Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Идеалы и действительность в русской литературе - Пётр Алексеевич Кропоткин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Перлом среди повестей Гоголя из малорусской жизни является историческая повесть «Тарас Бульба», воспроизводящая один из наиболее интересных периодов истории Малороссии — пятнадцатый век. Константинополь попал тогда в руки турок, и, несмотря на выросшее на Западе могущественное Польско-Литовское государство, турки являлись постоянной угрозой для восточной и средней Европы. Тогда на защиту России и Европы выступили украинцы. Они жили вольными казацкими общинами, над которыми поляки начинали устанавливать нечто вроде феодальной власти. В мирные времена эти казаки занимались земледелием в степях и рыболовством в обширных реках юго-западной России, доходя по временам до Черного моря; каждый из казаков был вооружен, и вся страна была разделена на полки. По первому знаку это мирное население поднималось и грудью встречало нашествие турок или набег татар, возвращаясь опять к своим полям и рыбным ловлям, как только прекращалась война.

Таким образом, вся нация была готова сопротивляться нашествиям мусульман; но для той же цели имелся специальный казацкий передовой отряд, расположенный на нижнем течении Днепра, «за порогами», на острове, вскоре сделавшемся знаменитым под именем «Запорожской Сечи». Люди всех званий и положений, включая беглых крепостных и не поладивших с законом, а также всякого рода искатели приключений могли приходить и селиться в Сечи. Их спрашивали только: ходят ли они в церковь? — и после утвердительного ответа кошевой говорил новоприбывшему: «Перекрестись». Пришедший крестился. «Ну, хорошо, — говорил кошевой, — ступай же в который сам знаешь курень». Сечь была разделена на 60 куреней, которые напоминали независимые республики или, вернее, общежития беззаботной молодежи. Никто из них не обладал каким-либо имуществом, за исключением оружия. Женщин в Сечь не допускали, и в ней господствовал ярко-демократический дух.

Героем повести Гоголя является старый казак Тарас Бульба, который, пробывши много лет в Сечи, мирно проводил теперь старость на хуторе. Двое его сыновей, учившиеся в Киевской академии, возвращаются домой после нескольких лет отсутствия. Их первая встреча с отцом очень характерна. Когда отец начинает насмехаться над их длинной одеждой, не пригожей, по его мнению, для казака, старший сын, Остап, вызывает отца драться на кулаки. Отец восхищен этим вызовом, и они наделяют друг друга тумаками; старик, еле переводя дыхание, восклицает: «Да он славно бьется! ей-богу, хорошо! так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет казак! Ну здорово, сынку! Почеломкаемся!» На следующий же день после их прибытия не давши матери наглядеться на сыновей, Тарас отправляется с ним в Сечь, которая, как часто бывало в те времена, и начинает вскоре готовиться к войне, вызванной притеснениями польских помещиков над крестьянами-малороссами.

Жизнь вольных казаков в республике «за порогами» и их способ ведения войны превосходно описаны в повести; но, платя дань тогдашнему романтизму, Гоголь делает из младшего сына Тараса, Андрея, сантиментального героя, влюбляющегося в аристократку-польку и передающегося врагам, в то время как отец и старший сын продолжают сражаться с поляками. Война тянется почти целый год, с переменным успехом, причем во время одной из вылазок осажденных поляков младшего сына Тараса, Андрея, казаки берут в плен, и старик-отец собственноручно убивает изменника-сына. Старшего сына захватывают в плен поляки и отвозят в Варшаву, где он умирает под пытками, а Тарас, возвратясь в Малороссию, собирает большой отряд войск и производит один из тех набегов на Польшу, которыми полна была история этих соседних народов в течение двух столетий. Взятый в плен Тарас умирает, сожженный на костре, выказывая при этом то презрение к жизни и страданиям, которое было присуще этой могучей боевой расе. Таков вкратце сюжет повести, отдельные сцены которой отличаются поразительной красотой.

«Тарас Бульба», конечно, не отвечает требованиям современного реализма: на нем ярко отразилось влияние романтической школы. Младший сын Тараса вовсе не живое лицо; польская аристократка целиком выдумана Гоголем, потому что она нужна была ему по плану повести; видно, что Гоголь никогда не знавал женщин этого типа. Но старый казак и его старший сын, а равно изображение казацкого военного быта — отличаются высоким реализмом; эти изображения производят иллюзию действительной жизни. Читатель невольно проникается симпатией к старому Тарасу, в то время как этнограф чувствует, что в данной повести он имеет пред собою удивительную комбинацию хорошего этнографического документа с поэтическим воспроизведением далекой и высоко интересной эпохи, — причем верность этнографического документа не ослаблена, а усилена поэтическим пониманием эпохи.

Вслед за повестями из малорусской жизни Гоголь начал писать повести и рассказы из великорусской жизни. Два из этих мелких рассказов — «Записки сумасшедшего» и «Шинель» — заслуживают особого упоминания. В «Шинели» особенно ярко сказалась та особенность таланта Гоголя, которая облекла смехом «невидимые слезы» автора. Скудная жизнь маленького чиновника, который, к своему ужасу, открывает, что его шинель износилась до такой степени, что ее невозможно больше чинить; его колебания, прежде чем он решается заказать новую; его нервное возбуждение, когда новая шинель готова и он примеривает ее в первый раз; и, наконец, его отчаяние, среди общего равнодушия, когда ночные грабители снимают с него шинель, — каждая строка этого произведения носит на себе печать великого литературного гения. Достаточно сказать, что «Шинель» Гоголя в той или иной форме повлияла как на современных Гоголю, так и на последовавших за ним русских писателей.

«Ревизор»

Если повести и рассказы Гоголя явились поворотным пунктом в истории развития русской повести, то его комедия «Ревизор», в свою очередь, явилась поворотным пунктом в истории развития русской драмы; она послужила образцом для каждого из драматических писателей, следовавших за Гоголем. «Ревизором» в России называют обыкновенно какого-нибудь важного чиновника, посылаемого министерством в провинциальный город, с целью проверки действий местной администрации, и действие комедии Гоголя происходит в маленьком городке, откуда «хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь». Этот городок - как узнают зрители при поднятии занавеса - ожидает прибытия ревизора. Местный начальник полиции (в те времена начальник полиции был также и начальником города) - городничий - созвал главных чиновников, своих сослуживцев, с целью сообщить сон: две необыкновенные крысы пришли, понюхали и пошли прочь. Он связывает этот дурной сон с получением из Петербурга письма, от приятеля, который сообщает, что в городок едет ревизор и - что, пожалуй, еще хуже - ревизор едет инкогнито! Почтенный городничий советует чиновникам привести подведомственные им учреждения в порядок. Больные в госпитале ходят в таком грязном белье, что их можно принять за трубочистов. Судья, страстный охотник, вешает свой арапник в камере суда, а сторожа завели в передней суда домашних гусей с маленькими гусятами. Вообще все надо привести в порядок. Городничий полон беспокойства. Он обеими руками брал взятки с купцов, прикарманил деньги, ассигнованные на постройку церкви, и всего две недели тому назад высек унтер-офицерскую вдову, хотя не имел на это ни малейшего права, - и вот, как снег на голову, является ревизор! Городничий просит почтмейстера «для общей пользы, всякое письмо, которое прибывает в почтовую контору, этак немножко распечатать и прочитать... Если на случай попадется жалоба или донесение, то без всяких рассуждений задерживать». Почтмейстер - большой любитель изучать человеческие характеры - и без просьбы городничего давно занимается чтением интересных писем и поэтому, конечно, с удовольствием соглашается на такое предложение.

В это время являются Петр Иванович Добчинский и Петр Иванович Бобчинский. Все мы знаем их: вы, наверное, знакомы с ними; это — люди, заменяющие местную газету. Они шатаются целый день по городу и, узнав что-либо интересное, немедленно оба бегут сообщить новость другим, перебивая друг друга, и вслед за тем тотчас же бегут дальше, чтобы быть первыми вестовщиками. Они только что побывали в единственной городской гостинице, где видели очень подозрительное лицо: молодого человека недурной наружности, в партикулярном платье, ходит этак по комнате, и в лице этакое рассуждение... Он живет в гостинице уже две недели, не платя ни копейки, и не собирается ехать дальше. «С какой стати сидеть ему здесь?» Кроме того, когда они завтракали, он с чрезвычайной наблюдательностью осмотрел их тарелки, — все это, очевидно, не без причины. Городничий и все присутствующие решают, что этот молодой человек — не кто иной, как ревизор, живущий в городке инкогнито... Городничий спешит в гостиницу, чтобы расследовать дело на месте. Его жена и дочь впадают в чрезвычайную ажитацию.

Взволновавший городок незнакомец — молодой человек, Хлестаков, едущий к своему отцу. На какой-то почтовой станции он встретил капитана, который «удивительно срезывал штоссы», и в результате молодой человек проиграл талантливому капитану все деньги. Ему не на что ехать дальше; у него даже нет денег, чтобы заплатить содержателю гостиницы, который отказывается отпускать ему обеды в долг. Молодой человек чувствует приступы зверского голода — немудрено, что он с таким вниманием осматривает тарелки Бобчинского и Добчинского, — и пускается на всякого рода ухищрения, чтобы склонить трактирщика — дать ему хотя какой-нибудь обед. Когда Хлестаков доедает кусок твердейшей говядины, является городничий, и тут разыгрывается самая комическая сцена: молодой человек думает, что городничий пришел заарестовать его, а городничий, в свою очередь, предполагает, что он говорит с ревизором, не желающим раскрыть свое incognito. Городничий предлагает молодому человеку переехать на другую, более удобную, квартиру. «Нет, не хочу, — отвечает Хлестаков. — Я знаю, что значит: на другую квартиру, — то есть в тюрьму»... Но городничему удается уговорить предполагаемого ревизора поселиться у него на квартире, и, вместо голодовки в гостинице, Хлестаков начинает вести самую приятную жизнь. Все чиновники поочередно являются к нему — представляться, и каждый из них старается всучить ему взятку. Купцы приходят с жалобой на городничего; жалуется на него и унтер-офицерская вдова... В то же время молодой человек начинает ухаживать и за женой и за дочерью городничего, и, захваченный в патетический момент, когда он стоит на коленях перед матерью, он без дальних размышлений просит руку и сердце дочери. Но, зайдя так далеко, Хлестаков, снабженный теперь в достаточной мере деньгами, спешит уехать из города, под предлогом необходимости повидаться с дядей, уверяя, что он возвратится через несколько дней...

Легко вообразить — в каком восторге находится городничий. Его превосходительство, ревизор, женится на его дочери! И он, и жена сочиняют всякого рода планы. Они переедут в Петербург, где городничего вскоре сделают генералом! Счастливая новость быстро распространяется по городу, и все чиновники, а также представители и представительницы местного общества являются с поздравлениями. В доме городничего собирается масса народа, и счастливый хозяин свысока принимает поздравления... Как вдруг появляется почтмейстер. Он последовал совету городничего и распечатал письмо, которое предполагаемый ревизор писал какому-то другу, Тряпичкину, в Петербург. Он принес теперь письмо с собою, и из него видно, что молодой человек вовсе не ревизор, причем он описывает своему приятелю-журналисту свои приключения в городке не щадя красок.

Письмо это, как и следовало ожидать, производит убийственный эффект. Друзья городничего радуются, что он и его семья попали в такую кашу. Все начинают обвинять друг друга и наконец нападают на Добчинского и Бобчинского, — но в это время появляется жандарм, заявляющий громким голосом: «Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сейчас же к себе. Он остановился в гостинице». Занавес опускается над живой картиной, для которой Гоголь — в руководство актерам — сам сделал чрезвычайно интересный набросок карандашом, обыкновенно прилагаемый к его сочинениям; из этого наброска видно, между прочим, как ярко и с каким артистическим пониманием представлял себе Гоголь действующих лиц своей бессмертной комедии.

«Ревизор» — на английском языке имеется довольно точный перевод драм Гоголя — отмечает собой новую эру в развитии драматического искусства в России. Комедии и драмы, появлявшиеся в то время на русской сцене (за исключением, конечно, «Горя от ума», которое, впрочем, не было дозволено к представлению), имели настолько несовершенный и несерьезный характер, что их едва ли можно было бы причислить к области драматической лит ературы. «Ревизор», напротив, во время своего появления (1835) был бы замечательным явлением в любой литературе. Его сценичность, которая приведет в восторг всякого хорошего актера; здоровый и сердечный юмор; натуральность комических сцен, вытекающих из характеров действующих лиц комедии, а не из случайной прихоти автора; соблюденное везде чувство меры, — все эти качества делают эту комедию Гоголя одною из лучших в мировой литературе. Если бы условия жизни, которые изображены в комедии, не носили столь исключительно русского характера и если бы изображаемое событие не относилось к сравнительно отдаленному времени, полузабытому даже в России, она игралась бы с успехом на всех сценах. Действительно, несколько лет тому назад, когда «Ревизор» был поставлен на немецкой сцене, в исполнении актеров, хорошо понимавших русскую жизнь, комедия эта пользовалась громадным успехом[7]

«Ревизор» вызвал такое неудовольствие в реакционных слоях России, что не могло быть и речи о постановке на сцене новой, начатой Гоголем комедии, в которой он хотел изобразить жизнь петербургских чиновников («Владимир Ее поставили недавно (в 1906 г.) и в Лондоне; но здесь из нее вышел простой прескучный балаган 3-й степени»), и Гоголь напечатал лишь несколько замечательных отрывков из этой комедии («Утро делового человека», «Тяжба» и др.). Другая его комедия, «Женитьба», в которой изображаются колебания закоренелого холостяка перед женитьбой, от которой он и спасается, выпрыгивая из окна за несколько минут перед венчаньем, до сих пор не потеряла интереса. Она полна таких комических положений, которые высоко ценятся талантливыми артистами, и до сих пор является одной из лучших в репертуаре русской сцены.

«Мертвые души»

Главным произведением Гоголя является повесть, или «поэма», как он сам ее назвал, «Мертвые души». Эта повесть не имеет сюжета, или, точнее сказать, ее сюжет отличается необычайной простотой. Подобно сюжету «Ревизора», он был внушен Гоголю Пушкиным. Во время расцвета крепостного права в России стремлением каждого дворянина было — сделаться обладателем по крайней мере одной или двух сотен крепостных душ: крепостных тогда покупали и продавали, как рабов, — их можно было покупать и в одиночку. Пронырливый дворянин Чичиков задумал вследствие этого хитроумный план. Ввиду того, что перепись населения, или «ревизия», производилась лишь каждые десять или двадцать лет, — причем помещикам в промежутке между двумя ревизиями приходилось платить подати за каждую мужскую душу, которая была в их владении во время последней переписи, хотя бы «души» и не были уже в живых, — Чичиков решил воспользоваться этой аномалией. Он будет покупать «мертвые души», он купит где-нибудь в южных степях дешевый кусок земли, переселит на бумаге «мертвые души» на эту землю, засвидетельствует, опять-таки на бумаге, их переселение и вслед за тем заложит это своеобразное «имение» в Опекунском совете (поземельном банке того времени). Таким образом он сможет положить начало своему состоянию. С этим планом Чичиков приезжает в провинциальный город и начинает свои операции. Прежде всего он делает необходимые визиты.

«Приезжий отправился делать визиты всем городским чиновникам. Был с почтением у губернатора, который, как оказалось, подобно Чичикову, был ни толст, ни тонок собой, имел на шее Анну, и поговаривали даже, что был представлен к звезде; впрочем, был большой добряк и даже сам вышивал иногда по тюлю; потом отправился к вице-губернатору, потом был у прокурора, у представителя палаты, у полицмейстера, у откупщика, у начальника над казенными фабриками... жаль, что несколько трудно упоминать всех сильных мира сего; но довольно сказать, что приезжий оказал необыкновенную деятельность насчет визитов: он явился даже засвидетельствовать почтение инспектору врачебной управы и городскому архитектору, и потом еще долго сидел в бричке, придумывая, кому бы еще отдать визит, да уж больше в городе не нашлось чиновников. В разговорах с сими властителями он очень искусно умел польстить каждому. Губернатору намекнул как-то вскользь, что в его губернию въезжаешь как в рай: дороги везде бархатные, и что те правительства, которые назначают мудрых сановников, достойны большой похвалы; полицмейстеру сказал что-то очень лестное насчет городских будочников; а в разговорах с вице-губернатором и председателем палаты, которые были еще только статские советники, сказал даже ошибкою два раза ваше превосходительство, что очень им понравилось. Следствием этого было то, что губернатор сделал ему приглашение пожаловать к нему того же дня на домашнюю вечеринку; прочие чиновники тоже, с своей стороны, кто на обед, кто на бостончик, кто на чашку чаю.

О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностью, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он незначащий червь мира сего и недостоин того, чтобы много о нем заботились; что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятностей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам. Вот все, что узнали в городе об этом новом лице, которое очень скоро не преминуло показать себя на губернаторской вечеринке.

...Приезжий во всем как-то умел найтиться и показал в себе опытного светского человека. О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе — он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках — и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, — он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о биллиардной игре — и в биллиардной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели — и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; о выделке горячего вина — и в горячем вине знал он прок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках — и о них он судил так, как будто бы сам был и чиновником, и надсмотрщиком. Но замечательно, что он все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни громко, ни тихо, а совершенно так, как следует. Словом, куда ни повороти, был очень порядочный человек. Все чиновники были довольны приездом нового лица».

Нередко утверждают, что Чичиков Гоголя — чисто русский тип. Но так ли это? Разве не встречал каждый из нас Чичикова в Западной Европе? Человека средних лет, ни толстого, ни тонкого, двигающегося с легкостью почти военного человека?.. Как бы ни сложен был предмет разговора, который он заведет с вами, западный Чичиков тоже знает, как подойти к вопросу и заинтересовать собеседника. Разговаривая, например, со старым генералом, западноевропейский Чичиков искусным образом коснется «величия родины» и ее «военной славы». Он — не джинго[8] совсем напротив, — но он имеет ровно столько сочувствия к войне и победам своей родины, сколько можно ожидать от человека с патриотическим оттенком мыслей.

Если западный Чичиков встречается с сантиментальным реформатором, он сам немедленно делается сантиментальным и выказывает стремление к благородным реформам, и т. д. Словом, он всегда имеет пред собой какую-нибудь личную цель и всячески постарается снискать вашу симпатию и заинтересовать вас в том, что представляет интерес для него самого в данную минуту. Чичиков может покупать «мертвые души» или железнодорожные акции, он может собирать пожертвования для благотворительных учреждений или старается пролезть в директоры банка... Это безразлично. Он остается бессмертным международным типом; вы встречаетесь с ним везде; он принадлежит всем странам и всем временам; он только принимает различные формы, сообразно условиям места и времени.

Одним из первых помещиков, с которым Чичиков заговорил о продаже мертвых душ, был Манилов — также универсальный тип, с прибавлением тех специально-русских черточек, какие могла придать этому характеру спокойная жизнь крепостного помещика. «На взгляд он был человек видный, — говорит Гоголь, — черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару... В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь; в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную». Вы не услышите от него живого или одушевленного слова. Каждый человек проявляет интерес или энтузиазм к чему-нибудь, но Манилов лишен этого качества. Он всегда находится в приятном спокойном настроении духа. Кажется, что он постоянно размышляет, но предмет его размышлений остается тайной. «Иногда, — говорит Гоголь, — глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провели подземный ход, или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. При этом глаза его делались чрезвычайно сладкими и лицо принимало самое довольное выражение». Но даже менее сложные проекты Манилову было лень привести к концу. «В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольскою шелковою материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недоставало, и кресла стояли обтянутые просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжении нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла: они еще не готовы». Не менее характерны были и семейные отношения Манилова. «Жена его... впрочем, они были совершенно довольны друг другом. Несмотря на то, что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душечка, свой ротик: я тебе положу этот кусочек». Само собою разумеется, что ротик раскрывался при этом случае очень грациозно. Ко дню рождения приготовляемы были сюрпризы — какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку. И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая — работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу такой томный и длинный поцелуй, что в продолжении его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку. Словом, они были то, что говорится счастливы».

Само собой разумеется, что, несмотря на любовь к размышлениям, Манилов меньше всего размышлял о судьбе своих крестьян и о состоянии своего имения. Он сдал все дела подобного рода в руки очень ловкого управляющего, который прижимал крепостных Манилова, хуже самого жестокого помещика. Тысячи подобных Маниловых населяли Россию лет пятьдесят тому назад, и я думаю, что если мы внимательно оглянемся кругом, то найдем подобных якобы «сантиментальных» людей под любою широтой и долготой.

Легко себе представить, какую галерею портретов собрал Гоголь, следуя за Чичиковым в его странствованиях от одного помещика к другому, когда его герой старался купить как можно больше мертвых душ. Каждый из помещиков, описанных в «Мертвых душах» — сантиментальный Манилов, неуклюжий и хитрый Собакевич, отчаянный враль и мошенник Ноздрев, заматеревшая допотопная Коробочка и скупой Плюшкин, — все они вошли в России в пословицы; причем некоторые из них, как, например, Плюшкин, изображены с такой психологической глубиной, что задаешь себе невольно вопрос: можно ли найти в какой-нибудь другой литературе лучшее и вместе с тем более реальное изображение скупого?

К концу своей жизни Гоголь, страдавший от нервного расстройства, подпал под влияние «пиетистов» — особенно г-жи О. А. Смирновой (урожденной Россетт) — и начал смотреть на свои сочинения как на нечто греховное. Дважды, в пароксизме религиозного самообличения, он сжег рукопись второго тома «Мертвых душ», от которой сохранилось лишь несколько глав, ходивших при его жизни в списках. Последние десять лет жизни писателя были полны всяких страданий. Он раскаивался в своей литературной деятельности и издал полную нездорового пиетизма книгу («Переписка с друзьями»),” [«Выбранные места из переписки с друзьями»]), в которой, под маской христианского смирения, он чрезвычайно заносчиво отнесся ко всей литературе, включая, впрочем, и собственные произведения. Гоголь умер в Москве в 1852 г.

Едва ли нужно говорить, что правительство Николая I считало произведения Гоголя чрезвычайно опасными. Гоголю и его друзьям пришлось преодолевать чрезвычайные затруднения, чтобы добиться разрешения постановки «Ревизора» на сцене, и это разрешение было получено лишь при деятельной помощи Жуковского. «Ревизор» был поставлен по желанию самого царя. Те же затруднения встретил Гоголь при печатании первого тома «Мертвых душ»; причем, когда первое издание разошлось, второе издание не было разрешено Николаем I. Когда Гоголь умер и Тургенев напечатал в одной из московских газет краткую некрологическую заметку о нем, не заключавшую в себе ничего особенного (Тургенев сам говорит об этой заметке: «О ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром»), молодой писатель тем не менее был арестован, и только благодаря хлопотам высокопоставленных друзей наказание, наложенное Николаем I на Тургенева за безобидную заметку о Гоголе, ограничилось высылкой из Петербурга и ссылкой на житье в собственное имение. Если бы не хлопоты друзей, Тургеневу, может быть, пришлось бы, подобно Пушкину и Лермонтову, отправиться в ссылку на Кавказ или, подобно Герцену и Салтыкову, — посетить северные губернии.

Полиция Николая I была недалека от истины, приписывая Гоголю громадное влияние на умственное развитие страны. Его произведения ходили по России в громадном количестве рукописей. В детстве мы переписывали второй том «Мертвых душ» — всю книгу от начала до конца, а также и часть первого тома. Это произведение Гоголя рассматривалось всеми как одно из самых могущественных обличений крепостного права; да так и было в действительности. В этом отношении Гоголь был предшественником того литературного движения против рабства, которое началось в России несколькими годами позже, во время Крымской войны и в особенности после нее. Гоголь избегал выражать свое личное мнение о крепостном праве, но портреты помещиков в его произведениях, изображение отношений помещиков к крепостным — в особенности изображение массы бесплодно затрачиваемого ими крестьянского труда — являлись более сильными обличениями, чем если бы Гоголь сообщал действительные факты жестокого отношения помещиков к крепостным. Невозможно читать «Мертвые души» и не прийти к заключению, что крепостное право было учреждением, которое само подготовляло свое собственное падение. Пьянство, обжорство, затрата крепостного труда на содержание массы бесполезной челяди или на созидание вещей столь же бесполезных, как мосты сантиментального Манилова, — таковы были и отличительные черты тогдашнего помещичества; когда Гоголь пожелал изобразить хотя бы одного помещика, который разжился не от крепостного труда, ему пришлось выбрать помещика с сильной примесью нерусской крови; да это и понятно, — среди тогдашних русских помещиков подобный человек был бы поразительным явлением.

Литературное влияние Гоголя было колоссально, и оно продолжается вплоть до настоящего времени. Правда, что Гоголь не был глубоким мыслителем, но он был великим художником. В основе его искусства лежал чистый реализм, но все оно было проникнуто стремлением привить человечеству нечто истинно доброе и великое. Созидая самые комические образы, Гоголь не руководился при этом одним желанием посмеяться над человеческими слабостями, — он всегда стремился пробудить в читателе желание чего-то лучшего, более возвышенного, и он всегда достигал своей цели. Искусство, в понимании Гоголя, является светочем, озаряющим путь к высшему идеалу. Несомненно, что именно это высокое понимание задач искусства и заставляло Гоголя тратить такую невероятную массу времени на выработку планов своих произведений и с таким добросовестным вниманием относиться к каждой написанной им строке.

Несомненно, что поколение декабристов ввело бы социальные и политические идеи в область такой повести, как «Мертвые души». Но поколение это погибло, и на долю Гоголя выпало внесение социального элемента в русскую литературу и отведение этому элементу в ней крупного, преобладающего места, в пору самой отчаянной реакции. Хотя до сих пор остается открытым вопрос — кто был родоначальником русской реальной повести — Пушкин или Гоголь (Тургенев и Толстой разрешают этот вопрос в пользу Пушкина), — но тот факт, что произведения Гоголя ввели в русскую литературу социальный элемент и социальную критику, основанную на анализе тогдашнего положения вещей в Росси, можно считать вне сомнения. Крестьянские повести Григоровича, тургеневские «Записки охотника» и первые произведения Достоевского являются прямым результатом инициативы Гоголя.

Вопрос о реализме в искусстве недавно вызывал большие споры, в связи, главным образом, с первыми произведениями Золя, но мы, русские, обладающие произведениями Гоголя и знакомые поэтому с реализмом в его наисовершеннейшей форме, не можем смотреть на искусство глазами французских «реалистов». В произведениях Золя мы видим громадное влияние того самого романтизма, с которым этот писатель столь яростно сражался; более того, в его реализме, насколько он проявился в его произведениях первого периода, мы видим шаг назад по сравнению с реализмом Бальзака. Согласно нашему пониманию, реализм не может ограничиваться одной анатомией общества; он должен покоиться на более высоком основании: реалистические описания должны быть подчинены идеалистической цели. Еще менее понятен для нас реализм как изображение лишь наиболее низменных сторон человеческого существования, потому что писатель, добровольно суживающий таким образом круг своих наблюдений, с нашей точки зрения, вовсе не будет реалистом. В действительной жизни наряду с самыми низменными инстинктами уживаются самые высокие проявления человеческой природы. Вырождение вовсе не является единственной или преобладающей чертой современного общества, рассматриваемое в его целом. Рядом с вырождением идет возрождение. Вследствие этого художник, останавливающийся лишь на низменном и вырождающемся (если при этом он не отмежевал себе какую-нибудь определенную, специальную область, ввиду специальной цели, и не дает нам понять сразу, что он изображает особый, маленький уголок действительной жизни), такой художник вовсе не понимает жизни как она есть, во всей ее целости. Он знаком только с одной ее стороной, и притом далеко не самой интересной. Реализм во Франции является необходимым протестом, отчасти — против необузданного романтизма, но главным образом против «элегантного» искусства, скользившего по поверхности и отказывавшегося раскрывать далеко не элегантные мотивы элегантных поступков, — против искусства, которое преднамеренно закрывало глаза на нередко ужасные последствия элегантной жизни так называемого «порядочного» общества. Для России протест подобного рода был излишен. Со времени Гоголя русское искусства не ограничивалось каким-нибудь отдельным классом общества. Оно захватывало в своих изображениях все классы, изображало их реалистически и проникало вглубь, под наружные покровы социальных отношений. Таким образом, для русского искусства оказались излишними те преувеличения, которые во Франции были необходимой и здоровой реакцией. У нас не было никакой надобности впадать в преувеличения, с целью освободить искусство от скучной морализации. Наш великий реалист Гоголь дал своим ученикам, позднейшим повествователям, незабываемый урок — пользоваться реализмом для высших целей, сохраняя в то же время его аналитические качества и удерживая свойственную ему правдивость в изображении жизни.

Глава IV Тургенев. — Толстой

Тургенев: Главные черты его искусства.— «Записки охотника». — Пессимизм его ранних повестей. — Ряд повестей, изображающих руководящие типы русского общества; Рудин; — Лаврецкий; Елена и Инсаров;— Базapoв. — Почему «Отцы и дети» не были поняты? — «Гамлет и Дон-Кихот» — «Новь» : хождение в народ. — «Стихотворения в прозе».— Толстой: «Детство» и «Отрочество». — Во время и после Крымской войны.— «Юность»: в поисках идеала. — Рассказы. — «Казаки». — Педагогические работы. — «Война и мир».— «Анна Каренина». —Религиозный кризис.— Христианское учение в изложении Толстого. — Главные пункты христианской этики. — Последние художественные произведения: «Крейцерова Соната»; «Воскресение».

Тургенев

Пушкин, Лермонтов и Гоголь были действительными созидателями русской литературы; но они остались почти неизвестными в Западной Европе. Только Тургенев и Толстой — два величайшие беллетриста России, а может быть и целого столетия, — и отчасти Достоевский — преодолели затруднение, которым являлся русский язык, делавший недоступными для Западной Европы произведения русских писателей. Эти трое сделали русскую литературу известной и популярной вне пределов России; они оказали, и до сих пор оказывают, некоторое влияние на развитие мысли и искусства в Западной Европе, и, благодаря им, мы можем быть уверены, что впредь лучшие произведения русского ума будут становиться частью общего умственного достояния цивилизованного человечества.

Тургенев, по художественной конструкции, законченности и красоте его повестей, является едва ли не величайшим романистом девятнадцатого столетия. Но главная характеристика его поэтического гения заключается не в одном чувстве прекрасного, которым он обладал в такой высокой степени, а также и в высокоинтеллектуальной содержательности его творений. Его повести — не случайные изображения того или другого типа людей, или какого-нибудь исключительного течения, или эпизода, почему-нибудь обративших на себя внимание автора. Они тесно связаны между собой и дают последовательные изображения руководящих интеллектуальных типов России, которые так или иначе наложили свой отпечаток на сменявшие одно другое поколения. Повести Тургенева, из которых первая появилась в 1845 году, охватывают период более чем в тридцать лет, и в течение этих трех десятилетий русскому обществу пришлось пережить одно из наиболее глубоких и быстрых изменений, какие когда-либо наблюдались в европейской истории. Руководящие типы образованных классов пережили ряд последовательных изменений, с быстротой, возможной лишь в обществе, внезапно пробудившемся от долгой спячки, разрушившем учреждение, на котором покоились все его основы — крепостное право, — и устремившемся навстречу новой жизни. И этот ряд «созидающих историю» типов был изображен Тургеневым с такой глубиной, с такой полнотой философского и гуманитарного понимания и с такой художественной вдумчивостью, доходящей иногда до предвидения, каких вы не найдете ни у одного из современных писателей в той же степени и в таком удачном сочетании.

Не то чтобы Тургенев руководился в своем творчестве предвзятою мыслью. Все эти рассуждения о бессознательном и сознательном творчестве, о предвзятых идеях и тенденциях казались ему лишь «общими местами», ходячей и ложной риторической монетой. «Талант настоящий, — говорит Тургенев, — никогда не служит посторонним целям и в самом себе находит удовлетворение; окружающая его жизнь дает ему содержание — он является ее сосредоточенным отражением; но он так же мало способен написать панегирик, как и пасквиль... В конце концов — это ниже его. Подчиниться заданной теме или проводить программу — могут только те, которые другого, лучшего не умеют». Но как только в русской жизни появлялся среди образованных классов новый, выдающийся, тип мужчины или женщины, он немедленно овладевал вниманием Тургенева. Новый тип преследовал его, пока он не воплощал его в художественный образ; с Тургеневым в таких случаях повторялось то, что было с Мурильо, которого долгие годы преследовал образ Девы Марии в экстазе чистейшей любви, пока он наконец не воплотил этот образ в той высшей степени совершенства, которая была ему доступна.

Когда какая-нибудь жизненная задача овладевала, таким образом, умом Тургенева, он, очевидно, не мог трактовать ее, пользуясь формой холодного логического рассуждения, как это сделал бы публицист; он мыслил о своей задаче в форме образов и сцен. Даже в разговоре, если он желал дать вам идею о чем-либо, занимавшем в данное время его ум, он делал это путем образов, настолько живых, что они навсегда запечатлевались в вашей памяти. Эта же особенность является характерной чертой и его произведений. Его повести — это последовательный ряд сцен — некоторые из них поразительной красоты, — из которых каждая служит автору, чтобы прибавить еще новый штрих в характеристике его героев. Вследствие этого все его повести отличаются краткостью и не нуждаются в замысловатости сюжета для поддержания внимания читателя. Люди, испортившие себе вкус чтением сенсационных романов, будут, конечно, разочарованы при чтении романов Тургенева: в них нет сенсационных эпизодов, но всякий неглупый читатель чувствует с первых же страниц, что пред ним движутся реально существующие люди, и притом люди интересные, в которых бьются человеческие сердца, и он не может расстаться с книгой прежде, чем не дочитает ее до конца и не поймет во всей целости характеры действующих лиц. Необычайная простота средств для достижения широко задуманных целей — эта главная черта истинного искусства — чувствуется во всем, что написал Тургенев.

Георг Брандес, в его прекрасном этюде о Тургеневе (в «Moderne geisten»), лучшем, наиболее глубоком и поэтическом изо всего, что было написано о нашем великом романисте, делает, между прочим, следующее замечание:

«Довольно затруднительно определить, что собственно делает Тургенева первоклассным художником... Способность, отличающая истинных поэтов, которой Тургенев обладал в высшей степени, а именно — воспроизводить в образах живые человеческие личности, не является наиболее поразительной чертой его таланта. Художественное превосходство Тургенева более всего чувствуется в согласии собственных впечатлений читателя с тем интересом и с теми суждениями о действующих лицах, которые высказывает сам автор, так как именно в этом пункте — в отношении художника к своим собственным созданиям — чаще всего чувствуется слабость человека или художника».

Читатель тотчас замечает подобную ошибку и помнит о ней, несмотря на все усилия автора загладить впечатление.

«Какому читателю Бальзака, или Диккенса, или Ауэрбаха — если говорить лишь о великих покойниках — не приходилось испытывать этого чувства! — продолжает Брандес. — Когда Бальзак расплывается в подогретом возбуждении, или когда Диккенс становится ребячески-трогательным, или Ауэрбах — преднамеренно-наивным, читатель тотчас чувствует нечто неправдивое и неприятное. В произведениях Тургенева вы никогда не найдете ничего отталкивающего в художественном отношении».

Это замечание Брандеса совершенно справедливо, и нам остается прибавить к нему лишь несколько слов по поводу удивительной архитектуры всех Тургеневских повестей. Будет ли это небольшой рассказ или крупная повесть, соразмерность частей всегда бывает удивительно соблюдена; нет никакого эпизода «этнографического» характера, который нарушал бы или замедлял развитие внутренней жизненной драмы; ни одна черта, а тем более ни одна сцена не может быть опущена без ущерба впечатлению целого; а заключительный аккорд, который венчает общее впечатление — обыкновенно трогательное, — всегда бывает обработан с удивительной законченностью[9]

А затем — красота главных сцен! Каждая из них могла бы послужить сюжетом для высокохудожественной, захватывающей картины. Возьмите, например, заключительные сцены пребывания Елены и Инсарова в Венеции: посещение ими картинной галереи, заставляющее надсмотрщика воскликнуть, глядя на них: poverelle (бедняжки)! Или же сцену в театре, где в ответ на искусственный кашель актрисы (играющей Виолетту в «Травиате») раздается глубокий кашель действительно умирающего Инсарова. Сама актриса, бедно одетая, с костлявыми плечами, — которая тем не менее овладевает слушателями вследствие теплоты и реальности ее игры и предсмертным криком радости, вырвавшимся у нее при возвращении Альфреда, — вызывает в театре бурю энтузиазма; мало того, я готов сказать, что темный залив, над которым чайка падает из розового света и густой мрак, — каждая из этих сцен просится на полотно. В лекции о «Гамлете» и «Дон-Кихоте» — где, между прочим, Тургенев указывает, что Шекспир и Сервантес были современниками, и утверждает, что роман Сервантеса был переведен на английский язык еще при жизни Шекспира, так что великий драматург мог читать его, — Тургенев по тому поводу восклицает: «Картина, достойная кисти живописца-мыслителя: Шекспир, читающий «Дон-Кихота»! В этих строках он обнаружил секрет удивительной красоты — изобразительной красоты, — которою отличается множество сцен в его романах. Они должны были рисоваться в его воображении не только обвитые той музыкой чувства, которая звучит в них, но и как картины, полные глубокого психологического значения, в которых вся обстановка главных действующих лиц — русский березовый лес, немецкий город на Рейне или же пристань в Венеции — находятся в гармонии с изображаемыми чувствами.

Тургенев глубоко изучил человеческое сердце, в особенности сердце молодой, вполне честной и мыслящей девушки в момент пробуждения в ней высших чувств и идеалов, причем, бессознательно для нее самой, это пробуждение облекается в форму любви. В описании этой полосы жизни Тургенев не имеет соперников. Вообще любовь является главным мотивом во всех его повестях; и момент ее полного развития бывает моментом, когда герой — будет ли он политический агитатор или же скромный помещик — обрисовывается в полном свете. Великий поэт знал, что человеческий тип не характеризуется повседневной работой, которой занят человек, как бы ни была эта работа важна, а еще менее — его речами. Вследствие этого, когда он рисует, например, агитатора в Дмитрии Рудине, он не приводит его пламенных речей, по той простой причине, что эти речи не характеризовали бы его. Многие другие, раньше Рудина, взывали к равенству и свободе, и многие другие будут взывать после него. Но тот специальный тип апостола равенства и свободы — «человека слов, а не дела», которого поэт намеревался изобразить в Рудине, характеризуется отношениями героя к различным лицам, а всего более — его любовью к Наташе, ибо в любви вполне обнаруживается человек, со всеми его личными особенностями. Тысячи людей занимались «пропагандой», употребляя при этом, вероятно, одни и те же выражения, но каждый из них любил на свой манер. Маццини и Лассаль были оба агитаторы, но как различно они любили! Разве можно знать Лассаля, не зная его отношений к графине Гатцфельд!

Подобно всем великим писателям, Тургенев соединял в себе пессимизм с любовью к человечеству.

«В душе Тургенева проходит глубокая и широкая черта меланхолии, — замечает Брандес, — а потому она проходит через все его произведения. Как бы ни были объективны и безличны его описания, и хотя он избегает вводить в свои повести лирическую поэзию, тем не менее они в целом производят впечатление лирики. В них заключено так много тургеневской личности, и эта личность всегда одержима печалью, — особенной печалью, без малейшей примеси сентиментальности. Тургенев никогда не позволяет себе вполне отдаться своим чувствам: он производит впечатление сдержанностью; но ни в одном западноевропейском романисте не встречается такой печали. Великие меланхолики латинской расы, как Леопарди и Флобер, выражают свою печаль в крепких и резких очертаниях; немецкая печаль носит отпечаток режущего юмора, или же она патетична, или сантиментальна; но тургеневская грусть является, в сущности, грустью славянских рас, с их слабостью и трагическим в жизни; она происходит по прямой линии от грусти народных славянских песен... Если Гоголь грустит, то его грусть берет свое начало в отчаянии. Достоевский грустит потому, что его сердце полно симпатии к униженным, и в особенности к великим грешникам. Грусть Толстого имеет свое основание в его религиозном фатализме. Один Тургенев в данном случае является философом... Он любит людей, даже несмотря на то, что имеет о них не особенно высокое мнение и мало им доверяет».

Талант Тургенева высказался в полной силе уже в его ранних произведениях — вроде коротких рассказов из деревенской жизни, которым, с целью избежать придирок цензуры, было дано вводящее в заблуждение заглавие «Записки охотника». Несмотря на простоту содержания и полное отсутствие сатирического элемента, эти рассказы нанесли сильный удар крепостному праву. Тургенев не изображал в них таких ужасов рабства, которое можно было бы представлять как исключение; он не идеализировал русских крестьян; но, давая взятые из жизни изображения чувствующих, размышляющих и любящих существ, изнывающих под ярмом рабства, и рисуя в то же время, параллельно этим изображениям, пустоту и низость жизни даже лучших из рабовладельцев, Тургенев пробуждал сознание зла, причиняемого системой крепостного права. Общественное значение этих рассказов было очень велико. Что же касается художественных достоинств, то достаточно сказать, что в каждом из этих рассказов, на пространстве нескольких страниц, мы находим живые изображения самых разнообразных человеческих характеров, причем изображения эти вставлены в рамки поразительных по красоте картин природы. Презрение, восхищение, симпатия по воле молодого автора поочередно овладевают читателем, причем всякий раз совершенство формы и живость сцен таковы, что каждый из этих маленьких рассказов стоит хорошей повести.

В другом сборнике небольших повестей: «Затишье», «Переписка», «Яков Пасынков», «Фауст» и «Ася», гений Тургенева развернулся вполне; в них уже вполне выступают его манера, его миросозерцание, вся сила таланта. Повести эти проникнуты глубокою печалью. В них слышится почти отчаяние в образованном русском интеллигенте, который даже в любви оказывается неспособным проявить сильное чувство, которое снесло бы преграды, лежащие на его пути; даже при самых благоприятных обстоятельствах он может принести любящей его женщине только печаль и отчаяние. Нижеследующие строки, взятые из «Переписки», лучше всего могут охарактеризовать руководящую идею этих трех повестей («Затишье», «Переписка» и «Ася»). Это пишет двадцатишестилетняя девушка другу своего детства:

«Я опять-таки скажу, что говорю не о такой девушке, которой тягостно и скучно мыслить... Она оглядывается, ждет, когда же придет тот, о ком ее душа тоскует... Наконец он является: она увлечена; она в руках его, как мягкий воск. Все — и счастье, и любовь, и мысль, — все, вместе с ним, нахлынуло разом; все ее тревоги успокоены, все сомнения разрешены им; устами его, кажется, говорит сама истина; она благоговеет перед ним, стыдится своего счастья, учится, любит. Велика его власть в это время над нею!.. Если б он был героем, он бы воспламенил ее, он бы научил ее жертвовать собою, и легки были бы ей все жертвы! Но героев в наше время нет... Все же он направляет ее, куда ему угодно, она предается тому, что его занимает; каждое слово его западает ей в душу: она еще не знает тогда, как ничтожно, и пусто, и ложно может быть слово; как мало стоит оно тому) кто его произносит, и как мало заслуживает веры! За этими первыми мгновениями блаженства и надежд обыкновенно следует — по обстоятельствам (обстоятельства всегда виновны), — следует разлука. Говорят, бывали примеры, что две родные души, узнав друг друга, тотчас соединялись неразрывно; слышала я также, что от этого им не всегда становилось легко... Но чего я не видала сама, о том не говорю, — а что расчет самый мелкий, осторожность самая жалкая могут жить в молодом сердце рядом с самой страстной восторженностью — это я, к сожалению, испытала на опыте. Итак, наступает разлука... Счастлива та девушка, которая узнает тотчас, что всему конец, которая не тешит себя ожиданием! Но вы, храбрые справедливые мужчины, большею частью не имеете ни духа, ни даже желания сказать нам истину... вам спокойнее обмануть нас... Впрочем, я готова верить, что вы сами себя обманываете вместе с нами...»

Полное отчаяние в способности образованных русских людей к действию проходит сквозь все тургеневские повести этого периода. Те немногие, которые кажутся исключением, — обладающие энергией или могущие напустить ее на себя на короткое время, обыкновенно заканчивают свое существование в биллиардной комнате трактира или портят свою жизнь каким-либо другим способом. 1854-й и 1855 годы, во время которых были написаны эти повести, вполне объясняют пессимизм Тургенева. В России они были, пожалуй, самыми мрачными годами мрачного периода русской истории — царствования Николая I; да и в Западной Европе эти годы следовали за государственным переворотом Наполеона III и были годами всеобщей реакции после великих неосуществившихся надежд революции 1848года.

Тургенев, которому в 1852 году угрожала ссылка в северные губернии, за напечатание в Москве невинного некролога Гоголю, после того, как этот некролог был запрещен петербургской цензурою, был вынужден теперь жить в своем имении, наблюдая вокруг себя рабское подчинение всех тех, кто раньше выказывал некоторые признаки недовольства. Видя вокруг себя торжество защитников крепостничества и деспотизма, он легко мог впасть в отчаяние. Но печаль, проникающая повести этого периода, не была криком отчаяния; она также не имела сатирического оттенка; это была сочувственная скорбь любящего друга, и в этом заключается главная прелесть этих повестей. С художественной точки зрения «Ася» и «Переписка», может быть, являются самыми прекрасными литературными перлами, какими мы обязаны Тургеневу.

Чтобы правильно судить о значении Тургенева, необходимо прочесть в последовательном порядке — как он сам того желал — следующие шесть его повестей: «Рудин», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Отцы и дети», «Дым» и «Новь». В этих повестях не только талант Тургенева проявляется во всей своей силе, но они воспроизводят вместе с тем последовательные фазисы развития русской интеллигенции за тридцать лет, с 1848 года по 1876-й, причем читатель может также уяснить себе отношение поэта к лучшим представителям передовой мысли в России в наиболее интересный период ее развития. Уже в ранних своих рассказах Тургенев коснулся русского гамлетизма. В «Гамлете Щигровского уезда» и в «Дневнике лишнего человека» он в общих чертах превосходно изобразил людей этого сорта. Но только в «Рудине» (1855) достиг он полного художественного воспроизведения этого типа, получившего широкое распространение на русской почве в ту пору, когда наши лучшие люди были осуждены на бездеятельность и словоизлияние. Тургенев не проявил особой нежности к людям этого типа и изобразил их худшие стороны, также как и их лучшие качества, но в общем он отнесся к ним с дружескою нежностью. Он любил Рудина, со всеми его недостатками, и эту любовь разделяли с ним люди его поколения, а также отчасти и нашего.

Рудин был человеком «сороковых годов», выросший на гегелевской философии и развившийся при условиях, которые господствовали в эпоху Николая I, когда для мыслящего человека не было возможности приложить к чему-нибудь свои силы, если он не желал сделаться одним из винтов сложной бюрократической машины самодержавного, рабовладельческого государства. Действие романа происходит в одном из поместий средней России, в семье одной барыни, которая выказывает поверхностный интеpec ко всякого рода новинкам, читает книги, запрещенные тогдашней цензурой, как, например, «Демократия в Америке» Токвилля, и любит собирать вокруг себя — в своем петербургском салоне или в своем имении— всякого рода «выдающихся людей». В романе Рудин появляется впервые в ее гостиной. В несколько минут он овладевает разговором и своими меткими замечаниями вызывает восхищение барыни и восторг представителей молодого поколения. Последнее представлено в лице дочери помещицы и молодого студента, учителя ее сыновей. Оба пленены Рудиным. Когда, позднее вечером, Рудин говорит о своих студенческих годах и касается таких вопросов, как свобода, развитие свободной мысли и освободительная борьба на Западе, его слова полны такого огня, такой поэзии и такого жара, что молодые люди внимают ему с восторгом, доходящим до поклонения. Результат ясен: дочь помещицы, Наташа, влюбляется в Рудина. Рудин — гораздо старше Наташи: в его волосах уже показалась седина, и он говорит о любви как о чем-то относящемся к далекому прошлому. «Заметили ли вы, — говорит Рудин, — что на дубе старые листья только тогда отпадают, когда молодые начнут пробиваться». Наташа понимает эту фразу Рудина в том смысле, что он может забыть старую любовь лишь тогда, когда новая овладеет им, — и она дает Рудину свою любовь. Разрывая со всеми преданиями корректного помещичьего дома, она идет на свидание с Рудиным, ранним утром, возле берега заброшенного пруда. Она готова следовать за ним всюду, не ставя со своей стороны никаких условий; но Рудин, любящий больше головой, чем сердцем, не находит что сказать ей и начинает говорить о невозможности добиться дозволения матери Наташи на их брак. Наташа едва прислушивается к его словам: она готова идти за ним, не спрашивая позволения матери... Наконец Наташа задает вопрос: «Что же нам делать?» — «Покориться», — отвечает Рудин.

Герой, говоривший так красиво о борьбе со всевозможными препятствиями, сам пугается первого же препятствия, встретившегося на пути. Слова, одни слова — и полное отсутствие действий, — такова действительная характеристика людей, представлявших в сороковых годах лучший, мыслящий элемент русского общества.

Позднее мы еще раз встречаемся с Рудиным. Он не нашел для себя занятия и не примирился с условиями жизни той эпохи. Он остался бедняком, высылаемым из одного города в другой, и скитается по России, пока наконец он не попадает за границу и во время июньского восстания 1848 года падает убитый на баррикаде. В романе Тургенева имеется эпилог, отличающийся такой красотой, что я привожу небольшую выдержку из него, а именно слова Лежнева, прежнего врага Рудина:

«— Я знаю его хорошо, — продолжал Лежнев, — недостатки его мне хорошо известны. Они тем более выступают наружу, что сам он не мелкий человек.

— Рудин гениальная натура! — подхватил Басистое.

— Гениальность в нем, пожалуй, есть, — возразил Лежнев, — а натура... В том-то вся его беда, что натуры-то собственно в нем нет... Но не в этом дело. Я хочу говорить о том, что в нем есть хорошего, редкого. В нем есть энтузиазм; а это, поверьте мне, флегматическому человеку, самое драгоценное качество в наше время. Мы все стали невыносимо рассудительны, равнодушны и вялы; мы заснули, мы застыли, и спасибо тому, кто хоть на миг нас расшевелит и согреет! Пора! Помнишь, Саша, я раз говорил с тобой о нем и упрекал его в холодности. Я был и прав, и не прав тогда. Холодность эта у него в крови — это не его вина, — а не в голове. Он не актер, как я называл его, не надувало, не плут; он живет на чужой счет не как проныра, а как ребенок... Да, он, действительно, умрет где-нибудь в нищете и в бедности; но неужели же и за это пускать в него камнем? Он не сделает сам ничего, именно потому, что в нем натуры, крови нет; но кто вправе сказать, что он не принесет, не принес уже пользы? что его слова не заронили много добрых семян в молодые души, которым природа не отказала, как ему, в силе деятельности, в умении исполнять собственные замыслы? Да я сам, я первый, все это испытал на себе... Саша знает, чем был для меня в молодости Рудин. Я, помнится, также утверждал, что слова Рудина не могут действовать на людей; но я говорил тогда о людях, подобных мне, в теперешние мои годы, о людях уже поживших и поломанных жизнью. Один фальшивый звук в речи — и вся ее гармония для нас исчезла; а в молодом человеке, к счастью, слух еще не так развит, не так избалован. Если сущность того, что он слышит, ему кажется прекрасной, что ему за дело до тона! Тон он сам в себе найдет.

— Браво! браво! — воскликнул Басистов. — Как это справедливо сказано! А что касается до влияния Рудина, клянусь вам, этот человек не только умел потрясти тебя, он с места тебя сдвигал, он до основания переворачивал, зажигал тебя!»

Однако с такими героями, как Рудин, дальнейший прогресс России был бы невозможен: необходимо было появление новых людей. И они появились: мы находим их в следующих повестях Тургенева, — но сколько трудностей им пришлось преодолевать, какие муки довелось испытать! Мы можем видеть это на Лаврецком и Лизе (в «Дворянском гнезде»), принадлежащих к переходному периоду. Лаврецкий не может довольствоваться рудинской ролью странствующего апостола; он пытается заняться практической деятельностью; но он также не может найти своего пути среди новых течений жизни. Он обладает тем же художественным и философским развитием, как и Рудин; у него имеется необходимая воля, но его способность к действию парализована, на этот раз не саморазъедающим анализом, а мелочностью обстановки и его несчастным браком. В конце концов Лаврецкий падает надломленный.

«Дворянское гнездо» имело громадный успех. Нередко утверждают, что вместе с автобиографическою повестью «Первая любовь» — это самое художественное произведение Тургенева. Быть может, это так. «Дворянское гнездо» обязано также своим успехом тому громадному кругу читателей, которым повесть говорила на знакомом языке. Лаврецкий женился очень неудачно, на женщине, которая вскоре превращается в парижскую львицу низшего разбора. Супруги расходятся. Вслед за тем Лаврецкий встречается с девушкой, Лизой, в которой Тургенев дал верное и высокохудожественное изображение средней, хорошей и честной девушки того времени. Она и Лаврецкий начинают любить друг друга. Есть минута, когда оба думают, что жена Лаврецкого умерла — о ее смерти было напечатано в фельетоне одной парижской газеты, но внезапно эта госпожа появляется, окруженная присущей ей атмосферой, и Лиза уходит в монастырь. В отличие от Рудина и Базарова, все действующие лица этой драмы, как и сама драма, вполне понятны среднему читателю, и уже по одному этому повесть нашла чрезвычайно широкий круг симпатизирующих читателей. Но при всем том художественность, местами — глубина, и везде — тонкость отделки как действующих лиц, так и отдельных сцен романа доведены до совершенства, и художественный талант Тургенева проявился во всей силе в изображении таких типов, как Лиза, жена Лаврецкого, старая тетка Лизы, старик Лемм и сам Лаврецкий. Дуновение поэзии и печали, проникающее всю повесть, неотразимо овладевает читателем. Следовавшая затем повесть «Накануне» превосходит предшествовавшую и по глубине замысла, и едва ли во многом уступает ей по красоте выполнения. Уже в Наташе [из «Рудин»] Тургенев дал вполне живое изображение русской девушки, выросшей в затишье деревни, но в сердце, уме и воле которой были зародыши тех чувств, которые двигают людей к поступкам высшего характера. Воодушевленные слова Рудина, его призывы к высокому и достойному жертвы — воспламенили ее. Она готова следовать за ним, она готова поддерживать его в той великой работе, которой он так жадно и так бесплодно ищет, но Рудин оказывается ниже ее. Таким образом, уже в 1855 году Тургенев предвидел появление того типа женщины, который сыграл такую выдающуюся роль в возрождении молодой России. Четыре года спустя, в «Накануне», он дал в лице Елены дальнейшее, более полное развитие того же женского типа. Елена не довольствуется пустой скучной жизнью ее собственной семьи и рвется к более широкой деятельности. «Быть доброю — этого мало; делать добро... да; это главное в жизни», — пишет она в своем дневнике. Но кто ее окружает? Шубин, талантливый ваятель, избалованный ребенок, «мотылек, любующийся самим собою»; Берсенев, будущий профессор, чисто русская натура — превосходный человек, чрезвычайно скромный и чуждый какого-либо эгоизма, но лишенный вдохновения, страдающий отсутствием энергии и почина. Эти два поклонника Елены принадлежат к лучшим людям окружающего ее общества. Однажды Шубин, во время прогулки летнею ночью, говорит своему другу, Берсеневу: «Я люблю Елену, но она любит тебя... Пой, если умеешь, пой еще громче; если не умеешь — сними шляпу, закинь голову и улыбайся звездам. Они все на тебя смотрят, на одного тебя: звезды только и делают, что смотрят на влюбленных людей». Но Берсенев возвращается в свою маленькую комнатку и раскрывает «Историю Гогенштауфенов» Румера на той самой странице, на которой прервал чтение...

Но вот появляется Инсаров, болгарский патриот, поглощенный одной идеей — мыслью об освобождении своей родной страны; человек, выкованный из стали, грубоватый, расставшийся со всеми меланхолическими философскими мечтаниями и идущий прямо вперед, по направлению к единственной цели своей жизни, — и выбор Елены сделан. Страницы романа, изображающие пробуждение и развитие ее любви, принадлежат к лучшим, когда либо написанным Тургеневым. Когда Инсаров внезапно замечает пробудившуюся в нем любовь к Елене, он сначала решает уехать из подмосковной дачи, на которой происходит действие, и даже совсем оставить Россию. Он отправляется в дом родителей Елены, чтобы сообщить о своем отъезде. Елена хочет взять с него обещание повидаться с ней завтра, до отъезда, но он такого обещания не дает. Тогда Елена ждет его до полудня и, не дождавшись, идет сама к нему. На пути ее захватывает гроза, и она заходит в старую придорожную часовню. Там она встречается с Инсаровым, и в часовне происходит объяснение между застенчивой скромной девушкой, подозревающей, что Инсаров любит ее, и патриотом, открывающим в ней силу, которая не только не помешает ему, но удвоит его энергию. Объяснение заканчивается восклицанием Инсарова: «Так здравствуй же, моя жена перед людьми и перед Богом».

В Елене мы имеем, таким образом, тип той русской женщины, которая, несколько позже, отдавала себя вполне всем освободительным движениям в России; женщины, которая завоевала себе право на образование, реформировала воспитание детей на более разумных началах, восставала ради освобождения крестьян и рабочих, переносила, не поступясь ничем из своих убеждений, каторгу и ссылку в Сибири, умирала, если нужно, на эшафоте и по сию пору ведет все так же смело ту же борьбу. О высоком художественном достоинстве этой повести я уже упоминал. Ей можно сделать в этом отношении только один упрек: Инсаров, человек действия, — не достаточно живое лицо. Но по стройности архитектуры повести и по красоте ее отдельных сцен, начиная с первой и кончая последней, «Накануне» стоит в ряду лучших беллетристических произведений всемирной литературы.

Следующим произведением Тургенева была повесть «Отцы и дети». Она была написана в 1859 году, когда на смену сентименталистам и «эстетикам» прежнего времени в образованной части русского общества появился совершенно новый тип — тип нигилиста. Люди, незнакомые с тургеневскими произведениями, склонны смешивать «нигилистов» с террористами или народовольцами, принимавшими участие в борьбе с самодержавием в 1879—1881 годах; но такое смешение — грубая ошибка. «Нигилизм» и «терроризм» — два совершенно различных явления; причем тип нигилиста неизмеримо глубже и шире террориста. Чтобы понять это, необходимо прочесть тургеневских «Отцов и детей». Представителем этого типа является молодой доктор, Базаров, — «человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип». Вследствие этого он отрицательно относится ко всем учреждениям настоящего времени и выбрасывает за борт все условности и мелочные притворства жизни обыденного общества. Он едет навестить своих стариков, отца и мать, и по пути останавливается погостить в поместье своего молодого друга Аркадия, отец и дядя которого оказываются типичными представителями старого поколения. Это обстоятельство дает Тургеневу случай в ряде мастерских сцен иллюстрировать столкновение между двумя поколениями — между «отцами» и «детьми». Этого рода столкновения, отличавшиеся большой горечью, происходили в то время по всей России.

Один из двух братьев, Николай Петрович, — добродушный, слегка восторженный мечтатель, увлекавшийся в юности Шиллером и Пушкиным, но никогда не проявлявший особенного интереса к практической деятельности, — живет в собственном имении ленивою жизнью помещика. Но все же он не прочь показать молодым людям, что может в значительной степени сочувствовать их стремлениям: он пытается читать книги материалистического содержания, которые читают его сын и Базаров; он пытается даже говорить их языком; но все его воспитание, все прошлое становятся на пути к истинно «реалистическому» пониманию действительного положения вещей.

Старший брат, Павел Петрович, напротив, является прямым потомком лермонтовского Печорина; короче говоря, это — совершенный, хорошо воспитанный эгоист. Проведя юность в высших слоях общества, он даже теперь, в глуши маленького имения, считает своей «обязанностью» одеваться с чрезвычайной корректностью, как подобает «истинному джентльмену», строго выполнять все предписания «общества», защищать церковь и государство и никогда не терять чрезвычайной сдержанности, — которая, впрочем, изменяет ему всякий раз, когда он вступает с Базаровым в спор по поводу «принсипов». «Нигилист» внушает ему просто ненависть.

Нигилист, очевидно, представляет собою полнейшее отрицание всех «принсипов» Павла Петровича. Он не верит в установленные начала церкви и государства и с нескрываемым презрением относится ко всем установленным формам жизни так называемого «общества». Он не видит «выполнения обязанности» в ношении чистого воротничка и изысканного галстука; а когда он говорит, то совершенно откровенно высказывает свои мысли. Полнейшая искренность — не только во всем, что он говорит, но и в отношении к самому себе, — решение вопросов с точки зрения здравого смысла, без всякой примеси старых предрассудков, — таковы главные черты его характера. Это ведет, само собой, к некоторой умышленно усиленной резкости выражений, и столкновение между двумя поколениями по необходимости должно принять трагический оттенок. Так было тогда повсеместно, во всей России, и повесть Тургенева выразила тогда действительное, характерное направление того времени, подчеркнула его и тем самым, как было замечено талантливым русским критиком С. Венгеровым, — повесть и действительность взаимно воздействовали друг на друга.

«Отцы и дети» произвели громадное впечатление. На Тургенева напали со всех сторон: старое поколение упрекало его самого в «нигилизме»; молодежь была недовольна своим изображением в лице Базарова. Правду сказать, за немногими исключениями, в числе которых был великий критик Писарев, мы не поняли должным образом Базарова. Тургенев так приучил нас к поэтическому ореолу, которым он окружал своих героев, и к нежной любви, которую он к ним проявлял, даже когда осуждал их, что, не найдя подобного отношения с его стороны к Базарову, мы приняли это как выражение решительной враждебности автора к его герою. Кроме того, некоторые черты в характере Базарова положительно не нравились нам. Почему такой сильный человек, как Базаров, должен с такой резкостью относиться к своим старикам-родителям: любящей матери и отцу — бедному деревенскому врачу, до старости сохранившему веру в науку? Почему Базаров должен влюбиться в совершенно неинтересную, полную самообожания госпожу Одинцову и не может заслужить даже ее любви? Затем, — в то время как среди молодого поколения уже начинали созревать начатки великого движения, направленного вскоре к освобождению масс, — зачем автор заставляет Базарова сказать, что он готов работать для мужика, но что если кто-нибудь скажет ему, что он «должен» это делать, то он возненавидит этого мужика? Причем Базаров еще прибавляет: «Ну, будет мужик жить в белой избе, а из меня лопух расти будет, — ну, а дальше?» Мы не понимали такого отношения тургеневского нигилиста, и, только когда перечитали «Отцов и детей», гораздо позднее, мы заметили в словах Базарова, так не нравившихся нам, зачатки новой реалистической философии нравственности, которая только теперь начинает складываться в более или менее определенные формы. В 1860 году мы, молодое поколение, смотрели на эти слова как на камень, брошенный Тургеневым в новый тип, которому он не сочувствовал.

А между тем Базаров, как это сразу понял Писарев, был представителем молодого поколения. Тургенев, как он писал позднее, только не хотел «рассыропливать» своего героя.

«Базаров, — говорил Тургенев в одном из своих писем, — все-таки подавляет все остальные лица романа. Приданные ему качества не случайны. Я хотел сделать из него лицо трагическое — тут было не до нежностей. Он честен, правдив и демократ до конца ногтей. А вы не находите в нем хороших сторон... Дуэль с П.П. (Павлом Петровичем Кирсановым) именно введена для наглядного доказательства пустоты элегантно-дворянского рыцарства, выставленного почти преувеличенно-комически; и как бы он отказался от нее: ведь П.П. его побил бы. — Базаров, по-моему, постоянно разбивает П.П., а не наоборот, и если он называется нигилистом, то надо читать: революционером... Представить с одной стороны взяточников, а с другой идеального юношу — эту картинку пускай рисуют другие... Я хотел большего... Оканчиваю следующим замечанием: если читатель не полюбит Базарова со всею его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью — если он его не полюбит, повторяю я, — я виноват и не достиг своей цели. Но рассыропиться, говоря его словами, я не хотел, — хотя через это я бы, вероятно, тотчас имел молодых людей на моей стороне».

Истинным ключом к пониманию «Отцов и детей» или, вернее сказать, к пониманию всего, написанного Тургеневым, является, по моему мнению, его превосходная лекция о Гамлете и Дон-Кихоте (1860). Я раз уже упоминал об этом и другом месте (в «Записках»), но повторяю здесь снова, так как, на мой взгляд, эта лекция, в более значительной степени, чем какое-либо другое из его произведений, раскрывает перед нами истинную философию великого романиста. Гамлет и Дон-Кихот, говорит Тургенев, являются олицетворением двух коренных противоположных особенностей человеческой природы; все люди принадлежат более или менее к одному из этих двух типов. И с удивительной силой анализа Тургенев следующим образом характеризует этих двух героев:

«Дон-Кихот — бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий — берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре. Что нужды, что первая его попытка освобождения невинности от притеснителя рушится двойною бедою на голову самой невинности... Что нужды, что, думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы... С Гамлетом ничего подобного случиться не может: ему ли, с его проницательным, тонким, скептическим умом, ему ли впасть в такую грубую ошибку! Нет, он не будет сражаться с ветряными мельницами; он не верит в великанов... но он бы и не напал на них, если бы они точно существовали... Отрицание Гамлета сомневается в добре, но во зле оно не сомневается и вступает с ним в ожесточенный бой. В добре оно сомневается, то есть оно заподозревает его истину и искренность и нападает на него, не как на добро, а как на поддельное добро, под личиной которого опять-таки скрываются зло и ложь, его исконные враги... Скептицизм Гамлета не есть также индифферентизм... Но в отрицании, как в огне, есть истребляющая сила, — и как удержать эту силу в границах, как указать ей, где ей именно остановиться, когда то, что она должна истребить, и то, что ей следует пощадить, часто слито и связано неразрывно? Вот где является нам столь часто замеченная трагическая сторона человеческой жизни: для дела нужна мысль; но мысль и воля разъединились и с каждым днем разъединяются более...

Прирожденный румянец воли Блекнет и белеет, покрываясь бледностью мысли...— (Перевод Тургенева)

говорит нам Шекспир устами Гамлета...»

Эта лекция, как мне кажется, вполне объясняет отношение Тургенева к Базарову. В нем самом в значительной степени преобладали черты гамлетовского типа. К тому же типу принадлежали и его лучшие друзья. Он любил Гамлета и в то же время восхищался Дон-Кихотом — человеком действия. Он чувствовал его превосходство; но, описывая людей этого типа, он никогда не мог окружить их той поэтической нежностью, той любовью к больному другу, которая является такой неотразимо-привлекательной чертой всех его повестей, изображающих ту или иную разновидность гамлетовского типа. Он восхищался Базаровым — его резкостью и его силой; Базаров покорил его, но он не мог питать к нему тех нежных чувств, какие имел к людям своего собственного поколения, обладавшим утонченным изяществом. Да и мудрено было бы Тургеневу питать подобные чувства к Базарову: Базаров сам был врагом «нежностей».

Всего этого мы не заметили в то время, а потому не поняли намерения Тургенева — изобразить трагическое положение Базарова в окружавшей его среде. «Я вполне разделяю все идеи Базарова, за исключением его отрицания искусства», — писал он позднее. «Я любил Базарова: я могу доказать это вам моим дневником», — сказал он мне однажды в Париже. Несомненно, он любил его, но лишь интеллектуальной любовью восхищающегося человека, совершенно отличной от той полной сострадания любви, которую он питал к Рудину и Лаврецкому. Эта разница ускользнула от нас, и это было главной причиной тех недоразумений, которые принесли столько огорчений великому поэту.

Мы не будем останавливаться на следующей повести Тургенева, «Дым» (1867). В ней Тургенев задался, между прочим, целью изобразить хищный тип русской «львицы» из высшего общества; этот тип преследовал его целые годы, и он возвращался к нему несколько раз, пока наконец не нашел полного и чрезвычайно художественного выражения и героине «Вешних вод». Другой задачей «Дыма» было изображение в действительном свете пустоты или, даже более того, — глупости высокопоставленных бюрократов, в руки которых попала Россия после движения шестидесятых годов. В этой повести звучит глубокое отчаяние в будущности России после гибели великого реформационного движения, разрушившего крепостное право. Приписывать это отчаяние, вполне или даже главным образом, тому враждебному приему, с каким были встречены русской молодежью «Отцы и дети», — совершенно нелепо; корень этого отчаяния надо искать в разрушении тех надежд, которые Тургенев и его лучшие друзья возлагали на представителей реформационного движения в 1859—1863 годах. То же отчаяние побудило Тургенева написать «Довольно» (1865) и фантастический очерк «Призраки» (1867). Он освободился от этого тягостного чувства лишь тогда, когда увидел нарождение в России нового движения — «в народ», — начавшегося среди молодежи в начале семидесятых годов.

Это движение он изобразил в последней повести, принадлежащей к упомянутой серии, «Новь» (1876). Несомненно, что он ему вполне сочувствовал; но на вопрос: дает ли его повесть правильное понятие о движении? — придется ответить до известной степени отрицательно, несмотря на то что Тургенев, с обычным удивительным чутьем, подметил наиболее выдающиеся черты движения. Повесть была закончена в 1876 году (мы читали ее в корректуре, в доме П. Л. Лаврова, в Лондоне, осенью того же года), т. е. за два года до большого процесса, в котором судили сто девяносто три участника и участницы этого движения. А в 1876 году никто не мог хорошо знать молодежь наших кружков, не будучи сам членом этих кружков. Вследствие этого изображенное в «Нови» может относиться лишь к ранним фазам движения. Многое в повести подмечено верно, но ее общее впечатление далеко не точно передает характер движения, и, вероятно, сам Тургенев, если бы он был лучше знаком с русским юношеством той эпохи, дал бы повести другую окраску.

Несмотря на весь свой громадный талант, Тургенев не мог заменить догадкою фактического знакомства с описываемым. Но он понял две характерные черты самой ранней фазы этого движения, а именно: непонимание агитаторами крестьянства, вернее — характерную неспособность большинства ранних деятелей движения понять русского мужика, вследствие особенностей их фальшивого литературного, исторического и социального воспитания, — и, с другой стороны, — их гамлетизм, отсутствие решительности или, вернее, «волю, блекнущую и болеющую, покрываясь бледностью мысли», которая действительно характеризовала начало движения семидесятых годов. Если бы Тургенев писал эту повесть несколькими годами позже, он, наверное, отметил бы появление нового типа людей действия, т. е. новое видоизменение базаровского и инсаровского типа, возраставшего по мере того, как движение росло в ширину и в глубину. Он уже успел угадать этот тип даже сквозь сухие официальные отчеты о процессе «ста девяноста трех», и в 1878 году он просил меня рассказать ему все, что я знал, о Мышкине, который был одной из наиболее могучих личностей этого процесса.

Тургеневу не удалось воплотить в поэтические образы этих новых деятелей. Болезнь, которой никто не понимал и которую ошибочно определяли как подагру, тогда как в действительности это был рак спинного мозга, мучила Тургенева последние годы его жизни, приковывая его к постели или к кушетке. От этого периода его жизни остались только письма, блистающие умом, в которых переплетаются печаль и юмор; он обдумывал несколько новых повестей, которые остались неоконченными или же были только планами... Он умер в Париже, 65-ти лет, в 1883 году, диктуя, за несколько часов до смерти, госпоже Виардо (по-французски) повесть «Конокрад».

Необходимо в заключение сказать несколько слов о его «Стихотворениях в прозе» или «Senilia» (1882). Это — беглые заметки, мысли, образы, которые он набрасывал на бумагу, начиная с 1878 года, под впечатлением случайных фактов или мелькнувших воспоминаний. Хотя и написанные в прозе, эти лирические «стихотворения» — образцы совершенной поэзии; некоторые из них — перлы высокой красоты и производят такое же впечатление, как и лучшие стихи величайших поэтов («Старуха», «Нищий», «Маша», «Как хороши, как свежи были розы»); другие из них («Природа», «Собака») лучше всех других художественных произведений Тургенева выражают его философские взгляды. Наконец, в одном из них («На пороге»), написанном незадолго перед смертью, он выразил в высокопоэтической форме свое восхищение теми русскими женщинами, которые отдали свою жизнь революционному движению и шли на эшафот, неоцененные и непонимаемые в то время, даже теми, за которых они отдали свою жизнь.

Толстой. «Детство» и «Отрочество»

Более полувека прошло с тех пор (1852 год), как первая повесть Толстого, «Детство», за которой вскоре последовала другая, «Отрочество», появились в ежемесячном журнале «Современник», за скромною подписью «Л. Н. Т.». Эта небольшая повесть имела громадный успех. Она отличалась такой свежестью, так свободна была от обычной литературной манерности, дышала такой своеобразной прелестью, что неизвестный автор сразу сделался любимцем публики, и ему немедленно было отведено место наряду с Тургеневым и Гончаровым.

Во всех литературах имеются прекрасные повести и рассказы, сюжетом которых служат детские годы. Детство — такая пора жизни, которая лучше всего удавалась многим авторам; но никому, быть может, не удавалось так хорошо, как Толстому, описать внутреннюю, душевную жизнь детей с их собственной точки зрения. В «Детстве» ребенок сам выражает свои детские чувствования, причем невольно заставляет читателя судить о поступках взрослых с точки зрения ребенка. Реализм «Детства» и «Отрочества» — т. е. богатство фактов, являющихся результатом наблюдения действительной жизни, — таков, что критик Писарев мог развить целую теорию воспитания, основываясь главным образом на данных, заключающихся в двух вышеупомянутых повестях Толстого.

Говорят, что однажды, во время прогулки, Тургенев и Толстой наткнулись на старую клячу, доживавшую свои дни на заброшенном поле. Толстой сразу поставил себя на место этой лошади и так живо стал рассказывать ее печальные размышления, что Тургенев, намекая на бывшую тогда внове теорию Дарвина, невольно воскликнул: «Я уверен, что в числе ваших предков непременно была лошадь!» В этой способности — совершенно отождествлять себя с чувствами и мыслями существ, о которых он говорит, Толстой мало имеет соперников; но в рассказах, посвященных изображению детской жизни, эта его способность достигает высшей степени размеров: раз он говорит о детях, Толстой сам становится ребенком.

«Детство» и «Отрочество», как теперь известно, являются, в сущности, автобиографией, в которой изменены лишь незначительные детали, и в мальчике Иртеньеве мы до известной степени можем изучать самого Л. Н. Толстого в детские годы. Он родился в 1828 году в имении Ясная Поляна, пользующемся теперь всемирной известностью, и в продолжение первых пятнадцати лет жизни он почти без перерывов жил в деревне. Его отец и дед, как указывает С. А. Венгеров, изображены в «Войне и мире» как Николай Ростов и старый граф Ростов, а его мать, урожденная княжна Волконская, изображена там же в лице Марии Волконской. Лев Толстой потерял мать, когда ему было всего два года, и отца в девятилетнем возрасте, и его воспитанием занялась в Ясной Поляне дальняя родственница, Т. А. Ергольская, а после 1840 года он переехал в Казань, к тетке, П. И. Юшковой, дом которой, по словам того же критика, напоминал дом Ростовых, описанный в «Войне и мире».

Льву Толстому было всего пятнадцать лет, когда он поступил в Казанский университет, где он провел два года на факультете восточных языков и два года на юридическом факультете. Состав профессоров обоих факультетов был в то время настолько неудачен, что лишь один из них мог пробудить в юноше некоторый интерес к преподаваемому им предмету. Четыре года спустя, т. е. в 1847 году, когда Льву Толстому было всего 19 лет, он оставил университет и поселился на время в Ясной Поляне, занимаясь неудачными попытками улучшить быт своих крепостных. Об этих попытках он впоследствии рассказал с поразительной искренностью в повести «Утро помещика».

Следующие четыре года своей жизни Толстой провел разгульно, подобно большинству молодых людей аристократического круга, причем все время внутренне мучился сознанием пустоты этой жизни. Некоторое представление о нем в этот период (конечно, в слегка преувеличенном и драматизированном изображении) можно получить из повести «Записки маркера». К счастью, он не мог примириться с неизменностью окружавшей его среды, и в 1851 году он простился с жизнью ничем не занятого аристократического юнца и, по примеру своего брата Николая, отправился на Кавказ, с целью поступить в военную службу. Здесь он попал сначала в Пятигорск — город, полный воспоминаниями о Лермонтове, — и, выдержав соответствующий экзамен, поступил юнкером в артиллерийскую бригаду, причем одно время ему пришлось жить в казачьей деревне на берегу Терека.

Его впечатления и размышления, вызванные новой обстановкой, и его любовь к девушке-казачке известны нам по его повести «Казаки». На Кавказе, на лоне чудной природы, так могущественно вдохновлявшей Пушкина и Лермонтова, Толстой нашел свое истинное призвание. Он послал в «Современник» свой первый литературный опыт «Детство», и этот опыт, как Толстой вскоре узнал, по письму поэта Некрасова, бывшего редактором журнала, и по критическим отзывам Григорьева, Анненкова, Дружинина и Чернышевского (принадлежавших к четырем различным эстетическим школам), оказался превосходным литературным произведением.

Во время и после Крымской войны

К концу следующего (1853) года началась великая Крымская война, и Л. Н. Толстой не пожелал оставаться бездеятельным в Кавказской армии. Он перевелся в Дунайскую армию, принял участие в осаде Силистрии и позже — в битве при Балаклаве; а с ноября 1854 года до августа 1855-го находился в осажденном Севастополе, — некоторое время на страшном Четвертом бастионе, где ему пришлось пережить все ужасы геройской защиты крепости. Толстой имеет поэтому право говорить о войне: он знает, о чем говорит. Он знаком с ней, и притом в таких, наиболее привлекательных и многозначительных, ее проявлениях, как защита этих фортов и бастионов, выраставших под ядрами врагов. Во время этой осады он решительно отказался от перевода в штаб и оставался при своей батарее, в наиболее опасных местах.

Я очень живо вспоминаю, хотя мне в то время было не более двенадцати или тринадцати лет, то глубокое впечатление, которое его очерк «Севастополь в декабре 1854 года» и позднейшие два очерка, появившиеся после падения крепости, произвели в России. Самый характер этих очерков отличался оригинальностью. Это не были листки из дневника, а вместе с тем они отличались всей реальностью подобного дневника; фактически они были даже более верны, так как изображали не один какой-либо уголок реальной жизни, случайно попавший под наблюдение автора, а всю жизнь, весь образ мыслей и привычек, господствующих в осажденной крепости. Они являлись — и это характерно для всех последующих поэтических произведений Толстого — сплетением Dichtung и Wahrheit, поэзии и правды, правды и поэзии, причем заключали в себе более правды, чем обыкновенно находится в повести, и более поэзии, более поэтического творчества, чем в большинстве работ, создаваемых исключительно воображением.

Толстой, кажется, никогда не писал стихами; но во время осады Севастополя он написал, обычным размером и языком солдатских песен, сатирическую песню, в которой осмеивал ошибки командиров, поведшие к разгрому под Балаклавой. Песня, написанная в народном стиле, не могла, конечно, быть напечатана, но она разошлась по России в тысячах списков, и ее распевали везде, как во время самой кампании, так и после нее. Имя автора вскоре тоже сделалось известно; не знали только, был ли это автор севастопольских очерков или какой-нибудь другой Толстой.

По возвращении из Севастополя и по заключении мира (1856) Толстой жил временами в Петербурге и временами в Ясной Поляне. В столице он был встречен с распростерты -м и объятиями всеми классами общества, и литературного и светского, как севастопольский герой и будущий великий писатель. О жизни, какую он вел в то время, Толстой не может теперь говорить без отвращения: это была обычная жизнь молодых людей из «общества» — гвардейских офицеров и jeunesse doree, — проводимая в ресторанах и кафешантанах русской столицы, среди игроков, спортсменов, цыганских хоров и французских авантюристов. Одно время он сблизился с Тургеневым и часто видался с ним, как в Петербурге, так и в Ясной Поляне (имения обоих великих писателей были расположены недалеко одно от другого); но, хотя его друг, Тургенев, принимал в то время деятельное участие в издававшейся Герценом знаменитой революционной газете «Колокол» (см. гл. VIII), Толстой не только не интересовался этим, но даже относился свысока к этой деятельности Тургенева. Будучи хорошо знаком с редакторами знаменитого тогда журнала «Современник», ведшего блистательную кампанию против крепостного права и за свободу вообще, Толстой, по той или иной причине, никогда не вошел в дружеские сношения с радикальными вождями этого журнала — Чернышевским, Добролюбовым, Михайловым и их друзьями.

Вообще великое интеллектуальное и реформационное движение, которое шло тогда в России, не увлекло Толстого за собой. Он стоял в стороне от партии реформ. Еще менее того был он склонен присоединиться к тем молодым нигилистам, которых Тургенев изобразил в «Отцах и детях», или позднее, в 70-х годах, к юношеству, которого девизом было «слияние с народом» и с которым у Толстого было столько общего в настоящее время[10]

Трудно определить причины этого отчуждения. Была ли главной причиной та глубокая пропасть, которая отделяла молодого эпикурейца-аристократа, влюбленного в «Comme il faut», от ультрадемократических писателей, подобных Добролюбову, работавших над распространением социалистических и демократических идей в России, и еще более от людей, подобных Рахметову, в романе Чернышевского «Что делать?», живших жизнью крестьянина и таким образом практиковавших в действительности то, что Толстой начал проповедовать двадцатью годами позднее? Или причиной этого была разница между двумя поколениями: тридцатилетним человеком, каким был Толстой, и юношами, исполненными горделивой нетерпимостью юности, мешавшею им сойтись? Не следует ли также прибавить ко всему этому и теоретические разногласия? А именно фундаментальную разницу в убеждениях передовых русских радикалов, являвшихся в то время в большинстве случаев поклонниками правительственного якобинства, — и убеждениях народника, относившегося отрицательно к правительству, — народника, каким Толстой, вероятно, был уже в то время, судя по его отрицательному отношению к западноевропейской цивилизации и его педагогическим работам, начатым в 1861 году в Яснополянской школе?



Поделиться книгой:

На главную
Назад