Филип Рот
Немезида
Посвящается H. L.
От автора
Среди источников, где я черпал сведения, — "Руководство по легкоатлетическим метаниям" (
Экваториальный Ньюарк
Первый случай полиомиелита в то лето произошел в начале июня, вскоре после Дня поминовения, в бедном итальянском квартале на противоположном от нас конце города. Мы в нашем юго-западном углу Ньюарка — в еврейском Уикуэйике — и знать об этом не знали, как и еще о десятке заболевших: один там, другой здесь — почти во всех районах, кроме нашего. Только под праздник Четвертого июля, когда в городе уже зарегистрировали около сорока случаев, на первой странице вечерней газеты появилась статья "Главный санитарный врач предупреждает об опасности полиомиелита", где цитировались рекомендации доктора Уильяма Киттела, главы департамента здравоохранения: родители должны внимательно следить за детьми и сразу обращаться к врачу, если у ребенка появятся такие симптомы, как головная боль, воспаление в горле, тошнота, онемение шеи, боль в суставах, лихорадка. Признав, что сорок случаев — это вдвое больше обычного на столь ранней стадии полиомиелитного сезона, доктор Киттел подчеркнул, что в городе с населением четыреста двадцать девять тысяч никакой эпидемии в данный момент нет. Нынешним летом, как и каждое лето, следует быть бдительными и соблюдать должные правила гигиены, но для тревоги, подобной той, что родители "вполне обоснованно" испытывали двадцать восемь лет назад, пока нет причин. Тогда — в девятьсот шестнадцатом году — во время вспышки полио на северо-востоке Соединенных Штатов заболело более двадцати семи тысяч человек, из них шесть тысяч умерло.
В Ньюарке было тысяча триста шестьдесят заболевших и триста шестьдесят три летальных исхода.
Надо сказать, что и теперь, даже в год со средним уровнем заболеваемости, когда риск заразиться был гораздо меньше, чем в шестнадцатом году, полиомиелит, который с детства и на всю жизнь делал людей инвалидами, который многим не давал дышать иначе как с помощью цилиндрического металлического респираторного устройства (в так называемом "железном легком"), а иных убивал, парализуя дыхательные мышцы, был для родителей из нашей округи источником немалых волнений и нарушал внутренний покой детей, имевших возможность в летние каникулы с утра до поздних сумерек играть под открытым небом. Беспокойство усугублялось еще и тем, что от болезни не было лекарства, а для профилактики не существовало вакцины. Полиомиелит (или детский паралич, как его называли в те времена, когда считалось, что болезнь поражает главным образом малышей) мог обнаружиться у кого угодно и без явной причины. Хотя обычно заболевали дети и подростки до шестнадцати лет, тяжелые случаи бывали и у взрослых — например, у тогдашнего президента страны.
Франклин Делано Рузвельт — самый знаменитый из перенесших полиомиелит — заболел тридцатидевятилетним, полным сил, после чего ему не только требовалась посторонняя помощь при ходьбе, но еще и приходилось надевать на ноги тяжелые кожано-стальные фиксаторы, от ступни до бедра, позволявшие стоять. Находясь в Белом доме, Ф. Д. Р. основал благотворительную организацию "Марш десятицентовиков", которая вела многолетнюю кампанию по сбору средств для исследования полиомиелита и для денежной помощи семьям пострадавших; хотя частичное и даже полное выздоровление было возможно, оно нередко наступало лишь после дорогостоящей больничной терапии и реабилитации, на что уходили месяцы, а то и годы. Американские дети ежегодно в определенное время жертвовали свои десятицентовики на борьбу с болезнью: их собирали в школах, бросали в специальные копилки, которые пускались по рядам в кинотеатрах. По всей стране в магазинах и учреждениях, в коридорах школ висели плакаты с призывами: "Ты тоже можешь помочь!", "Помоги побороть полио!" — плакаты с детьми в инвалидных креслах: вот миловидная маленькая девочка сосет палец, явно стесняясь своих ножных фиксаторов, вот подтянутый мальчик, тоже в фиксаторах, улыбается героической улыбкой надежды. В глазах здоровых детей из — за этих плакатов возможность заразиться делалась более реальной, более пугающей.
В Ньюарке, расположенном в низине, вечера были паркие, и, поскольку город с разных сторон граничил с большими болотами (рассадником малярии в те времена, когда ее тоже не умели лечить), комары роились тучами — а мы их допоздна прихлопывали в переулках и у подъездных аллей, спасаясь в шезлонгах от нестерпимой духоты квартир, где адскую жару могли умерить только холодный душ и вода со льдом. Это было до эпохи домашних кондиционеров, во времена, когда ветерок от маленького черного электровентилятора, стоявшего на столе, мало что менял при температуре в тридцать пять градусов и выше — тем летом она держалась порой по неделе, а то и дней по десять. Сидя снаружи, люди зажигали цитронелловые свечи и распрыскивали инсектицид "флит" от комаров и мух, переносивших в прошлом, как было известно, малярию, желтую лихорадку, брюшной тиф — а ныне, как верили многие, начиная с ньюаркского мэра Драммонда, инициатора общегородской кампании "Прихлопни муху", распространявших полио. Если мухе или комару удавалось сквозь сетку или в приотворенную дверь проникнуть в квартиру, за насекомым усердно гонялись с мухобойкой и "флитом", боясь, что, прикоснувшись своими микробными лапками к кому-нибудь из спящих детей, оно заразит ребенка полиомиелитом. Поскольку путь передачи инфекции тогда еще не был известен, подозревать можно было чуть ли не всех и вся: тощих уличных котов, рывшихся в мусорных бачках у нас на задних дворах, изможденных бездомных собак, которые рыскали, гонимые голодом, вокруг домов и испражнялись повсюду на тротуарах и мостовых, голубей, ворковавших на крышах и под крышами и пачкавших ступеньки своим белым пометом. В первые месяцы вспышки — еще до того, как департамент здравоохранения признал ее эпидемией, — отдел санитарии принялся систематически истреблять бесчисленных городских бродячих котов, хотя никто не знал, виновны ли они больше, чем коты домашние.
Что людям было известно доподлинно — это что болезнь очень заразна и может передаться здоровому человеку, даже если он просто находится рядом с инфицированным. Поэтому, чем больше в Ньюарке становилось заболевших, тем сильней его жители боялись и тем меньше было детей в нашей округе, кому родители позволяли посещать большой публичный бассейн в Олимпик-парке ближнего Ирвингтона, ходить в местные кинотеатры "с охлаждением воздуха", ездить на автобусе в центр города или отправляться в Даун-Нек на Уилсон-авеню смотреть на стадионе Рупперта матчи нашей бейсбольной команды "Ньюарк беарз", игравшей в малой лиге. Нас предостерегали от общественных уборных и питьевых фонтанчиков, от глотков газировки из чужих бутылок, нам строго наказывали беречься от простуды, не разрешали играть с незнакомыми ребятами, брать книги в публичной библиотеке, звонить по телефону-автомату, покупать еду у разносчиков, садиться за стол, не вымыв хорошенько руки с мылом. Мы должны были мыть фрукты и овощи и держаться подальше от всякого, кто выглядел больным или жаловался на какой-либо из общеизвестных симптомов полио.
Считали, что надежней всего можно защитить ребенка от полиомиелита, если уберечь его от городской жары, послав в какой-нибудь летний лагерь в горах или в сельской местности. Или поехать с ним на все лето на атлантическое побережье Нью-Джерси, до которого было миль шестьдесят. Если семья могла себе это позволить, то снимали комнату с правом пользования кухней на Брэдли-бич, где была полоса песчаного пляжа длиной в милю, прибрежный променад и коттеджи, — это место несколько десятилетий было популярно у евреев Нью — Джерси. Мать могла ежедневно водить детей на пляж, и они дышали здоровым морским воздухом, а на выходные и в отпуск к ним приезжал отец семейства. Конечно, случаи полио отмечались и в детских лагерях, и в прибрежных курортных городках, но далеко не так часто, как в Ньюарке, и господствовало мнение, что, если город с его грязными тротуарами и стоячим воздухом способствует распространению заразы, то пребывание у моря, за городом или в горах обеспечивает самую надежную защиту.
Так что счастливчики на лето покидали город, а мы — простые смертные — оставались на месте и занимались именно тем, чем не следовало, ибо, хотя еще одной возможной причиной полио считалось "перенапряжение", мы без конца — иннинг за иннингом, матч за матчем — сражались в софтбол на раскаленном асфальте школьной спортплощадки: весь день носились по страшной жаре, жадно глотали воду из запрещенных питьевых фонтанчиков, между иннингами теснились на скамейке вплотную друг к другу, стискивая коленками истрепанные грязнющие рукавицы, которыми на поле вытирали пот с лица, вовсю дурачились в пропотевших теннисках и вонючих кедах, резвились и бесились, не думая, что такая беспечность может для любого из нас обернуться пожизненным пребыванием в "железном легком" и претворением в действительность самых жутких физических страхов.
Что касается девочек, их на площадке собиралось всего с десяток, в основном малышня восьми-девяти лет: они прыгали через скакалку за дальним концом поля, там, где по школьной территории проходила неширокая, закрытая для транспорта асфальтовая дорожка. А если через скакалку не хотелось, они играли на дорожке в "классики", в "две базы" или в камешки, а то и просто день напролет с превеликим удовольствием катали и поддавали ногами розовый резиновый мяч. Иной раз, когда две из них крутили в противоположные стороны две длинные скакалки, подбегал какой-нибудь мальчишка и нагло портил игру: отпихнув девчонку, приземлившуюся между прыжками, занимал ее место и, передразнивая их любимую припевку, нарочно запутывался в летящих скакалках: "Гэ, меня зовут Гиппопотам!.." Девочки орали на него: "Пошел отсюда! А ну пошел!" — и звали на помощь заведующего спортплощадкой, которому достаточно было с любого места на поле крикнуть озорнику (чаще всего это был один и тот же сорванец): "Майрон, прекрати немедленно! Оставь их в покое, а то домой отправлю!" Тут же шум стихал, скакалки вновь со свистом резали воздух, и девочки, прыгая друг за другом, подхватывали:
Своими детскими голосишками девочки, разбившие лагерь у дальнего края площадки, перебирали весь алфавит от начала до конца и обратно, импровизируя при этом, подставляя в конце каждого куплета слово на заданную букву, порой нелепое. Прыгали, скакали, возбужденно носились — если только не встревал со своим обезьянничаньем Майрон Копферман или кто-нибудь ему подобный, — и неистощимость их энергии просто поражала: с июньской пятницы, когда кончался весенний триместр, до вторника после Дня труда, когда начинался осенний и прыгать через скакалку можно было лишь после школы и в переменки, они, казалось, не покидали ту дорожку никогда — разве если заведующий спортплощадкой заставлял их укрыться от палящего солнца в тени школьного здания.
Спортплощадкой в том году заведовал Бакки Кантор, который носил очки с толстыми стеклами и был из-за плохого зрения одним из немногих местных молодых людей, не отправившихся воевать. В прошедшем учебном году мистер Кантор стал в школе на Чанселлор-авеню новым учителем физкультуры и поэтому многих из нас, завсегдатаев спортплощадки, знал по своим учебным классам. Тем летом ему было двадцать три года, он окончил у нас в Ньюарке Саутсайдскую старшую школу, разнородную в расовом и религиозном отношении, и Панцеровский колледж физического воспитания и гигиены в Ист-Ориндже. Низкорослый — чуть меньше пяти футов пяти дюймов, — он, несмотря на прекрасные атлетические данные и бойцовский характер, из-за роста и близорукости не играл за свой колледж ни в футбол, ни в бейсбол, ни в баскетбол, и его участие в соревнованиях ограничивалось метанием копья и тяжелой атлетикой. При компактном телосложении у него была довольно крупная голова, которую составляли резко очерченные наклонные элементы: широкие, четко обрисованные скулы, крутой лоб, подбородок углом и длинный прямой нос без впадины на переносице, придававший профилю медальную чеканность. Его полные губы были столь же рельефны, как его мускулы, и кожа лица у него круглый год оставалась смуглой. Стригся он с подростковых лет по-военному коротко. Из-за этой стрижки привлекали внимание его уши, хотя не такие уж большие, и дело было не столько в том, что они так плотно прилегали к голове, сколько в их сходстве, если взглянуть сбоку, с тузами пик или с крылышками на щиколотках у античных богов: вверху они не закруглялись, как у всех, а были почти остроконечные. В детстве, до того как дед дал ему прозвище Бакки, то есть Бычок, уличные дружки звали его Тузом-Тузищем — не только из уважения к его ранним спортивным успехам, но и из-за необычной формы ушей.
Из-за всех этих скошенных лицевых плоскостей его дымчато-серые глаза позади очков — глаза продолговатые и узкие, как у азиата, — казались глубоко посаженными, упрятанными в кратеры глазниц. Голос его, однако, был неожиданно высоким для человека со столь мужественно обтесанным лицом, что, впрочем, не уменьшало исходившего от него ощущения силы. На молодого здоровяка с таким железно — твердым, неподатливым, волевым лицом можно было положиться.
Однажды в начале июля во второй половине дня к задам школы, где была наша спортплощадка, подкатили две машины, полные подростков-итальянцев из Истсайдской старшей, — подкатили и остановились в верхней части улицы, которая шла мимо школы. Истсайдская находилась в Айронбаунде — промышленном трущобном районе, где к тому времени насчитывалось больше всего заболевших полиомиелитом в городе. Увидев приехавших, мистер Кантор сбросил на асфальт свою рукавицу (он играл на третьей базе в очередном нашем импровизированном матче) и заторопился туда, где из двух машин вылезли десять чужаков. Мальчишки с нашей спортплощадки уже начали подражать его атлетической косолапой трусце, как и вообще его целеустремленной пружинистой манере передвигаться, его ходьбе с небольшой раскачкой впечатляющих плеч. Иные весь его способ держаться брали за образец, причем не только на спортплощадке.
— Что вам тут надо, ребята? — спросил мистер Кантор.
— Полиомиелит разносим, — ответил один из итальянцев. Он первым вышел из машины, и вид у него был развязный. — Правильно я объясняю? — красуясь, обратился он к дружкам, которые с ходу показались мистеру Кантору настроенными на заварушку.
— А по-моему, вы бузу разводите, — сказал ему мистер Кантор. — Давайте-ка не бузите и жмите отсюда, хорошо?
— Не-не-не, не сразу, — возразил итальянец. — Сперва мы вас угостим нашим полио. У нас-то он есть, а у вас нет, вот мы и поделимся маленько.
Пока шел разговор, он все время покачивался взад-вперед, с пятки на носок, показывая, что с ним шутки плохи. Наглая непринужденность, с какой он держал большие пальцы просунутыми в ременные петли штанов, не хуже, чем его взгляд, выражала презрение.
— Я заведующий этой спортплощадкой, — сказал мистер Кантор, показывая через плечо на нас, школьников. — И я бы вас попросил около нее не болтаться. Дел тут у вас никаких быть не может, и я вам по-хорошему говорю: уходите. Что скажете?
— А разве есть такой закон, что нельзя разносить полио, мистер заведующий?
— Полио — такая вещь, которой не балуются, ясно? И есть такой закон, что нельзя нарушать общественный порядок. Я могу, конечно, вызвать полицию, но лучше обойтись без этого. Ну так как: сами уйдете или позвать, чтобы нас доставили куда надо?
Тут вожак стаи, который был на добрые полфута выше мистера Кантора, шагнул вперед и харкнул на мостовую. В нескольких дюймах от носка спортивной туфли мистера Кантора на асфальт шлепнулся комок густой слюны.
— Как это понимать? — спросил мистер Кантор. Его голос все еще звучал спокойно, и, плотно скрестив руки на груди, он был воплощением незыблемости. Никакая айронбаундская шпана не одержит над ним победу и не приблизится к детям, вверенным его попечению.
— А я уже сказал, как это понимать. Мы разносим полио. Пусть ваши теперь попробуют, что это такое.
— Так, а ну-ка давай без этого: "наши, ваши", — сказал мистер Кантор и, сделав один быстрый, рассерженный шаг вперед, оказался лицом к лицу с итальянцем — в считанных дюймах. — Даю тебе десять секунд, чтобы ты уехал отсюда со всей компанией.
Итальянец ухмыльнулся. С тех пор как он вылез из машины, ухмылка с его лица, можно сказать, и не сходила.
— А то что мне будет? — спросил он.
— Я уже сказал, что тебе будет. Позову полицейских, они вас выдворят и сделают так, что больше вы сюда не сунетесь.
Тут итальянец опять плюнул — на сей раз попало чуть сбоку от туфли мистера Кантора, и тогда мистер Кантор обратился к мальчику, который вообще-то ждал своей очереди отбивать, но теперь, как и мы все, молча наблюдал эту сцену мистер Кантор ставит на место десятерых итальянцев.
— Джерри, — сказал мистер Кантор, — сбегай-ка в мой кабинет и позвони в полицию. Скажи, звонишь по моему поручению. Пусть подъедут.
— Что они мне сделают, заарестуют меня, что ли? — спросил предводитель итальянцев. — Посадят за то, что я в Уикуэйике поплевал на драгоценный ваш тротуар? Он твои собственный, что ли, этот тротуар? А, очкарик?
Мистер Кантор ничего не ответил и просто продолжал стоять как вкопанный между мальчишками, которые прервали игру в софтбол на асфальтовом поле позади него, и парнями из двух машин, не уходившими с улицы возле спортплощадки и имевшими такой вид, словно каждый готов был мигом бросить сигарету, которую курил, и выхватить оружие. Но к тому времени, как Джерри вернулся из подвального кабинета мистера Кантора, откуда он, как и было велено, позвонил в полицию, зловещая компания уже погрузилась обратно в машины и уехала. Патруль подкатил всего через несколько минут, и мистер Кантор сообщил полицейским номера обоих автомобилей: он их запомнил, пока стоял. И лишь после того, как полиция уехала, мальчишки по нашу сторону забора начали высмеивать итальянцев.
Весь широкий участок тротуара, где тешились итальянцы, оказалось, был теперь заплеван: десятка два квадратных футов отвратительной жижи, которая выглядела идеальным рассадником болезни. Мистер Кантор послал двоих из нас в школьный подвал за парой ведер, велел наполнить их в комнате уборщика горячей водой с нашатырным спиртом и отмыть асфальт дочиста. Наблюдая за детьми, смывающими жижу, мистер Кантор вспомнил, как он, десятилетний, убирал из подсобки дедовой бакалейной лавки дохлую крысу, которую сам же и убил.
— Ничего такого страшного, сказал мальчикам мистер Кантор. — Больше они не явятся. Жизнь есть жизнь, чего вы хотите, — добавил он, повторяя излюбленную присказку деда, — в ней вечно что-нибудь да не так. — И возобновил игру.
На нас, видевших все со спортплощадки из — за сетчатого забора высотой в два этажа, отпор, который мистер Кантор дал итальянцам, произвел сильнейшее впечатление. С первого же дня в должности заведующего его уверенность, его решительность, его мышцы гиревика, энтузиазм, с которым он каждый день бок о бок с нами играл в софтбол, — все это и так сделало его любимцем завсегдатаев спортплощадки, но после случая с итальянцами он стал в наших глазах настоящим героем, кумиром, защитником, отважным старшим братом — особенно для тех, чьи настоящие старшие братья были на войне.
Но не прошло и недели, как двое из тех, кто был на площадке во время нашествия итальянцев, перестали появляться. Оба в одно и то же утро проснулись с высокой температурой и с онемевшей шеей, а к вечеру второго дня их руки и ноги сделались слабыми до беспомощности, им трудно стало дышать, и каждого на "скорой" отвезли в больницу. Один из мальчиков, Херби Стаинмарк, был неуклюжий, добродушный увалень, восьмиклассник, которого из — за неатлетичности обычно ставили правым аутфилдером, чтобы его очередь брать биту была последняя, а другой, Алан Майклз, тоже из восьмого класса, наоборот, входил в пару-тройку лучших спортсменов площадки и потому ближе всех сошелся с мистером Кантором. Это были первые случаи полио в нашей округе, но за двое суток к ним прибавилось еще одиннадцать, и хотя никто из этих одиннадцати детей не был в тот день на спортплощадке, по округе разлетелась молва, что болезнь принесли в Уикуэйик итальянцы. Поскольку до той поры их часть города давала большинство случаев полио в Ньюарке, а в нашем районе заболевших не было, распространилось мнение, что итальянцы не шутили, что они действительно приехали в тот день заражать еврейских мальчишек и преуспели в этом.
Мать Бакки Кантора умерла при родах, и вырастил его дед с материнской стороны, который снимал жилье в двенадцатиквартирном доме на Баркли-стрит около нижней части Эйвон-авеню — в одном из беднейших районов города. Его отец, от которого он унаследовал близорукость, работал бухгалтером в большом универмаге в центре Ньюарка и был страстным любителем игры на скачках. Вскоре после смерти жены и рождения сына его посадили в тюрьму: оказалось, он с первого же рабочего дня присваивал и проигрывал деньги хозяина. Он просидел два года и после освобождения не стал возвращаться в Ньюарк. Мальчика, которого назвали Юджином, вместо отца учил уму-разуму дед — большой, медведеподобный, тяжко работающий бакалейщик, в лавку которого на Эйвон-авеню внук приходил помогать после школы и по субботам. Когда Юджину было пять, его папаша женился второй раз и нанял адвоката, чтобы забрать мальчика к себе и новой жене в Перт-Амбой, где он начал работать на судостроительном заводе. Дед не стал нанимать адвоката, а недолго думая поехал в Перт-Амбой, и там произошло выяснение отношений, во время которого дед будто бы пригрозил свернуть бывшему зятю шею, если тот посмеет каким-нибудь образом сунуться в Юджинову жизнь. С тех пор об отце Юджина не было ни слуху ни духу.
От перетаскивания ящиков с товаром в лавке деда у мальчика хорошо развились грудная клетка и руки, от бесконечной беготни по трем лестничным маршам в квартиру и обратно — ноги. И от деда с его бесстрашием он научился не дрейфить перед лицом любых неприятностей, включая факт рождения от человека, которого дед до самой смерти называл не иначе как "темной личностью". В детстве Юджин мечтал стать сильным, как дед, и видеть все без очков с толстыми линзами. Но с глазами у него было до того плохо, что, сняв очки перед сном, он с трудом различал немногие предметы мебели, стоявшие в его комнате. Его дед, который никогда много не раздумывал над невыгодами своего собственного положения, сказал огорченному восьмилетнему мальчику, впервые надевшему очки, что зрение у него теперь не хуже, чем у других. И на этом вопрос был исчерпан.
Бабушка Юджина была маленькая женщина с теплым, мягким характером: хороший, здоровый противовес деду. Она стойко переносила невзгоды, хотя при всяком упоминании об умершей родами двадцатилетней дочери не могла сдержать слез. Покупатели, приходившие в лавку, очень ее любили, а дома, где бабушка никогда не сидела сложа руки, она вполуха слушала по радио "Жизнь может быть прекрасна" и другие мыльные оперы, которые ей нравились и которые постоянно держали слушателя в напряжении, заставляли переживать из-за очередной грозящей беды. Те немногие часы, когда не трудилась в лавке, она целиком посвящала заботам о Юджине: ухаживала за ним во время кори, свинки и ветрянки, следила, чтобы его одежда всегда была чиста и починена, чтобы уроки были сделаны, чтобы табель успеваемости был подписан, чтобы внук, в отличие от большинства детей из бедных семей того времени, регулярно посещал зубного врача, чтобы еда у него на тарелке была обильна и питательна, чтобы взносы в синагогу, куда он после школы ходил изучать древнееврейский, готовясь к бармицве,[1] были вовремя уплачены. Если не считать обычной тройки детских инфекций, мальчик отличался неизменно хорошим здоровьем, зубы у него были крепкие и ровные, и от него исходило ощущение физического благополучия — должно быть, благодаря бабушке, старавшейся делать все, что в те годы считалось полезным для ребенка. Пререкались они с мужем редко: каждый знал свое дело, знал, как его выполнить наилучшим образом, и выполнял его с усердием, что всегда было у юного Юджина перед глазами как пример для подражания.
Дед старался воспитывать внука мужественным, он постоянно был настороже, готовый, если что, искоренить любую слабость, какая могла, наряду со слабым зрением, достаться мальчику в наследство от отца, и внушал ему, что каждое усилие, каждое устремление мужчины сопряжено с ответственностью. Диктат деда не всегда было легко терпеть, но, когда внук оправдывал его ожидания, тот не скупился на похвалу. Например, после того случая, когда десятилетний Юджин в тускло освещенной подсобке позади лавки увидел большую серую крысу. На улице уже стемнело, и крыса шныряла туда-сюда среди пустых коробок из-под продуктов, которые он только что помог деду распаковать. Первым его побуждением было, конечно, дать деру. Но, зная, что дед занят с покупательницей, он бесшумно дотянулся до угла и взял тяжелый, глубокий совок, которым уже умел забрасывать уголь в печку, обогревавшую лавку.
Затаив дыхание, он крался вперед на цыпочках, пока не загнал испуганную крысу в угол. Едва он занес над ней совок, как она поднялась на задние лапки и, устрашающе заскрежетав зубами, приготовилась к прыжку. Но прыгнуть не успела: он резко опустил совок и, попав точно по голове, размозжил ее. Когда он, не сумев полностью подавить внезапный рвотный позыв, этим же совком подхватил мертвое животное, кровь, смешанная с мозгом и осколками кости, уже начала просачиваться сквозь щели между досками пола. Крыса была тяжелая, тяжелее, чем он думал, и в совке выглядела крупней и длинней, чем живая, поднявшаяся на задние лапки в углу. Как ни странно, ничто — даже безжизненно свисавший хвост, даже четыре неподвижные лапки — не казалось в ней настолько же мертвым, как тонюсенькие окровавленные усики. Замахиваясь над ней своим оружием, он не обратил внимания на эти усики — в тот момент для него ничего не существовало, кроме призыва "Убей!", словно бы вложенного ему в сознание дедом. Он дождался, пока не ушла покупательница, и, держа совок прямо перед собой, с деланно равнодушным лицом вынес крысу на глазах у деда через переднее помещение за дверь. На углу, стряхнув труп с совка, он пропихнул его через железную решетку в сточную канаву с водой. Потом вернулся в лавку и, налив ведро воды, отчистил жесткой щеткой, хозяйственным мылом и тряпками пол от своей рвоты и крысиных останков и ополоснул совок.
После этого-то триумфа дед и дал десятилетнему очкарику внуку прозвище Бакки — Бычок, оценив его упорство, волю, силу характера и стойкость.
Дед, которого звали Сэм Кантор, в 1880-е годы еще мальчиком, совсем один, эмигрировал в Америку из еврейского местечка в Галиции. Школой бесстрашия для него стали улицы Ньюарка, где в драках ему не однажды ломали нос антисемиты, ходившие шайками. Агрессивная жестокость в отношении евреев была в его трущобные подростковые годы обычным явлением в городе и во многом сформировала его взгляды на жизнь, а затем, в свой черед, и взгляды внука. Дед учил его, как должен мужчина и еврей постоять за себя, внушал ему, что человек никогда не может считать свои битвы оконченными, что в неутихающей схватке, которая и есть жизнь, "за все приходится платить по прейскуранту". Горбинка переломанного дедова носа была для внука неизменным свидетельством того, что мир, как ни пытался, не сумел сокрушить Сэма Кантора. К июлю сорок четвертого, когда к нашей спортплощадке подъехали десять итальянцев и мистер Кантор в одиночку сумел дать им отпор, сердечный приступ уже свел старика в могилу, но это не значит, что его не было на месте столкновения.
Мальчику, у которого мать отняли роды, а отца — тюрьма, у которого даже в самых ранних воспоминаниях мать и отец не фигурировали вовсе, необычайно повезло с наставниками, вырастившими внука сильным во всех отношениях, и лишь изредка он позволял мыслям об утрате родителей мучить себя, пусть даже их отсутствие определило контуры его жизни.
В воскресенье седьмого декабря сорок первого года, когда внезапная японская атака на Перл — Харбор уничтожила большую часть Тихоокеанского флота США, мистеру Кантору было двадцать лет и он учился на предпоследнем курсе колледжа. В понедельник, восьмого, он отправился на призывной пункт, к зданию городского совета, чтобы записаться добровольцем. Но из-за плохого зрения его никуда не взяли: ни в армию, ни во флот, ни в береговую охрану, ни в морскую пехоту. Его признали негодным к службе и послали обратно в Панцеровский колледж доучиваться на преподавателя физкультуры. Его дед умер совсем недавно, и мистеру Кантору, при всей нелепости этой мысли, казалось, что он подвел покойного, не оправдал ожиданий своего непоколебимого наставника. Какая польза от его мускулатуры и атлетических качеств, если он не может употребить их на поле боя? Ведь он не только для того с отроческих лет занимался с гирями, чтобы хорошо метать копье, — нет, он готовился к службе в морской пехоте.
И вот Америка вступила в войну, а он по — прежнему топтал тротуары, тогда как его здоровые сверстники проходили в лагерях подготовку, чтобы отправиться в бой с японцами и немцами, и среди них — два его закадычных друга из колледжа, с которыми он утром восьмого декабря стоял в очереди у призывного пункта. После того, как эти двое, Дэйв и Джейк, отправились без него в Форт-Дикс начинать базовую подготовку, его бабушка в старой квартире, где он по-прежнему жил и откуда каждый день уезжал на автобусе в колледж, ночью услышала из его комнаты такой плач, на какой никогда раньше не считала Юджина способным. Ему было стыдно носить гражданскую одежду, стыдно смотреть военные новости в кино, а на обратном пути из Ист-Оринджа в Ньюарк стыдно было читать в автобусе через плечо соседа главные заголовки в вечерней газете: "Батаан пал", "Коррехидор пал", "Уэйк — Айленд пал"… Он испытывал стыд человека, чье неучастие, может быть, и склонило чашу весов в пользу противника на Тихом океане, где американские силы терпели одно сокрушительное поражение за другим.
Из-за войны и призыва спрос на физруков — мужчин в школах оказался так велик, что еще до июня сорок третьего, когда он окончил колледж, он обеспечил себе место в начальной школе на Чанселлор-авеню и летнюю должность заведующего спортплощадкой. Но он хотел бы стать преподавателем физкультуры и тренером в Уикуэйикской старшей школе, недавно открывшейся по соседству с Чанселлор. Обе школы привлекали мистера Кантора еврейским по преимуществу составом учеников и великолепным уровнем образования. Он хотел учить этих детей добиваться в спорте таких же успехов, как в других предметах, хотел сделать так, чтобы они ценили спортивное мастерство и все навыки, какие можно приобрести во время тренировок и состязаний. Он хотел воспитывать в них те же качества, что в нем самом воспитывал дед: твердость и решимость, телесную храбрость и телесную закалку, чтобы они никому не позволяли себя третировать и, умея работать головой, не давали повода называть себя из-за этого еврейскими хлюпиками и маменькиными сынками.
После того, как Херби Стайнмарка и Алана Майклза увезли на "скорой" в инфекционное отделение больницы Бет-Израел, по спортплощадке распространилась новость: их обоих полностью парализовало, и, неспособные дышать самостоятельно, они остаются в живых лишь благодаря "железным легким". Хотя в то утро на спортплощадку пришли не все, на четыре команды для однодневного кругового турнира из пятииннинговых матчей ребят набралось достаточно. Обычно на спортплощадке собиралось около девяноста завсегдатаев, и мистер Кантор прикинул, что помимо Херби и Алана, отсутствует человек пятнадцать-двадцать: видимо, не пустили родители из-за угрозы полио. Хорошо зная, до чего доходит заботливость еврейских родителей этой округи, зная, как бдительны и пугливы здешние матери, он вообще-то был удивлен, что пришло так много детей. Какую-то роль, вероятно, сыграли слова, произнесенные им накануне.
— Ребята, — сказал он, собрав всех на поле перед тем, как распустить по домам ужинать, — чего я не хочу — это того, чтобы вы начали паниковать. Полио — такая штука, с которой мы сталкиваемся каждое лето. Это серьезная болезнь, и она появляется у нас, сколько я себя помню. Самое лучшее, когда приходит такая угроза, — стараться быть здоровыми и сильными. Возьмите за правило каждый день хорошенько мыться, правильно питаться, спать не менее восьми часов, выпивать по восьми стаканов воды в день и не поддаваться всяким тревогам и страхам. Мы все хотим, чтобы Херби и Алан как можно скорей выздоровели. Мы все были бы рады, если бы с ними вообще ничего такого не случилось. Оба они превосходные парни, многие из вас — их близкие друзья. И тем не менее, пока они лечатся в больнице, всем остальным надо продолжать жить своей жизнью. Это значит — каждый день приходить сюда на площадку и заниматься спортом, как обычно. Если кто-нибудь почувствует себя нехорошо, он, конечно, должен сказать родителям, и оставаться дома, и следить за собой, пока не получит врачебную помощь и не поправится. Но если вы в полном порядке, нет ни малейших причин, чтобы вы все лето не провели так активно, как вам хочется.
Вечером он несколько раз звонил по телефону из кухни родным Стайнмарка и Майклза: хотел морально поддержать их от себя и от имени ребят, хотел что-нибудь еще узнать о состоянии больных. Но ни там, ни там трубку не брали. Нехороший знак. Без десяти десять вечера, а родители еще не вернулись из больницы.
Потом раздался звонок. Из Поконо-Маунтинз звонила Марсия. До нее дошла весть о двух мальчиках с его спортплощадки: — Я говорила со своими. Они мне сказали. А ты сам здоров?
— Абсолютно. — Он перенес телефон к открытому окну, от которого сквозь сетку чуть веяло прохладой. — И все другие ребята тоже. Я пробовал дозвониться родителям тех, кто попал в больницу, думал узнать, как у них дела.
— Я по тебе скучаю, — сказала Марсия, — и беспокоюсь о тебе.
— Я тоже по тебе скучаю, — отозвался он, — а вот беспокоиться обо мне незачем.
— Теперь я жалею, что сюда поехала.
Она второе лето работала старшей вожатой в Индиан-Хилле — летнем лагере для еврейских детей в невысоких пенсильванских горах Поконо-Маунтинз в семидесяти милях от Ньюарка. В школе на Чанселлор-авеню она была учительницей у первоклассников — там-то они, оба новые сотрудники, прошлой осенью и познакомились.
— Все это просто ужасно, — сказала она.
— Ужасно для этих двух мальчиков и их семей, — сказал он, — но контроль за ситуацией ни капельки не потерян. Не думай ничего такого.
— Мама мне что-то сказала про итальянцев, которые пришли на спортплощадку разносить заразу.
— Они никакой заразы не разнесли. Я же там был. Я видел, что они сделали. Кучка нахалов, только и всего. Заплевали там всю улицу, а мы потом всю эту гадость смыли. Полио есть полио — никто не знает, как он разносится. Лето — и он тут как тут, и с этим мало что можно поделать.
— Я люблю тебя, Бакки. Я постоянно о тебе думаю.
Понизив из осторожности голос, чтобы соседи не услышали через открытое окно, он ответил:
— Я тоже тебя люблю.
Эти слова ему нелегко было произнести, ведь он так себя настроил — и разумно сделал, считал он, — чтобы не слишком тосковать по ней, пока она в отъезде. И еще потому нелегко, что прежде он ни одной девушке ни в чем таком не признавался и все еще стеснялся подобных слов.
— Не могу больше занимать телефон, сказала Марсия. — Тут человек ждет очереди позвонить. Пожалуйста, береги себя.
— Берегу. И буду беречь. А ты, пожалуйста, не волнуйся. Не бойся за меня. За меня бояться нечего.
На другой день среди местных жителей разнеслась новость, что в школьном округе Уикуэиик одиннадцать новых случаев полио — столько же, сколько за три предыдущих года вместе взятых, а ведь еще только июль, до конца полиомиелитного сезона добрых два месяца. Одиннадцать новых случаев, а Алан Майклз, любимец мистера Кантора, ночью умер. Болезнь расправилась с ним за трое суток.
На следующий день, в субботу, спортплощадка была открыта для организованных занятии только до полудня, когда на электрических столбах по всему городу волнообразно завыли, проходя еженедельную проверку, сирены воздушной тревоги. Вместо того чтобы вернуться после работы к себе, на Баркли-стрит, и помочь бабушке запастись продуктами на неделю (их собственная бакалейная лавка была после смерти деда продана за гроши), он помылся в душевой для мальчиков и надел чистую рубашку, брюки и лакированные ботинки, которые принес с собой в бумажном пакете. Потом двинулся вниз по Чанселлор-авеню к Фабиан-плейс, где жила семья Алана Майклза. Несмотря на полиомиелит, главная улица, вдоль которой сплошной линией стояли магазины, была полна народу: люди делали субботние продовольственные покупки, забирали одежду из чистки, покупали лекарства в аптеках, заходили в магазины электротоваров, женской одежды, скобяных изделий, в оптику. В парикмахерской Френчи все стулья были заняты мужчинами, дожидавшимися своей очереди постричься или побриться; рядом, в обувной мастерской, хозяин-итальянец — единственный нееврей среди владельцев местных коммерческих заведений, не исключая и Френчи, — трудился без устали, разыскивая для клиентов их починенную обувь в куче, громоздившейся на прилавке, и сквозь открытую дверь громогласно вещало итальянское радио. Над большими окнами магазинов, выходившими на улицу, уже развернули навесы: солнце палило вовсю.
Был безоблачный, ослепительно яркий день, и с каждым часом делалось все жарче. Местные ребята, у которых он вел физкультуру и которые ходили к нему на спортплощадку, оживлялись, завидев его на Чанселлор-авеню: поскольку он жил не здесь, а в Саутсаидском школьном округе, они не привыкли встречаться с ним в неофициальной обстановке. Он махал в ответ на их приветственные возгласы: "Мистер Кантор!", улыбался и кивал их родителям, иных из которых помнил по собраниям Родительско-учительской ассоциации. Один из отцов остановился поговорить с ним.
— Хочу пожать вам руку, молодой человек, — сказал он мистеру Кантору. — Вы дали этим итальяшкам от ворот поворот. Этой вонючей своре. Один против десятерых. Молодец!
— Спасибо, сэр.
— Я Марри Розенфелд. Отец Джои.
— Спасибо вам, мистер Розенфелд.
Затем остановилась женщина, которая шла навстречу с покупками. Приветливо улыбнувшись, она сказала:
— Я миссис Леви, мама Берни. Мой сын вас просто боготворит, мистер Кантор. Но я хочу кое о чем вас спросить. Когда в городе творятся такие вещи, вы считаете, мальчикам полезно носиться до изнеможения по этой жаре? Берни приходит домой мокрый до нитки. Разве это правильно? Посмотрите, что с Аланом случилось. Как семья от этого оправится? Два его брата ушли на войну, а тут такое.
— Я не позволяю ребятам перенапрягаться, миссис Леви. Я слежу за ними.
— У Берни, — настаивала она, — нет тормозов. Если его не остановить, он будет носиться день и ночь.
— Будьте уверены, я его остановлю, если он начнет перегреваться. Я буду за ним приглядывать.
— О, спасибо вам огромное. Всем нам очень повезло, что именно вы занимаетесь с нашими мальчиками.
— Я делаю, что могу, — ответил мистер Кантор. Пока они разговаривали с мамой Берни, вокруг собралась небольшая группа людей, и теперь другая женщина, шагнув к нему, тронула его за рукав.
— И куда, скажите мне, смотрит департамент здравоохранения?
— Вы меня об этом спрашиваете? — удивился мистер Кантор.
— Да, вас! Одиннадцать новых случаев в Уикуэйике за одни сутки! Один мальчик умер! Я хочу знать, что предпринимается для защиты наших детей.
— Но я не работаю в департаменте здравоохранения, — сказал он. — Я заведую школьной спортплощадкой.
— А мне сказали, что вы связаны с департаментом! — наседала она.
— Нет, не связан. Я рад был бы помочь вам, но я работаю в школьной системе.
— Звонишь в департамент, — сказала она, — и все время занято, занято. Я думаю, они нарочно держат трубку снятой.
— Их сотрудники были здесь, — вступила в разговор еще одна женщина. — Я их видела. Они повесили карантинный знак на один дом на моей улице. — В ее голосе послышалось отчаяние. — На моей улице есть случай полио!
— А департамент здравоохранения знай себе бездельничает! — сказал кто-то рассерженно. — Как город собирается это останавливать? Да никак не собирается!
— Надо что-то делать, а они сидят сложа руки!
— Они должны проверять молоко, которое пьют дети: полио идет от грязных коров и от их инфицированного молока.
— Нет, — произнес кто-то еще, — дело не в коровах, а в молочных бутылках. Их не стерилизуют как следует.
— Почему никто ничего не окуривает? — спросил еще кто-то. — Где дезинфекция? Надо
— Почему не делают так, как в моем детстве? Нам повязывали на шею камфарные шарики. Помню, была такая вонючая штука, называлась асафетида, — может быть, это сейчас подействовало бы?