойно и чинно (1 Кор 14:40). Святой Дух есть источник свободы и начало порядка в Церкви. Монтанисты, например, которые верили, что Церковь должна управляться пророками, в конце концов превратились в секту. Но с другой стороны, человеческая организация, которая становится самодостаточной и провозглашает свою непогрешимость, есть не что иное, как демонское искушение, описанное Достоевским в его «Легенде о Великом инквизиторе».

Подлинной, кафолической традицией христианства является та, в которой институциональное и пророческое руководство способны распознать друг в друге Один и Тот же Дух. Это признание друг друга — не только сосуществование и не просто «творческое взаимное напряжение», как между разными силами в демократическом обществе; это есть общая принадлежность и единое общение с Духом как Богом. Конечно, история знает примеры конфликтов между священноначалием и пророками; следует также отметить, что православный Восток никогда не сливал их воедино. Например, монашеские общины и их духовные наставники традиционно признавались как не институциональная, но авторитетная часть Церкви в целом. Многочисленные вызовы церковным установлениям со стороны монахов времен раннехристианского и византийского периода или более поздний пример — свидетельства святых старцев в России XIX века — суть признаки сохранившегося в восточном христианстве признания харизматического начала в Церкви. Это начало никогда не бросало вызов епископской власти, основанной на таинственной природе Церкви. Ни дар епископства, ни дар духовного водительства (если он подлинный) не являются тварными и не созданы человеком. Эти различные дары основаны на участии человека в одном и том же Духе, Который был ниспослан Церкви в Пятидесятницу, Который подается в Крещении и постоянно созидает Тело Христово.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Если Божество Святого Духа является главным основанием тринитарного богословия, а также христианского понимания спасения, то есть и другие особенности Его бытия, учение о которых по большей части не развито в богословии, но проявляется в Писании и в жизни Церкви. Дух Божий носился над водою (Быт 1:2) при самом начале творения [[196]]. Тем не менее все было создано Словом (Ин 1:3). Слово (а не Дух) стало плотью, но только потому, что Дух Святой нашел на Марию (Лк 1:35), и это ознаменовало собой начало нового творения. И опять–таки Святым Духом Христос пребывает среди Своих учеников, пока Он не придет снова. Каждое крещение запечатлевается Святым Духом, Которого мы призываем во время Евхаристии сотворить хлеб и вино Телом и Кровью Христа [[197]]. Так же и святые, поскольку они постоянно творят Иисусову молитву, определяют свою жизнь как стяжание Духа [[198]].

Все эти формы бытия и действия Святого Духа укладываются в одну и ту же схему. Святой Дух неотделим от Сына, предшествуя Ему и завершая, или «скрепляя печатью» действия Сына. Однако Святой Дух никогда не призывает человека к Себе, но к Сыну, Богочеловеку, Новому Адаму, Тому, в Ком совершилось ипостасное единство — полное соединение Бога и человеческой природы. Роль Святого Духа в спасении (и во внутритроической жизни?) всегда кенотична, она всегда направлена на Других. Кенозис Святого Духа приводит к тому, что современные богословы выделяют в Нем фемининный аспект «образа Божия» в личностной природе [[199]]. Если только избегать антропоморфизмов и нездоровых гностических спекуляций, здесь можно найти подлинное богословское основание для образа материнства, применимого к Церкви как к храму Духа или к Деве Марии как к матери Нового Адама, Главы Тела.

Подлинное богословие Святого Духа всегда и тринитарно, и церковно. Без этого фундамента богословское толкование даров Святого Духа рискует превратиться просто в рационалистическое объяснение случайных фантазий.

Перевод с английского К. Михайлова

Перевод выполнен по: Meyendorff J. The Holy Spirit, as God // Meyendoiff J. The Byzantine Legacy in the Orthodox Church. Crestwood–N. Y., 1982. P. 153–165.

Слово о Всеволоде Шпиллере

Мои встречи с о. Всеволодом очень немногочисленны. Насколько я помню, одна из них длилась, может быть, пять минут, когда он в составе делегации Московской Патриархии был в Америке и посетил нашу Академию святого Владимира. Как всегда, был официальный прием, все говорили на какие–то общие, незначительные и очевидные темы, и была возможность всего за несколько минут, как бы встречей глаз и несколькими фразами, установить какое–то совершенно другое общение, на другом уровне, не таком официальном, так сказать, казенно–дипломатическом, на котором происходили все другие встречи. Это было еще в 60–х годах, в эпоху, когда наша Церковь, тогдашняя русская митрополия в Америке, находилась даже в каком–то официальном разобщении с Московской Патриархией, общение в таинствах и богослужении еще не было восстановлено (оно было восстановлено в 1970 году, когда наша Церковь получила автокефалию). Это разобщение исходило не от нас, потому что мы очень твердо верили в нераздельность Церкви в этом пункте и рассматривали это разобщение как исходящее из обстоятельств совершенно нецерковного порядка. И, конечно, эти несколько фраз и взгляд о. Всеволода мне показались очевидным доказательством, что в этом мы были правы, и что он приблизительно так же думал о том церковном состоянии, которое тогда было.

Потом произошло еще несколько встреч, когда мне пришлось приезжать в Москву и бывать у него на квартире, говорить с ним обо всем — и о церковном положении, и о духовной жизни, — и тут я просто не помню ни одного случая, когда бы чувствовал себя по–другому. О некоторых вещах мы даже спорили — о некоторых как бы обыденных вещах — но в одном и том же тоне.

Может быть, в нашей близости играла роль не только духовная жизнь или церковные убеждения, но и духовная близость, и просто культурная общность. О. Всеволод принадлежал к белой русской эмиграции, в которой родился и к которой принадлежали мои родители; это люди, которые мне понятны. И, конечно, в этом отношении о. Всеволод представлял собой не который контраст по отношению к обычным советским людям. Я не люблю так говорить, но, несомненно, эти 70 лет наложили некоторую печать на людей, тогда как на нас, эмигрантов, наложило печать что–то другое. Это не обязательно, что одни — лучше, другие — хуже, заметьте. Но культурная общность с о. Всеволодом была совершенно очевидна и даже им очень подчеркивалась не без некоторого ударения: «Вот, мы с Вами так друг друга понимаем потому, что принадлежим к одинаковому историческому обществу».

Важнее всех таких личных впечатлений — то, что о. Всеволод в человеке, с которым он говорил, видел, прежде всего, Богом установленное и положительное благо. Он с этого начинал. Это не значит, что у него была слепота, наивная слепота ко злу, которая во всех нас пребывает — не было этой слепоты, конечно. Но было основное, и это можно отождествить с любовью, потому что, если бы Сам Господь не начинал с того, чтобы видеть в каждом из нас в первую очередь образ Божий и вообще Его творение, то Он бы перестал Своим творением заниматься, если так можно выразиться. Конечно, это не богословское утверждение, этого не может быть, но все–таки Господь–то есть любовь, а любовь любит и грешника, потому что грешник есть творение Божие в самом своем основании.

Это, конечно, касается не только о. Всеволода, но и священства вообще, и Церкви, ее жизни, касается всего нашего восприятия, нормы восприятия реальности, людей, которая, я думаю, должна быть в Церкви. Есть наивный розовый оптимизм и есть действительно духовная уверенность, что начинать общение с другим человеком и продолжать его воз можно только на основании этой любви, веры в то, что в нем есть положительное. И это основной контраст с тем, что можно назвать сектантством. Сектантство есть некоторое самоутверждение в той группе, к которой «я» принадлежу, и некоторая действительно демоническая радость о том, что все другие идут в ад, и чем больше людей идет в ад, тем лучше, и чем меньше идет в рай людей, к которым «я» принадлежу, конечно, тем тоже лучше. Это как раз обратно тому, что Господь желает, что есть воля Божия о всем творении и особенно о Церкви.

Путь священства о. Всеволода начался в эмиграции, в со стоянии церковного разобщения, хотя оно было и неполным, потому что владыка Серафим был управляющим русскими приходами в Болгарии. О. Всеволод находился в Болгарской Православной Церкви и питался всеми ее соками, но с Русской–то Церковью было уже тогда это разобщение. Тем не менее, после Второй мировой войны у него и у того же владыки Серафима нашелся духовный разум, чтобы в Московской Патриархии, в Русской Церкви найти вот это самое зерно истинное. Уверяю Вас, что это было нелегко для нас, и сейчас тоже не всегда бывает легко. Но, тем не менее, это и есть церковное единство.

Церковь не состоит только из того, как отец Павел Троицкий и о. Всеволод Шпиллер на каком–то личном духов ном уровне и в Господе друг друга поняли. Так понимают друг друга вообще все святые — святые с большой буквы, с маленькой буквы — есть какое–то духовное общение у тех, которые живут в Боге. Но Церковь–то состоит и должна состоять не только из таких людей, и она призвана их спасать — Господь приходит для спасения грешников, а не праведников.

Я думаю, что в истории, в которой мы все призваны жить, среди совершенно необычных водоразделов, из которых она состоит, это духовное единство и умение различать истинную волю Божию является самым главным, действительно Божест венным даром. И я думаю, что то, что о. Всеволод обладал этим даром, является очевидным для всех нас и для меня, приезжающего сейчас в Россию и находящегося в вашей среде и смотрящего уже на о. Всеволода не только как на личность человече скую, но и как на пастыря, которого можно судить по его плодам. Я думаю, что те плоды, которые он принес, показыва ют, что он — один из таких светочей нашей церковной жизни в этом столетии, трагическом и сложнейшем столетии, где торжествует столько зла. И рядом с этим злом Господь посылает таких людей, как о. Всеволод. Вот все, что я могу сказать.

Источник: http://www.pravmir.ru

Творение в истории православного богословия

В истории восточного христианства учение о творении стояло в повестке дня богословских дебатов в связи с двумя вопросами. Первый был связан с наследием Оригена, искавшего синтез того, что о творении говорит Священное Писание, и метафизических данных платонизма. Другой принадлежит нашему веку: в России группа выдающихся религиозных философов, известных под именем софиологов, стремилась найти способы вписать христианскую мысль в рамки современной философской методологии. Как и в случае с Оригеном, учение о творении находилось в центре их собственных размышлений, оно же и явилось тем основным пунктом, по которому софиология сама подвергалась критике. В конечном счете, поскольку антропологическая составляющая творения, в том виде в котором она была разработана Святыми Отцами, сыграла огромную роль в христологических спорах пятого–восьмого веков и поскольку последствия этих споров определили не только саму мысль, но и Литургию и всю православную духовность в целом, абсолютно ясно, что доктрина творения неотделима от общего развития христианского богословия.

Ориген, святитель Афанасий и греческие Отцы

Мысль великого Оригена была подчинена одной главной апологетической цели: сделать библейское откровение доступным и понятным грекам. Цель эта являлась основополагающей для развития христианства, но в то же время была непреодолимо трудной. Ее нельзя было достигнуть только через использование аллегорического метода экзегетики, поскольку она предполагала столкновение между двумя фундаментальными и непримиримыми метафизическими принципами. Библейская идея творения противостояла платоническому пониманию неизменности Бога и утверждению того, что любое истинное бытие вечно. Поэтому Ориген нашел решение в утверждении вечности творения. Бог никогда не начинал быть Творцом — Его благость всегда нуждалась в объекте, и Его справедливость несовместима с неравенством. Таким объектом являлся вечно существующий мир тварных умов (nove»), равных и идентичных. Наша видимая вселенная, в которой существа подвержены изменению и не являются равными между собой, появилась в результате падения [[200]]. По существу, для Оригена вечность творения была неотделима от вечности Логоса: оба они всегда происходили от Бога. Арий, толкуя оригенизм, сделал вывод о том, что и Само Слово было тварью.

Святитель Афанасий, давая критику оригенизма, отверг его метафизические предпосылки, и особенно по вопросу о творении. С точки зрения святителя Афанасия, Бог сотворил мир во времени и по Своей воле, а Слово Божие есть Его превечный Сын по природе. Это различение, являющееся главным аргументом Афанасия против Ария [[201]], состоит в том, что, с одной стороны, «Сын не есть творение, происшедшее по воле» и что «Он есть истинный Сын Отца по природе» [[202]], а с другой стороны — святитель Афанасий исповедует абсолютную трансцендентность Бога как Творца и как Единственного, кто не ограничен ничем вне Него Самого, в том числе и тем, что Он делает. Отец, Сын и Дух обладают единой трансцендентной природой, и Их взаимоотношения не зависят от акта творения. Относительно природы Бога «естество сотворенных вещей, как происшедших из ничего, есть что–то текучее, немощное, смертное и сложное» [[203]]. Они «по Его благодати и изволению Его сотворены Словом <…> и могут, если захочет Сотворивший, перестать когда–либо существовать» [[204]]. Эта антитеза Творца и твари безусловно потребовала подчеркнуть при определении Халкидонским Собором того, как во Христе ипостасно соединяются Божество и человечество, различное существование двух природ, каждая из которых сохраняет свои индивидуальные характеристики.

Однако это ударение на противопоставлении тварной и нетварной природ, столь значительно представленное в антиарианской полемике святителя Афанасия, не разрешало основной философской трудности, с которой сталкивалась греческая мысль в христианстве: понятие творения во времени. Несомненно, предсуществующий, по Платону, «мир идей» должен быть отвергнут, поскольку он представляет собой субстанциональное и вечное существование вне Бога и умаляет реальность видимой вселенной, которая в платонизме является лишь тенью вечных духовных реальностей. Тем не менее в их постоянном споре с платонизмом греческие Отцы обычно придерживались идеи существования Божественного плана творения, который предшествует самому акту творения во времени. На самом деле еврейское Писание, особенно понятие Khokhma в книгах, говорящих о Премудрости, и Иоанново видение Слова, Которым «все начало быть», давали по крайней мере некий ответ на вопросы, занимавшие греческую мысль, утверждая вечное и божественное основание видимого мира.

В греческой патрологии существовала ясная идея, которая, впрочем, не получила развития, о Божественных «мыслях» о мире. Однако эти «мысли» не причастны Божественной природе — они принадлежат личностному Богу, и в особенности Личности, или Ипостаси, Слова, образуя превечный Божественный план, реализованный во времени по воле Бога. Усилив мысль о том, что эти идеи о мире принадлежат Божественной Личности, Отцы–каппадокийцы смогли сохранить оба утверждения: об абсолютной трансцендентности Божественной природы и о превечной, нетварной способности Божественной свободы к творчеству.

Больше того, в особенности у святителя Василия Кесарийского можно найти учение о творческом динамизме, присущем самому космосу по причине сокрытого в нем логоса. Комментируя стих из книги Бытия 1:24 («Да прорастит земля»), святитель Василий говорит: «Краткое это повеление тотчас стало великой природой и художественным словом, быстрее нашей мысли производя бесчисленные свойства растений <…>. Последовательный порядок природы, получив начало с первым повелением, простирается на все последующее время, пока не достигнет общего скончания вселенной» [[205]]. Василий не был бы против современных теорий эволюции, если бы первопричина эволюционного динамизма не признавалась онтологически независимой, а приписывалась бы Божией воле. Идея об этом внутреннем потенциале тварной природы была далее развита преподобным Максимом Исповедником, который выработал критерии для поздней византийской мысли. С точки зрения преподобного Максима, «движение», или динамизм творения, имеет своим источником Бога, и в то же время Бог является его конечной целью: Он есть «начало, середина и конец» [[206]], вся же тварь предназначена быть ему причастной.

С этой точки зрения, воззрения Святых Отцов на творение неотделимы от эсхатологии: цель тварной истории, самого времени, есть единство в Боге. Опасность пантеизма избегается в этом случае через сохранение утверждения об абсолютной инаковости тварной и нетварной природ. Даже конечное эсхатологическое единство не будет слиянием природ, поскольку они остались непреложными в воплощении Слова. Личностный Бог будет «существовать» так же, как Он уже существует: не только в Своей трансцендентной сущности, но и в Своих энергиях, которые проявляют себя в тварных существах как их конечный смысл (логос) и через которые они остаются причастными самой жизни Бога [[207]].

Русская софиология

Во многом цели и основная причина русского «софиологического» течения конца девятнадцатого — начала двадцатого веков были схожи с целью и причиной оригенизма. В обоих случаях богословская система была создана образованными христианами, «ведущими диалог» с современной философией с осознанной целью построить мост над пропастью, разделяющей христианский и нехристианский мир. Духовным отцом русской софиологии был Владимир Соловьев (1853–1900). Вдохновленный мистицизмом (Яков Бемэ), а также Спинозой, Шопенгауэром и Фихте, не говоря уже о понятии «целостного знания» русских славянофилов, Соловьев интерпретировал христианское учение о Воплощении как осуществлении онтологического и предсуществующего «становления мира в Абсолют». Характерно, что объектом его рассуждений была «идея Богочеловечества», реализовавшаяся в воплощении. Формально признавая библейское учение о трансцендентном Творце, Соловьев понимал Бога скорее как «творческий источник» «всеединства», которое, пребывая в состоянии множественности, находится в процессе воссоединения со своим Источником. Идея Божественной Премудрости, или Софии, онтологически соединявшей Бога и тварь, использовалась как модель для этого «всеединства».

Сам Соловьев жил и умер как православный христианин. Тем не менее метафизика «всеединства» привела его к уверенности, что созданные им идеи и его собственная церковная принадлежность были надконфессиональны. Он мечтал об предвосхищенной эсхатологии, в которой воссоединение христианства будет достигнуто совместно римским папой и русским царем.

Необыкновенная личность Соловьева осталась бы периферийной в православном богословии, если бы она не появилась в особый переломный период русской истории, когда ведущие мыслители, разочаровавшись в позитивизме, находились в поисках религиозного мировоззрения. Соловьев их вдохновил и стал для них, а также для большой части интеллигенции, настоящим лидером. Двое прославленных учеников Соловьева, следовавших его «религиозному идеализму», также стали ведущими профессиональными богословами: Павел Флоренский (1882–1943 [[208]]) и Сергий Булгаков (1871–1944).

Флоренский родился в семье, безразлично относящейся к религии. Сначала он изучал математику и лишь потом богословие. После священнического рукоположения начал преподавать в Московской Духовной Академии, издавал академический журнал и, судя по всему, умер как мученик за веру в концентрационном лагере в 1943 году. Из–за его достижений в математике и научных исследованиях даже после 1917 года Флоренского называли «православным Тейяром». Он воспринял метафизику «всеединства» Соловьева. Центральной в его рассуждениях была тема Премудрости–Софии — «идеальной личности мира», «просто данного, реального единства мира», «осуществляющегося через вечные Божественные действия». Как и Ориген за столетия до него, Флоренский считал, что любое реальное существование Божественно и вечно — и не только по своему источнику, но и субстанционально. Отсюда умаление, если не полное отвержение, идеи творения во времени. По Флоренскому, «Премудрость–София проникает глубины Святой Троицы» и в качестве таковой является «четвертой личностью», но личностью не единосущной Святой Троице, а «воспринятой в Божественную жизнь Божественным снисхождением» [[209]]. Эта концепция отчасти напоминает учение об «обожении по благодати» или «через энергии», возникшее в греческой святоотеческой литературе и византийском паламизме. Но необычная терминология, безличностный и идеалистический характер концепции, отсутствие четкого утверждения трансцендентности Бога и творения во времени сближает мысль Флоренского с гностической традицией.

Сергий Булгаков, другой именитый последователь Соловьева и близкий друг Флоренского, под их влиянием сначала пришел от формального марксизма к идеализму, в затем к принятию священнического сана. Высланный из Советского Союза в 1922 году, он стал деканом Свято–Сергиевского Богословского Института в Париже. Как и его предшественники, в «секуляризации» Булгаков видел большую опасность для современного христианства и рассматривал софиологию как единственную философскую систему, способную ей противостоять. Он не считал, что учение о воплощении как таковое является достаточным христианским ответом «секуляризации». «Осознают ли люди, — спрашивал он, — что эта догма сама по себе не первична, а является следствием? Она совершенно необходимо требует предшествующего догматического определения относительно предвечного Богочеловечества» [[210]]. Более последовательно, чем Флоренский, защищая себя от обвинений во введении в Боге «четвертой ипостаси», он отождествлял Софию с самой сущностью Бога, но так же отдельно выделял и «тварную Премудрость». Тем не менее «Премудрость в творении, — писал он, — онтологически идентична своему прототипу: та же Премудрость, что существует в Боге». Между нетварной Софией (Божественной сущностью) и ее тварным отражением все же существует различие, но в то же время и онтологическая непрерывность и даже тождество. На самом деле складывается впечатление, что Булгаков был постоянно разрываем между желанием сохранить христианское (библейское) православие и теми философскими предпосылками, от которых он отталкивался. «Будучи сотворенным из ничего, мир находит свое место в этом «ничего». Бог дарует существование некой реальности, которая полагает в Нем существование от Него отличное» [[211]]. Принимая философский парадокс абсолютной трансцендентности Бога, творящего по воле и «из ничего», Булгаков не смог разрешить проблему, возникающую из–за исповедуемой им онтологической непрерывности между Творцом и тварью.

Нельзя говорить о русской религиозной философии, которая процветала в начале этого века, не упомянув имени Николая Бердяева (1874–1948). Прежде всего блестящий моралист и «экзистенциалист», Бердяев был великолепным критиком государственных институтов и идеологий. Лучше известный из–за философии человеческой свободы и его — ныне очень популярной — идеи тождества образа Божия в человеке со свободой, он тем не менее остался в части своих метафизических утверждений учеником не только Бемэ и немецкого идеализма, но и Соловьева. Этим объясняются бывшие у него трудности с объяснением идеи творения — общие для всех софиологов. Однако он видел начало человека не в субстанциональной и нетварной Премудрости, а в Свободе, которая онтологически первична даже по отношению к самому Богу. «Человек, — писал он, — есть чадо Божие и чадо свободы» [[212]]. «Начало свободы происходит не от Бога Отца, поскольку она предшествует бытию. Бог–Творец имеет абсолютную власть над бытием, но не над свободой» [[213]]. Так, по Бердяеву, корни человеческой личности уходят в Uhrgrund, предшествующий или превосходящий Самого Бога — теория, полностью порывающая с библейским откровением.

Споры о творении в том виде, в котором они представлены у Соловьева, Флоренского, Булгакова и Бердяева, возможно, наиболее интересный эпизод в истории православного богословия двадцатого века. Их самым блестящим и постоянным критиком были Георгий Флоровский и, немного на ином уровне, Владимир Лосский. В своей хорошо известной книге «Пути русского богословия» (Париж, 1937) Флоровский дал критику метафизики Владимира Соловьева. Но можно сказать, что практически все опубликованные в предвоенный период труды Флоровского по греческой патристике направлены против софиологических постулатов его более старшего коллеги по Парижскому Богословскому Институту Сергия Булгакова [[214]]. Однако имя Булгакова нигде в этих работах прямо не названо. Лосский, соглашаясь с основными положительными утверждениями «неопатристического синтеза» Флоровского напротив критиковал софиологию открыто. По поводу идеи творения оба они: и Флоровский и Лосский — просто повторяли мнение святителя Афанасия как противоположное Оригену, о чем мы говорили выше.

Среди современных православных богословов софиологическое направление практически не имеет последователей, тогда как «неопатристика» Флоровского и Лосского открыто преобладает. Это однако не означает, что современное православное богословие ограничено только историческими и святоотеческими исследованиями. Мысль румынского богослова Димитрия Станелое, который недавно стал лучше известным и довольно влиятельным, имеет своей основой постоянный диалог с современной, и в частности с экзистенциалистской, философией. Станилое особенно часто обращается к персоналистскому подходу к Богу — если творение есть результат Божественной «благости», то оно может быть только результатом межличностной любви Трех Лиц Святой Троицы, которая проявляется ad extra [[215]] в творческих энергиях. В самом деле, «благость» не может быть отождествлена ни с Божественной природой, поскольку она трансцендетна, ни с субстанциональной и статической реальностью, которая ограничивала бы Божественное бытие. Божественное всемогущество может быть результатом лишь абсолютной свободы личного Бога [[216]]. Аналогичный пресоналистический подход к пониманию творческого акта находится и в работах греческого богослова Х. Яннараса [[217]]. Эти современные точки зрения неотделимы от богословия святителя Григория Паламы и его различения между, с одной стороны, непознаваемой и трансцендентной Божественной природой и, с другой, «нетварными энергиями» Триединого Бога. И поскольку Божественные Личности, или Ипостаси, понимаются не просто как выражение Божественной природы (или «внутренних отношений» в Боге), Божественные действия можно назвать вольными, а акт творения не является неким «необходимым» отблеском Божественной природы, но результатом всемогущей Божественной воли.

Общее основание: теоцентрическая антропология и антропоцентрическая космология

Различия и даже противоречия, которые я только что попытался схематически описать, необходимо рассматривать с точки зрения того общего основания, которое Православие унаследовало в раннепатристическом периоде. Оно состоит в «теоцентрической» антропологии и «антропологической» космологии. Эта антропология и космология, несомненно, связаны между собой.

Начиная со времен священномученика Иринея Лионского святоотеческая традиция стремится определить наиболее отличительные черты человека через его причастие Богу. Человек рассматривается не как автономное и самодостаточное существо — напротив, сама его природа понимается как находящая свое определение в личных отношениях с Богом, без противопоставления Его благодати. По священномученику Иринею, человек состоит из трех элементов: тела, души и Святого Духа [[218]]. Эта концепция, конечно, связана с проблемой Божественного и человеческого pneu'ma в Посланиях апостола Павла, которую с трудом можно разрешить в рамках узких категорий «природы» и «благодати». По святителю Григорию Нисскому, «человек творится для причастия Божественным благодеяниям» и, следовательно, «должен иметь в своей природе нечто сродни тому, к чему должен приобщиться». Этот «родственный Богу» элемент есть, конечно, imago Dei [[219]], который Григорий определяет не просто как участие в Божественной жизни, а более специфически как приобщение к «свободе и самобытности» Творца [[220]]. Отсюда вытекает, что образ Божий не есть статическая данность, а потенциальная возможность и открытость человека: потенциальная возможность роста в Боге ко все большему обожению, но и ко свободной и усиливающейся роли в творении в целом.

Эта «теоцентрическая» антропология находит свое выражение и, в некотором смысле, исполнение в христологии: халкидонское определение ипостасного единства предполагает во Христе не просто противоположение двух природ — одной нетварной и одной тварной, а их реальное и динамическое единство. Оно объясняется в «сообщении природ», то есть, с одной стороны, в реальном восприятии Словом всех человеческих характеристик (включая смертность и саму смерть), а с другой, обожение человека. Божество и человечество рассматриваются не как противоположные или несовместимые друг с другом начала. «Обожение» не есть лишь Божественное снисхождение к человеку или поглощение Богом человечества, но его полное исполнение. В то же самое время отвержение монофизитства Евтихия, провозглашение Халкидоном «двух природ» и в конечном итоге подтверждение наличия во Христе двух самостоятельных воль, или энергий, сохраняет абсолютное онтологическое различие между Творцом и тварью.

Похоже, что основная проблема таких течений, как оригенизм и современная софиология, состоит в том, что они старались найти некие безличные реалии, которые заполнили бы бездну, разделяющую абсолютного Творца и «относительное» тварное бытие, и вечные идеи, объясняющие само воплощение (например, «Богочеловечество» Соловьева). В святоотеческой мысли, наоборот, пропасть между Творцом и тварью преодолевалась на личностном, «ипостасном» уровне, который не может быть сведен к понятию «природа». Божество и человечество в воплощенном Слове объединились ипостасно. Поэтому обожение доступно не безличной или абстрактной человеческой природе, а лишь человеческим личностям, свободно ищущим единения с Богом. Будучи выраженными в терминах безличной природы, Творец и тварь всегда абсолютно различны, тогда как во Христе они объединились ипостасно.

Эта «теоцентрическая» антропология, которая по своей сути личностна, определяет преобладающее в целом в Православии понимание творения. Ведь в самом деле, «теоцентричность» человека неизбежно заставляет и все творение считать антропоцентричным. Это следует не только из повествования книги Бытия о творении человека как властелина над миром, но также, и особенно, из понимания «нового творения» во Христе, как оно представлено в сакраментальной и литургической традиции. Умирая и воскресая со Христом в крещении, человек не только обретает свою собственную жизнь, но и свободу от зависимости от природы. В этом заключается смысл коренного разрыва с эллинистическим язычеством, которое, равно как и большинство других небиблейских религий, стремится обожить силы природы. В христианстве никакая тварь, именно потому, что является тварью, не заслуживает поклонения, поскольку его подобает воздавать только одному Богу.

Тем не менее человек, и лишь он один, будучи освобожденным в крещении от своего падшего состояния зависимости от природы, обладает в себе самом восстановленным образом Божиим. Древняя православная литургическая традиция богата различными сакраментальными действиями, посредством которых природа «освящается». Однако все эти священнодействия подтверждают господство и ответственность человека, которые он осуществляет от имени Бога. Евхаристический хлеб и вино становятся Телом и Кровью Христа, поскольку они являются человеческой пищей. Вода крещения или вода, освященная по другому случаю, свята, поскольку служит для пития и как средство очищения. Елей благословляется как средство исцеления. Эти примеры могут быть умножены. Все они указывают на восстановление в Церкви изначального, райского способа общения Бога и творения, когда человек был посредником, служителем и другом Бога. При всем том только свободная и ответственная человеческая личность (или ипостась) может через свободный выбор воспринять такое положение. Только человеческая личность может быть крещена, принимать участие в Теле и Крови Христа, быть исцеленной и живой, но никогда — не абстрактная человеческая природа.

Современное православное богословие сделало очень мало, если рассуждать в терминах развития своего потенциала, особенно по сравнению с научно–технической революцией наших дней. Однако и положительные достижения этой революции (как никогда ранее открыто подтвержденное господство человека над природой) и очевидная угроза, которую она несет человеческой личности и ее значению, могут быть великолепно рассмотрены в свете традиционного православного взгляда на человека и космос. В недавно опубликованных лекциях, прочитанных Павлом Флоренским в первые годы после русской революции, было положено начало захватывающему синтезу такого взгляда с научными воззрениями на человека и мироздание. Синтез этот остался незаконченным по причине трагической судьбы автора и поэтому не может здесь обсуждаться детально [[221]]. Особенно интересным в его умозаключениях является проведенное различие между «ипостасным» и «природным» уровнями человеческого существа применительно к объяснению сакраментального освящения. Здесь Флоренский, начиная с откровенно софиологических предпосылок, характерных для его ранних работ, возвращается к святоотеческой традиции. Однако он в полной мере остается на софиологической позиции, постоянно утверждая «безличностное» освящение реальности. Дальнейшее исследование этого чрезвычайно своеобразного автора, которого Георгий Флоровский обвинил в том, что он был по сущности «западным» богословом [[222]], публикация его рукописей, которая постепенно осуществляется и на его родине и за рубежом, могли бы открыть нам интересное направление развития современного православного богословия творения.

В любом случае мое убеждение состоит в том, что разница между восточными и западными категориями, используемыми в христианском богословии, в сегодняшнем мире в значительной степени преодолена. Но эта новая ситуация не освобождает богословов от ответственности за поиск правды и спасения, которые приходят вместе с такой ответственностью. Обычно православное богословие постоянно обращается к Писанию и традиции Святых Отцов. А сама заслуга Святых Отцов и их авторитет заключается в том, что они отвечали на конкретные вызовы своего времени. Русские софиологи, как и Ориген до них, приняли этот вызов. Их мысль, как это было в случае с Оригеном, конечно же, нуждается в критическом подходе и дальнейшем развитии. Те споры, которые возникают вокруг их работ, вызывают огромный интерес. Жаль, что культурные, языковые и конфессиональные преграды все еще довольно крепки и не допускают более широкого участия в этих спорах. Это мешает найти потенциально в них заключенные наилучшие ответы, которые осмысленно выразили бы христианскую идею в современном мире.

Перевод с английского диакона Константина Польскова

Христология в пятом столетии

(Из книги «Христос в византийском богословии»)

Халкидонский Собор (451 Р. Х.) открыл новую эру в истории восточной христианской мысли. Своей представительностью, числом участников и направлением споров он удовлетворял всем требованиям, какие применялись в те времена к истинным Вселенским Соборам. Однако именно Халкидон вызвал в восточной церкви раскол, продолжающийся и по сей день.

До Халкидона Александрийская и Антиохийская школы представляли собой два полюса христианской мысли. Однако в результате христологических разногласий пятого века ни одна из них не сохранила своих отличительных особенностей. Интеллектуальный авторитет Антиохийской школы так и не восстановился после удара, нанесенного ревностным Кириллом Александрийским. В Александрии большинство либо последовало за вождями монофизитства, либо образовало маловлиятельную группу мелкитов. Вторжения персов и арабское завоевание положили конец существованию независимых центров творческой христианской мысли в Сирии, Палестине и Египте. Константинополь, блестящая столица Империи и приобретающий все большую важность центр восточного христианства, в богословском отношении изначально зависел как от Александрии, так и от Антиохии. Но обстоятельства, последовавшие за соборами в Эфесе и в Халкидоне, поставили Константинополь в положение судьи между Востоком и Западом и заставили его выработать собственное богословие — богословие примирения и синтеза. Именно этот тип богословствования предпочитали императоры, которые искали соглашения между халкидонской и антихалкидонской частями своей Империи; такова была первая задача специфически «византийского» богословия. Христологические споры пятого–шестого столетий, сохранившие свою остроту по крайней мере до девятого века, носят на себе явный отпечаток византийского богословского мышления.

В промежутке между Халкидоном и эпохой Юстиниана византийское богословие создало творческий синтез александрийской и антиохийской традиций. Это было не просто совмещение противоречащих друг другу элементов, но создание нового направления мысли, которое современные западные авторы, согласно выражению Ж. Лебона, окрестили «неохалкидонизмом». Эти историки утверждают, что новая тенденция, интерпретирующая Халкидон в свете старо–александрийского богословия и учения Кирилла Александрийского (впрочем, допускающего различные толкования), оказала явное предпочтение Александрии, не сумев, впрочем, вернуть в Церковь монофизитов.

Это утверждение справедливо, если рассматривать одно лишь правление Юстиниана. Однако при более широкой перспективе становится ясно, что богословие юстиниановой эпохи и решения Пятого Собора (последнее и непреложное выражение «нео–халкидонского» богословия) уже содержат в себе элементы развития, ведущего к христологической системе преп. Максима Исповедника, обратившегося вновь к положительным сторонам антиохийской традиции. Византийский богословский синтез достаточно полно представляют только Эфес, Халкидон и два византийских собора (553 и 681) вместе; позднейшее развитие православного богословия следует рассматривать в свете этого синтеза.

Вероучительные споры между различными богословскими течениями четвертого–шестого столетий нельзя понять, если не принимать во внимание их значимости для сотериологии. Во время арианских споров свт. Афанасий и каппадокийцы настаивали на том, что ключ нашего спасения — в подлинном соединении Бога и человека. Воплощенное Слово — истинный Бог, а не тварь, ибо только Бог мог воссоединить с собой падшее человечество. И человеческая природа Христа не была ущербной, лишенной разума, как учил Аполлинарий, но полноценной человеческой природой, «нашей природой», воспринятой Словом в ее целостности, ибо, как писал св. Григорий Назианзин, «что не воспринято — не исцелено, а что соединено с Богом — то спасено».

Дальнейший ход христологических споров можно уяснить только в том случае, если помнить, что Никейское православие, как оно выражено каппадокийцами, стремится отмежеваться как от Ария, так и от Аполлинария. В учении обоих еретиков на место человеческого разума Христа помещен Логос; оба считали Христа одним существом, или природой; но в то время как для Ария это единство означало тварность Логоса, бывшего лишь неким «высшим» умом (no?j), для Аполлинария оно подразумевало понятие о Христе как о «небесном человеке», чья жизнь и способность к действию исходят от Логоса. И Арий и Аполлинарий отрицали существование у Христа человеческой души. Согласие в этом отрицании позволяло им видеть во Христе полное единство Логоса и плоти: для Ария это было тварное единство, для Аполлинария — небесное.

Если антиарианская направленность защитников никейского православия в четвертом веке отразилась в положительном определении единосущия, исключающем всякую возможность отождествления Логоса с тварью, их оппозиция аполлинаризму была менее яркой и не получила догматического выражения в четких соборных определениях. На протяжении всего пятого столетия этот антиаполлинаризм господствовал в богословских учениях антиохийской школы и определял их подчеркнутую уверенность в абсолютной реальности человечества Иисуса. Крайняя форма этой позиции, несторианство, зашло так далеко, что рассматривало человеческую природу Христа как «воспринятого человека», практически отличного от Его Божественной природы. Александрийцы, в противоположность антиохийцам, оставались твердыми антиарианами. Их взгляды, хотя и долгое время остававшиеся нечувствительными к отклонению аполлинаризма, имели, однако, то преимущество, что всегда находились в формальном согласии с Никейским Собором. Две школы, сформированные различными менталитетами и пользовавшиеся разными экзегетическими методами, выработали две абсолютно противоречащие друг другу христологии.

Заостренный критический подход таких антиохийцев, как Диодор Тарсский, Феодор Мопсуэстийский и блаж. Феодорит, вел их к буквализму в изучении евангельского текста и к стремлению скорее описать, чем объяснить историю нашего спасения. Создав буквальное истолкование Ветхого Завета, эти богословы стремились в экзегезе Евангелий и Посланий показать прежде всего исторического Иисуса — цель и исполнение истории Израиля, — в полной реальности Его человеческой природы. Но Божественная природа Слова, провозглашенная в Никее, представлялась им отдельной сущностью, несомненно, явленной во Христе, но независимой по существу и проявлениям. В богословском словаре тех времен не было терминов, способных адекватно описать современное понятие о личности, противоположное «природе»; и, поскольку антиохийская школа стремилась сохранить абсолютную реальность обеих природ Христа, она говорила о «Слове, воспринимающем» человеческую природу, и о человеке Иисусе, сыне Марии, «воспринятом Словом». Такое разделение было очень удобно для экзегезы, поскольку позволяло относить различные евангельские эпизоды то к Богу, то к человеку; такой проблемы, как возможность «смерти Сына Божия», перед антиохийским богословием не вставало. Однако великий Феодор Мопсуэстийский понимал, что антиохийская христология «воспринимающего Слова» и «воспринятого человека» противоречит словам никейского Символа: «Во Единого Господа Иисуса Христа», и может привести к учению о «двух личностях» во Христе. Поэтому во всех своих писаниях он настаивает на единстве Господа, ошибочно полагая, что адекватно выражает единство формулой: одна личность (prosopon) и две природы (fuseij). Какое бы значение не придавал своим формулам сам Феодор, сама его терминология вела к путанице, ибо «лицо», общая и Божественной, и человеческой природе Христа, в словаре того времени могла пониматься как «личина». Термин «природа» всегда указывал на конкретную реальность, а иногда — и на реальность личную. По Феодору, Божественная реальность «обитала» в человеке Иисусе, однако его система по–прежнему исключала всякие упоминания о «Боге–Слове, Рожденном от Марии Девы».

Такова была причина спора между Несторием, учеником Феодора, и св. Кириллом Александрийским. В своей сотериологии антиохийская школа стремилась прежде всего, в противоположность Аполлинарию, сохранить целостную человеческую природу Христа, ибо Иисус Христос, как человек, был всецело воспринят Словом. Одним из очевиднейших признаков полноты человеческой природы Спасителя явилась его смерть на кресте. Подверженность страданию — существеннейший признак тварной человеческой природы; бесстрастность характеризует природу Бога. Вот почему великий антиохийский учитель Феодорит постоянно отвергал «теопасхизм» Кирилла и никогда не принимал выражение «Бог умер на кресте». Теопасхизм был для него несомненным признаком монофизитства и утверждал некую недостаточность человеческой природы во Христе, ибо умереть может только человек — но не Бог. Даже после примирения с Кириллом и принятия как Богоматеринства Марии, так и слова Богородица в качестве не только риторического хвалебного эпитета (в этом смысле его принимали и Феодор и Несторий), но и богословского термина, адекватно выражающего тайну Боговоплощения, Феодорит никогда не позволял себе говорить о «смерти Бога». Для него это означало не единство природ, а их смешение, превращение одной природы в другую.

«Антропологический максимализм» (как удачно выразился о. Георгий Флоровский) антиохийской школы не позволял точно выразить и тайну Искупления. С этой точки зрения человеческая природа Христа оказывалась автономной; она наделялась собственной свободной волей и развивала собственную активность (хотя и в единстве со Словом); и именно этой человеческой природе антиохийцы приписывали заслугу нашего спасения. Человек Иисус, согласно Феодору, «наслаждается сотрудничеством со Словом сообразно своему устремлению» (к благу). Из такой интерпретации спасения легко выводятся заключения, благоприятные для чисто человеческого аскетизма, видящего спасение человека в его личной устремленности к благу и к добродетели, как подражанию устремлениям Иисуса. Однако, несмотря на то, что практические и этические выводы антиохийцев вполне согласовались с этой концепцией, они все же не делали из своих христологических предпосылок радикальных выводов. Желая оставаться верными церковному Преданию, они вновь и вновь возвращались к теме Христа как единственного Победителя смерти и греха. Эта верность традиции шла рука об руку с желанием рационально объяснить Воплощение (у Феодора и в еще большей степени у Нестория). Такое объяснение требовало адекватных познаний в метафизике, которых Несторию явно не хватало. «Рационализм» Нестория привел его к конфликту с общепринятой в Церкви формой выражения, в частности со словом «Богородица», и немедленно вызвал у традиционалистов самые худшие подозрения. Столкнувшись с их критикой, Несторий обнаружил, что для отпора ему не хватает метафизических и богословских доводов. Поскольку сейчас в глазах некоторых Несторий представляется богословом, наиболее адекватным нашему времени, и поскольку его обвиняли в дурных намерениях, в наши дни иные готовы объявить его невинной жертвой нетерпимости Кирилла Александрийского. Такая посмертная апология Нестория представляется, однако, куда менее убедительной, чем обвинения, выдвинутые Кириллом и поддержанные позднейшими богословами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад