Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Идеалы и действительность в русской литературе - Пётр Алексеевич Кропоткин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Борис. Кто ж это знал, что нам за любовь нашу так мучиться с тобой! Лучше б бежать мне тогда!

Катерина. На беду я увидела тебя. Радости видела мало, горя-то, горя-то что! Да еще впереди-то сколько! Ну, да что думать о том, что будет! Вот я теперь тебя видела, этого они у меня не отымут; а больше мне ничего не надо. Только ведь мне и нужно было увидать тебя. Вот мне теперь гораздо легче сделалось; точно гора с плеч свалилась. А я все думала, что ты на меня сердишься, проклинаешь меня...

Борис. Что ты, что ты!

Катерина. Да нет, все не то я говорю, не то я хотела сказать! Скучно мне было по тебе, вот что; ну, вот я тебя увидала...

Борис. Не застали б нас здесь!

Катерина. Постой, постой! Что-то я тебе хотела сказать?! Вот забыла! Что-то нужно было сказать! В голове-то все путается, не вспомню ничего.

Борис. Время мне, Катя!

Катерина. Погоди, погоди!

Борис. Ну, что же ты сказать-то хотела?

Катерина. Сейчас скажу. (Подумав.) Да! Поедешь ты дорогой, ни одного ты нищего так не пропускай, всякому подай, да прикажи, чтоб молились за мою грешную душу.

Борис. Ах, кабы знали эти люди, каково мне прощаться с тобой! Боже мой! Дай Бог, чтоб им когда-нибудь так же сладко было: как мне теперь. Прощай, Катя! (Обнимает ее и кочет уйти.) Злодеи вы! Изверги! Эк, кабы сила!

Катерина. Постой, постой! Дай мне поглядеть на тебя в последний раз. (Смотрит ему в глаза.) Ну, будет с меня! Теперь Бог с тобой, поезжай. Ступай, скорее ступай!

Борис. (Отходит несколько шагов и останавливается.) Катя, нехорошо что-то! Не задумала ли ты чего? Измучусь я дорогой-то, думавши о тебе.

Катерина. Ничего, ничего! Поезжай с Богом! (Борис хочет подойти к ней.) Не надо, не надо, довольно!

Борис (рыдая). Ну, Бог с тобой! Только одного и надо у Бога просить, чтоб она умерла поскорее, чтобы ей не мучиться долго! Прощай! (Кланяется.)

Катерина. Прощай! (Борис уходит. Катерина провожает его глазами и стоит несколько времени задумавшись.)

ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Катерина (одна). Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу — все равно. Да, что домой, что в могилу!., что в могилу! В могиле лучше... Под деревцом могилушка... как хорошо!.. Солнышко ее греет, дождичком ее мочит... весной на ней травка вырастет, мелкая такая... птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут, цветочки расцветут: желтенькие, красненькие, голубенькие... всякие. (Задумывается.) Всякие... Так тихо, так хорошо! Мне как будто легче! А об жизни и думать не хочется. Опять жить? Нет, нет, не надо... не хорошо! И люди мне противны, и дом мне противен, и стены противны! Не пойду туда! Нет, нет, не пойду! Придешь к ним, они ходят, говорят, а на что мне это? Ах, тяжко стало! И опять поют где-то! Что поют? Не разберешь... Умереть бы теперь... Что поют? Все равно, что смерть придет, что сама... а жить нельзя! Грех! Молиться не будут? Кто любит, тот будет молиться... Руки крест-накрест складывают... в гробу! Да, так... я вспомнила. А поймают меня, да воротят домой насильно... Ах, скорей, скорей! (Подходит к берегу. Громко.) Друг мой! Радость моя! Прощай! (Уходит. Входят: Кабанова, Кабанов, Кулагин и Работник с фонарем.)

«Гроза» — одна из лучших драм в современном репертуаре русской сцены. Пьеса эта со сценической точки зрения превосходна. Каждая сцена в отдельности производит впечатление, действие драмы развивается быстро, и каждое из действующих лиц дает превосходную роль для артиста. Роли Дикого, Варвары (ветреной сестры), Кабанова, Кудряша (возлюбленного Варвары), старика самоучки-механика, даже старой барыни с двумя лакеями, появляющейся всего на несколько минут во время грозы, — каждая из этих ролей может дать высокое артистическое наслаждение актеру и актрисе, выполняющим ее; что же касается ролей Катерины и Кабановой — то ни одна великая актриса не побрезгует ими.

Переходя к главной идее драмы, я снова принужден буду повторить сказанное мною по поводу других произведений русской литературы. На первый взгляд может показаться, что Кабанова и ее сын исключительно русские типы — типы, более не существующие в Западной Европе. Таково, по крайней мере, мнение некоторых английских критиков; но оно едва ли справедливо. Слабохарактерные, не умеющие отстоять себя Кабановы, может быть, действительно редко встречаются в Англии, или же их лукавая покорность не заходит так далеко, как это мы видим в «Грозе». Но даже и для России Кабанов не особенно типичен. Что же касается его матери, старухи Кабановой, то каждому из нас не раз приходилось встречать ее в английской обстановке. В самом деле, кому не знаком тип старой леди, которая ради наслаждения властью, не желая расстаться с нею, держит своих дочерей при себе до седых волос, мешая им выйти замуж и притесняя их? Леди, которая на всякие манеры притесняет своих домашних. Диккенс был хорошо знаком с Кабанихой, и она процветает в Англии до сих пор — как и в других странах.

Позднейшие драматические произведения Островского

С годами Островский расширил круг наблюдений над русской жизнью и начал изображать типы других классов общества, помимо купечества, и в своих позднейших драматических произведениях он дал такие высоко привлекательные, прогрессивные типы, как «бедная невеста» Параша (в прекрасной комедии «Горячее сердце»), Агния в «Не все коту масленица», актер Несчастливцев в прекрасной идиллии «Лес» и т. д. Что же касается до изображенных им «отрицательных» типов, взятых из жизни петербургской бюрократии или из среды миллионеров и дельцов, создающих «компании на акциях», Островский выказал глубокое понимание в изображении этих типов; в его комедиях эти холодные и жестокие, хотя «респектабельные» по внешности типы изображены с удивительной верностью, и в этом отношении у него мало найдется соперников.

В общем, Островский создал около пятидесяти драм и комедий, и каждая из них обладает высокими сценическими достоинствами. Ни одна из ролей в них не может быть названа незначительной. Крупный актер или актриса могут взять на себя исполнение самой маленькой роли, состоящей всего из нескольких слов во время одного-двух выходов на сцену, — зная, что в распоряжении артиста будет достаточно материала для создания характера. Что же касается главных действующих лиц, то Островский вполне понимал, что значительная часть в деле создания характера должна быть предоставлена актеру. Вследствие этого в его произведениях найдутся роли, которые без такого сотрудничества окажутся бледными и незаконченными, но в руках истинного артиста эти же роли дадут обильный материал для глубоко психологического и ярко драматического олицетворения. Немудрено поэтому, что любители драматического искусства находят такое глубокое эстетическое удовольствие, играя в пьесах Островского или читая их вслух.

Реализм, в том смысле, какой придавался этому слову в настоящей работе, — т. е. реалистическое описание характеров и событий, подчиненное идеалистическим целям, — является отличительной чертой драматических произведений Островского. Простота его сюжетов удивительна, напоминая в этом отношении повести Тургенева. Вы видите жизнь — жизнь со всеми ее мелочами, развивающуюся перед вашими глазами, и вы наблюдаете, как из этих мелочных деталей неощутимо вырастает драматическая завязка.

«Сцена идет за сценою — все такие обыденные, будничные, серенькие, и вдруг совершенно незаметно развертывается перед вами потрясающая драма. Можно положительно сказать, что не действие пьесы разыгрывается, а сама жизнь течет по сцене медленною, незаметною струею. Точно как будто автор только всего и сделал, что сломал стену и предоставил вам смотреть, что делается в чужой квартире». В таких словах один из наших критиков, [ Александр Михайлович ] Скабичевский, характеризует творчество Островского.

Островский вывел в своих драматических произведениях громадное количество разнообразных характеров, взятых из всех классов русского общества и народа; но он навсегда распростился со старым романтическим делением человеческих типов на «добродетельных» и «злодеев». В действительной жизни эти два деления сливаются, входят одно в другое. В то время, как английский драматический автор до сих пор не может представить себе драмы без «злодея», Островский не чувствовал надобности вводить в свои произведения этого условного лица. Равным образом не чувствовал он потребности следовать условным правилам «драматической коллизии» (столкновения). Вышеупомянутый критик говорит: «Нет никакой возможности подвести пьесы Островского под одно какое-нибудь начало, вроде, например, борьбы чувства с долгом, коллизии страстей, ведущих за собою фатальные возмездия, антагонизма добра и зла, прогресса и невежества и пр. Это пьесы самых разнообразных жизненных отношений. Люди становятся в них, как и в жизни, друг к другу в различные обязательные условия, созданные прошлым, или случайно сходятся на жизненном пути; а так как характеры их и интересы находятся в антагонизме, то между ними возникают враждебные столкновения, исход которых случаен и непредвиден, завися от разнообразных обстоятельств: иногда побеждает наиболее сильная сторона, к общему благополучию или к общему несчастию и гибели. Но разве мы не видим в жизни, что порою вдруг вторгается какой-нибудь новый и посторонний элемент и решает дело совершенно иначе? Ничтожная случайность, произведя ничтожную перемену в расположении духа героев драмы, может повести за собою совершенно неожиданные последствия».

Подобно Ибсену, Островский иногда даже не находит нужным сказать, чем заканчивается драма.

В заключение необходимо отметить, что Островский, в противоположность всем его современникам — писателям сороковых годов, — не был пессимистом. Даже среди самых ужасных столкновений, изображенных в его драмах, он сохраняет жизнерадостность и понимание неизбежной фатальности многих скорбей жизни. Он никогда не избегал изображения мрачных сторон из водоворота человеческой жизни и дал достаточно отвратительную коллекцию семейных деспотов из среды старого купечества, за которой следовала коллекция еще более отвратительных типов из среды промышленных «рыцарей наживы». Но он всегда, тем или иным путем, указывал на одновременное влияние лучших элементов или же намекал на возможную победу этих элементов. Таким образом, он не впал в пессимизм, столь свойственный его современникам, и в нем вовсе нет той склонности к истерии, какая, к сожалению, проявляется в некоторых из его современных последователей. Даже в моменты, когда в некоторых из его драм вся жизнь принимает самый мрачный оттенок (как, например, в «Грех да беда на кого не живет» — странице из крестьянской жизни, столь же реалистически мрачной, как «Власть тьмы» Толстого, но более сценичной), даже в такие моменты появляется луч надежды, — по крайней мере, хоть в созерцании природы, если уже не остается ничего другого, чтобы прояснить мрак человеческого безумия.

И все же имеется одна черта творчества Островского, и притом очень важная, которая мешает Островскому занять во всемирной драматической литературе то высокое место, которое он заслуживает по своему могучему драматическому таланту, — мешает ему быть признанным, как одному из великих драматургов XIX века. Драматические конфликты в его произведениях все отличаются чрезвычайной простотой. Вы не найдете в них тех более трагических проблем и запутанных положений, которые сложная натура образованного человека нашего времени и различные стороны великих социальных вопросов постоянно создают теперь в конфликтах, возникающих в каждом слое и классе общества. Надо, впрочем, прибавить, что еще не появился тот драматург, который смог бы изображать великие современные проблемы жизни так же мастерски, как московский драматург изображал более простые проблемы, которые он наблюдал в знакомой ему обстановке.

Историческая драма. А. К. Толстой

В пору расцвета своего таланта Островский обратился также и к исторической драме. Все его драмы этого рода написаны превосходными белыми стихами; но, подобно пьесам Шекспира из английской истории и пушкинскому «Борису Годунову», они носят скорее характер драматических хроник, чем драм в собственном значении этого слова. Они более принадлежат к области эпики, и драматический характер в них часто ставится на второй план вследствие желания ввести исторический колорит.

То же определение приложимо, хотя в меньшей степени, и к историческим драмам графа Алексея Константиновича Толстого (1817—1875). А. К. Толстой был прежде всего поэтом; но он также написал историческую повесть из времен Иоанна Грозного, которая имела большой успех, отчасти потому, что в данном случае цензура впервые позволила изобразить в повести полубезумного царя, который играл роль Людовика XI в истории русской монархии, но в значительной степени успехом повесть была обязана и своим действительным качествам. Толстой также попробовал свои силы в драматической поэме «Дон-Жуан», которая, однако, стоит гораздо ниже драмы Пушкина того же содержания; но его главным трудом в области драматической поэзии является драматическая трилогия из времен Иоанна Грозного и Дмитрия Самозванца: «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Феодор Иоаннович» и «Борис Годунов». Эти три трагедии имеют значительную ценность. В каждой из них положение героя — действительно высоко драматичное — изображено автором с талантом и производит большое впечатление; притом действие происходит в обстановке дворцов старых московских царей и поражает своей пышной оригинальностью. Но во всех трех трагедиях развитие драматического элемента страдает от вторжения эпического, описательного элемента, и характеры или не выдержаны в историческом отношении (Борис Годунов лишен свойственных ему резких черт характера, замененных известного рода спокойным идеализмом, который был личной особенностью самого автора), или же не представляют той целостности, которую мы привыкли встречать в драмах Шекспира. Конечно, трагедии Толстого не имеют почти ничего общего с романтическими драмами Виктора Гюго; они, несмотря на указанные недостатки, драматические произведения реалистического характера; но в обрисовке человеческих характеров все же чувствуется некоторое влияние романтизма; в особенности это приходится сказать относительно изображения Иоанна Грозного.

Исключением является лишь трагедия «Царь Феодор Иоаннович». А. К. Толстой был преданный личный друг Александра II. Отказавшись от предлагавшихся ему высоких административных постов, он предпочел занять скромное место обер-егермейстера императорской охоты, позволявшее ему сохранить независимость, оставаясь в близких отношениях с императором. Такое положение, быть может, дало художнику возможность внести в характер царя Феодора те черты действительности, которые выгодно отделяют его в художественном отношении от изображения Иоанна Грозного и Бориса Годунова. Царь Феодор в трагедии Толстого — действительный, живой образ.

Другие драматические писатели

Из числа других драматических писателей мы можем в настоящей работе лишь вкратце упомянуть о наиболее интересных.

Тургенев написал в 1848—1851 годах пять комедий, которые обладают всеми элементами для тонкого артистического выполнения, очень живы и, будучи написаны великолепным тургеневским слогом, до сих пор остаются источником эстетического наслаждения для зрителей с тонко развитым художественным вкусом.

Мы уже упоминали ранее о Сухово-Кобылине. Он написал комедию «Свадьба Кречинского», имевшую огромный успех; комедия эта была первой в задуманной им драматической трилогии; остальные же две пьесы, входящие в эту трилогию («Дело» и «Смерть Тарелкина») и содержащие ядовитую сатиру на бюрократию, отличаются меньшей сценичностью.

А. Писемский (1820—1881), беллетрист, написал, помимо нескольких хороших повестей и нескольких незначительных комедий, одну чрезвычайно хорошую драму — «Горькая судьбина» — из жизни крестьян, которую Писемский знал хорошо и превосходно изобразил в своей драме. Должно заметить, что хорошо известная драма Толстого «Власть тьмы», также взятая из крестьянской жизни, несмотря на всю ее могущественность, стоит ниже вышеупомянутой драмы Писемского.

Беллетрист А. А. Потехин(1829— 1902) также писал для сцены, и его нельзя миновать даже в нашем кратком очерке русской драмы. Его комедии «Мишура», «Отрезанный ломоть», «В мутной воде» встретили всевозможные препятствия со стороны цензуры, и, например, комедия «Вакантное место» никогда не была представлена на сцене, но те из них, которые попали на сцену, всегда пользовались успехом, а сюжеты произведений Потехина всегда привлекали внимание нашей критики. Первая из его комедий, «Мишура», может быть признана типичною для определения таланта Потехина.

Эта комедия отвечала на один из вопросов дня. В течение нескольких лет русская литература, увлеченная примером Щедрина (см. главу VIII), с особенным вниманием останавливалась на изображении тех чиновников, которые вплоть до судебной и административной реформы 1864 года жили исключительно взяточничеством. Но вслед за введением вышеупомянутых реформ выросла новая раса чиновников — правда, не берущих взяток, но в то же самое время, вследствие их накрахмаленного ригоризма и деспотического, ничем не сдерживаемого себялюбия, они являются едва ли не большим злом, чем прежние взяточники. В герое «Мишуры» автор берет именно такой тип. Его характер со всеми второстепенными чертами — его неблагодарностью и в особенности его любовью (или тем, что он понимает под любовью) — может быть изображен, для целей драмы, в чересчур черном свете: такие последовательные эгоисты и формалисты очень редки или, пожалуй, даже никогда не встречаются в действительной жизни. Но автору почти удается убедить зрителей в реальности этого типа — с таким мастерством он развертывает в ряде разнообразных положений «корректную» и глубоко эгоистическую натуру своего героя. В этом отношении комедия очень удачна и дает превосходный материал для актеров.

А. И. Пальм (1823—1885) был драматургом, который пользовался долговременным успехом. В 1849 году он был арестован за знакомство с лицами, принадлежавшими к кружку Петрашевского (см. главу о Достоевском), и с того времени жизнь его была рядом злоключений, так что он мог возвратиться к литературной деятельности лишь в пятидесятилетнем возрасте. Он принадлежал к тургеневскому поколению и, будучи хорошо знаком с типами дворян, которых великий романист так ярко изобразил в целом ряде своих «Гамлетов», написал несколько комедий из жизни этого круга. Его комедии «Старый барин» и «Наш друг Неклюжев» до последнего времени давались с большим успехом на русской сцене.

Актер И. Е. Чернышев (1833—1863) написал также несколько комедий и одну драму, «Испорченная жизнь», произведшую некоторое впечатление в 1861 году; наконец, заслуживает упоминания в настоящем кратком очерке Н. Соловьев, написавший несколько самостоятельных драматических произведений, и В. А. Крылов (Александров), отличавшийся не столько талантливостью, сколько производительностью.

В последнее время два молодых писателя произвели глубокое впечатление своими комедиями и драматическими сценами. Я говорю об Антоне Чехове, которого драма «Иванов» вызвала несколько лет тому назад оживленные споры, а последующие драмы произвели глубокое впечатление, и о Максиме Горьком, «Мещане» которого указывают на несомненный драматический талант, а его недавно напечатанные «драматические сцены» «На дне» (это действительно лишь сцены, без попытки построить из них драму) затмевают даже лучшие его беллетристические очерки. Мы подробнее коснемся их в следующей главе.

Глава VII. Беллетристы-народники

Их положение в русской литературе — Ранние беллетристы-народники: Григорович.— Марко Вовчок. — Данилевский. — Переходный период: Кокорев. — Писемский. — Потехин. — Этнографические исследования. — Реалистическая школа: Помяловский. — Решетников. — Левитов. — Глеб Успенский. — Златовратский и другие народники: Наумов. — Засодимский. — Салов. — Нефедов. — Современный реализм: Максим Горький.

Замечательную группу русских беллетристов, почти совершенно неизвестных в Западной Европе, а между тем представляющих, может быть, самый типический отдел русской литературы, представляют «беллетристы-народники». Под этим названием они известны главным образом в России, и под этим названием разбирал их критик Скабический, сначала в книге, посвященной им («Беллетристы-народники», Спб., 1888), а позже в своей «Истории новейшей русской литературы» (4-е издание, 1900 г.). Под «беллетристами-народниками» мы разумеем, конечно, не тех, которые пишут для народа, а тех, которые пишут о народе: о крестьянах, углекопах, фабричных рабочих, беднейшем населении городов, бездомных бродягах и т. д. Брет Гарт в своих очерках из жизни золотоискателей, Золя в «LAssommoir» и «Germinal», Гиссинг (Gissing) в «Liza of Lambeth», Уайтинг (Whiting) в «№ 5, John Street» принадлежат к этой категории; то, что в западноевропейской литературе представляется исключительным и случайным, в русской литературе является органическим.

Целый ряд талантливых писателей в последнее пятидесятилетие посвятили свои труды, иные исключительно, описанию того или иного сословия русского народа. Каждый класс трудящихся масс, который в других литературах послужил бы только фоном для повести, действие которой происходит в среде образованного класса (как, например, «Woodlandera» Томаса Гарди), в русской повести нашел своего художника. Все великие вопросы, относящиеся к народной жизни и обсуждавшиеся в книгах социально-политического содержания и в журнальных статьях, одновременно нашли отражение и в повести. Зло крепостничества и позднее борьба между крестьянином и растущим купечеством и «властью денег»; влияние фабрик на деревенскую жизнь, крупные артельные рыбные ловли, крестьянская жизнь в некоторых монастырях и жизнь в дебрях сибирских лесов, жизнь городской нищеты и жизнь бродяг, — все это было изображено беллетристами-народниками, и их повести читают с такой же жадностью, как и произведения величайших русских писателей. И в то время, как вопросы вроде будущего крестьянской общины или применения крестьянского обычного права в волостных судах обсуждались в газетах, научных журналах и статистических исследованиях, они разрабатывались также путем художественных образов и типов, взятых из жизни, в повестях и рассказах беллетристов-народников.

Более того, беллетристы-народники, взятые в целом, представляют великую школу реалистического искусства, и в деле истинного реализма они превзошли всех тех писателей, о которых мы упоминали в предыдущих главах. Конечно, русский «реализм», как читатель этой книги мог неоднократно убедиться, представляет нечто совершенно отличное от французского «натурализма» и «реализма» Золя и его последователей. Как мы уже заметили, Золя, невзирая на его пропаганду «реализма», всегда остается неисправимым романтиком в концепции главных характеров, безразлично, принадлежат ли они к «святому» или «злодейскому» типу; и, вероятно, чувствуя сам эту особенность своего творчества, он придавал такое преувеличенное значение «физиологической наследственности» и нагромождению мелких описательных деталей, многие из которых (особенно относящиеся к характеристике отталкивающих типов) могут быть опущены без малейшего ущерба для обрисовки характеров. В России «реализм» Золя всегда рассматривался как нечто поверхностное и чисто внешнее, и хотя наши беллетристы-народники также часто отличались обилием ненужных деталей — иногда чисто этнографического характера, — тем не менее они всегда стремились к тому внутреннему реализму, который заключается в изображении характеров и положений, изображающих действительную жизнь, рассматриваемую в целом. Их задачей было изображение жизни без искажения, хотя бы это искажение сводилось лишь к введению мелких деталей, могущих быть верными, но все-таки случайных, или же в наделении героев пороками и добродетелями, которые хотя иногда и встречаются, но не должны быть обобщаемы. Некоторые из этих беллетристов, как читатели увидят ниже, воздерживались даже от обычного изображения типов и даже от изложения индивидуальных драм нескольких типических героев. Они сделали чрезвычайно смелую попытку изобразить самую жизнь в последовательности мелочных событий, совершающихся в серой и скучной обстановке, вводя в рассказ лишь тот драматический элемент, который является результатом бесконечного ряда мелких и угнетающих мелочей жизни и самых обыденных обстоятельств; и должно сказать, что смелые новаторы достигли значительных успехов в этой новой, созданной ими области искусства — может быть, наиболее трагической из всех других его областей. Другие из этих беллетристов ввели в литературу новый отдел художественного изображения жизни, занимающей середину между повестью, в истинном значении этого слова, и демографическим описанием данного населения. Так, например, Глеб Успенский владел искусством перемешивать художественные описания деревенского люда рассуждениями, относящимися к области народной психологии, причем так умел заинтересовать читателя, что последний охотно прощал ему эти отступления от общеустановленного художественного канона; другие, подобно Максимову, успевали создавать, из чисто этнографических описаний, истинные произведения искусства, нисколько при этом не нарушая их научной ценности.

Ранние беллетристы-народники

Одним из наиболее ранних беллетристов-народников был Григорович (1822—1899), человек крупного таланта; его иногда ставили в ряд с Толстым, Тургеневым, Гончаровым и Островским. Его литературная карьера очень интересна. Отец его был русский, а мать француженка, и в десятилетнем возрасте он с трудом понимал по-русски. Его воспитание носило иностранный характер — преимущественно французский, — и он, в сущности, никогда не жил в деревенской обстановке, среди которой выросли Тургенев и Толстой. Григорович никогда не занимался исключительно литературным трудом: одно время он очень увлекался живописью, и, хотя впоследствии принужден был оставить эти занятия вследствие слабости зрения, он внимательно следил за судьбой русского художества; в последние тридцать лет своей жизни он почти не появлялся в литературе, отдавая все свое время Обществу поощрения художников. И все же этот полурусский по происхождению оказал России ту же услугу, какую оказала Соединенным Штатам Гарриет Бичер-Стоу ее изображением страданий рабов-негров.

Григорович воспитывался в том же военно-инженерном училище, что и Достоевский; окончив курс своего образования в училище, он нанял каморку у сторожа Академии художеств, с целью всецело посвятить себя искусству, и начал посещать классы академии. В это время он познакомился с малорусским поэтом Шевченко (бывшим в то время учеником академии), а позже — с Некрасовым и Валерьяном Майковым (крупным критиком, который умер очень молодым). Благодаря этим знакомствам он начал принимать участие в литературе и вскоре нашел свое истинное призвание.

Некоторую литературную известность Григорович приобрел очерком «Петербургские шарманщики», в котором он с большой теплотой изобразил печальную жизнь этого класса петербургского населения. Русское общество в те годы находилось под влиянием социалистического движения во Франции, и лучшие его представители были глубоко возмущены царившими в России крепостничеством и абсолютизмом. Фурье, Пьер Леру, Жорж Занд были любимыми писателями в русских передовых кружках, и Григорович также был захвачен этим веянием времени. Он уехал из Петербурга и, пробыв около двух лет в деревне, в 1847 году напечатал свою первую повесть из деревенской жизни — «Деревня». Он изобразил в ней, без всякого преувеличения, темные стороны деревенской жизни и ужасы крепостного права; причем это изображение отличалось такой живостью, что Белинский признал и приветствовал в лице молодого писателя крупный талант. Следующая его повесть — «Антон Горемыка», также из крестьянской жизни — имела громадный успех, и ее общественно-литературное значение можно приравнять к значению «Хижины дяди Тома». Ни один образованный человек того времени — да и позже, во время моей молодости — не мог читать без слез о несчастиях Антона и не возмущаться ужасами крепостного права. В течение следующих восьми лет (1847—1855) Григоровичем было написано еще несколько повестей такого же характера — «Рыбаки», «Переселенцы», несколько рассказов из народной жизни («Пахарь» и пр.) и большой роман «Проселочные дороги». Вслед за тем Григорович замолкает. В 1858 году он вместе с несколькими нашими лучшими писателями — Гончаровым, Островским, Максимовым (этнографом) и др. — принял участие в литературной экспедиции, организованной великим князем Константином; согласно плану этой экспедиции некоторые из наших писателей отправлены были для изучения родного края внутрь России, а иные приняли участие в морских кругосветных плаваниях. К последним принадлежали Григорович и Гончаров. Описание путешествия, сделанное Григоровичем («Корабль Ретвизан»), довольно интересно, но стоит неизмеримо ниже аналогичной работы Гончарова («Фрегат Паллада»).По возвращении из этой экспедиции Григорович почти исключительно посвятил себя искусству, и в последние годы жизни он написал лишь несколько повестей и «Воспоминания». Он умер в 1899 году.

Все крупные произведения Григоровича появились, таким образом, в промежуток 1846—1855 гг. Критики расходятся в оценке его произведений. Некоторые из наших критиков отзываются о них с большой похвалой, другие же — и таких большинство — говорят, что крестьяне, изображаемые Григоровичем, не вполне реальны. Тургенев указывал, что описания Григоровича холодны; в них чувствуется отсутствие сердечности. Это последнее замечание, может быть, и справедливо, хотя читатель, не сталкивавшийся лично с Григоровичем, едва ли сделал бы подобное замечание; во всяком случае, во время появления «Антона Горемыки», «Рыбаков» и т. д. читающая публика относилась к автору этих произведений совершенно иначе. Что же касается крестьян в изображении Григоровича, то я, со своей стороны, позволю себе сделать одно замечание. Несомненно, что они слегка идеализированы, но необходимо сказать также, что русское крестьянство вовсе не представляет сплошной однородной массы. На территории Европейской России расселено несколько отделов, почти что народностей, и различные части населения развивались неодинаковым путем. Крестьяне южной России не похожи на крестьян северной, так же как крестьяне восточной не похожи на крестьян западной России. Григорович описывал главным образом крестьян, живущих на юге от Москвы, в Тульской и Калужской губерниях, и население этих губерний действительно представляет ту мягкую и слегка поэтическую, угнетаемую и все-таки безобидную добросердечную расу, которую мы видим в повестях Григоровича, — расу, в которой соединился поэтический ум литовца и украинца с общинным духом великоросса. Сами этнографы отмечают в населении этой части России специальные этнографические черты.

Конечно, крестьяне Тургенева (Тула и Орел) отличаются большей реальностью, его типы более ясно очерчены, а любой из современных беллетристов-народников, даже из менее талантливых, пошел дальше Григоровича в исследовании характера и жизни крестьянства. Но повести Григоровича, при всех указанных недостатках, оказали огромное влияние на целое поколение. Они научили нас любить крестьян и чувствовать всю тяжесть долга, лежащего на нас, образованной части общества, по отношению к крестьянству. Повести эти чрезвычайно помогли развитию того общего чувства сожаления к положению крепостных, без которого уничтожение крепостного права было бы отодвинуто на много лет и, во всяком случае, не имело бы такого решительного характера. В более позднюю эпоху его произведения, несомненно, имели влияние на создание того движения «в народ», которое началось в семидесятых годах.

Другим писателем той же школы, произведшим глубокое впечатление как раз накануне освобождения крестьян, была Мария Маркович, писавшая под псевдонимом Марко Вовчок. Она была великоросска из дворянской семьи Центральной России, но вышла замуж за малорусского писателя, Марковича, замечательного этнографа, и ее первая книга рассказов из крестьянской жизни (1857—1858) была написана на великолепном, глубоко поэтическом малорусском языке (Тургенев перевел эти рассказы по-великорусски). Она вскоре, однако, возвратилась к своему родному языку, и вторая книга ее рассказов из крестьянской жизни и последовавшая за ней повесть из жизни образованных классов были написаны по-великорусски. Обе значительно уступали первой.

В настоящее время повести и рассказы Марка Вовчка могут показаться чересчур сантиментальными — знаменитая повесть Гарриет Бичер-Стоу также производит теперь подобное впечатление, — но в те годы, когда величайшим вопросом для России было: будут ли освобождены крестьяне, и когда все лучшие силы страны требовались для борьбы за освобождение, — в те годы вся образованная Россия упивалась повестями Марка Вовчка и рыдала над судьбой ее героинь-крестьянок. Но и помимо этой службы требованиям момента (а, по моему мнению, искусство обязано приходить на службу обществу, особенно во времена подобных кризисов), очерки Марка Вовчка имели серьезное достоинство. Их «сантиментальность» вовсе не была сентиментальностью XIX века, за которой скрывалось отсутствие действительного чувства. Напротив, в них чувствовалось горячее биение любящего сердца; в них разлита истинная поэзия; в них чувствуется веяние глубоко поэтической украинской народной поэзии, поэтических песен Украины. С этой народной поэзией г-жа Маркович была настолько знакома, что, как замечали русские критики, она дополняла свое несовершенное знание действительной народной жизни, вводя мастерским образом многие черты, вдохновленные народною поэзией и песнями Украины. Ее герои не были реальны, они отзывались изобретением; но атмосфера украинской деревни, краски местной жизни присущи этим очеркам; мягкая поэтическая грусть украинского крестьянства изображена мягкой кистью женщины-художника.

Среди беллетристов-народников этого периода следует упомянуть о Данилевском (1829—1890). Хотя он более известен как автор исторических романов, его три повести «Беглые в Новороссии» (1862), «Беглые воротились» (1863), и «Новые места» (1867), в которых описывается жизнь свободных переселенцев в Новороссии, пользовались большим успехом. В них было рассыпано немало живых и очень симпатичных сцен из жизни этих переселенцев — в большинстве случаев беглых, которые захватывали свободные земли без разрешения на то правительства в недавно присоединенных территориях юго-западной России и делались жертвами предприимчивых дельцов.

Переходный период

Несмотря на все достоинства их работ, Григорович и Марко Вовчок упускали из виду, что, делая жизнь беднейших классов населения сюжетом своих произведений, они должны были бы озаботиться о подыскании для этой цели более подходящей литературной оболочки. Обычная литературная техника, выработанная для повестей из жизни обеспеченных классов — с их манерностью, с «героями», которых теперь поэтизируют так, как когда-то поэтизировали рыцарей в рыцарских романах, — конечно, оказывается неподходящей формой для повестей из жизни американских скваттеров или русских крестьян. Надо было найти новые методы и другой стиль; но это было достигнуто лишь постепенно, и было бы чрезвычайно интересно указать постепенную эволюцию манеры и стиля от Григоровича до ультрареализма Решетникова и, наконец, до совершенства формы, достигнутого реалистом-идеалистом Горьким в его маленьких рассказах. Но мы можем указать в настоящей работе лишь на некоторые промежуточные ступени в этом развитии.

И. Т. Кокорев (1826—1853) умер очень молодым, написав несколько рассказов из жизни бедных классов городского населения; он не успел освободиться от сантиментализма «благосклонного наблюдателя», но он знал эту жизнь хорошо: он родился и воспитывался в нищете, в среде бедняков, которых он потом описывал; вследствие этого ремесленники и мещане его повестей и рассказов описаны, как говорит Добролюбов, «с теплотой и некоторой сдержанностью — как говорят о близких родных», но вместе с тем «из этого мягкого, терпеливо страдающего сердца не вырвалось крика отчаяния, мощного проклятия или язвительной иронии». В его произведениях слышится даже нота примирения со злом социального неравенства.

Значительный шаг вперед в области повестей из народной жизни был сделан А. Ф. Писемским (1820—1881) и А.А. Потехиным (род. 1829), хотя ни тот ни другой не могут быть причислены исключительно к беллетристам-народникам. Писемский был современник Тургенева, и одно время можно было думать, что он займет место в одном ряду с Тургеневым, Толстым и Гончаровым. Он, несомненно, обладал очень крупным талантом, и его произведения обличали незаурядную наблюдательность и мощь. Его роман «Тысяча душ», появившийся накануне освобождения крестьян (1858), произвел глубокое впечатление и был по достоинству оценен даже в Германии, где в следующем году он появился в немецком переводе. Но Писемский был человеком без глубоких определенных убеждений, и вышеупомянутый роман был его последним действительно замечательным произведением. Когда началось великое радикальное и «нигилистическое» движение (1858—1864) и каждому пришлось занять определенное положение среди ожесточенной борьбы различных убеждений, Писемский, пессимистически относившийся и к людям, и к идеям, считавший «убеждения» лишь прикрытием узкого эгоизма и самой низменной чувственности, занял враждебное положение по отношению к вышеупомянутому движению, и эта врада выразилась в таких произведениях, как «Взбаламученное море», являющихся, в сущности, клеветой на молодое поколение. В этих «обличительных» произведениях погас крупный талант Писемского. В более ранний период своей литературной деятельности Писемский написал несколько рассказов из крестьянской жизни («Плотничья артель», «Питерщик» и др.), а также драму из деревенской жизни («Горькая судьбина»); все эти произведения имеют действительную литературную ценность. Автор проявил в них знание крестьянской жизни, большое мастерство в употреблении русского разговорного языка и вполне реалистическое понимание крестьянского характера. В них нет и следа той идеализации, которая так сильно чувствуется в более поздних произведениях Григоровича, написанных под влиянием Жорж Занд. Степенные, полные здравого смысла крестьяне Писемского могут быть поставлены в ряду с изображениями крестьян у Тургенева. Что же касается драмы Писемского (который сам был прекрасным актером), то она ничего не потеряет от сравнения с лучшими драмами Островского, в ней даже более трагизма, с другой стороны, ее могучий реализм не ниже «Власти тьмы» Толстого, с которой драма Писемского имеет много общего, но которую она превосходит по сценическим достоинствам.

Главные литературные труды Потехина заключаются в его комедиях, о которых мы говорили в предыдущей главе. Сюжеты их взяты из жизни образованных классов, но он написал также несколько, сравнительно менее известных, драм из народной жизни, и дважды — в начале своей литературной карьеры в 50-х годах и позднее в 70-х — он принимался писать рассказы и повести из народной жизни.

Эти рассказы и повести чрезвычайно характерны для истории развития народоописательной беллетристики в течение этих лет. В рассказах, относящихся к раннему периоду его деятельности, Потехин находился вполне под влиянием бывшей тогда тенденции — идеализировать крестьян; но во втором периоде, пережив реализм шестидесятых годов и приняв участие в вышеупомянутой этнографической экспедиции, он изменил свою манеру. Он совершенно освободился от «благосклонной» идеализации и начал изображать крестьян такими, какими они были в действительности. В обрисовке индивидуальных характеров он достиг, таким образом, большого успеха; но жизнь деревни — «мир», без которого нельзя реально изобразить деревенскую жизнь и который занял такое крупное место в трудах позднейших беллетристов-народников, — еще отсутствует в произведениях Потехина. Вообще, читатель чувствует, что Потехин хорошо знал внешнюю жизнь русского крестьянства, изучил разговорную манеру крестьян, но не добрался до сути, до души крестьянина. Это более глубокое понимание крестьянина проявилось в русской литературе лишь позднее.

Этнографические исследования

Крепостное право было уничтожено в 1861 году; вместе с его уничтожением исчезла потребность в соболезнованиях по поводу причиняемого им зла. Доказывать, что крестьяне — человеческие существа, доступные всем человеческим чувствам, оказывалось теперь уже лишним. Новые и гораздо более глубокие задачи, касавшиеся жизни и идеалов русского народа, возникали теперь перед каждым мыслящим русским. Пред исследователями была почти пятидесяти миллионная масса народа, которая в образе своей жизни, в верованиях, в способе мышления и идеалах совершенно расходилась с образованными классами и которая в то же самое время была настолько неизвестна будущим вождям прогресса, как если бы эти миллионы говорили совершенно различным языком и принадлежали к иной расе.

Наши лучшие люди чувствовали, что все будущее развитие России пришло бы в застой, если бы продолжалось подобное незнание своего собственного народа, и литература сделала все возможное, чтобы ответить на те великие вопросы, которые осаждали мыслящего человека на каждом шагу его общественной и политической деятельности. В двадцатилетие — с 1858 по 1878 год — началось в России этнографическое исследование страны по такой широкой программе и в таких размерах, каких мы не встречаем нигде ни в Западной Европе, ни в Америке. Памятники древнего народного творчества; обычное право различных частей и национальностей империи; религиозные верования и формы богопоклонения, а также еще более социальные стремления, характеризующие многие русские религиозные секты; чрезвычайно интересные обычаи различных частей империи; экономическое положение крестьян; их домашние ремесла, колоссальные артельные рыбные ловли в юго-восточной России; тысячи разнообразных форм народных артелей; «внутренняя колонизация» России, которую можно сравнивать с таковой же лишь в Соединенных Штатах; эволюция идей земельной собственности, — все эти вопросы сделались предметом самых настойчивых изысканий.

Большая этнографическая экспедиция, организованная великим князем Константином, в которой приняло участие значительное количество наших лучших писателей, была лишь предшественницей многих экспедиций — крупных и мелких, — которые были организованы многочисленными русскими учеными обществами для детального изучения этнографии, народных преданий и обычаев и экономической жизни России. Находились люди, подобные Якушкину (1820-1872), который посвятил всю свою жизнь на странствования пешком из деревни в деревню, одетый как беднейший крестьянин и, подобно птице небесной, не помышлявший о завтрашнем дне; вымоченное под дождем платье высушивало солнце на его плечах, жил он где приходилось, деля с крестьянами их скудную жизнь в их бедных жилищах, записывая народные песни и собирая этнографические материалы первостепенной важности.

В России выработался даже особый тип интеллигентов — собиратели песен и прочего этнографического материала вроде Якушкина, а в более позднее время к нему прибавился еще новый тип «земских статистиков», которые в течение последних двадцати пяти лет за самую незначительную плату выполняли для земств сложную статистическую работу путем подворных опросов (А. Эртель прекрасно обрисовал этих статистиков в одной из своих повестей «Смена»).

Достаточно сказать, что, согласно указаниям А.Н. Пыпина (род. 1833), автора подробной «Истории русской этнографии» (4 тома), не меньше чем 4000 больших работ и крупных журнальных статей появилось в течение двадцати лет (с 1858 по 1878 г.), причем половина из них была посвящена экономическому положению крестьян, а другая половина — этнографии в широком смысле этого слова; при этом нужно прибавить, что исследования в этом направлении продолжались и продолжаются в тех же размерах. Лучшей чертой этого движения явилось то обстоятельство, что результаты исследований не были погребены в малодоступных публике официальных изданиях. Некоторые из этих исследований, как, например, «Год на севере», «Сибирь и каторга», «Бродячая Русь» Максимова; «Сказки» Афанасьева; «Уральские казаки» Железнова, и многие очерки Мордовцева были так хорошо написаны, что пользовались таким же успехом у читающей публики, как лучшие романы. Случалось даже и обратное: т. е. некоторые беллетристические произведения, как, например, «В лесах» и «На горах» Мельникова (Печерского), давали в форме романа, в сущности, очень интересные этнографические отчеты, излагались в живых журнальных статьях, которые читались и обсуждались с большим воодушевлением. Кроме того, детальные исследования, относящиеся к различным классам населения, местностям и учреждениям, были сделаны такими знатоками, как Пругавин, Засодимский, Прыжов («История кабаков в России», которая, в сущности, является популярной историей России) и другие.

Русское образованное общество, которое раньше наблюдало крестьянство лишь с балконов своих деревенских домов, было таким образом приведено в близкое соприкосновение с различными группами трудящейся массы; и легко себе представить, какое влияние это соприкосновение произвело не только на развитие политических идей, но и на весь характер русской литературы.

Повесть, идеализирующая крестьянина, отошла в область прошлого. Изображение «милых мужичков» в качестве фона и ради противопоставления их идиллических добродетелей недостаткам образованных классов сделалось более невозможным. Попытка воспользоваться народом лишь как материалом для смехотворных рассказов, сделанная Николаем Успенским и В. А. Слепцовым, имела лишь кратковременный успех. Требовалась новая, по преимуществу реалистическая, школа беллетристов-народников. В результате получилось то, что явилось значительное количество писателей, которые, взрыхлив новую почву и проявив высокое понимание обязанностей искусства в деле изображения беднейших необразованных классов, открыли, по моему мнению, новую страницу в развитии повести во всемирной литературе.

Духовенство в России — т. е. священники, дьяконы дьячки, пономари — составляет отдельный класс, стоящий между «классами» и «массами» — ближе к последним, чем к первым. Это в особенности можно сказать относительно деревенского духовенства, причем эта близость была еще теснее лет десять тому назад. Не получая жалованья, сельский священник, а равным образом диакон и дьячок существовали главным образом на доходы, даваемые обработкой земли, приписанной к церкви. Во время моей юности в средней России во время жарких летних месяцев, когда убиралось сено или собиралась жатва, священники всегда даже торопились с обедней, чтобы поскорее вернуться к полевым работам. В те годы жилищем сельского священника был бревенчатый дом, построенный немногим лучше, чем крестьянские избы, с которыми он стоял в ряд, отличаясь от них только тем, что соломенная крыша была «под гребенку», тогда как крестьянские избы покрывались соломой, которая удерживалась на месте свитыми из соломы же жгутами. Одежда священника отличалась от крестьянской более по покрою, чем по материалу, из которого она была сделана, и в промежутке между церковными службами и выполнением треб по приходу священника всегда можно было видеть в поле за плугом или в лугах с косой.

Дети духовенства получают у нас даровое образование в школах духовного ведомства, а после некоторые из них идут в семинарии, и Н. Г. Помяловский (1835—1863) приобрел свою первую, громкую известность описанием возмутительных методов воспитания, практиковавшихся в этих школах в сороковых и пятидесятых годах прошлого столетия. Он был сыном бедного диакона в деревне под Петербургом, и ему самому пришлось пройти через одну из этих школ и через семинарию. Как высшие, так и низшие духовные школы были тогда в руках совершенно необразованного духовенства — преимущественно монахов, и главным предметом обучения было самое нелепое заучивание наизусть абстрактнейшей теологии. Общий нравственный уровень школ был чрезвычайно низок; в них господствовало почти повальное пьянство, а главным побудительным средством к образованию считалось сечение за каждый невыученный наизусть урок, причем секли иногда по два и по три раза в день, с утонченной жестокостью. Помяловский страстно любил своего младшего брата и во что бы то ни стало хотел спасти его от тех жестоких испытаний, которые пришлось перенести ему самому. Он начал писать в педагогических журналах о положении образования в духовных школах, с целью добыть таким путем средства, чтобы поместить своего брата в гимназию. Вслед за тем появился ряд его чрезвычайно талантливых очерков, изображавших жизнь в этих школах, причем целый ряд священников, которые сами были жертвами подобного «образования», подтвердили в газетах справедливость обличений Помяловского. Истина без каких-либо прикрас — голая истина с полным отрицанием формулы «искусство для искусства» — явилась отличительной чертой творчества Помяловского.

Наряду с очерками из жизни школ духовного ведомства и духовенства Помяловский написал также две повести из жизни мелкой буржуазии: «Мещанское счастье» и «Молотов», в которые внесен в значительной степени автобиографический элемент. После него осталась также неоконченная повесть более обширных размеров «Брат и сестра». Он проявил в этих произведениях тот широкий гуманный дух, который воодушевлял Достоевского, отмечая гуманные черты в наиболее падших созданиях; но произведения его отличались той здоровой реалистической тенденцией, которая была отличительной чертой молодой литературной школы, одним из основателей которой был он сам. Он изобразил также, чрезвычайно сильно и трагически, человека, вышедшего из бедных слоев, который напоен ненавистью против высших классов и против всех форм социальной жизни, существующих лишь для удобств этих классов, но в то же самое время не обладает достаточной верой в свои силы — той верой, которую дает истинное знание и которой всегда обладает всякая истинная сила. Вследствие этого его герой кончает или филистерской семейной идиллией, или, если она не удавалась, пропагандой безрассудной жестокости и презрения ко всему человечеству, как единственно возможного основания личного счастья.

Эти повести обещали многое, и на Помяловского смотрели как на будущего вождя новой литературной школы, но он умер, не достигнув даже тридцатилетнего возраста.

Решетников Фёд. Мих. (1841-1871) пошел еще дальше в том же направлении, и вместе с Помяловским его можно рассматривать как основателя ультра реалистической школы русских беллетристов-народников. Он родился на Урале и был сыном дьячка, который сделался потом почтальоном. Семья его жила в большой бедности. Его дядя взял его в Пермь, где и протекло все его детство в бесконечных побоях. Когда ему исполнилось десять лет, дядя послал его в духовное училище, где ему пришлось переносить еще больше побоев, чем в доме дяди. Не выдержав истязаний, он убежал оттуда, но его поймали, и бедный ребенок был высечен так жестоко, что ему пришлось пролежать два месяца в больнице. Но как только по выздоровлении он был послан опять в школу, он вторично бежал оттуда и пристал к странствующим нищим. Во время странствований со своими новыми товарищами ему пришлось переносить немало мучений, причем в заключение его опять поймали и опять высекли самым варварским образом. Его дядя также был почтальоном, и Решетников, за неимением материала для чтения, начал красть газеты с почты, причем после прочтения уничтожал их. Эта проделка была, однако, открыта, так как мальчик уничтожил какой-то важный императорский манифест, адресованный к местным властям. Его отдали под суд и присудили к заключению на несколько месяцев в монастырь (за неимением другого исправительного заведения). Монахи обращались с Решетниковым очень добродушно, но они вели самую распущенную жизнь: пьянствовали, объедались и уходили по ночам из монастыря; они и научили мальчика пить. Несмотря на все это, Решетников по освобождении из монастыря блестяще выдержал экзамен в уездном училище и был принят на казенную службу писцом с жалованьем по три рубля в месяц, которое потом было повышено до пяти рублей. Такое жалованье обрекало Решетникова на вопиющую бедность, так как он не брал взяток, которыми почти все чиновники в то время «пополняли» казенное содержание. Прибытие в Пермь «ревизора» спасло наконец Решетникова. Этот господин взял его для переписки бумаг, и, так как юноша понравился ему, он помог ему перебраться в Петербург, где нашел ему место писца в Министерстве финансов с почти удвоенным против пермского жалованьем. Решетников начал заниматься литературой уже в Перми и продолжал эти занятия в Петербурге, посылая свои произведения в различные мелкие газеты, пока не познакомился с Некрасовым. В журнале последнего, «Современнике», была помещена повесть Решетникова «Подлиповцы», которая утвердила его репутацию как вполне самобытного писателя из народной жизни («Ceux de Podlipnaia» во французском переводе).

Решетников занимает единственное в своем роде положение в литературе. «Трезвая правда Решетникова» — такими словами охарактеризовал Тургенев его творчество. Его произведения представляют чистую правду, ничего, кроме правды, без малейшего признака прикрас, без лирических эффектов. Это — нечто вроде дневника, в котором описаны люди, с которыми автору приходилось жить в рудниках Урала, в пермской деревне или в нищенских кварталах Петербурга. Под именем «подлиповцы» разумеются обитатели небольшой деревни Подлинная, затерянной где-то в Уральских горах. Они принадлежат к племени пермяков, еще не вполне обрусели и находятся в той стадии, которую переживают в настоящее время обитатели многих местностей России, т. е. в раннем периоде земледельческой культуры. Звероловство уже невозможно — зверь перебит, — и они берутся за обработку земли; но немногим из них удается есть чистый ржаной хлеб более чем в продолжение двух месяцев в году; остальные десять месяцев они должны примешивать в муку древесную кору для получения «хлеба». Они не имеют ни малейшего представления о том, что такое Россия или что такое государство, и очень редко видят священника. Они едва знают, как обрабатывать землю. Они не умеют класть печь, и периодическое голодание от января до июля доводит их до полного отчаяния. В сущности, они стоят на низшей степени развития, чем; дикари.

Один из наиболее развитых подлиповцев, Пила, знает,; как сосчитать до пяти, — остальные же не знают даже этого. Понятия Пилы о времени и пространстве отличаются полною первобытностью, и все же этот Пила является прирожденным вождем среди своих полудиких односельчан и постоянно помогает им то в том, то в другом. Он говорит им, когда следует готовить поля под посев; он ищет сбыта для их мелких кустарных произведений; он знает дорогу в ближайший город и, когда случится нужда, ходит туда. Его отношение к семье, состоящей из одной лишь дочери, Апроськи, находится в стадии, относящейся к доисторической антропологии, но, несмотря на это, он сам и его друг Сысойка так глубоко любят Апроську, что после ее смерти они готовы покончить с собой. Они бросают родную деревню, чтобы начать тяжелую жизнь речных бурлаков, которые тянут бечевою тяжелые барки против течения. Но эти полудикари глубоко человечны, и каждый чувствует, что они таковы не только по воле автора, создавшего их образы, но таковы в действительности; читать историю их жизни и страданий, переносимых ими с терпением покорных животных, невозможно, не будучи глубоко тронутым, — даже более глубоко, чем при чтении хорошей повести из жизни людей зажиточного круга.

Другая повесть Решетникова — «Глумовы» — одно из самых удручающих произведений в этой области литературы. В ней нет ничего поражающего, никаких особенных невзгод и несчастий, никаких драматических эффектов. Но вся жизнь уральских рабочих, описанная в этой повести, носит такой унылый характер, и в этой жизни так мало задатков, чтобы люди могли выбиться из-под гнета этого уныния, что вами овладевает настоящее отчаяние, когда вы постепенно начинаете понимать неподвижность изображаемой в повести жизни. В другой повести — «Между людьми» — Решетников рассказывает историю своего собственного ужасного детства. Что же касается его большого двухтомного романа «Где лучше?», то это история непрерывного ряда всяких злоключений, выпадающих на долю одной женщины из беднейших классов, являющейся в Петербург с целью отыскания работы. Здесь, так же как и в другой обширной повести «Свой хлеб», мы находим ту же бесформенность и то же отсутствие ярко очерченных характеров, как и в «Глумовых», и получается то же глубокое, тяжелое впечатление.

Чисто литературные недостатки всех произведений Решетникова совершенно очевидны. Но, несмотря на эти недостатки, его можно рассматривать как инициатора новой формы повести, не лишенной художественной ценности, невзирая на ее бесформенность и ультрареализм как замысла, так и выполнения. Конечно, Решетников не мог никаким образом создать школы; но он дал намек на то, чем могла бы быть реальная повесть из народной жизни, и самими своими недостатками указав на то, чего надо в ней избегать. В его произведениях нет ни малейшего следа романтизма; никаких героев; ничего, за исключением огромной, индифферентной, едва индивидуализированной толпы, среди которой нет ни ярких красок, ни гигантов; все мелко и мелочно; все интересы сведены к микроскопически узкому соседству. В сущности, все эти интересы сконцентрированы вокруг одного, самого главного вопроса: где найти пищу и убежище, хотя бы ценой каторжного труда? Всякое описанное автором лицо, конечно, обладает собственной индивидуальностью, но все эти индивидуальности обуреваемы одним желанием: найти такое занятие, которое не вело бы лишь к безвыходной нищете, в котором дни заработка не сменялись бы беспрестанно днями безработицы и голоданием. Как добиться того, чтобы работа не превосходила человеческие силы? Где в мире найти место, чтобы работа не сопровождалась такими унизительными условиями? Эти вопросы дают единство цели в жизни всем этим людям.

Как я уже сказал, в повестях Решетникова нет героев; этим я хотел сказать — «героев» в обычном литературном смысле; но вы видите пред собой действительных титанов — действительных героев в первобытном смысле слова, героев выносливости, таких, которых должны выделять животные, — виды муравьев и т. д., когда они своей бесформенной массой ожесточенно борются против влияния холода и голода. То, каким образом эти герои переносят самые невероятные физические лишения во время своих скитаний из одного конца России в другой или как они встречают самые ужасные разочарования в поисках работы, — вся их борьба за существование, — все это в достаточной степени поразительно в повестях Решетникова; но, пожалуй, еще более поразительно, как они умирают. Многие читатели, конечно, помнят «Три смерти» Толстого: барыню, умирающую от чахотки, проклинающую свою болезнь; мужика, заботящегося перед смертью о судьбе своих сапог и распоряжающегося, чтобы их отдали тому, кто наиболее нуждается в них, и, наконец, — смерть березы. Для героев Решетникова, живущих без уверенности, что у них будет на завтра кусок хлеба, смерть не является катастрофой; она приходит с постепенной потерей силы в поисках за хлебом, с постепенной потерей энергии, нужной, чтобы прожевать этот чертов кусок хлеба. Хлеба этого становится все меньше и меньше, в лампе не хватает масла, и она гаснет...

Другой ужасающей чертой повестей Решетникова являются картины того, как людьми овладевает пьянство. Вы видите, как оно приближается, чувствуете, что оно должно прийти органически, неизбежно, фатально; вы видите, как оно овладевает человеком и держит его в своей власти до смерти. Этот шекспировский фатализм в приложении к пьянству, зло которого слишком хорошо известно всякому, знакомому с народной жизнью, является, может быть, особенно ужасающей чертой повестей Решетникова. Особенно ярко эта черта сказывается в повести «Глумовы», где вы видите, как учитель в горнопромышленном городе вследствие отказа принимать участие в чиновничьей эксплуатации детей оказывается лишенным всех средств к существованию, и, хоть ему в конце концов удается жениться на превосходной женщине, он постепенно подпадает под власть демона и делается привычным пьяницей. Не пьют лишь женщины, и одно это спасает нас от вымирания; в сущности, почти каждая из женщин в произведениях Решетникова — героиня неустанного труда, борьбы за необходимое в жизни, подобно самкам во всем животном мире; и такова действительно жизнь женщины в русских народных массах.

Трудно бывает избежать романтического сентиментализма, когда автор, описывая монотонную ежедневную жизнь буржуазной толпы, пытается пробудить симпатию в читателе к этой толпе; но затруднения еще более усложняются, по мере того как автор спускается по ступеням социальной лестницы и доходит до жизни крестьян или, еще хуже, до жизни нищенствующих кварталов городского населения. Самые реалистические писатели впадали в сентиментализм и романтизм, когда брались за такую задачу. Даже Золя в своей последней повести «Труд» попал в эту западню. Но именно от этого недостатка всегда был свободен Решетников. Его произведения являются ярким протестом против эстетизма и вообще всякого рода условного искусства. Он был истинным чадом эпохи, характеризуемой тургеневским Базаровым. «Для меня безразлична форма моих произведений; правда сама постоит за себя», — как будто бы говорит он все время читателю. Он почувствовал бы смущение, если бы где-нибудь, хотя бы бессознательно, прибегнул к драматическому эффекту с целью тронуть читателя, — точно так же, как публичный оратор, полагающийся единственно на красоту развиваемой им мысли, чувствовал бы себя пристыженным, если бы прибегнул бессознательно к ораторскому украшению речи.

Мне кажется, что надо было обладать недюжинным творческим талантом, чтобы подметить, как это сделал Решетников, в обыденной монотонной жизни толпы эти мелочные выражения, эти восклицания, эти движения, выражающие какое-нибудь чувство или какую-нибудь мысль, без которых его повести были бы совершенно неудобочитаемы. Один из наших критиков заметил, что, когда вы начинаете читать повести Решетникова, вы чувствуете себя погруженным в какой-то хаос. Пред вами описание самого обыденного пейзажа, который, в сущности, даже вовсе не пейзаж; вслед за тем появляется герой или героиня повести, причем это люди, каких вы можете встретить каждый день в любой толпе, и их едва можно отличить от нее. Герой говорит, ест, пьет, работает, ругается, как любой из толпы. Он вовсе не какое-либо избранное создание, он — не демонический характер, не Ричард III в крестьянском одеянии; столь же мало героиня похожа на Корделию или даже на Нелли Диккенса. Мужчины и женщины Решетникова совершенно похожи на тысячи мужчин и женщин, окружающих их; но постепенно, вследствие обрывков мыслей, восклицаний, кое-когда пророненных слов, даже движений, о которых упоминается, вы начинаете мало-помалу заинтересовываться ими. Прочтя страниц тридцать, вы начинаете чувствовать симпатию к ним и настолько захвачены рассказом, что читаете страницу за страницей этих хаотических деталей с единственной целью — разрешить вопрос, который начинает страстно интересовать вас: удастся ли Петру или Анне добыть сегодня кусок хлеба, за которым они гонятся? Удастся ли Марье достать работу и купить щепотку чаю для ее больной и полусумасшедшей матери? Замерзнет ли Прасковья в морозную ночь, затерянная на улицах Петербурга, или ей удастся попасть в госпиталь, где ее ожидает теплое одеяло и чашка чаю? Сумеет ли почтальон воздержаться от водки и получить место?

Несомненно, что для того, чтобы добиться таких результатов путем таких незатейливых средств, необходимо обладать крупным талантом; надо обладать силой, трогающей читателя, заставляющей его любить или ненавидеть, а такая сила является самою сущностью литературного таланта. Благодаря этому таланту бесформенные, часто чересчур длинные и неумелые, сухие повести Решетникова представляют тем не менее крупное явление в русской литературе. «Трезвая правда Решетникова», без «литературы» рыцарского романа, которую так ненавидел Тургенев, не пройдет бесследно.

К беллетристам-народникам того же поколения принадлежит Левитов (1835 или 1842-1877). Он описывал главным образом те части южной Центральной России, которые лежат на границе между лесной и степной областью. Жизнь его была глубоко печальна. Он родился в семье бедного деревенского священника и воспитывался в духовном училище того типа, который был описан Помяловским. Достигнув шестнадцати лет, он отправился пешком в Москву с целью поступить в университет и потом перебрался в Петербург. Здесь он вскоре был запутан в какой-то студенческой истории и был выслан в 1858 году сначала в Шенкурск, а позже переведен в Вологду. Здесь он жил в полном отчуждении от какой бы то ни было интеллектуальной жизни, перенося страшную бедность, доходившую до голодания. Лишь после трех лет ссылки ему было позволено возвратиться в Москву, и так как у него не было ни копейки денег, то ему пришлось сделать весь путь от Вологды до Москвы пешком, нанимаясь по пути писать в волостных правлениях и получая за свой труд по полтиннику в неделю. Эти годы изгнания оставили глубокий след на всей его последующей жизни, которую он провел в страшной бедности, никогда не находя места, где бы он мог поселиться надолго, и топя в водке страдания любящей беспокойной души.

В годы раннего детства на него произвели глубокое впечатление прелесть и тишина деревенской жизни в степях, и позднее он писал: «...проходит предо мною эта, так манящая меня в настоящую минуту, тишина сельской жизни; идет она, или даже не идет, а тихо-тихо летит, как нечто живое, имеющее свой образ, который в моих глазах имеет совершенно определенные формы. Да, я осязательно ясно вижу, как над молчаливыми сельскими буднями, поднявшись несколько выше светлого креста на новой церкви, на белых крыльях парит, вместе с летучими облаками, кто-то светлый и тихий, с лицом стыдливым и кротким, как у наших девиц... Так я теперь, отдаленный от родного села долгими годами шумной столичной жизни, исполненной невыразимых страданий, представляю себе мирного гения тихой сельской деятельности».

Прелесть бесконечных степей южной России так превосходно передана Левитовым, что ни один русский автор не может сравниться с ним в поэтическом описании их природы, за исключением Кольцова. Левитов был чистым цветком степей, полным глубоко поэтической любви к родным местам, и несомненно, что ему приходилось переносить острые страдания, когда он попал в среду интеллектуального пролетариата громадной, холодной и эгоистической столицы на Неве. Находясь в Петербурге или в Москве, он всегда жил где-нибудь в беднейших кварталах, большею частью на окраинах города, которые, хотя отдаленным образом, напоминали ему его родную деревню; поселяясь среди подонков населения, он делал это с целью — бежать «от нравственных противоречий, искусственности, напускной гуманности и черствого высокомерия интеллигентных слоев общества». Он не мог жить долго на одном месте: у него начинались угрызения совести, и он убегал из своей бедной обстановки, отыскивая место, где люди живут еще беднее, едва добывая кусок насущного хлеба.

Я не знаю, можно ли даже подвести произведения Левитова под обычные категории повести, рассказа и т. д. Они более похожи на бесформенные, лирико-эпические импровизации в прозе. Но в этих импровизациях нет обычных условных сожалений автора о страданиях других. Это — эпическое описание того, что самому автору пришлось пережить при близком соприкосновении со всякого рода бедняками. Лирическим элементом его произведений является печаль, — но не эгоистическая, любующаяся собой печаль сочувственника, а скорбь человека, который сам жил той же жизнью; это — печаль нищеты, семейных скорбей, неисполнившихся надежд, заброшенности, всякого рода утеснения и всякого рода человеческих слабостей. Страницы, которые он посвящает изображению чувств пьяного человека и тому, как эта болезнь охватывает людей, иногда поистине ужасны. Как и следовало ожидать, он умер молодым — от воспаления легких, схваченного в морозный январский день, когда он, в легком летнем пальтишке, бегал на другой конец Москвы, чтобы получить пять рублей от редактора какой-то мелкой газетки.

Наиболее известным произведением Левитова является томик его «Степных очерков», но он написал также ряд очерков из городской жизни («Жизнь московских закоулков») и том рассказов, которому друзья автора дали заглавие «Горе сел, деревень и городов». В его очерках городской жизни читатель встречает ужасающую коллекцию бродяг и отверженных населения большого города — людей, перешедших последние границы городской нищеты и изображенных без малейшей идеализации, и, конечно, все же глубоко человечных. «Степные очерки» были лучшим произведением Левитова. Это, в сущности, собрание поэм в прозе, полных чудных описаний степной природы и картин с наивной радостью, с ее обычаями и предрассудками. В эти очерки вложены личные воспоминания автора; в них часто встречаются также сцены из детской жизни — изображения детей, играющих на просторе степей и живущих в согласии с жизнью окружающей их природы; каждая черточка этих картин вырисована с нежной, теплой любовью, и почти всегда чувствуются невидимые слезы, которые проливал автор, изображая эти милые его сердцу картины.

А. Скабический в своей книге «Беллетристы-народники» дал превосходный, написанный с глубоким чувством очерк жизни и деятельности Левитова; в очерке этом сообщены как идиллические черты детства Левитова, так и история ужасных лишений, которые ему приходилось переносить позднее.

Глеб Успенский (1840— 1902) значительно отличается от всех предшествовавших писателей. Он представляет сам по себе отдельную литературную школу, и я не знаю ни одного писателя во всемирной литературе, с которым можно было бы его сравнить. Собственно говоря, его нельзя также отнести и к области чистой этнографии или демографии, так как в них наряду с описаниями, относящимися к области народной психологии, вы встречаете все элементы повести. Первыми его произведениями были повести, в которых видна склонность к бытовой, этнографической окраске. Так, в повести «Разорение» Успенский чрезвычайно талантливо изобразил, как рушится вся жизнь маленького городка, процветавшего при крепостном праве, теперь, когда это право уничтожено; но в его позднейших произведениях, почти исключительно посвященных изображению деревенской жизни и написанных, когда его талант достиг полной зрелости, преобладает этнография, и они кажутся скорее этнографическими очерками, написанными талантливым беллетристом, чем повестями в собственном значении этого слова. Обыкновенно они начинаются как повести: пред вами появляются различные типичные личности, и вы постепенно начинаете заинтересовываться их деяниями и их жизнью. Более того, автор не поет эти личности, так сказать, наудачу, это не записи в путевом дневнике этнографа, — напротив, действующие лица выбраны автором как типичные представители тех сторон деревенской жизни, которые он намеревается изобразить. Но Успенский не удовлетворяется простым ознакомлением читателя с действующими лицами его произведший; он вскоре начинает обсуждать их самих и говорить о положении, которое они занимают в деревенской жизни, и о влиянии, которое они могут оказать на будущее деревни. Заинтересовавшись уже выводимыми личностями, вы с удовольствием читаете и эти рассуждения автора о них. Но вот вслед за рассуждением автор дает какую-нибудь превосходную сцену, по художественности не уступающую сценам в романах Тургенева и Толстого; но после нескольких страниц, посвященных такому художественному творчеству, Успенский снова превращается в этнографа, рассуждающего о будущности деревенской общины. В нем слишком много черт публициста, чтобы он мог думать всегда образами и сохранить позицию беллетриста. Но в то же время отдельные факты, входившие в сферу его наблюдения, производили на него такое впечатление, что он не мог хладнокровно обсуждать их, как это сделал бы присяжный публицист. Впрочем, несмотря на эту смесь публицистики с беллетристикой, благодаря крупному таланту автора вы читаете произведения Успенского, как если бы они были выдающимися беллетристическими произведениями.



Поделиться книгой:

На главную
Назад