И тогда он сказал. И негр, значит, был где-то рядом, хотя, когда он вошел, майор де Спейн уже стоял спиной к двери. И он не обернулся. Просто указал рукой на стол, той, в которую мама вложила платок; и негр пошел к столу: шаги у него были тихие, кошачьи; ни секунды не медля, ни на кого не глядя, мне показалось, даже не дойдя до стола, он повернул и пошел обратно; легкий взмах черной руки в белом рукаве и пистолет исчез; я даже не заметил, как он взял его; и когда он шел мимо меня к двери, я смотрел на него во все глаза, но так и не понял, куда он дел пистолет. Мама дважды позвала меня, пока я очнулся.
— Идем, — сказала она.
— Подождите, — сказал майор де Спейн.
Он снова повернулся к нам лицом.
— Что вы с отцом вложили в него? Вы должны знать.
— Знаю только, что это родилось давно, пришло к нам издалека. И, видно, замешано было на крепких дрожжах, потому что крепости хватило на внуков и правнуков. Значит, все правильно, раз Пит ради этого пошел умирать по собственной воле. Идем, — снова сказала она.
— Подождите, — сказал де Спейн. — Подождите. Откуда вы приехали?
Мама остановилась.
— Я уже сказала, из Французовой Балки.
— Знаю. На чем вы приехали? На попутном фургоне? У вас ведь своей машины нет?
— Нет, — сказала мама. — Мы приехали на автобусе мистера Куика. Он по субботам ходит в город.
— Но обратно уходит вечером. Вас отвезет моя машина.
Он опять позвал негра. Но мама остановила его.
— Спасибо, — сказала она. — Мы заплатили вперед за обратную дорогу. Так что мистер Куик отвезет нас.
Одна старая, очень богатая дама, которая родилась и выросла в Джефферсоне, а умерла далеко на севере, оставила городу деньги, чтобы построили музей. Это был дом, похожий на церковь, выстроенный только затем, чтобы хранить в нем картины, собранные ею самой во всех уголках Соединенных Штатов; картины рисовали художники, которым так полюбились места, где они родились или просто жили, что они захотели нарисовать их: пусть и другие люди увидят их и полюбят; на картинах были дети, женщины и мужчины, дома, улицы, города, леса, поля, реки, словом, все, что было их жизнью, работой и радостью; и все другие люди, например, мы с мамой из Французовой Балки и даже из местечка меньшего, чем Французова Балка, в нашем округе или где-нибудь еще могли бесплатно прийти сюда, в прохладную тишину и смотреть сколько душе угодно на этих мужчин, женщин, детей, которые так похожи на нас, только у них другие дома и амбары, и землю они пашут не так, и другие цветы и деревья растут в их краю. Когда мы вышли из музея, было уже поздно, еще позже подошли к автобусу и совсем поздно покатили обратно. Зато мы не опоздали и даже успели разуться. Очень долго не шла миссис Куик, и Солону пришлось ждать ее: он не поглядел бы, что это его жена, но она уплатила двадцать пять центов за субботнюю поездку в город и обратно на его автобусе из денег, что выручала от продажи яиц, а он не мог уехать, оставив в городе хоть одного пассажира, уплатившего за проезд. И хотя автобус опять мчался очень быстро, когда дорога спрямилась, наконец, в длинную ленту шоссе, все небо над Америкой прочертили тонкие закатные лучи, сходившиеся к Тихому океану, они тихо сияли над всей землей, так полюбившейся людям, чьи картины висели в музее, а мы даже не знали их имен; и небо, прочерченное лучами-спицами, было как огромное тихо гаснущее колесо.
И мне вспомнилось вдруг, как отец всегда ставил нам с Питом в пример нашего деда. Корил нас за то, что мы чего-то не сделали, а должны были, по его мнению, сделать; или отговаривал, разузнав о наших планах, от какой-нибудь очередной проделки — в том и другом случае он говорил: «Дед ваш так бы не поступил». Я помнил деда, вернее, это был дед отца; он был такой старый, не верилось, что люди могут так долго жить, как будто он был родной брат патриархов из Бытия и Исхода, которые лицом к лицу говорили с богом, и он их всех, кроме бога, пережил. Такой старый, что, казалось, он просто не мог сражаться в той давней войне Юга и Севера, хотя он об этом одном и толковал и когда бодрствовал и когда мы наверняка знали, что он спит, так что в конце концов мы уже перестали различать, спит он или нет. Он обычно сидел в кресле под шелковицей, или на солнечной стороне террасы, или у очага; иногда вскакивал с кресла, но это не значило, что он не спит; вскакивал и выкрикивал: «Эй! Эй! Тревога!», и мы не могли понять, спит он или проснулся. Он выкрикивал имена северян и южан, и не только солдат: Форрест, Морган Эйб Линкольн, Ван Дорн, Грант а то даже полковник Сарторис, чьи потомки до сих пор жили в наших краях, а то еще Роза Миллард, теща полковника Сарториса, которая не подпускала к дому ни одного янки, ни одного саквояжника все четыре года войны, покуда Сарторис не вернулся домой. Пит только смеялся. А нам с отцом было стыдно. Мы не знали, как к этому относится мама, и вообще ничего не понимали до одного случая в кино.
Это был длинный ковбойский фильм с продолжениями; мне казалось, он идет по субботам в кинотеатре вот уже много лет. Пит, отец и я каждую субботу ездили в город смотреть продолжение, иногда с нами ездила мама, она сидела в темноте зала, а на экране палили из пистолетов, неслись во весь опор кони, чудилось — сейчас беглеца настигнут, но нет, он уходил, конечно; а в следующую субботу опять погоня и в следующую, а всю неделю мы с Питом мечтаем: он о пистолете с рукояткой, выложенной перламутром, а я — о караковом жеребце героя. Однажды мама решила взять с собой деда. Дед сидел между мамой и мной и сразу заснул; он был такой старый, что не храпел, а спал тихо-тихо, пока на экран не вылетела конница; появлялась она всегда в одно время — по субботам можно было ставить по ней часы; кони мчались по склону горы, свернули, понеслись по ущелью, еще миг, и они ринутся в зал и поскачут среди белеющих в темноте лиц, как початки на кукурузном поле. И дед проснулся. Он весь напрягся и замер. Даже я ощутил, как он напрягся. Потом он сказал: «Конница!» Потом вскочил на ноги. «Форрест! — закричал он. — Бедфорд Форрест! Прочь с дороги! Прочь!» — и стал пробираться между рядами, хватаясь за что и за кого попало. Наконец он вырвался и бросился к выходу, вопя на ходу: «Форрест! Форрест! Это он! Прочь с дороги!» Мы побежали за ним, но дед был уже на улице, ослепленный светом, не досмотрев половины фильма. Он жмурился и дрожал, а Пит, упершись руками в стену, как будто ему вдруг стало плохо, хохотал до упаду; отец тряс деда за локоть и говорил: «Старый дурень! Вот старый дурень!», пока мама не велела ему замолчать. Почти на руках мы потащили его в переулок, где был привязан наш фургон, и усадили его; мама села рядом, взяла его руку в свою и держала, покуда он не перестал дрожать.
— Принеси ему пива, — сказала она отцу.
— Еще пива ему! — сказал отец. — Старый дурень, выставил себя на посмешище перед всем городом.
— Иди и принеси ему пива! — сказала мама. — Он будет сидеть здесь в своем фургоне и пить пиво. Скорее!
И отец принес, мама взяла бутылку и держала, пока рука деда не ухватила ее покрепче; вот он сделал хороший глоток, почти перестал дрожать и выдохнул: «А-ах!», снова глотнул, выпростал руку из маминой, совсем перестал дрожать и начал пить мелкими глотками, приговаривая: «Ха!» Остановился, опять немного отпил, опять хакнул; на бутылку он не глядел, а озирался по сторонам, и глаза его, когда он мигал, поблескивали.
— Сами вы дурни! — закричала мама на отца, на Пита и на меня. — Ни от кого он не убегал! Он бежал впереди всех, крича всем этим болванам, чтобы они береглись, потому что наступали люди, лучшие, чем они, и даже семьдесят пять лет спустя все еще могучие, все еще опасные.
Я тоже их знал. Видел их, хотя за всю жизнь не уезжал из Французовой Балки дальше, чем на расстояние полдня пути. Это как небесный свод, на котором тихо догорают лучи-спицы. Как будто тонкие нити протянулись из крохотного поселка, который даже не обозначен на карте и не больше двухсот человек знают, что называется он Французова Балка, и еще столько же — что у него вообще есть название; протянулись по всей земле к большим городам и маленьким деревушкам, которые так полюбились людям, в них живущим, — и тем, кто умеет рисовать с них картины и кто не умеет; к мирным уютным местечкам, когда мира в них не было; к далекому прошлому, к подвигам, возвратившим мир; к людям, шедшим на подвиги; они все вынесли и выстояли, сражались, терпели поражение и снова сражались, не зная, что их дело проиграно; они покоряли горы, проходили прерии и пустыни, и вместе с ними росла, раздавалась вширь страна. Я знал их: все еще могучие семьдесят пять лет спустя, и дважды семьдесят пять, и во все грядущие годы: все еще могучие, все еще опасные, рвущиеся на запад, восток, север, юг; и вот все, за что они сражались и ради чего гибли, слилось в одно слово, прогремевшее, как гром. Это слово — Америка, и оно объяло всю эту землю.
Из сборника «Городок»
МЕДНЫЙ КЕНТАВР
I
В нашем городе Флем Сноупс уже воздвиг себе памятник, правда, из меди, но все равно очень даже прочный, потому что он хоть и торчит беспрестанно на глазах у всего города да еще виден из трех или четырех мест в нескольких милях за городской чертой, всего четверо, двое белых и двое негров, знают, что это памятник ему и даже вообще, что это памятник.
Он приехал в Джефферсон из захолустья с женой и маленькой дочкой, но еще до его появления шла молва, что он очень ловко обстряпывает всякие тайные делишки. Есть у нас в округе один агент по продаже швейных машин, Сэрет его фамилия, раньше он был совладельцем маленького ресторанчика, имел в нем половинную долю — и сам он не из последних ловкачей, умеет обвести вокруг пальца, и так, что его, собственно, и уличить невозможно, — деревенских жителей да и городских тоже, причем действует только по-честному.
Агент этот без отдыха и без устали разъезжает по всей округе, и от него-то мы впервые прослышали о проделках Сноупса: о том, как он для начала, когда служил приказчиком в деревенской лавчонке, в один прекрасный день удивил всех и женился на дочке своего хозяина, совсем еще молодой девчонке, которая в тех местах слыла первой красавицей. Поженились они совершенно неожиданно, в тот самый день, когда трое ее прежних ухажеров уехали из округа; больше их и не видали.
Вскорости после свадьбы Сноупс с женой перебрался в Техас, а через год она возвратилась оттуда с дочкой, которая уже выросла из пеленок. А еще через месяц вернулся сам Сноупс, и при нем был какой-то не известный никому человек, и они пригнали табун полудиких мустангов, которых человек этот продал с торгов, взял денежки и отбыл неведомо куда. И тут только покупатели обнаружили, что лошадки даже не ведают, что такое узда. Но никто так никогда и не узнал, участвовал ли Сноупс в этом деле и получил ли он какой-нибудь барыш.
А потом он объявился, взял да приехал в фургоне, где сидела его жена и были сложены пожитки, а в кармане у него лежала купчая на долю Сэрета, заместо которого он и стал совладельцем того ресторанчика. Сэрет никому не рассказывал, как Сноупс заполучил эту купчую, и мы узнали только, что тут замешан клочок бросовой земли, которую миссис Сноупс вместе с прочим имуществом принесла ему в приданое. Но как они сторговались, про это даже Сэрет, словоохотливый весельчак, который всегда готов посмеяться не только над другими, но и над самим собой, не сказал ни словечка. Правда, с тех пор он всякий раз, когда поминал Сноупса, не скупился на свирепые и язвительные похвалы.
— Да, братцы, — говаривал он, — мистер Сноупс меня переплюнул. Это такой человек, куда мне до него, только позавидуешь, он весь штат Миссисипи ощипать способен.
Сноупс занялся ресторанчиком и сразу пошел в гору. Иначе говоря, он живо избавился от совладельца, а со временем и сам ресторанчик передал на руки управляющего, и у нас в городе уже решили было, что теперь-то мы знаем главный секрет его успеха и везения. Мы решили, будто все дело в его жене; без колебаний примирились с тем злом, которое в забытых богом городишках, вроде нашего, могут возвести на кого угодно, даже на самых честных людей. А она поначалу только помогала мужу в ресторане. Мы видели ее за деревянной стойкой, гладко отполированной локтями не одного поколения едоков: молоденькая, цветущая, словно сошла с картинки из календаря; лицо гладкое, не омраченное ни единой мыслью и вообще ничем таким в этом роде; очарование бесхитростное и неотразимое, в нем ни тени расчета или стеснительности, причем (именно благодаря его неомраченности, а отнюдь не широте) создавалось впечатление той щедрой, безмятежной, неуязвимой красоты, какой дышат девственные снега на горной вершине, и она слушала без улыбки, когда майор Хокси, единственный пожилой холостяк в городе, человек с дипломом Йельского университета, который вскоре должен был стать мэром города и как-то неуместно выглядел среди провинциалов в рубашках без воротничков, среди мрачных жующих физиономий, болтал с нею, попивая кофе.
Она была не то чтобы неприступна: именно неуязвима. Потому-то и бесполезно было сплетничать, когда у нас на глазах Сноупс пошел в гору, перерос этот ресторанчик и стал вместе с майором Хокси заправлять городскими делами, а потом, меньше чем через полгода после торжественного вступления Хокси в должность, Сноупс, который по всей видимости, до переезда в город никогда и близко не видал ни единой машины, кроме разве точильного круга, стал смотрителем городской электростанции. Миссис Сноупс по природе была из тех женщин, чье доброе имя измеряется единственно успехами и богатством их мужей; справедливости ради надо сказать, что другого повода для сплетен, кроме карьеры ее мужа в бытность Хокси мэром города, попросту не было.
Но было все же нечто неуловимое: отчасти что-то в ее поведении и в лице; отчасти же в том, что мы уже слышали о средствах, которыми пользовался Флем Сноупс. А может, то, что мы знали или думали о Сноупсе, только и имело значение; может, то, что мы считали ее тенью, на самом деле была просто его тень, падавшая на нее. Как бы там ни было, а когда мы видели Сноупса и Хокси вместе, нам в головы сразу приходила мысль о нем и о супружеской измене, и мы представляли себе, как они прогуливаются вдвоем да дружески болтают промеж собой, рогоносец и любовник его жены. Может, как я уже говорил, виноват тут наш город. И уж наверняка город виноват, ежели мысль о том, что они на дружеской ноге, бесила нас больше, чем даже мысль об измене. Казалось, это недопустимый разврат, чудовищная извращенность: мы могли бы если не простить измену, то хоть примириться с нею, будь они врагами, как и положено по логике вещей и самой жизни.
Но они вовсе не были врагами. Хотя и друзьями мы все-таки тоже навряд ли могли бы их назвать. У Сноупса вообще не было друзей; в городе не нашлось бы мужчины или женщины, считая и Хокси, и саму миссис Сноупс, никого, кто, как мы думали, мог бы сказать: «Я знаю, что у него на уме», — и меньше всего могли бы сказать это те люди, среди которых мы то и дело его видели у печки в одной вонючей третьеразрядной бакалейной лавчонке, где он любил посидеть часок-другой, слушая разговоры да помалкивая, два или три вечера в неделю. И мы думали, что его жена, какая она там ни будь, в дураках его не оставит. А сделать это удалось другой женщине, негритянке, на которой недавно женился третьим браком Том-Том, кочегар, работавший на электростанции в дневную смену.
Том-Том был чернокожий: здоровенный, как бык, он весил двести фунтов, имел за плечами шестьдесят лет от роду, хотя на вид ему нельзя было дать и сорока. За год перед тем он взял третью жену, молодую женщину, которую содержал в строгости, словно какой-нибудь турок, в хижине за две мили от города и от электростанции, где проводил двенадцать часов каждые сутки, орудуя лопатой и кочергой.
Однажды под вечер он только успел выгрести шлак из топок и сидел на угольной куче, отдыхал от трудов да покуривал трубочку, как вдруг приходит Сноупс, смотритель станции, его наниматель и прямой начальник. Топки были вычищены, давление в котлах поднято, и из предохранительного клапана в главном котле со свистом вырывался пар.
Тут входит Сноупс: невысокий человечек неопределенного возраста, широкоплечий и коренастый, в белой рубашке, хоть и без воротничка, но на удивление чистой, и в клетчатой кепке. Лицо круглое, гладкое и то ли совершенно непроницаемое, то ли попросту пустое. Глаза цвета болотной воды; безгубый рот сжат в нитку. Непрестанно жуя, он глядит на предохранительный клапан.
— Сколько весит вот этот свисток? — спрашивает он после короткого раздумья.
— Фунтов на десять потянет, никак не меньше, — отвечает Том-Том.
— Литая медь?
— Уж ежели это не литая медь, стало быть, я литой меди сроду не видывал, — говорит Том-Том.
При этом Сноупс ни разу даже не взглянул на Том-Тома. Он все глядел, вскинув голову, на клапан, который свистел тонко, пронзительно, выматывая душу. Потом сплюнул, повернулся и вышел из котельной.
II
Воздвигал он себе памятник неспеша. Но вот что удивительно: человек, когда он чего украсть надумал, всегда избирает не простые, а самые что ни на есть хитрые и головоломные способы. Будто существует неведомая и невидимая общественная сила, которая ему препятствует, сталкивает его здравомыслие с его же ловкостью, и ему кажется, будто желанная вещь бог весть какая ценная, а ведь, по всей вероятности, ежели б он просто взял ее да уволок у всех на глазах, никто бы и не заметил или внимания бы не обратил. Но Сноупса это не могло удовлетворить, потому что у него ведь не было ни дальновидности мошенника, ни отчаянной смелости разбойника.
Да он и не ставил перед собой поначалу никакой дальней цели; он желал не большего, чем случайный бродяга, который мимоходом стянул три яйца прямо из курятника. Или, может, он просто не был еще уверен, что на медь есть настоящий спрос. Потому что следующий шаг он сделал только через пять месяцев после того, как Харкер, механик, который работал в ночь, пришел как-то с вечера заступать смену и увидел, что все три предохранительных клапана исчезли и заместо них вкручены стальные заглушки, которые могут выдержать давление хоть в тысячу фунтов.
— А днища всех трех котлов соломиной проткнуть можно! — рассказывал Харкер. — Да к тому же ночной кочегар, этот чернокожий Тэрл, не разбирает даже, что показывают манометры, и знай себе шурует уголь в топках! Когда я взглянул на манометр первого котла, то был уверен, что отправлюсь на тот свет, прежде чем успею схватиться за регулятор. И когда я, наконец, вдолбил Тэрлу в башку, что сто на этом циферблате означает, что он, Тэрл, не только потеряет работу, но потеряет ее так основательно, что никто уж и самой работы не сыщет, чтоб отдать ее другому такому же выродку, который думает, будто перегретый пар все одно как иней на стекле в морозную погоду, я настолько успокоился, что спросил, куда же подевались эти клапаны.
— Мистер Сноупс взял, — говорит Тэрл.
— Да за каким дьяволом?
— А я почем знаю? Я только говорю то, что слышал от Том-Тома. Он сказал, что мистер Сноупс сказал, что поплавок в баке на водокачке слишком легкий. Бак, говорит, того и гляди течь даст, и потому надобно, мол, приладить эти три клапана к поплавку, чтоб он стал потяжелее.
— Ты хочешь сказать… — говорю я. И тут у меня застопорило. — Ты хочешь сказать…
— Это Том-Том так сказал. А сам я знать ничего не знаю.
Как бы там ни было, но клапаны исчезли. До тех пор мы с Тэрлом, случалось, могли малость всхрапнуть, как доведем давление до нормы, и все вроде спокойно. Но в ту ночь мы глаз не сомкнули. До утра просидели на угольной куче, откуда видны все три манометра. И с самой полуночи, после того, как выгорел уголь, во всех трех котлах не хватило бы пара, чтоб раскалить жаровню для орехов. И даже когда я пришел домой и лег в постель, спать я не мог. Только закрою глаза, мне сразу видится манометр величиной с таз, и красная стрелка с угольную лопату подползает к ста фунтам, и я просыпаюсь с криком в холодном поту.
Но даже тогда эта история в конце концов позабылась, и Харкер с Тэрлом снова могли малость всхрапнуть при случае. Может, они решили, будто Сноупс уже стянул три яйца и больше уж ни на что не позарится. А может, решили, будто он сам испугался, когда увидел, как легко это ему сошло с рук. Потому что следующее действие он разыграл только через пять месяцев.
Однажды под вечер Том-Том вычистил топки, поднял пары в котлах и сидел на угольной куче, покуривая трубку, как вдруг входит Сноупс, несет что-то, — Том-Том сперва подумал, что это подкова для мула. Но мистер Сноупс отнес эту штуку в темный угол за котлы, где была целая груда негодных деталей, густо облепленных грязью: клапаны, стержни, втулки и прочее, встал на колени и начал разбирать детали, по очереди пробовал их этой самой подковой да время от времени отбирал которую-нибудь и клал у себя за спиной на пол. Том-Том видел, как он перепробовал магнитом каждый обломок металла в котельной, отделяя железо от меди, а потом велел собрать всю медь и снести в контору.
Том-Том собрал медь в ящик. Сноупс ждал в конторе. Он заглянул в ящик, потом сплюнул.
— Ты как с Тэрлом, ладишь? — спросил он.
А Тэрл, надо вам, пожалуй, еще раз напомнить, был кочегар, который в ночь работал: тоже негр, только цвета дубленой кожи, а Том-Том — тот был черный, как деготь, и если Том-Том весил двести фунтов, то Тэрл, даже с целой лопатой угля в руках, еле потянул бы на сто пятьдесят.
— Я знаю свое дело, — ответил Том-Том. — А чего там Тэрл делает, это меня не касается.
— А вот Тэрл думает иначе, — сказал мистер Сноупс, не переставая жевать, и поглядел на Том-Тома, который тоже на него поглядел в упор. — Тэрл хочет, чтоб я перевел его в дневную смену вместо тебя. Говорит, что устает работать по ночам.
— Пускай сперва поработает с мое, а потом уж просится в дневную смену, — сказал Том-Том.
— Тэрл не намерен дожидаться так долго, — сказал Сноупс, и при этом все жевал да поглядывал на Том-Тома. Потом он рассказал Том-Тому, что Тэрл задумал украсть с электростанции железо да свалить воровство на Том-Тома, чтоб его выгнали в шею. А Том-Том стоял, здоровенный, неповоротливый, с круглой, твердой, маленькой головой. — Вот он чего задумал, — сказал Сноупс. — Поэтому я хочу, чтоб ты отнес все это домой и спрятал хорошенько, чтобы Тэрлу не сыскать. А я вскорости соберу улики против Тэрла и дам ему расчет.
Том-Том выслушал Сноупса молча, только изредка помаргивал. А потом говорит с живостью:
— Я знаю способ почище.
— Это какой же способ? — спрашивает Сноупс. Но Том-Том не ответил. Он все стоял, большой, угрюмый, чуть насупленный, молчаливый; и очень даже суровый, хотя нисколько не кипятился. — Нет, нет, — сказал Сноупс. — Это не пройдет. Ежели ты устроишь заваруху с Тэрлом, я выгоню вас обоих. Делай, как я говорю, ежели, конечно, тебе не надоело здесь работать и ты не хочешь уступить место Тэрлу. Хочешь?
— Кажется, пар я поддерживаю исправно, никто еще покуда не жаловался, — проворчал Том-Том.
— Тогда делай, как я говорю, — повторил Сноупс, — снеси все это домой нынче же вечером. Да так, чтоб никто не видел, даже твоя жена. А ежели не хочешь, скажи прямо. Я, пожалуй, найду кого-нибудь посговорчивей.
Том-Том его послушался. И держал язык за зубами, даже потом, хотя видел, как всякии раз, когда скапливалась куча негодных деталей, Сноупс пробовал их магнитом и откладывал в сторонку, Том-Том нес их домой и прятал. Потому что Том-Том работал кочегаром сорок лет, с тех самых пор, как стал взрослым. Сперва он топил один котел и получал за это двенадцать долларов в месяц, а теперь котлов стало три, и он получал шестьдесят долларов в месяц, и ему было шестьдесят лет, и у него был собственный домик, и клочок земли, засеянный кукурузой, и мул, и пролетка, на которой он ездил в церковь по два раза каждое воскресенье при золотых часах на цепке и с молодой женой.
Но в то время мистер Харкер знал только, что металлический хлам постепенно накапливается в углу за котлами, а потом вдруг исчезает за одну ночь, и теперь он каждый вечер повторял все ту же шутку — торопливо входил на электростанцию и говорил Тэрлу: «Ну, я вижу, машинка еще работает. Там во втулках и цапфах много меди, да только они слишком быстро вертятся, магнит к ним не приставишь». — А потом продолжал уже серьезней, даже очень серьезно, безо всякой насмешки или язвительности, потому как и в Харкере было что-то от Сэрета: «Вот сукин сын! Он, пожалуй, продал бы и котлы, ежели б знал, как тебе с Том-Томом без них поддерживать пары».
А Тэрл помалкивал. Потому что к тому времени у Тэрла появились свои соблазны и заботы, те же, что и у Том-Тома, но Харкер про это не знал.
Меж тем после Нового года в городе навели ревизию.
— Приехали сюда двое в очках, — рассказал Харкер. — Проверили счетные книги и стали всюду совать нос, все подсчитывали и записывали. А потом вернулись в контору, и в шесть, когда я пришел, они еще были там. Кажется, чего-то у них не хватало: кажется, какие-то старые медные детали были записаны в книгах, и этой меди не нашли или что-то в этом роде. По книгам она числилась, и новые клапаны, и всякие мелкие части были налицо. Но провалиться мне на этом месте, если они нашли хоть одну старую деталь, кроме одной паршивой затычки, которая случайно завалилась куда-то, где магнитом ее было не достать, наверное, под скамью закатилась. Странное дело. Мы с ними снова пошли на электростанцию, и я держал фонарь, а они снова шарили во всех углах и здорово извозились в саже и масле, но вся эта медь, ясное дело, как в воду канула. С тем они и ушли.
А на другое утро приходят снова. И с ними чиновник из городского управления, и они требуют мистера Сноупса, но им пришлось дожидаться, покуда он пришел в своей клетчатой кепке, с табачной жвачкой во рту, жует и глядит на них, а они бормочут и мнутся, никак не решаются ему сказать. А потом рассыпаются в извинениях и снова мнутся и бормочут, — им, мол, право, неловко. Но ничего другого не оставалось, как обратиться к нему как к смотрителю электростанции: угодно ли ему, чтобы меня, Тэрла и Том-Тома арестовали немедленно или можно обождать до завтра? А он стоял и жевал, и глаза у него были, как две капли из масленки на куске сырого теста, а ревизоры все рассыпались перед ним в извинениях.
— Сколько всего? — спросил он.
— Триста четыре доллара пятьдесят два цента, мистер Сноупс.
— Полностью?
— Мы два раза проверили, мистер Сноупс.
— Хорошо, — говорит он. Лезет в карман, достает деньги и выкладывает триста четыре доллара пятьдесят два цента наличными и просит расписку.
III
Потом наступило лето, а Харкер все смеялся над тем, что творилось у него на глазах, хотя мало чего видел, но думал, будто они морочат друг друга, тогда как на самом деле морочили-то его самого. Ведь в то лето события уже назрели, дошли до высшей точки. А может, Сноупс просто решил пожать первую жатву: освободить землю для нового посева. Ведь не мог же он знать в тот день, когда послал за Тэрлом, что уже достроил свой памятник до самого верху и начал снимать леса.
Дело было вечером; он сходил поужинал, вернулся на электростанцию, а потом послал за Тэрлом; и вот двое, белый и негр, снова оказались с глазу на глаз в конторе.
— Что там у тебя за неприятности с Том-Томом? — спросил он.
— У меня с ним? — сказал Тэрл. — Ежели б я мог устроить Том-Тому неприятности, он давно ушел бы со станции и поступил еще куда- нибудь, хоть официантом. Чтоб была неприятность, нужны двое, а Том-Том только один, хоть и здоровенный, как бык.
Сноупс поглядел на Тэрла.
— Том-Том думает, что ты хочешь перейти в дневную смену.
Тэрл потупил глаза.
— Я управляюсь с лопатой не хуже Том-Тома, — сказал он.
— И Том-Том это знает. Он знает, что становится стар. Но при этом он знает, что никто, кроме тебя, не может отнять у него работу.
И Сноупс, глядя Тэрлу прямо в лицо, рассказал, как Том-Том вот уже целых два года ворует медь с электростанции, а вину хочет свалить на Тэрла, чтоб его выгнали; и не далее как сегодня Том-Том говорил ему, Сноупсу, что Тэрл вор.
Тэрл поднял голову.
— Враки, — сказал он. — Ежели я не крал, ни один черномазый не может меня обвиноватить, хоть он и здоровенный верзила.
— Само собой, — сказал Сноупс. — Ну так вот, надо вернуть эту медь.
— Но ежели ее взял Том-Том, — тогда, по моему разумению, забрать должен мистер Бэк Коннер, — сказал Тэрл.
А Бэк Коннер — это наш городской шериф.
— Ну, тогда не миновать тебе тюрьмы. Том-Том скажет, что и знать. не знал об этой меди. А стало быть, выйдет, что единственный, кто об ней и знал, — ты. Что же, по твоему разумению, подумает Бэк Коннер? Выйдет, ты один знал, где она спрятана, и Бэк Коннер поймет, что даже у дурака хватило бы ума не прятать краденое в собственном амбаре. Тебе единственное остается — принести медь назад. Сходи туда днем, когда Том-Том на работе, возьми ее да тащи ко мне, а я ее спрячу, и у меня будет улика против Том-Тома. Или, может, ты не хочешь работать в дневную смену? Тогда так прямо и скажи. Я найду кого посговорчивей, уж будь уверен.
И Тэрл согласился. Он-то ведь не проработал кочегаром сорок лет. И вообще столько лет не работал, потому как ему было всего тридцать отроду. Но будь ему даже все сто, все равно никто не мог бы его попрекнуть тем, что он сорок лет работал.
— Разве только ежели принять в соображение, сколько он шлялся по ночам, — сказал Харкер. — Ведь ежели Тэрл когда-нибудь женится, ему входная дверь будет без пользы, он и не сообразит, для чего она нужна. Он все одно должен будет залезать через окно, иначе ему и невдомек будет, зачем он вообще пожаловал. Правда, Тэрл?
Ну а потом все было проще простого, ведь человеческие ошибки, как и успехи, обычно очень просты. В особенности успехи. Наверно потому-то люди так часто упускают успех: не замечают его да и только.
— А ошибка Сноупса была в том, что Сноупс избрал Тэрла, чтоб тот таскал для него каштаны из огня, — сказал Харкер. — Но и не в Тэрле главная беда, Сноупс тогда же совершил вторую ошибку, хотя даже не подозревал об этом. Он позабыл вовремя вспомнить о рослой, светлокожей жене Том-Тома. Когда я узнал, что из всех джефферсонских негров он избрал именно Тэрла, который хоть раз непременно залезал (или пытался залезть) в окно к каждой молодой женщине на десять миль окрест, и послал его к Том-Тому на дом, хотя знал, что Том-Том все это время, до семи часов шурует уголь, а потом пойдет пешком домой за две мили, и воображал, что Тэрл станет там зазря терять время и шарить где-нибудь, кроме как в постели у Том-Тома, я как подумаю, что Том-Том шурует уголь, этот рогоносец, который тоже был на дружеской ноге с любовником своей жены, как сказал тот малый про мистера Сноупса и полковника Хокси, да ворует медь, чтоб Тэрл не отнял у него работу, а Тэрл тем временем трудится у него на дому, у меня такое чувство, будто я сейчас сдохну.