— Почему они не обрабатывают улицы химикатами, чтобы убить всех микробов?
— Да забудьте вы о химикатах, — вступил новый голос. — Самое важное — чтобы дети мыли руки. Всегда, постоянно. Гигиена! Вот единственное спасение.
— А еще очень важно, — заговорил наконец мистер Кантор, — чтобы вы все успокоились, не теряли голову и не паниковали. И не заражали своей паникой детей. Очень важно, чтобы их жизнь оставалась нормальной, насколько это возможно, и чтобы вы все постарались разговаривать с ними спокойно и рассудительно.
— Может быть, лучше держать их дома, пока это не кончится? — спросила очередная мамаша. — Разве квартира не самое безопасное место, когда такое происходит? Я мать Ричи Тулина. Ричи от вас без ума, мистер Кантор. И все мальчики тоже. Но, может быть, все-таки лучше будет для Ричи и остальных, если вы закроете спортплощадку и они будут сидеть дома?
— Я не могу закрыть спортплощадку, миссис Тулин. Это решает инспектор школ.
— Не подумайте, что я вас во всем этом виню, — сказала она.
— Нет, нет, конечно, я ничего такого не думаю. Вы же мать. Само собой, вы встревожены. Я хорошо понимаю всех здешних родителей.
— Наши еврейские дети — вот наше богатство, — сказал кто-то. — Отчего зараза бьет по нашим прекрасным еврейским детям?
— Я не врач, поймите. И не ученый. Я не знаю, отчего она бьет по тем, по кому бьет. И не думаю, что кто-нибудь знает. Потому — то все и выискивают, на кого или на что возложить вину. Ищут корень зла, чтобы его устранить.
— Но итальянцы же, итальянцы — это наверняка они!
— Нет, нет, не думаю. Ведь я там был, когда они приходили. У них не было контакта с нашими детьми. Инфекция не от итальянцев. Послушайте, вы не должны давать волю всем этим тревогам и страхам. Ни в коем случае нельзя заражать детей микробом страха. Мы это преодолеем, поверьте мне. Надо каждому отвечать за свое, поменьше нервничать, делать все возможное для защиты детей, и вместе мы это преодолеем.
— Спасибо вам, молодой человек, большое спасибо. Вы просто чудесный молодой человек.
— Мне теперь надо идти, прошу меня извинить, — сказал он им всем, взглянув напоследок в их встревоженные глаза, где стояла мольба, словно он был кем-то очень могущественным, а вовсе не заведующим спортплощадкой двадцати трех лет от роду.
Фабиан-плейс была последней улицей в Ньюарке перед железнодорожными путями и складами древесины, а дальше уже начинался Ирвингтон. Как и на других улицах, которые ответвлялись от Чанселлор-авеню, на ней стояли разделенные узкими бетонными подъездными дорожками и маленькими гаражами двухэтажные дома с мансардами, с крылечками из красного кирпича и с крохотными палисадниками. На тротуаре перед каждым крыльцом росло молодое дерево, посаженное в прошлом десятилетии муниципалитетом ради тени, но сейчас имеющее чахлый вид из-за долгой ужасающей жары без единого дождя. Ничто на этой чистенькой и тихой улочке не говорило об антисанитарии, об инфекции. В каждом доме на каждом этаже от уличного пекла на окнах были опущены плотные шторы или задернуты занавески. Нигде не было видно ни души — то ли из-за погоды, думал мистер Кантор, то ли потому, что соседи велели детям сидеть дома из сочувствия к семейной беде Майклзов — или из ужаса перед этой бедой.
Но вот из-за угла Лайонс-авеню появилась одинокая фигура — появилась и двинулась сквозь ослепительное солнце, накалявшее Фабиан-плейс и уже размягчавшее на ней асфальт. По особой походке мистер Кантор даже издали узнал, кто это. Это был Хорас. В Уикуэйике Хораса знали все мужчины, женщины и дети — во многом потому, что при виде этого человека, идущего в твою сторону, тебе всякий раз делалось неуютно. Маленькие дети перебегали от него на другую сторону улицы, взрослые опускали глаза. Хорас был местный "псих" — мозгляк лет тридцати, сорока или больше (точно его возраста никто не знал), чье умственное развитие остановилось примерно на шестилетнем уровне, человек, которого психолог, вероятно, классифицировал бы как слабоумного или даже идиота, хотя, разумеется, не стал бы пренебрежительно называть "психом", как давно уже повелось среди юнцов той округи. Он подволакивал ноги во время ходьбы, а голова его, по-черепашьи торчавшая на шее вперед, при каждом шаге разболтанно покачивалась, так что общий вид был человека не столько идущего, сколько ковыляющего. В тех редких случаях, когда он что-то произносил, в углах его рта скапливалась слюна, а когда он молчал, она порой стекала у него по подбородку. Его худое, неправильной формы лицо выглядело так, будто его нещадно плющило и перекручивало в тисках родовых путей; исключение составлял нос — этакая гигантская нелепая картофелина на узком лице, нос, из-за которого иные дети дразнили его, когда он, шаркая, проходил мимо крыльца или дорожки, где они играли: "Эй ты, носорог!" От его одежды в любое время года несло затхлостью, щеки усеивали крохотные кровавые отметинки, говорившие о том, что при детском уме щетина у него на лице была вполне мужская и каждый день перед выходом на улицу либо он, рискуя порезаться, брился сам, либо его брили родители. В тот летний день он, должно быть, только — только вышел из маленькой квартирки позади ателье за углом, где жил с родителями — пожилой парой, говорившей дома на идише, а с клиентами в ателье на ломаном английском, у которой, как говорили, были и другие дети, нормальные и уже взрослые, жившие отдельно: как ни удивительно, один из двух братьев Хораса был якобы врачом, другой — преуспевающим бизнесменом. Хорас, младший в семье, каждый божий день прогуливался по окрестным улицам и в летний зной, и в зимнюю стужу — тогда он надевал большую, не по размеру куртку с поясом и натянутым поверх наушников капюшоном, к рукавам которой были приколоты английскими булавками варежки для его больших рук, при любой погоде болтавшиеся без всякой пользы, а ноги были обуты в вечно расстегнутые черные галоши. Плетясь в этом наряде, он выглядел еще диковинней, чем во время своих одиноких походов в более теплое время года.
Мистер Кантор отыскал дом Майклзов на противоположной стороне улицы, взошел на крыльцо и, нажав в маленькой прихожей с почтовыми ящиками кнопку квартиры второго этажа, услышал звонок наверху. Кто-то медленно стал спускаться по внутренней лестнице; наконец открылась стеклянная матовая дверь. Перед мистером Кантором возник большой, плотного сложения мужчина в рубашке с короткими рукавами, которая едва сходилась на животе. Под каждым глазом у него было темное зернистое пятно; глядя на мистера Кантора, он оглушенно молчал, словно горе лишило его дара речи.
— Я Бакки Кантор. Заведующий спортплощадкой и учитель физкультуры в школе на Чанселлор. Алан был в одном из моих классов, и он играл у меня в софтбол на площадке. Я узнал о случившемся и пришел с соболезнованием.
Мужчина долго не отвечал.
— Алан говорил мне про вас, — промолвил он наконец.
— Алан был прирожденный атлет. Он был очень вдумчивый мальчик. Такой ужасный, невероятный удар. Это просто непостижимо. Я пришел сказать, что скорблю вместе с вами.
В прихожей было очень жарко, и оба они сильно потели.
— Поднимемся наверх, — предложил мистер Майклз. — Можно выпить чего-нибудь прохладительного.
— Мне не хочется вас затруднять, — сказал мистер Кантор. — Я хотел только выразить вам сочувствие и сказать, что ваш сын был превосходным мальчиком. Он во всем вел себя по — взрослому.
— У нас есть чай со льдом. Свояченица сделала. Нам пришлось вызвать врача к моей жене. Она слегла, когда это случилось. Пришлось дать ей фенобарбитал. Поднимитесь, выпейте холодного чаю.
— Мне не хотелось бы никого тревожить.
— Пойдемте. Алан часто нам говорил про мистера Кантора и его мускулы. Он любил спортплощадку… — Голос его дрогнул. — Он любил жизнь.
Мистер Кантор последовал за большим, убитым горем мужчиной вверх по лестнице в квартиру. Там все шторы были опущены, лампы не горели. Рядом с диваном стояла радиола, напротив — два широких мягких кресла. Мистер Кантор присел на диван, а мистер Майклз сходил на кухню и вернулся со стаканом охлажденного чая. Жестом он пригласил гостя пересесть поближе к нему в одно из кресел, затем, болезненно и шумно вздыхая, опустился в другое, с пуфом для ног. Откинувшись и положив ноги на пуф, он стал выглядеть так, будто, подобно жене, лежал в постели, одурманенный лекарством, неспособный двигаться. Шок лишил его лицо способности выражать что-либо. В густом сумраке комнаты потемневшая кожа под его глазами казалась черной, словно на лице был дважды оттиснут чернилами траурный знак. У древних евреев был ритуал: узнав о смерти любимого человека, раздирать на себе одежду. Мистер Маиклз вместо этого припечатал к бесцветному лицу две темные заплаты.
— Старшие у нас в армии, — заговорил он тихо, чтобы не было слышно в соседней комнате, и медленно, точно преодолевая великую усталость. — С тех пор, как их послали за границу, я каждый день жду плохой новости. Пока живы-здоровы, хотя бои были тяжелые, и вот братишка их младший утром просыпается — горит огнем, шея вся онемела, трое суток — и его уже нет. Как мы им об этом напишем? Они воюют, а мы им такое… Двенадцатилетний мальчонка, замечательный, лучше просто не бывает — и умер. В первую ночь ему так было плохо, что утром я подумал: может быть, худшее позади, кризис прошел. Куда там, худшее только начиналось. Какие муки он за день вытерпел! Весь пылал. Вынешь градусник, глазам не веришь: сорок один! Врач, как пришел, сразу вызвал "скорую", в больнице его тут же у нас забрали — и конец. Больше мы сына живым не видели. Умер один-одинешенек. Даже попрощаться не пустили. Всего-то и осталось, что одежда в шкафу, учебники, тетрадки, спортивные вещи и вот эти вот рыбки.
Только сейчас мистер Кантор обратил внимание на большой стеклянный аквариум у дальней стены, где окно, выходившее, вероятно, на подъездную дорожку и соседний дом, было закрыто не только опущенной шторой, но и темными занавесками. Аквариум освещала неоновая чампа, и внутри были видны его обитатели: десяток или больше крохотных многоцветных рыбок — одни наплывали в миниатюрный грот, украшенный миниатюрной зеленью, другие сновали в поисках еды по песчаному дну, третьи взмывали к поверхности, а иные просто висели неподвижно у серебристого цилиндра в углу, откуда поднимались пузырьки воздуха. Хозяйство Алана, его работа, подумалось мистеру Кантору, тщательно обустроенная среда обитания, за которой мальчик прилежно ухаживал.
— Сегодня утром, — проговорил мистер Майклз, жестом показывая через плечо на аквариум, — я вспомнил, что их надо покормить. Как вспомнил, так и подскочил в кровати.
— Он был лучшим из всех ребят, — сказал мистер Кантор, перегнувшись через подлокотник кресла, чтобы его тихий голос был слышен.
— Всегда делал домашние задания, — сказал мистер Майклз. — Всегда помогал матери. Ни капли эгоизма не было в нем. В сентябре должен был начать готовиться к бармицве. Вежливый. Опрятный. Каждую неделю писал братьям подробные письма, сообщал им все новости и читал нам эти письма за ужином. Всегда подбадривал мать, если ее тоска заедала по старшим мальчикам. Знал, как ее рассмешить. Даже когда маленький был, с ним можно было вдвоем посмеяться. Все их друзья, его и старших, не куда-нибудь, а к нам приходили и хорошо проводили здесь время. Квартира вечно была полна ребят. Почему наш Алан заразился? Почему ему выпало умереть?
Мистер Кантор сжимал холодный стакан, но не сделал и глотка, даже не сознавал, что держит его.
— Все его приятели в ужасе, — продолжал мистер Майклз. — В ужасе, что могли от него заразиться и теперь тоже заболеют. Их родители и панике. Никто не знает, что делать А что им делать? Что мы должны были делать? Я голову сломал уже. Разве есть на свете чище квартира, чем эта? Разве есть на свете женщина, которая аккуратнее ведет хозяйство, чем моя жена? Разве бывают матери, более внимательные к детям, к их здоровью? Разве бывают мальчики, которые лучше Алана смотрят за своей комнатой, за одеждой, за собой? Все, что он делал, он делал сразу правильно. И всегда радостный. Всегда с шуткой, с улыбкой. И ему — гибнуть. Какая в этом справедливость?
— Никакой, — сказал мистер Кантор.
— Ты поступаешь всегда как надо, как надо, как надо, как надо с самого начала. Стараешься быть вдумчивым человеком, разумным человеком, уживчивым человеком, и тут такое. Где логика в этой жизни?
— Не видно логики, — ответил мистер Кантор.
— Где весы правосудия? — спросил несчастный отец.
— Не знаю, мистер Майклз.
— Почему всегда трагедия бьет по людям, которые этого совершенно не заслуживают?
— Не знаю, что вам ответить, — сказал мистер Кантор.
— Почему он, а не я?
На это мистер Кантор и подавно не имел ответа. Он мог только пожать плечами.
— Мальчик… трагедия бьет по
Мистеру Кантору очень хотелось найти какое-нибудь слово, чтобы облегчить, пусть даже на мгновение, внутренние муки отца. Но все, что он мог, — это кивнуть головой.
— На днях мы сидели вечером около дома, — сказал мистер Майклз. — Алан был с нами. Вернулся со своего участка на "грядках победы".[2] Он ухаживал за ним неукоснительно, в прошлом году мы долго питались овощами, которые Алан летом растил. И тут подул свежий ветерок. Вдруг сделалось прохладно. Помните тот вечер? Около восьми часов. Свежо стало, приятно.
— Да, — отозвался мистер Кантор, но он не слушал. Он смотрел на тропических рыбок в аквариуме и думал, что без Алана они умрут с голоду, или их отдадут, или кто-нибудь, обливаясь слезами, спустит их в уборную.
— После дневного пекла это была благодать. Ждешь и ждешь такого ветерка. Надеешься, что он принесет облегчение. Но знаете, что он принес, мне кажется? — спросил мистер Майклз. — Мне кажется, этот ветерок принес микробы полио, как листья ветром осенью несет, крутит их и крутит… Мне кажется, Алан там сидел, дышал воздухом и втягивал эти микробы…
Он не мог продолжать; он начал плакать, неуклюже, неумело, как плачут мужчины, привыкшие считать, что могут справиться с чем угодно.
Из спальни вышла женщина — это была сестра миссис Майклз, приехавшая за ней ухаживать. Она ступала по полу осторожно, словно в спальне наконец заснул беспокойный ребенок. Она тихо спросила:
— Она хочет знать, с кем ты разговариваешь.
— Это мистер Кантор, — сказал мистер Майклз, вытирая глаза. — Учитель из школы Алана. Как она? — спросил он свояченицу.
— Неважно, — ответила она вполголоса. — Все та же история. "Почему мой малыш… Почему мой малыш…"
— Я сейчас к ней подойду, — сказал он.
— Мне пора идти, не буду вас задерживать, — сказал мистер Кантор и, поднявшись с кресла, поставил на столик нетронутый стакан холодного чая. — Я только хотел выразить вам соболезнование. Нельзя ли узнать, когда похороны?
— Завтра в десять. Синагога на Шлей-стрит. Алан был любимым учеником у нашего раввина в еврейской школе. Он у всех был любимцем, понимаете? Рабби Славин, как только узнал, что случилось, сам сюда пришел и предложил синагогу. Как особую честь для Алана. Все на свете любили этого мальчика. Таких бывает один на миллион.
— Что вы ему преподавали? — спросила сестра миссис Майклз.
— Физкультуру.
— Все, что касается спорта, Алан обожал, — сказала она. — И какой был ученик. Все в нем души не чаяли.
— Знаю, — сказал мистер Кантор. — Я это видел и вижу. У меня нет слов, так я опечален.
Внизу, когда он выходил на крыльцо, в квартире первого этажа вдруг открылась дверь, и к нему бросилась женщина. Взволнованно ухватив его за локоть, она заговорила:
— Послушайте, где карантинный знак? Верхние все время ходят туда-сюда, туда-сюда, а где карантинный знак? У меня маленькие дети. Почему нет карантинного знака для защиты моих детей? Вы патрульный из санитарной службы?
— Нет, я ничего не знаю про санитарную службу. Я со спортплощадки. Я преподаю в школе.
— Так кто же тогда этим распоряжается?
Маленькая, темноволосая, охваченная страхом, с искаженным от переживаний лицом, она выглядела не просто испуганной матерью — она выглядела так, будто вся ее жизнь уже пущена под откос полиомиелитом. Она выглядела не лучше мистера Майклза.
— Я думаю, что распоряжается департамент здравоохранения, — сказал мистер Кантор.
— Ну и где же они?! — вскинулась она. — Хоть кто-нибудь, кто имеет власть, — где они, спрашивается?! Люди даже не идут мимо нашего дома — нарочно переходят на ту сторону. Мальчик уже умер, — добавила она в отчаянии, не помня себя, — а я все еще жду карантинного знака!
И тут она закричала. Это был не просто крик. Это было нечто такое, что мистер Кантор раньше слышал разве только в фильмах ужасов. Источником этого звука скорее могло быть некое электрическое устройство. Это был пронзительный протяжный вопль, не похожий ни на какой знакомый ему человеческий возглас, и от неожиданности и жути у него по коже поползли мурашки.
Он еще ничего не ел после работы и поэтому двинулся к закусочной "Сидз" перекусить хот — догом. Он предусмотрительно шел по теневой стороне улицы, и ему казалось, что он видит, как напротив, где нет никакой защиты от палящего солнца, от тротуара поднимаются раскаленно светящиеся, переливчатые тепловые волны. Покупателей уже почти не было. Стоял один из тех гнетуще жарких летних дней, когда столбик термометра подбирается к невыносимым сорока и, будь спортплощадка открыта, он прекратил бы игру в софтбол и отвел бы ребят в тень школьного здания, где к их услугам имелись шахматы, шашки и пинг-понг. Многие мальчики принимали солевые таблетки, которые матери давали им в жару, и готовы были играть в мяч на площадке в любое пекло, пусть даже размягченный асфальт пружинил под подошвами кед и поджаривал сквозь них пятки, пусть даже солнце палило так, что, казалось, кожа человека должна была уже не загорать, а выгорать добела перед кремацией на месте. Под впечатлением от горестных жалоб отца Алана мистер Кантор подумал, что, может быть, ему следовало бы на остаток лета запретить спортивные игры при температуре выше тридцати двух. Это значило бы, по крайней мере, что-то предпринять, хотя подействовало ли бы это, пусть в малой степени, на распространение полио, он понятия не имел.
Закусочная была почти пуста. В глубине помещения, где стоял полумрак, кто-то чертыхался перед автоматом для пинбола, и два незнакомых подростка болтались без дела у музыкального автомата, который играл "Являться будешь мне" — один из шлягеров того лета. Это была песня о разлуке — ее любила слушать по радио Марсия, — песня, ставшая столь популярной из-за великого множества жен и подруг, дожидавшихся возвращения мужчин с войны. Он вспомнил, как они с Марсией танцевали под эту музыку на ее задней веранде за несколько дней до ее отъезда в Индиан-Хилл. Медленные плавные объятия под эту мелодию, под эти слова заставили их испытать тоску друг по другу еще до того, как Марсия уехала.
Ни в одном из отсеков никто не сидел, на табуретах у стойки тоже было пусто, и Бакки занял место поближе к сетчатой двери и к длинному окну выдачи, открывавшемуся на Чанселлор-авеню, — место, где ему могли доставаться хоть какие-то дуновения с улицы. На обоих концах стойки крутилось по большому вентилятору, но толку от них было мало. В жарком помещении стоял назойливый запах картофеля фри.
Он взял хот-дог, стакан холодного безалкогольного корневого пива и начал есть за стойкой в одиночестве. За окном по той стороне улицы под убийственным солнцем экваториального Ньюарка медленно тащился в гору все тот же Хорас — несомненно, он направлялся к спортплощадке, не понимая, что сегодня суббота, а летом по субботам площадка после полудня всегда закрыта. (Возможно, он не понимал вообще, что такое "лето", "площадка", "полдень", "закрыта", и то, что он не перешел на теневую сторону, похоже, говорило об отсутствии у него даже таких зачатков мышления, которые позволили бы выработать общее понятие о тени или хотя бы искать ее инстинктивно, как ищет ее в зной любая собака.) Когда Хорас придет во двор школы и не увидит там ребят, что, спрашивается, он будет делать? Час за часом в ожидании их прихода будет сидеть на скамейке для зрителей? Или возобновит свои сомнамбулические хождения не при луне, а среди яркого дня? Да, Алан умер, и полиомиелит угрожает жизни всех детей города — и тем не менее вид одиноко бредущего Хораса под неистовым солнцем, безмозглого и беспомощного в раскаленном мире, дал мистеру Кантору свой, отдельный повод к унынию.
Когда ребята играли в софтбол, Хорас либо молча усаживался на край скамьи, где сидели выведенные в аут нападающие игроки, либо, походив по полю, останавливался в полушаге от какого-нибудь мальчика из защищающейся команды и стоял там не двигаясь. Все знали, что это надолго и что избавиться от Хораса, который мешал сосредоточиться на игре, можно единственным способом: пожать безжизненную руку дурачка и сказать ему: "Привет, Хорас, как дела?" После чего Хорас удовлетворенно отходил, чтобы встать около другого игрока. Только это ему и нужно было от жизни: чтобы ему пожали руку. Никто из ребят на площадке не смеялся над ним и не дразнил его (по крайней мере в присутствии мистера Кантора), за исключением заводных и неуправляемых братьев Копферман — Майрона и Дэнни. Они были сильные, коренастые ребята, оба хорошие спортсмены, Майрон — взрывной и агрессивный, Дэнни — проказливый и скрытный. Особенно много хлопот доставлял старший, одиннадцатилетний Майрон: у него были все задатки настоящего забияки, и его приходилось осаживать, когда у ребят во время игры возникали споры или когда он мешал девочкам прыгать через скакалку. Мистер Кантор потратил немало времени, стараясь привить необузданному Майрону принципы честной игры и искоренить его привычку донимать Хораса.
"Смотри, — говорил Майрон. — Смотри, Хорас. Смотри, что я делаю". Стоило Хорасу увидеть, как носком кедины Майрон ритмически постукивает по ступеньке сидений для зрителей, как его пальцы начинали дергаться, лицо становилось ярко-красным, и вскоре он уже вовсю размахивал руками, словно разгонял пчелиный рой. Не раз тем летом мистер Кантор требовал, чтобы Майрон Копферман прекратил это, и прекратил навсегда. "Что прекратить? Что я должен прекратить? — спрашивал Майрон с широкой нахальной ухмылкой. — Я ногой стучу, мистер Кантор, — разве я не имею права стучать ногой?" — "Кончай, Майрон, я сказал", — говорил мистер Кантор. У младшего Копфермана, десятилетнего Дэнни, был железный игрушечный пистолет с пистонами, похожий на настоящий, и он постоянно держал игрушку в кармане, даже когда защищал во время игры вторую базу. Если нажать курок, раздавался маленький взрыв и шел дымок. Дэнни частенько подкрадывался к мальчикам сзади и пытался испугать их этими хлопками. Мистер Кантор терпел эти шалости только потому, что никто из ребят не пугался по-настоящему. Но однажды Дэнни вынул свой пистолетик, навел на Хораса и велел ему поднять руки вверх, чего тот не сделал, и тогда Дэнни с восторгом нажал на спусковой крючок пять раз. Услышав хлопки и увидев дым, Хорас завыл и неуклюже, косолапо пустился бежать от своего мучителя. Мистер Кантор конфисковал оружие и держал его после этого в ящике своего стола, как и игрушечные "шерифские" наручники, которыми Дэнни ранее тем же летом пугал на площадке младших мальчиков. Не в первый раз тогда он отправил Дэнни Копфермана домой досрочно с запиской для матери о поведении ее младшего. Правда, он сомневался, что она видела хоть одну из этих записок.
Юши, молодой человек в измазанном горчицей фартуке, давно работавший в "Сидз", сказал мистеру Кантору:
— Будто вымерло все у нас.
— Жарко, — отозвался мистер Кантор. — Лето. Уикенд. Одни на море поехали, другие дома сидят.
— Нет, все перепугались из-за этого мальчика.
— Алана Майклза.
— Да, — подтвердил Юши. — Он съел у нас хот-дог, пошел домой, заболел полно и умер, и теперь все боятся к нам идти. Чушь собачья. Нельзя заболеть
— Людям страшно, — сказал мистер Кантор. — Люди напуганы до смерти и боятся всего на свете.
— Итальяшки, сволочи, заразу принесли, — сказал Юши.
— Не думаю, — возразил мистер Кантор.
— Они, они. Всё там заплевали.
— Я там был. Мы все отмыли нашатырем.
— Плевки смыли, а микроб остался. Его нельзя смыть. Его не видно. Он поднимается в воздух, ты открываешь рот, вдыхаешь — и он у тебя. Хот-доги тут никакие ни при чем.
Мистер Кантор не стал на это отвечать и, слушая знакомую песню, все еще звучавшую из музыкального автомата — и испытывая внезапную острую тоску по Марсии, — доедал свой ланч.
— Предположим, мальчик съел бы мороженое в "Хейлемз", — сказал Юши. — И что, все перестали бы есть мороженое в "Хейлемз"? Или, допустим, он поел бы у китайцев чоу мейн.[3] И что, все перестали бы ходить в китайские забегаловки есть чоу мейн?
— Может, и перестали бы, — ответил мистер Кантор.
— А что слышно про другого, который умер? — спросил Юши.
— Кто умер?
— Другой мальчик сегодня утром.
— Какой мальчик? Херби Стайнмарк?
— Да. Он никаких хот-догов тут не ел.
— Ты уверен, что он умер? Кто сказал, что Херби Стайнмарк умер?
— Кто-то сказал. Недавно приходили и сказали. Двое парней каких-то.
Мистер Кантор поспешил расплатиться и, невзирая на страшную жару, помчался на спортплощадку, оттуда сбежал по лестнице к двери школьного подвала, отпер ее и направился в свой кабинет. Он быстро набрал номер больницы Бет-Израел — один из номеров первой надобности, написанных на карточке, которая была прикноплена к настенной доске над телефоном. Чуть выше на той же доске располагалась другая карточка с выписанной им от руки цитатой из Джозефа Ли — "отца американских спортплощадок", о котором он узнал в Панцеровском колледже. Карточка появилась там в первый же день его работы в школе: "Для взрослого игра — восстановление сил, обновление жизни; для ребенка игра — развитие, прирастание жизни". Памятка, прикнопленная рядом, пришла по почте только накануне и была циркуляром главы департамента активного отдыха всем заведующим спортплощадками:
Ввиду угрозы детям Ньюарка, которую представляет нынешняя вспышка полиомиелита, прошу обратить самое пристальное внимание на следующее. Если в Вашем распоряжении нет достаточного запаса средств санитарии, закажите их немедленно. Ежедневно обрабатывайте умывальные раковины, унитазы, полы и стены туалетов дезинфицирующими средствами и следите за тем, чтобы все было безукоризненно чистым. Туалетное оборудование на всей территории должно подвергаться тщательной чистке под Вашим руководством. Уделяйте вышеизложенному личное, неослабное внимание, пока нынешняя вспышка инфекции представляет опасность для населения.
Дозвонившись до больницы, он спросил дежурного о состоянии Херберта Стайнмарка. Ему ответили, что среди пациентов больницы такой больше не значится.