— Дорогая, мне кажется, что вы еще не испытали счастья любви. Придется научить вас быть счастливой. И тогда все станет легко, и все проблемы разрешатся сами собой, просто потому, что вы захотите их разрешить. Все упростится, когда вы узнаете, что такое любовь. Это наш медовый месяц — настала наша пора быть счастливыми; разрешите себе быть счастливой. Скажите, что вы любите меня, и все.
— Вы хотите, чтобы я кинулась в омут очертя голову, — ее голос звучал еле слышно.
— Конечно, дорогая! Именно этого я и хочу. Я предлагаю вам то, во что верю сам; я приношу все, что у меня есть. Я увез вас, так как знаю, что нет другого способа, и заверен, что вы будете благодарить меня. У вас исчезнут все сомнения, и вы вместе со мной смело посмотрите в глаза нашей судьбе и устраните все преграды с пути нашей любви.
— О Ланни, Ланни, дорогой! — она тихонько всхлипнула, и он понял, что все в порядке, так как любовь часто рождается в слезах.
Машина оставляла позади милю за милей, один за другим мелькали летние пейзажи Франции, и Мари не требовала, чтобы Ланни повернул назад. Уже к вечеру она позвонила домой и сказала гувернантке то, что предложил Ланни, прибавив тысячу распоряжений, которые не пришли бы ему в голову. Они проехали еще немного, а затем остановились в маленьком городке, где, как оказалось, можно было купить все необходимое.
Они продолжали путь к западу, по стране доли и и низменностей, по дорогам, обсаженным тополями; под покровом темноты они остановились возле маленькой таверны. Швейцар, одетый в полосатую, красную с белым куртку, зажег свечу и проводил их в номер, состоявший из двух смежных комнат, которые поражали обилием занавесей и штор. Швейцар принес им хорошо приготовленный ужин, не проявляя ни малейшего любопытства; летом сюда заезжали всякого рода туристы, и его единственная забота была получить побольше на чай.
Утром швейцар опять появился, на этот раз уже в роли коридорного. Он открыл ставни, впустил утреннее солнце и сообщил им виды на погоду. Он принес им завтрак в постель, и это дало, им успокаивающее чувство домашнего уюта. Все было к лучшему в этом лучшем из миров. Румянец играл на щеках подруги Ланни, то и дело расплескивался ее смех, и Ланни невольно вспомнил о целительных источниках городка, который он недавно покинул.
Они поехали дальше на запад — в Бретань. Это страна гранитных скал и камней; из них строят стены, и ими мостят мостовые; страна дубовых лесов — из дуба здесь резчики-кустари изготовляют балюстрады, колоссальные шкафы и деревянные сабо, выстукивающие дробь на мостовых, — страна туманов, ветров и серого неба, довольно приятного в июле. Крестьянки здесь носят туго накрахмаленные белые чепцы, широкие раздувающиеся юбки и белые передники. Из яблок бретонцы приготовляют горьковатый крепкий сидр; над дверью каждого дома вырезают маленькую нишу для своего святого. Так как морские ветры не щадят изображений святых, ниши покрывают стеклом, с которого часто приходится счищать соль. Это угрюмая страна роялистов, которая чтит богоматерь — свою небесную покровительницу.
Беглецы из сераля приехали в Сен-Мало, где ни один из них не бывал прежде. Они карабкались вверх по улицам, похожим на длинные лестницы, таким узким, что можно было достать руками до стен противоположных домов; они гуляли по широкому городскому валу, глядя вниз на стоящие вплотную высокие здания и на гавань, опоясанную крутыми утесами и усеянную маленькими лодками со странными парусами, разделенными по горизонтали на несколько частей. За ними следом ходили мальчишки, беспрестанно выпрашивая «пенни», но дать им монету еще не значило от них избавиться. Ланни сказал, что это особенность всех католических стран. Мари прибавила: «И других тоже!»
Ночь или, вернее, часть ее они провели в старой харчевне. Дом был выстроен на старинный лад, он слегка накренился. Кровати закрывались, как шкафы. Ланни и Мари сократили свое пребывание здесь, ибо сделали тягостное открытие, что маленькое красное плоское насекомое — самый злостный враг романтики. По видимому, святая Анна не одобряла их поведения, и они оставили ее царство в ранний час утра, рассеяв свою досаду смехом. Они видели зарю — она пришла, «словно гром из-за морей», и встала над широким устьем реки Ране.
Отсюда они двинулись на юг, в область нижней Луары, и вскоре очутились в «стране замков». Бродили, где нравилось, осматривали величественные замки, воздвигнутые много веков назад. Их водили по сводчатым залам, где некогда пировали могущественные рыцари, и в подземные темницы, где с дьявольской изобретательностью пытали несчастных пленников. Они содрогались при мысли о жестокости, царившей и все еще царящей в душе человека. Мари сказала: — О Ланни! Настанет ли когда-нибудь пора, когда в мире будет властвовать любовь, когда люди будут верить друг другу?
— Боюсь, что до этого еще далеко, — ответил он. — Самое лучшее, что мы можем сделать, это создать для себя безопасный островок.
Среди этих серьезных размышлений они говорили также о Дени де Брюине, который был невольным участником их романа. Мари решила, что, вернувшись домой, она скажет ему, что требует либо развода, либо признания за ней права на собственную жизнь. Он, конечно, поймет, что за этим скрывается возлюбленный, но она откажется входить в подробности и заявит, что ее дела никого не касаются. На этом они и порешили. Он вернется обратно в Жуан, а она напишет, как только будут какие-нибудь новости. В сентябре мальчики отправятся в школу, а Мари приедет к тетке в Канны.
Снова мелькали перед ними, пейзажи и старинные замки; только теперь они ехали на восток, Ланни вез Мари домой. Она не позволила довезти себя до дому, а доехала с ним до одного из соседних городков, откуда в ее деревушку ходил автобус.
— Я хочу, дорогой, чтобы ты всегда помнил одно: придет время, когда ты захочешь жениться, — и грешно тебе было бы не жениться, — ты (встретишь девушку, которая может дать тебе детей и разделить с тобою жизнь до конца. Я хочу, чтобы ты знал: когда придет это время, я уйду с твоего пути.
— Забудь об этом, дорогая, — решительно сказал Ланни. — Шишка любви к потомству у меня слабо развита.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Великий пан
Дома, в своей башне из слоновой кости, Ланни ждал, и обещанное письмо пришло.
Ланни перечитывал письмо много раз, изучал его — фразу за фразой. В нем было сказано все, что он хотел знать, но сказано очень сдержанно, и он понял, что осторожность пустила глубокие корни в ее натуре. Или она боится, что письма могут быть вскрыты кем-нибудь другим? Он сказал ей, что его мать знает обо всем, но все равно Мари будет хранить их любовь втайне и никогда не доверится бумаге. Излияния она оставит поэтам и авторам романов.
Он рассказал Бьюти о своем медовом месяце и подвергся подробнейшему допросу. От Бьюти тоже несколько зависело их будущее счастье, и Ланни решил поговорить с ней начистоту. Да, его избранница Мари де Брюин — женщина, достойная всяческого уважения; принимать ее следует в точности так, как если бы у них была фешенебельная свадьба с шаферами. Он сказал: — Я прошу тебя относиться к ней так, как я относился к Марселю. — Трудно было что-нибудь возразить на это. Мать могла только ответить: — Если она будет так же добра к тебе, как Марсель был ко мне.
— Я предоставил тебе быть судьей в твоих отношениях с Марселем, а теперь пришла моя очередь быть судьей. Пока Мари делает меня счастливым, мать моя должна быть ей благодарна и принимать се как дочь.
— Или как сестру, Ланни? — Бьюти не могла удержаться от искушения. Когти даны кошкам, чтобы пускать их в ход, и они неохотно прячут их. Ланни тогда же решил, что для их любви наилучшим убежищем будет дом вдовы профессора Сорбонны.
С разрешения Мари он навестил старушку, которая жила на Ривьере круглый год, как приходится делать людям со скромными средствами. Ланни сел возле нее и рассказал ей историю своей любви. Он заочно объяснялся в любви Мари, и от его слов зацвела пустыня, и птицы запели в сердце старой вдовы. Мадам Селль была почтенная старая дама, но она была француженка и знала обычаи своей страны, она согласилась покровительствовать этому роману и считать Ланни сыном.
Юноша, как всегда выполняя свой сыновний долг, написал также отцу в Коннектикут. Он не называл имен, но рассказал ему, что полюбил одну несчастную в замужестве француженку и только что вернулся из совместной поездки, доставившей ему много радости. Зная отца, Ланни прибавил, что его возлюбленная восхищается его игрой на рояле и что они читают вместе классическую французскую литературу; она носит мало драгоценностей, да и то только фамильные. По ее понятиям, если и разрешается принять подарок, то разве что-нибудь вроде одной из книг прадедушки Эли. Заботливый отец может спокойно спать, зная, что сын его не будет вовлечен в неприятности, сумасбродства, неумеренные траты. «Порви это письмо и никому в Ньюкасле не говори ни слова».
Как ни странно это могло бы показаться стороннему наблюдателю, Курт Мейснер тоже, по видимому, нашел решение мучивших его проблем. Ему было хорошо в стенах Бьенвеню, он редко выходил оттуда — разве на прогулку. Если Курт и страдал от внутреннего разлада, то он «сублимировал» его, изживал его в своей композиторской деятельности. Пусть внешний мир будет сумасшедшим домом, пусть упорядочить его не во власти человека. Зато музыку, эту архитектуру в движении, можно перестраивать до тех пор, пока она не станет такой, как надо. Это искусство и вместе с тем наука. А если людям пьеса не понравится, то тем хуже для них.
Бьюти немного побаивалась высокого прямого юноши-воина, с гладкими, цвета соломы волосами и бледно-голубыми глазами, так легко принимавшими стальной оттенок. Ланни наблюдал их отношения, ему было забавно следить за их развитием. Бьюти терпела от Курта многое, чего ни за что не потерпела бы от другого мужчины. Эта беспечная дочь веселья, готовая поставить на карту всю свою будущность ради какой-нибудь прихоти, бывало, ссорилась с Марселем, если он старался удержать ее от всенощных бдений за покером. Но теперь об этом и помину не было. За завтраком Курт, глядя на Бьюти через стол, спокойно говорил: «Ты, кажется, собиралась воздерживаться от сливок к фруктам?» И Бьюти ела фрукты без сливок. Курт говорил: «Разве так уж важно гнаться за модами, когда столько детей в Европе плачет от голода?» И Бьюти носила прошлогодние костюмы и посылала чек в американскую организацию помощи, кормившую немецких детей.
Эта пара жила вместе уже больше года, а первый год — самый тяжелый для людей с разными характерами, вынужденных делать тактические уступки друг другу. Ланни, всегда с любопытством наблюдавший любовные отношения, узнал многое, что могло ему пригодиться для собственных надобностей. Его мать была очень влюблена, и ее терзали всевозможные сомнения и страхи. Ей было почти сорок — «опасный возраст». Предполагается, что это конец «бабьего века»; если в этом возрасте у женщины нет мужа или она не умеет его удержать, ей предстоит одинокая старость. Бьюти старалась как могла удержать Курта: она скрывала свои слабости, она душила свое тщеславие, силясь завоевать его уважение. Против бедняжки объединились и Ланни и Курт, ибо Ланни говорил ей, что Курт великий человек и что у него больше ума, чем она когда-нибудь в состоянии будет понять.
В результате она все больше и больше отрывалась от того, что именуется «обществом». Если бы она могла носить Курта, как орден, как сверкающий алмаз в тиаре, она развила бы кипучую деятельность и в Каинах, и в Ницце, и в Париже: она интриговала бы, чтобы доставить своему протеже приглашения в самые светские дома, и заставила бы избранный музыкальный мир слушать его произведения. Но Курта приходилось прятать; он должен был скрываться под маской учителя музыки, — а как добиться успеха для человека, находящегося на положении чуть ли не слуги. И Бьюти сидела дома, носила платья, которые Курт находил достаточно элегантными, и, вместо того чтобы повторять сплетни избранного общества, слушала, как Курт и Ланни обсуждают брамсовские «Вариации на тему Гайдна».
Курт очень привязался к крошке Марселине, которая уже не спотыкалась и не держалась за стенку, а танцевала под музыку с бессознательной грацией, не лепетала каких-нибудь два-три слова, бессвязно и невнятно, а болтала по целым дням безумолку и была маленькой феей дома. Согласно представлениям ее матери, воспитывать ребенка — значило давать ему все, чего он ни попросит. Но здесь она столкнулась с иной точкой зрения. Бьюти говорила «нет», малютка начинала умильно просить, и мать готова была сдаться, но Курт напоминал: «Ты сказала нет», — и Бьюти решала, что необходимо проявить твердость. Не смела она и обманывать Курта, уступая ребенку тайком: если Курт узнавал об этом, он очень сердился. «Нет ничего хуже для детей, — говорил он, — чем открыть несогласие между старшими, научиться играть на этом несогласии и добиваться своего хитростью». Курт привлекал и Ланни к этим спорам, и тот, как всегда, становился на его сторону. Бьюти пришлось отказаться от удовольствия баловать свое сокровище. Эти два напористых молодых человека забирали все большую власть в доме.
Однажды утром Ланни позвонили по телефону, и он услышал мужской голос, говоривший по-английски с иностранным акцентом: — Узнаете меня на этот раз? — На этот раз Ланни узнал. Он крикнул: — Мистер Робин! Откуда вы говорите?
— С вокзала в Каннах. Я был в Милане по делам и возвращаюсь в Париж. Обещал мальчикам, что проездом повидаю вас, если разрешите.
— Буду очень рад! Выехать за вами?
— Я возьму такси.
— Вы у нас позавтракаете и расскажете мне все новости.
Ланни пошел к матери; Бьюти никогда не видала Иоганнеса Робина, но знала, что он находится в многосторонних деловых отношениях с Робби Бэддом, а правило любезно принимать знакомых Робби приобрело для нее силу закона. Ланни рассказывал своему другу о еврее — торговце электроприборами, который во время войны переправлял Курту его письма. Курт знал, как маленький Ланни Бэдд познакомился с Робином в поезде и как этот человек с тех пор разбогател, продавая Германии магнето и другие военные материалы.
Когда машина подъехала, Ланни уже поджидал гостя у ворот. Красивый темноглазый еврей с каждым годом становился все более уверенным в себе. Ланни предупредил его, что приютил у себя в доме старого друга немца, родные места которого попали под власть чужеземцев, а семья почти разорена. Мистер Робин ответил, что, как деловой человек и как еврей, он лишен национальных предрассудков: многие из его лучших друзей немцы. Он, кроме того, любитель искусства и гордился бы встречей с композитором, которого, он уверен, ждет великая будущность. «Скажите ему это», — ответил улыбаясь Ланни.
Они сели завтракать, — Лиз на этот раз блеснула своими талантами, — и гость сразу же начал рассказывать, как счастлив был его старший сын, получив небольшую скрипичную пьесу Курта, которую Ланни не счел за труд переписать и послать в Роттердам. Ганси сыграл ее на вечере в консерватории, и многие спрашивали об имени автора. Курт увидел, что перед ним не вульгарный стяжатель, и стал прислушиваться к рассказам мистера Робина о его замечательном первенце, которому сейчас всего шестнадцать лет, но в нем столько огня и темперамента, что он может извлекать из мертвого дерева и свиных кишок звуки, выражающие самые сокровенные тайны человеческой души.
Этот необыкновенный Ганси, о котором Ланни слышал уже лет семь, превратился теперь в высокого, но очень худого юношу; он работает так много, что его невозможно усадить за стол пообедать; у него большие задумчивые глаза и волнистые черные волосы, как и полагается вдохновенному молодому музыканту.
— О мистер Далькроз, — так называли здесь Курта, — хотелось бы мне, чтобы вы послушали его и сыграли с ним! А уж что до вас, Ланни, так он только и мечтает о встрече с Ланни Бэддом.
— Послушайте, мистер Робин, — сказал Ланни, повинуясь мгновенному порыву, — почему бы вам не прислать сюда ваших мальчиков?
— Я был бы в восторге! — ответил отец.
— Что они делают сейчас?
— Сейчас они живут за городом, у нас там чудесная дача. Но Ганси каждый день упражняется. В сентябре начнутся занятия в школе.
— В сентябре я тоже буду занят, — сказал Ланни, — почему бы им не приехать теперь, они бы провели неделю-другую с нами.
— И вам в самом деле хочется, чтобы они приехали? — Гость взглянул на Ланни и на его мать, и нетрудно было прочесть радость в его темных глазах.
— Это доставило бы нам большое удовольствие, — сказала Бьюти, для которой «общество» было, как летний ливень для засохшего сада.
— У нас тут много вещей для скрипки, — вставил Курт, — я играю их, но хотелось бы послушать настоящую игру.
— Если я им протелеграфирую, они выедут завтра же.
— Чем скорее, тем лучше, — сказал Ланни. — Пусть летят.
Отец даже побледнел при этой мысли. — Нет, нет, на такой риск я не пойду, ведь это два самых дорогих для меня существа! Вы не можете себе представить, мадам Бэдд, что значат эти два мальчика для меня и для моей жены. Что бы мне ни приходилось делать, я утешаю себя тем, что Ганси и Фредди будут оправданием моей жизни.
Бьюти мило улыбнулась и сказала, что ей хорошо знакомо это чувство. Он очень хороший человек, решила она, хотя у него и есть недостаток, за который его собственно нельзя осуждать.
Курт ушел работать, а Ланни пригласил гостя к себе посидеть и потолковать. Время от времени Робби упоминал в своих письмах об успехах Иоганнеса, и Ланни радовался этому, так как Иоганнес был его находкой. «Робби и Робин» были участниками множества сложных сделок, в которые аристократ из Новой Англии вкладывал деньги, а беженец из гетто — здравый расчет и труд. Это была деятельная пара коммерсантов, и ничто не доставляло Иоганнесу такого удовольствия, как рассказывать об их успехах.
Он сообщил о результатах первого опыта, когда сотни тысяч ручных гранат были переделаны в детские копилки и выпущены на предпраздничный рынок. Те, что не были раскуплены на святках в прошлом году, теперь снова ждут наступления праздника радости и единения, который бывает только раз в год, и, к сожалению, не может тянуться до следующего рождества. Компаньоны закупили также самый причудливый ассортимент всякой всячины, которую американское интендантство привезло во Францию и от которой оно должно было во что бы то ни стало избавиться: рыбные консервы, деревянные протезы, будильники, тридцать семь тысяч замков с двумя ключами каждый, четырнадцать тысяч гроссов карандашей с резинками.
— Вы не можете и вообразить, чего только хе требуется для армии, — объяснял Иоганнес Робин. — Не знаете ли вы какую-нибудь патриотическую организацию, которая захотела бы купить двадцать пять тысяч экземпляров биографии президента Мак-Кинлея?
— К сожалению, что-то не приходит в голову, — ответил Ланни.
— Это был самый красивый государственный деятель, какого только можно пожелать, но по секрету скажу вам, что, несмотря на все усилия, я не мог заставить себя прочесть его речи. Боюсь, что это окажется самой невыгодной из моих спекуляций, хотя эти книжки и обошлись мне недорого — всего по четверть цента за экземпляр. Бумагу придется продать на макулатуру, а на переплетах можно будет сделать новое тиснение и вложить туда что-нибудь другое, например — биографию папы Бенедикта XV.
Мистер Робин сказал затем, что он думает перебраться в Германию, но решил выждать, пока все утрясется и станет легче ездить туда и оттуда. Он скупает в Германии всякого рода недвижимость. — Не считайте меня тщеславным, если я скажу, что намерен сделаться очень богатым человеком. У меня есть возможность загодя узнавать о готовящихся событиях, и было бы смешно не использовать такое преимущество. Если вы занимаетесь делами, вы должны покупать то, что будет расти в цене, и продавать то, что будет падать.
Ланни согласился, что таковы правила игры.
— Посоветуйте вашему отцу, чтобы он больше доверялся мне, — настаивал Робин. — Мне не удалось повидаться с ним в его последний приезд, — и я очень об этом сожалею, — нельзя судить издалека о том, что происходит в Европе. Вашего отца тревожит, что я продолжаю продавать немецкие марки, — это в Америке он поддался влиянию немецкой пропаганды. Вы разбираетесь в обстановке?
— Я не слежу за денежным рынком, мистер Робин.
— Конечно, вам не до того, вы занимаетесь искусством, и я вас за это уважаю. Но я объясню вам. По всему свету есть немцы, у которых водятся деньги. Некоторые из них готовы помочь родному фатерланду, но не знают, как это сделать. Если убедить их, что надо вкладывать свои капиталы в германскую валюту, жизнь на родине может наладиться. Вот германское правительство и старается распространить повсюду слухи, что начинается подъем, что Германия быстро восстанавливается, что печатать деньги больше не будут, что марка уже упала до предела и дальше падать не будет, — и таким образом германскому правительству удается сбывать свои бумажные марки за границу. Но Иоганнесу Робину оно их не продает, наоборот, я сам продаю миллионы и миллионы марок живущим за границей немцам в кредит на три месяца, а когда срок приходит, я покупаю их за половину того, что должен получить. Это беспокоит вашего отца, — он считает такие операции рискованными. Скажите ему, — пусть верит мне, и он будет настоящий богач, а не середка на половинку.
— Я передам ему ваши слова, мистер Робин, — сказал Ланни, — но я знаю, что мой отец предпочитает вкладывать деньги в реальные ценности.
— Он, конечно, прав, что держит свои деньги в долларах. Когда марка окончательно скатится вниз, он приедет в Германию и будет скупать крупные концерны по тысяче долларов за штуку. А мы с вами, Ланни, будем платить за картины старых мастеров меньше, чем за хороший обед.
— Мне некуда будет девать их, — сказал Ланни. — У меня кладовая полна картин Марселя Детаза, которые мы собираемся продать.
— О, послушайтесь моего совета и не продавайте! — воскликнул экспансивный коммерсант. — Сейчас у нас кризис, но скоро жизнь опять наладится и начнется такой бум, какой еще никому не снился. Тогда мы с вашим отцом покажем себя.
Ланни отправился на вокзал встретить юных путешественников из Роттердама. Он был уверен, что узнает их, так как видел множество фотографических снимков двух темноглазых мечтательных сынов древней Иудеи, головы которых пророк помазал священным елеем. Ланни Бэдд слышал в воскресном классе библии рассказ своего деда, старого угрюмого пуританина и фабриканта пулеметов, о мальчике-пастухе по имени Давид, который играл на арфе, внимал гласу Иеговы и общался с всемогущим богом. Если сосчитать возможное потомство одного человека на протяжении ста поколений, то окажется, что в каждом еврее есть капля крови этого певца; и вот двое таких потомков Давида выходят из вагона голубого экспресса: один — с чемоданом и скрипкой в футляре, другой — с чемоданом и кларнетом.
Оба взволнованы, глаза у них сияют, румяные губы смеются — сбылась мечта семи лет, они познакомятся с Ланни Бэддом! Приятно, когда ты для кого-то служишь источником такой радости, — и Ланни постарается не обмануть их ожиданий. Он понимал, что происходит с мальчиками, он ужо давно знал от мистера Робина, что Ланни Бэдд в их глазах воплощенное совершенство — он такой образованный, он так много путешествовал, и он принадлежит к правящей касте современного мира — к тем, для кого создается искусство, перед кем артисты исполняют художественные произведения.
Ланни помнил, в каком он был восторге, как весь мир показался ему зачарованным, когда он приехал к Курту Мейснеру и увидел большой замок с покрытыми снегом башнями, алевшими в лучах раннего утра. Теперь сюда приехал маленький Фредди Робин — ему тоже 14 лет. Он и его брат впервые видят Лазурный берег, и субтропический ландшафт кажется им таким же волшебным, каким показался Ланни силезский снег. Деревья, отягощенные апельсинами и лимонами, увитые розами беседки и каскады пурпурных бугенвиллей, скалистые берега над синей, а в мелких местах изумрудной, водой — все это вызывало у них крики восторга, тотчас же сменявшиеся беспокойством, не слишком ли они несдержанны в присутствии замкнутого англосакса. В Бьенвеню все сразу полюбили их, да и невозможно было не полюбить, так они были милы, простодушны и так хотели понравиться. Они сносно говорили по-английски, по-французски и по-немецки. Родным языком для них был голландский. Застенчивость их бросалась в глаза, и люди, знавшие, как жесток мир, с болью думали о том, какие страдания уготованы в нем этим мальчикам.
Ганси Робин так давно ждал минуты, когда он сможет сыграть дуэт с Ланни Бэддом, и вот, наконец, в просторной гостиной Бьенвеню он извлек свою скрипку и стал настраивать ее. Он достал из папки «Сонату А-мажор» Цезаря Франка, ставшую популярной благодаря исполнению Изаи, положил партию рояля на пюпитр и подождал, пока Ланни ознакомится с ключом и темпом и отогнет угол первой страницы, чтобы потом быстрее ее перевернуть. Ганси приготовился и поднял смычок, потом снова положил его и сказал почти шепотом:
— Простите, что я так нервничаю. Я столько мечтал об этой минуте, и теперь боюсь споткнуться.
— Уж если кто споткнется, так это я, — успокоительно сказал Ланни. — Я слушал эту сонату, но никогда не видел партитуры. Будем снисходительны друг к другу.
Маленький Фредди крепко сжал губы и закрыл глаза — он не мог ободрить брата. Но Курт и Бьюти постарались его успокоить, и Ганси, наконец, взял себя в руки; он поднял смычок, кивнул, и Ланни начал. Когда вступила скрипка, полилась нежная вопрошающая мелодия, и Курт, единственный профессионал среди присутствующих, встрепенулся. Он кое-что понимал в этом деле и умел оценить и тон, и чувство, и темперамент. Это была музыка волнующая и порывистая; она то ласкала, то неистовствовала; в этой изменчивости было вечное чудо жизни, рождение и рост, неожиданные открытия, новые горизонты и новые пути.
Хрупкий мальчик забыл свои опасения и играл так, будто он и его скрипка были единым существом. Когда соната разлилась последней, превосходно исполненной трелью, Курт воскликнул: «О, хорошо!», а в его устах это было огромной похвалой. Ланни — почти француз по манерам — вскочил, схватил Ганси и обнял его. У мальчика на глаза навернулись слезы; для него это было мгновение, которое приходит не часто, даже к экспансивному племени музыкантов.
Курт попросил сыграть еще что-нибудь, и Ганси взял второй концерт Венявского, аранжировку для скрипки и рояля. Ланни знал, что Курт не любит поляков, но артист выше предрассудков, а Ганси с большим блеском исполнил это, подобное фейерверку, произведение. В «Романсе» скрипка жаловалась и плакала, а когда они добрались до allegro con fuoco и до molto appassionato[10], Ланни пришлось туго. Он не поспевал за скрипкой и стал пропускать ноты. Однако он ни разу не сбился с такта и благополучно пришел к финишу. Это было увлекательное состязание, и они закончили его с большим блеском, раскрасневшиеся и гордые успехом.
Вежливость требовала, чтобы они выслушали и Фредди. Мальчик не решался выступать после брата, но все просили, чтобы он сыграл на кларнете, и Ганси достал ноты гайдновского «Цыганского рондо». На этот раз за рояль сел Курт, а Ланни слушал жизнерадостную, легкую музыку, дошедшую к нам от XVIII столетия, когда люди, казалось, легче удовлетворялись своим жребием. Ланни был горд прелестными мальчиками и уверен, что они понравятся всем. Он видел, что Бьюти они понравились. Когда-нибудь она возьмет их к миссис Эмили, их пригласят играть в «Семи дубах», и все видные обитатели Ривьеры будут слушать их. Ибо таков путь к славе.
И с этой минуты в маленькой студии за высокой садовой оградой — звон и гром, рокот и гудение. Ланни неустрашимо колотил по новому роялю; здесь же был со своей скрипкой Ганси, хранивший в памяти миллионы нот; маленький Фредди с нежно плачущим кларнетом; Курт — то с виолончелью, то с флейтой, иногда с валторной; он мог бы и в литавры бить, будь они у него под рукой. Еда была забыта, сон забыт — жизнь так коротка, а искусство так трудно! Прохожие останавливались на шоссе и усаживались в тени у ограды послушать бесплатный концерт. О великий Пан! Солнце на холмах забывало гаснуть, лилии оживали, стрекозы грезили над прудом, и все в Бьенвеню были счастливы, и всем хотелось, чтобы два пастушка из древней Иудеи никогда не покидали их и помогали развеять печаль.
Бьюти, однако, не забывала посылать за музыкантами горничную звать их к столу. Она доказывала также, что мальчикам в этом возрасте надо побольше движения. «Какого им еще движения!» — восклицал Ланни, с которого пот лил градом после тяжкого труда — попыток изобразить на рояле оркестровое сопровождение. Но Бьюти заставляла мальчиков плавать и грести, а Ланни решил, что возьмет их на рыбную ловлю с факелом и хоть раз прокатит их на машине по берегу, который славится на весь мир.
Однажды, после полудня, в разгар музыкальной оргии, горничная явилась и сказала, что кто-то спрашивает по телефону м-сье Рика. Какая-то дама, которая говорит, что ее зовут Барбара. Ланни подошел к телефону, он чувствовал себя в долгу перед этой женщиной, которая оказала Рику такую большую услугу. Рик послал ей номер журнала со своей статьей; она ответила ему дружеским письмом, в котором поздравляла его с проявленной в статье проницательностью.
Ланни объяснил по телефону, что Рик уехал в Англию. Барбара сказала, что пробудет некоторое время в Каннах, и ему не хотелось обрывать разговор сухим «до свидания»; он всегда сердечно относился к людям, и теперь он сказал ей, что у него в Бьенвеню гостят друзья музыканты, не заглянет ли она выпить чашку чая и послушать их? Только когда уже было поздно, он сообразил, что итальянская синдикалистка может быть для его матери не таким приятным знакомством, как для английского журналиста, увлеченного погоней за материалом.
Он решил сказать Бьюти только самое необходимое: это итальянка, которую он встретил в Сан-Ремо, необычайно хорошо осведомленная о международном положении. Она снабдила Рика ценным материалом, и Ланни считает своим долгом быть с ней любезным.
— Ты о ней не беспокойся, — прибавил он. — Пришли нам чай в студию, мы будем сами ее принимать. — Был знойный день, а принимать гостей — значило одеваться; Бьюти предпочла наслаждаться «сиестой», и Ланни облегченно вздохнул.
Предполагалось, что люди, приезжающие в Бьенвеню, берут такси. Ланни забыл, что некоторые люди бедны — это легко забыть, когда живешь в башне из слоновой кости. Барбара Пульезе пришла пешком, запыленная и потная. Ланни чувствовал себя неловко, но она спокойно сидела и слушала музыку — и выразила свое одобрение умно и тонко. Ланни решил, что он сноб и что два еврейских мальчика, отец которых родился в хибарке с глиняным полом, не имеют основания смотреть сверху вниз на высокообразованную женщину, которая отреклась от своих социальных привилегий, чтобы помогать обездоленным.
Как оказалось, такие мысли и в голову не приходили юным музыкантам; они были рады играть для всякого, кто хотел их слушать. Когда принесли чай, они уставились серьезными темными глазами на странную итальянку, с тонким и печальным лицом, и больше уже не отрывали от нее зачарованного взора. Ланни рассказал им, как дядя однажды взял его с собой в каннские «трущобы» и как он встретил там больную даму, которая жила не для себя, а для бедных и угнетенных.
Это был вызов Барбаре — пусть объяснит, почему она избрала такой необычный жизненный путь. Она рассказала о детстве, проведенном в маленьком итальянском селении, где ее отец был врачом и где она ежедневно соприкасалась с горькой крестьянской нуждой. Ее отец, франкмасон и бунтарь, служил в войсках Гарибальди, и Барбара раню поняла, что такое власть помещиков и капиталистов. Она рассказывала об угнетении и страданиях — масс и о том, как священники натравливали на нее темных людей, которых она пыталась просветить. Но она продолжала итти своим путем, и слава о ней распространилась среди крестьян. Когда она являлась в какую-нибудь деревню, женщины в черных шалях приходили с факелами, чтобы проводить ее туда, где она должна была выступать.
Она рассказывала также о переполненных беднотой городах Италии, которые так романтично описывают поэты и куда потоком устремляются туристы. Не часто этим людям приходит в голову посетить гнилые трущобы, где кружевницы сидят на балконах не для того, чтобы любоваться закатом солнца, а для того, чтобы, ловя последние лучи света, гнуть спину до последней минуты и заработать на черствую корку хлеба для детей. Ланни подумал, как хорошо, что здесь нет Бьюти; она обожала кружева, и ей было бы неприятно, если бы вид их вызывал у нее такие печальные мысли. Кроме того, она курила папиросы и предпочитала итальянские. И ей было бы неприятно узнать, что их делают маленькие дети, которые отравляются никотином и умирают. Но Барбара не бежала от этих ужасов, — она сделалась другом обездоленных и помогала им создавать кооперативы, рабочие школы, библиотеки, народные дома — все, что только можно для их просвещения и организации.
Может быть, было нетактично со стороны Барбары говорить так долго. После чаю она бы должна сказать: «Ну, не буду вам мешать больше». Но сидевшие перед ней юноши пили ее слова, как жаждущие израильтяне в пустыне пили воду, брызнувшую из скалы по мановению жезла Моисея. Барбара была пропагандисткой, а тут перед ней были два пустых сосуда, которые можно было наполнить, две сухих губки, готовые впитать ее учение.
Ланни нетрудно было понять, что происходит, так как он пережил то же самое семь лет назад. Теперь он был разочарован и пресыщен, вернее, так ему хотелось думать; он побывал за кулисами истории и познал всю тщету усилий спасти человеческий род от последствий его алчности и сумасбродства. Но для наивных детей, в жилах которых текла кровь пророков, это был голос божества, вещающего с вершины Синая: женщина, приобщившая их к истине, была святая, вид ее исполнен благородства, а лицо прекрасно, хотя ветер и растрепал ее волосы, а нос лоснился.