— Есть ли еще такой влюбленный балбес на свете, как этот Неглинный?
И она вспоминала, как, бывало, во время вечерних прогулок в парке, когда они сидели вдвоем в самой чаще при лунном освещении, он начинал ей читать лекцию из астрономии и перечислять звезды, вместо того, чтобы…
— Ах, Ника, Ника! Зачем ты уехал? — шептала адмиральша, прерывая неприятные воспоминания о «балбесе», и, вздохнув, утирала набегавшие слезы.
В такие дни хандры она встречала приезжавшего «влюбленного балбеса» так холодно, что бедняга приходил в отчаяние, не понимая, чем он провинился, и уезжал, не смея показываться на глаза, пока не получал на другой или на третий день маленькой раздушенной записочки, в которой адмиральша давала ему поручения и просила его поскорей их исполнить и приезжать.
Если Неглинный, как поклонник, и не вполне отвечал требованиям адмиральши, зато как комиссионер, не оставлял желать ничего лучшего. Все многочисленные поручения он исполнял точно, добросовестно и быстро, с усердием настоящего друга, познакомившись за лето со многими, прежде мало известными ему принадлежностями дамского гардероба и испытав неаккуратность и лживость портних при назначении сроков. Приобрел он также некоторую опытность при покупке бакалейных товаров, цыплят и индюшек. Адмиральша любила покушать и особенно любила фаршированных индеек, а так как в Ораниенбауме они не всегда бывали, то Неглинный и возил их из Петербурга, предварительно расспросив свою квартирную хозяйку о том, как отличить старую индюшку от молодой, какая им цена и т. п. Конфекты и фрукты он поставлял адмиральше за свой счет и, благодаря этому обстоятельству, а также и расходам на поездки на дачу и обратно, финансовые его дела были настолько плохи, что он написал своему богатому дяде в Саратовской губернии, который обещал сделать его наследником, чтобы тот выслал двести или триста (лучше триста) рублей.
Весьма полезной оказалась любовь Неглинного и для приискания квартиры для адмиральши и адмирала. С осени они переселялись в Петербург, — Ивану Ивановичу уже было конфиденциально сообщено, что он получает спокойное береговое место после последнего плавания, — и Неглинный целые две недели, в начале августа, бегал, как угорелый, по улицам, осматривая квартиры и вычерчивая потом их планы. К вечеру уже он летел на дачу и показывал планы, пока адмиральша не остановилась на одном из них и, приехавши в город, не наняла, по выбору Неглинного, очень хорошенькой, уютной и сравнительно недорогой квартиры. Он же вместе с Егором распоряжался переборкой из Кронштадта, и в первых числах сентября адмиральша переехала в город, поджидая в скором времени и возвращения Ванечки, которого навестила в течение лета два раза.
Вернувшись из плавания, Иван Иванович сперва было очень обрадовался, что Ниночка, кажется, немного успокоилась, и что Неглинный довольно часто навещает их. Неглинный очень нравился адмиралу, и старик был доволен, что Ниночка за лето с ним покороче познакомилась и часто пользовалась его обществом. «Все же, бедняжка, не так скучала!»
Но в скором времени Ивану Ивановичу пришлось убедиться, что Неглинный как будто избегает посещать их в такое время, когда адмирала нет дома, и гораздо свободнее и оживленнее беседует с ним, чем с Ниночкой. Что Неглинный влюблен в Ниночку, в этом, разумеется, не было сомнения, но любовь эта была такая уж почтительная и застенчивая (адмирал это скоро заметил), что старик, хоть и еще больше привязался к Неглинному, но тем не менее втайне тревожился за Ниночку, замечая, что она становится все раздражительнее и раздражительнее, чаще жалуется на нервы и иногда бывает безжалостна к этому покорному и преданному Василию Николаевичу. Попадало, по временам, и ему самому, но он на это, конечно, не был в претензии, а бедного Неглинного было жаль… И, главное, такой он безответный с ней, и это как будто еще более сердит Ниночку. И его застенчивость раздражает…
«Ниночка не любит таких!» — не раз повторял старик и вздыхал.
Он тешил свою Ниночку подарками, изящными безделками, советовал выезжать, но ничто не помогало. Адмиральша видимо хандрила.
И хоть бы этот Василий Николаевич развлек ее как-нибудь, посидев с ней вечером, а то нет… Зайдет утром, пообедает иногда и тотчас за шапку.
И когда адмирал просил его, по секрету от Ниночки, остаться и поболтать с Ниночкой, пока он соснет часок-другой, Неглинный обыкновенно краснел и говорил, что ему надо готовиться к лекции. «Завтра у него урок в морском корпусе», — объяснял недавно назначенный преподаватель.
Возвращаясь домой, он готовился к лекциям, но часто бросал их и долго ходил по своей маленькой комнатке, полный дум об адмиральше. Боже! Как он любит ее и чего бы он не дал, чтобы видеть ее счастливой!.
Но при мысли о том, что не он, а другой счастливец пользуется ее любовью, его охватывало жгучее чувство ревности… Скворцова он ненавидел в такие минуты. И безумные грезы овладевали его мозгом. В мечтах он прижимал к сердцу эту очаровательную женщину, осыпал ее поцелуями, припадал к ее ногам и, пробудившись от грез, бросался на постель и плакал, как малый ребенок, чувствуя мучительную прелесть своей безнадежной, невысказанной любви…
В ноябре адмиральша получила от «Ники» письмо, сообщавшее, между прочим, что ему предстоит проплавать еще год, — так начальство решило. На другой же день Нина Марковна поехала к одному модному врачу и объявила, что у нее бессонница, беспричинная тоска, головные боли…
Врач сделал серьезное лицо, выстукал ее, потыкал в плечи и шею иглой, расспросил об режиме и объявил, что у нее легкая форма неврастении.
— Ничего опасного… Обливание водой, моцион…
— А если переменить климат, доктор… Поехать на зиму в Италию?
— Чего же лучше… отлично, а пока я вам пропишу пилюльки. По три в день: одну утром, другую перед завтраком и третью перед обедом.
Вернувшись домой, Нина Марковна сообщила, что доктор нашел у нее сильное нервное расстройство и советует ехать за границу…
— Что ж, поезжай, Ниночка, с богом… Надеюсь, ничего опасного?
— Опасного ничего, но все-таки лучше переменить на время климат… Пожить зиму на юге… Как ты думаешь, Ванечка?
Через три недели адмирал и Неглинный, оба грустные, провожали адмиральшу.
В это погожее декабрьское утро на Ривьере, тихое и солнечное, полное свежей остроты зимнего воздуха, крейсер «Грозный», после трехнедельного плавания у сирийских берегов, сияющий блеском и чистотой, крупный и внушительный, входил, имея на бизань-мачте контр-адмиральский флаг, в Виллафранку — маленький порт, рядом с Ниццей, у подножия отрогов Приморских Альп, под нависшими скалами, на которых высится Монако.
Небольшая, глубокая бухточка, уютная и закрытая, отливала нежным изумрудно-голубым цветом почти неподвижной воды, и на ней, казалось, замерли рассеянные повсюду рыбачьи лодки. Маленький городок, приютившийся под высоким берегом и по склону горы, сверкал под солнцем своими белыми домами, среди зеленых куп, и казался необыкновенно живописным.
Застопорив машину и чуть-чуть двигаясь вперед, «Грозный», обменявшись салютами, наконец, отдал якорь неподалеку от военного французского авизо станционера. Через несколько минут с «француза» отвалила шлюпка и, по обычаю морской международной вежливости, на «Грозный» явился молодой офицер в полной парадной форме — поздравить с приходом и предложить услуги. После того, как француз проговорил свое приветствие, его пригласили в кают-компанию, угостили шампанским и отпустили. Других военных судов на рейде не было. У берега стояло несколько каботажных судов с отданными для просушки треугольными, так называемыми «латинскими» парусами, да вблизи стационера красовалась щегольская английская морская яхта, изящная и стройная трехмачтовая красавица с белой, как снег, дымовой трубой. На палубе, под тентом, было целое общество англичан, видимо туристов, среди которых мичмана успели уже в бинокли «запеленговать» двух прехорошеньких англичанок, одну «ничего себе» и одну — «ведьму» с лошадиными челюстями. На этой яхте, как узнали потом, путешествовал какой-то лорд с семейством и с несколькими приглашенными друзьями, и на переходе из Англии яхта выдержала сильнейший шторм у Бискайского залива.
На «Грозном» вот уже третья неделя «сидит», как выражаются моряки, адмирал.
Совершенно неожиданно, во время стоянки в Неаполе, начальник эскадры прислал флаг-офицера сказать, что «пересядет» через час на «Грозный», к вечеру приехал и с рассветом приказал сниматься с якоря.
Нечего и говорить, что и капитан, не забывший еще пирейского смотра, и многие офицеры, и в особенности веселый и жизнерадостный ревизор, хвалившийся, что привезет кое-что из плавания, далеко не были довольны присутствием адмирала. Хоть он и держал себя просто, не кричал, не вмешивался в распоряжения капитана, не «разносил», был со всеми ровен, но всякий чувствовал, что он зорко ко всему приглядывается, все видит и, по-видимому, не совсем удовлетворен. По крайней мере он нередко хмурился во время разных маневров и учений, которые приказывал делать на ходу под парусами и в свежую погоду… Хмурился, и слушая ответы мичманов на морские вопросы, которые он им задавал… Хмурился, узнавая цену угля, и раз даже сказал ревизору, что уголь, кажется, дорог…
«Скорей бы убрался с крейсера!» — не раз шептал в злобе капитан «Грозного» Налетов, ненавидевший от всей души этого скромного, не игравшего в начальники адмирала, этого «законника» и «педанта», который отправил следствие о незаконно наказанном матросе в Петербург со своим заключением о предании Налетова суду, вместо того, чтобы замять это «пустяковое» дело, как сделали бы другие, не такие «формалисты», как Тырков. Правда, Налетов, при помощи жены, уже заручился в Петербурге обещаниями, что дело до суда не дойдет и окончится пустяками, тем не менее Налетову вся эта история была неприятна.
Ненавидел Налетов адмирала еще и за то, что Тырков был рыцарь без страха и упрека, который недаром пользовался во флоте репутацией честнейшего человека, неспособного ни на какие сделки, противные совести, и Налетов, свободно обходившийся без такой роскоши, чувствовал, что адмирал относится к нему без уважения и насквозь понимает его.
Налетов не ошибался. Адмирал, действительно, в душе презирал командира «Грозного», считая его бесшабашным карьеристом и хлыщом, человеком совсем неразборчивым в средствах; наглым с подчиненными и льстивым с сильными и влиятельными лицами. Кроме того, он кое-что знал и относительно небрезгливости этого быстро делающего карьеру выскочки по сделкам с разными поставщиками в компании с ревизором.
Сам адмирал был совершенной противоположностью Налетова.
Прослуживший тридцать пять лет, из них двадцать в море, сведущий специалист и образованный человек, Тырков был одним из лучших представителей того симпатичного типа моряков, суровых рыцарей долга и в то же время необыкновенно гуманных с подчиненными, который появился во флоте в освободительную эпоху шестидесятых годов. Про таких именно моряков и наслушался Скворцов, бывши отроком, из восторженных рассказов своего отца о прежних плаваниях. В служебной лямке Тыркова не было ни одного пятна. Он не интриговал, не заискивал, не умел вовремя попадаться на глаза начальству и говорить ему приятные вещи. Он не сочувствовал многому, что делалось во флоте в отдаленные времена нашего рассказа, но молчал, находя, что раз он служит, он нравственно не имеет права выражать свои мнения, но когда начальство спрашивало его мнений, он, не стесняясь, выражал их. Нечего и прибавлять, что Тырков, несмотря на командование судами да еще в дальнем плавании, не имел ничего, кроме жалованья.
Как бесстрашный моряк, хладнокровный в опасности и горячо любящий свое дело, Тырков был достойным учеником адмирала, известного в шестидесятых и семидесятых годах под прозвищем «беспокойного и свирепого адмирала», который во время своих нескольких кругосветных плаваний с эскадрами школил офицеров, не давая им покоя, и, сам энергичный, лихой моряк, беззаветно любивший свое ремесло, требовал от офицеров такой же любви, развивая в них эту любовь. Требовательный по службе, вспыльчивый нередко до бешенства и бесконечно добрый, он никого не погубил, никого не аттестовал негодяем, никому не мстил, получая иногда в ответ на дерзость такую же дерзость, и многих сделал хорошими моряками.
Произведенный, наконец, в адмиралы и назначенный командовать эскадрой, Тырков, по примеру бывшего своего начальника и подчас сурового учителя, горячо взялся за дело, а не отбывал только «почетную повинность» с равнодушием своего предместника, доброго, веселого адмирала, который проводил время большею частью на берегу, в виду эскадры, простаивавшей на рейдах по нескольким неделям, ни во что серьезно не входил, считая, что совершенно достаточно делать получасовые смотры, оканчивающиеся общими благодарностями, и, конечно, не знал, каковы у него на эскадре капитаны и офицеры. «От сих и до сих», чтобы все с внешней стороны было прилично и благополучно, чтобы учения и занятия производились по расписанию, чтобы не было никаких «историй», а входить в подробности, образовывать моряков и внести так сказать «живой дух» в дело, для этого нужно много энергии, забот, любви к ремеслу. Да и к чему, в самом деле, утруждать себя и волноваться? Еще только можно нажить неприятности… Не лучше ли тихо и спокойно… Откомандовал два года, получил награду, и делу конец. Возвращайся домой с изрядным кушем подъемных и жди, в очередь, следующей награды, как человек хороший, покладистый, не доставляющий никому беспокойства, а, напротив, всем приятный.
Тырков смотрел на свое назначение несколько иначе, не боясь никаких неприятностей ни сверху, ни снизу. Он хотел лишь добросовестно исполнить свои долг, занявши пост начальника эскадры. И он переплавал на всех судах, чтобы ближе познакомиться с порядками на них, с выправкой команд, с их положением, с капитанами и офицерами. Ему хотелось довести свою эскадру до возможного совершенства и вселить в офицерах тот морской дух, без которого, по его мнению, морская служба немыслима и немыслимы настоящие моряки. Он с упрямством несокрушимой воли хотел вывести многое, что считал распущенностью и несоблюдением закона.
Но почтенный адмирал как будто забыл, что надо считаться с духом времени, имевшим влияние на целое поколение моряков и дававшим тон, столь несимпатичный адмиралу. И он скоро увидел, что его, казалось, вполне естественные требования исполнения закона и любви к делу далеко не пользуются сочувствием, а, напротив, вызывают во многих скрытое неудовольствие и исполняются нередко только формально, по долгу дисциплины. С тяжелым чувством пришлось ему убедиться, что, несмотря на его внушения и приказы, многие молодые офицеры по-прежнему бьют матросов, и что того «духа живого» в службе, о котором он так хлопотал, нет еще на эскадре. Его влияние оказывалось бессильным… А главное, смущал адмирала «ярыжнический» дух среди молодежи, ее взгляды на службу, отношение к матросам… Конечно, далеко не все были такие — боже сохрани! — но во многих чувствовалось какое-то понижение.
Адмирал нередко собирал к себе в каюту молодых мичманов пить чай и дружеским тоном старшего товарища говорил на эту тему, но чувствовал, что его слушают с почтительным вниманием подчиненных, но не убеждаются его доводами и про себя, вероятно, посмеиваются над рацеями старого адмирала… Для него не было секретом, что многие юнцы презрительно называли своего адмирала «филантропом» и «либералом» за то, что он особенно заботился о матросах. В одной газете даже появилась анонимная корреспонденция, в которой автор проливал крокодиловы слезы о том, что на некоторых судах в заграничном плавании падают и дисциплина, и престиж власти капитанов, благодаря «филантропическим» взглядам «некоторых» начальников.
В этой разнице взглядов пятидесятипятилетнего адмирала и многих молодых, еще начинающих жизнь, моряков было что-то удручающее.
И адмирал подчас с презрительной и печальной усмешкой говорил в интимной беседе с доктором Федором Васильевичем:
— Я, старик-с, должен проповедовать молодым офицерам, что бить по зубам стыдно! Как вам это нравится, а?. Да-с, нынче как-то все шиворот-навыворот-с! В наше время пакости скрывали, а теперь точно хвастают ими… Каждый норовит без всякого труда карьеру сделать… Духа рыцарского нет… Пройдошество да нажива-с. Совсем безобразие… Иные птицы, иные песни!
Адмирал обыкновенно грустно задумывался на минутку-другую и энергично прибавлял:
— Хоть я здесь почти и один в поле воин, а все-таки от своих требований не отступлю, нет-с. Пусть начальство считает меня беспокойным человеком и пусть сместит меня — это его дело… Я ведь знаю, у нас не любят беспокойных людей! А мое дело — свято выполнить долг, по крайнему моему разумению… И я не позволю офицерам безобразничать — пиши хоть миллион корреспонденции. Меня ими не испугаешь! Уж я писал в Петербург, что отрешу Налетова от командования, если его не уберут… И не поцеремонюсь с ним, даром что у него связи. Вот что-с.
И, начинавший озлобляться скрытым противодействием, адмирал не щадил никого, неуклонно и систематически преследуя то, что считал злом. Он, не стесняясь, давал в приказах по эскадре выговоры капитанам, особенно преследовал офицеров-дантистов, сажал их под арест, грозил отдачей под суд и, что особенно оскорбило многих, — написал приказ по эскадре, приказав прочесть его матросам, в котором объяснил, что закон не разрешает телесные наказания, кроме случаев предусмотренных, и потому всякие отступления от закона будут строго им преследоваться. Он выслал в Россию за вопиющее нерадение по службе двух мичманов, и в том числе одного титулованного маменькина сынка с большими связями, и назначил комиссию для проверки всех книг жизнерадостного и веселого ревизора «Грозного».
Мнения о Тыркове на эскадре были крайние. Большинство офицеров его терпеть не могли, писали о нем в Петербург черт знает что и ругали на чем свет стоит. Меньшинство, напротив, превозносило его до небес. Зато среди матросов спорных мнений не было. Адмирала прозвали «справедливым адмиралом», и матросы говорили, что он «поблажки своему брату не дает».
Месяцев через шесть эскадра заметно подтянулась, но адмирал хорошо понимал, что все это не то. И он часто думал, что куда ей до той лихой эскадры былых времен, под начальством «беспокойного» адмирала, в которой все, начиная с адмирала и кончая матросом, были одушевлены одним общим, приподнятым и сильным духом, создающим настоящих моряков, а не бесшабашных карьеристов и торгашей, как он презрительно называл Налетова и ему подобных.
Почта из России, доставленная адмиралу тотчас же по приходе «Грозного» на рейд, принесла две крупные новости: «Грозный» назначался в состав эскадры Тихого океана на два с половиною года, и Налетов отзывался в Россию. Вместо Налетова ехал новый командир. В числе разных официальных бумаг и предписаний было и конфиденциальное собственноручное письмо от старика-адмирала из Петербурга.
После любезностей и благодарностей за примерное командование эскадрой, старик сообщал, что делу о Налетове хода дано не будет, во избежание «огласки и скандала, вообще нежелательных». И этот самый старик-адмирал, когда-то подавший громовую записку о беспорядках во флоте и требовавший широкой гласности, теперь, бывши у власти, довольно прозрачно намекал своему подчиненному, что как ни похвальны меры, принимаемые им для пользы службы, тем не менее их энергичность может подать повод к преувеличенным представлениям о недостатках во флоте, что едва ли полезно. «Уже я теперь по поводу приказов вашего превосходительства в Петербурге циркулируют нелепые слухи об эскадре, проникшие в печать», — писал старик и в конце письма выражал сожаление, что начальник эскадры не испробовал всех мер для исправления нерадивых молодых людей, а выслал двух мичманов в Россию.
— Хвалят за энергию и хотят, чтоб ее не было! — горько усмехнулся адмирал, прочитав письмо. — Чтобы все было шито да крыто, и чтобы я был пешкой… Благодарю покорно-с!
И, задетый за живое, адмирал, отлично понявший, что им недовольны, написал ответ, в котором сообщал, что поступает, как ему велит долг и присяга, и что если его деятельность и усердие по приведению эскадры в надлежащий вид не соответствуют видам начальства, то просит его уволить от командования.
В тот же день обе новости были известны на крейсере и взбудоражили офицеров. Многим очень не хотелось идти в Тихий океан еще на два года плавания, и в тот, же день в Петербург полетело несколько длинных телеграмм к родным с просьбами похлопотать об избавлении от плавания. Двое офицеров, у которых не было никаких связей в Петербурге, подали рапорты о болезни.
Скворцов, напротив, был очень рад, что придется сделать кругосветное плавание и с другим командиром, которого он знал, как очень порядочного человека. Вдобавок, и симпатичный доктор Федор Васильевич, с которым он сошелся, остается на «Грозном». Оставался и добряк старший офицер, хотя и охал, что разлука с семьей продлится на целый лишний год. Ревизор был несколько смущен. Хотя книги его, как он и заранее был уверен, найдены были комиссией в порядке и с надлежащими оправдательными документами и счетами поставщиков, в которых, конечно, не показывались «скидки», составляющие изрядную сумму, тем не менее будущее, судя по репутации нового командира, не предвещало ему приумножения средств в том размере, в котором он приумножал их до сих пор. И он, если бы было возможно, не прочь был списаться с крейсера. Слава богу, тысяч пятнадцать он уже скопил и рад был бы снова служить с Налетовым.
Матросам, и особенно женатым, новое назначение крейсера, разумеется, не доставляло удовольствия. Но радостная весть об уходе «собаки-капитана» несколько примирила их с лишним годом плавания и тяжелой, полной опасностей, службы в море.
Нечего и говорить, что в кают-компании был взрыв восторга при известии о том, что Налетова «убрали наконец». Один только ревизор не выражал удовольствия и благоразумно ушел в каюту во время шумных толков по этому поводу. Обе новости были так значительны, что многие, торопившиеся на берег, в Ниццу, сулившую морякам столько удовольствий, замешкались, занятые оживленными разговорами. Почти все злорадствовали, что «собаку-капитана» отзывают, не давая ему никакого назначения.
— Теперь карьера его заколодит, господа, это верно!
— Раскусили, что это за наглый хам!
— Однако, судя по виду, он не очень-то опустил хвост… Напротив.
— Дурака валяет, скотина! Уязвленное самолюбие!
Так рассуждали в кают-компании, пользуясь отсутствием старшего офицера, который, конечно, не допустил бы таких разговоров.
А Налетов действительно имел вид, казалось, еще более наглый и заносчивый, точно ничего неприятного для него не случилось. Дело в том, что и жена его, имевшая влиятельные родственные связи и молившаяся на своего мужа, и один из близких к начальнику штаба людей извещали, чтобы он нисколько не придавал значения тому, что его отзывают. Конечно, он и сам рад не идти на два года в Тихий океан, а по возвращении в Россию его, вероятно, назначат командиром строящегося броненосца 1-го ранга. Назначение блестящее. Один из влиятельных адмиралов вполне на его стороне и просил сообщить ему об этом, прибавив, чтобы он не беспокоился. Да и «старик» не особенно доволен Тырковым за то, что он поднял историю о высеченном матросе и вообще слишком усердствует, раздувая всякие пустяки и давая пишу толкам. Высылка мичмана графа Тараканова подняла целую бурю. «Старику» не давали покоя из-за непростительной бестактности Тыркова.
Эти письма несколько смягчили сухой лаконизм предписания и значительно успокоили Налетова. В самом деле, гораздо лучше быть на глазах, чем вдали, да и его вовсе не тянет в море. Черт с ним! А по приезде в Петербург уж он постарается обелить себя и, где только возможно, расписать Тыркова.
— Будет доволен! — со злостью прошептал он, знавший очень хорошо, как и на кого именно надо действовать.
И, полный ненависти к адмиралу, вздумавшему ему «напакостить», Налетов в уме уже набросал общий план той «свиньи», которую он подложит адмиралу. Удаление графа Тараканова распишется в известных кружках, как вопиющая несправедливость. Приказ Тыркова, прочитанный матросам, о том, что офицеры не имеют права драться, Налетов считал большим козырем в своих руках. Тут можно расписать самые пикантные узоры насчет подрыва власти и дисциплины, и вообще всю деятельность Тыркова можно будет представить именно в таком цвете — тема благодарная, если ее обработать умеючи и пустить, куда следует… Небойсь, скоро уберут этого законника и «филантропа» и сдадут в архив… Туда же лезет со своими порядками! Какой-то новый дух хочет заводить, старая дура!
Не дожидаясь приезда нового командира, которого ждали через неделю, Налетов подал адмиралу рапорт о болезни и, сдавши временно командование крейсера старшему офицеру, собирался немедленно уехать в Россию. Никаких обычных проводов ему, конечно, не устроили. Ревизор вздумал было заикнуться о прощальном обеде, но общее негодование в кают-компании не дало ему продолжать.
— Устраивайте ему сами обед, коли хотите, а мы не хотим! — раздались голоса.
Когда вечером через три дня, в отсутствии адмирала и большей части офицеров, бывших на берегу, вельбот с отъезжавшим, ни с кем не простившимся, бывшим капитаном «Грозного» отвалил от борта, многие из матросов на баке перекрестились.
— Спасибо справедливому адмиралу, избавил нас от собаки… — проговорил один из матросов, выражая общее настроение.
К удивлению, и скорей приятному, чем грустному, Скворцов вот уже целый месяц не имел от адмиральши писем, несмотря на то, что у нее было точное расписание, куда и в какое время адресовать на эскадру письма. В Виллафранке тоже не было на имя Скворцова узенького, длинного, надушенного конверта с надписью, сделанной мелким почерком, обыкновенно возбуждавшим завистливое любопытство многих мичманов в кают-компании, почему-то не веривших, что эти письма от сестры, как уверял Скворцов.
«Сестры, мол, такие толстые конверты не посылают!» — говорили, казалось, их улыбающиеся насмешливые взгляды.
Верно, Нина Марковна (Скворцов уже и мысленно называл адмиральшу не Ниной, а Ниной Марковной) совсем успокоилась, — размышлял он, успокаивая себя, — и, получив письмо о лишнем годе разлуки (прежде скрытом из трусости), догадалась, что любовь не бывает вечною. Недаром она писала, что Неглинный летом часто у нее бывал. За лето Неглинный, конечно, вполне обработан, — адмиральша на это мастерица! — и теперь она донимает влюбленного раба божия Васеньку сценами ревности и упреков с финалом клятв и поцелуев, черт побери его, однако! Интересно было бы увидеть этого фефелу. Какую он теперь разводит теорию об амурах! Как бедняга себя чувствует, воображая, что обманывает добряка Ивана Иваныча? Дай бог ему всего лучшего, этому прелестному Ивану Иванычу! Если бы не он, быть бы ему, злополучному лейтенанту, до сих пор как бычку на веревочке… А теперь свободен, как ветер!.. И хоть бы Неглинный написал другу, а то молчит, точно набрал в рот воды, свинья этакая! Видно, в самом деле втюрился с сапогами и перестал валять Иосифа Прекрасного. Васенька хоть и фефелист, а ничего мальчик.
Так раздумывал Скворцов, стоя на вахте вечером в день прихода в Виллафранку, и — признаться — не испытывал чувства ревности к другу. Напротив, значительно охладевший к Нине Марковне и более правильно оценивший ее за время разлуки, он искренно жалел друга, предполагая, что он немало натерпится от пламенной и сумасбродной адмиральши, если только она уже всем для него «пожертвовала», и он перед такой жертвой не задал, по своему благородству, тягу… Ну, а тогда Васеньке капут… Мертвая петля! Неглинный из нее не выскользнет, как выскользнул он. Не такой Васенька человек. Адмиральша как по нотам будет разыгрывать на его благородстве! Бедный Неглинный!.
— Фалгребные наверх! — крикнул он вслед за докладом сигнальщика, что адмирал едет.
Адмирал, благоволивший к Скворцову и считавший его дельным и исправным офицером, проходя к себе в каюту, спросил его:
— Ну что, довольны, что идете в Тихий океан?
— Доволен, ваше превосходительство.
— Быть может, вы предпочли бы остаться здесь. Тогда я вас оставлю.
— Благодарю, ваше превосходительство. Я предпочту идти на «Грозном».
— В таком случае, рад за вас… В Тихом океане у вас будет больше морской практики, и плаванье серьезнее… Да и новый капитан ваш прекрасный моряк… А я было думал…
Адмирал на секунду остановился и, улыбнувшись, прибавил:
— Думал, что вас тянет скорей вернуться в Россию… Рад, что ошибся… Такому бравому офицеру, как вы, грешно сидеть на берегу… Наш флот очень нуждается в дельных моряках… Спокойной ночи!
И адмирал, пожав Скворцову руку, прошел к себе в каюту.
«Верно, и адмирал кое-что слышал о моем увлечении адмиральшей!» — подумал Скворцов, очень польщенный комплиментами адмирала, к которому чувствовал восторженное уважение и был самым ярым его защитником в кают-компании.
Выспавшись отлично после вахты и пообещав своему любимцу вестовому купить на берегу на платье «куме» в Кронштадте, о которой вестовой нередко вспоминал с большим увлечением, Скворцов вместе с доктором Федором Васильевичем отправились в Ниццу, рассчитывая вечером послушать оперу.
Минут через десять поезд доставил их на ниццскую станцию, где в это же время стоял парижский экспресс, прибывший почти в одно и то же время. Они торопливо пробирались в толпе, как вдруг кто-то дернул Скворцова за рукав, и чей-то знакомый, радостный и нежный голос произнес у самого его уха:
— Ника!
«Ника» совсем ошалел от изумления. Перед ним была адмиральша в изящном дорожном платье, с алой розой в петличке жакетки, и весело и властно протягивала ему свою маленькую ручку.
Ошалевай, не ошалевай, а как бы то ни было, адмиральша была тут, точно свалившись с небес, по-прежнему свежая, цветущая и пикантная, с подведенными слегка глазами и главное, по всем признакам, такая же любящая, решительная и считающая «Нику» своим верноподданным, как и шесть месяцев тому назад, когда еще «Ника» не знал, что валерьян не спроваживает человека на тот свет.
Более пораженный, чем обрадованный, чувствующий, что ему придется «заметать хвост» и, — уж надо признаться, — изрядно-таки струсивший при мелькнувшей мысли о неизбежности решительного объяснения и бурных сцен. Скворцов с какою-то нервной возбужденностью слабохарактерного человека, застигнутого врасплох, пожимал и потрясал ручку адмиральши и, стараясь казаться необыкновенно обрадованным, растерянной громко восклицал, обращая на себя внимание проходящих:
— Какими судьбами, Нина… Нина Марковна?. Вот никак не ожидал!.. Признаюсь, приятный сюрприз… Надолго ли в Ниццу?. Как поживает Иван Иванович?. Вы из Парижа? Давно ли из России?
Кидая эти вопросы и чувствуя себя все-таки виноватым перед этой маленькой женщиной, которая не только для него «всем пожертвовала», но еще и прикатила сюда, очевидно, для свидания с ним («эдакая фефела этот Неглинный!») и, разумеется, для истребования отчета, как он себя вел за время разлуки. Скворцов в то же время беспокойно оглядывался и искал глазами своего спутника, чтобы сказать ему, что приезд кузины, что ли, мешает ему провести день вместе с доктором. Но Федор Васильевич, услышавший интимное восклицание адмиральши и догадавшийся по выражению ее лица, что эта дама едва ли родственница Скворцова, поспешил деликатно исчезнуть, предполагая, что его приятелю несравненно будет приятнее эта неожиданная встреча без постороннего свидетеля.
— Ты кого это ищешь? — спросила, вместо ответа, адмиральша, внезапно насторожившись, и в ее глазах блеснул хорошо знакомый Скворцову огонек, верхняя губа, подернутая пушком, вздрогнула, и ноздри раздулись.
И с этими словами она обернулась.
На несчастие злополучного лейтенанта, совсем близко, в двух шагах от них, стояла хорошенькая, бойкая, пестро одетая француженка, одна из тех фривольных дам, которые на станции ищут случайного попутчика, который довез бы до Монте-Карло и дал бы два золотых, чтоб попытать счастья в рулетке. Вдобавок, и она, признав в Скворцове иностранца, взглядывала на молодого, красивого лейтенанта с большой выразительностью.
Адмиральша метнула на нее подозрительный взгляд, на который француженка ответила гримаской и хохотом, — и взволнованно проговорила, хмуря брови:
— Быть может, я помешала… Вас ждут…
— Никто меня не ждет… Я сию минуту приехал… Я искал доктора… Федора Васильевича… Мы с ним вместе съехали на берег…