Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Баллада судьбы - Вардван Ворткесович Варжапетян на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Держась друг за друга, узники поднимались по лестнице, освещенной факелами стражи. Глаза, привыкшие к темноте, ослепил снег. Босые ноги скользили на замерзших комьях грязи.

Их построили во дворе, дрожащих на ветру. У стены стояла громадная виселица, на столбах замерзли густые натеки смолы. Пять веревок свисали с поперечины, и каждая оканчивалась петлей.

— Пошевеливайтесь, мерзавцы, монсеньор д'Оссиньи повелел спровадить вас в ад еще до обедни, чтобы успеть помолиться за ваши грязные души. Слушайте! Духовный суд города Мэн признал Франсуа Вийона повинным в тяжких преступлениях против Христовой церкви, короля Франции и почтенных горожан Парижа, Орлеана, Бур-ля-Рена, Мэна и приговорил злодея к позорной казни.

— Я не виновен! Клянусь пречистой девой, я не виновен! Господа, сжальтесь, я…

Два стражника потащили упирающегося Франсуа к палачу, раздвинувшему черными перчатками петлю. По толстой веревке ползла божья коровка — откуда она здесь зимой? Милосердный профос дунул, и она, раскрыв крапчатую красную спинку, выпустила прозрачные крылышки и улетела. Петля больно сдавила горло, отнявшиеся ноги кто-то неумолимо подвигал к дыре, прорубленной в настиле эшафота. Преступник рухнул в черную прорубь — оглушительно хрустнула шея; голова с вздыбившимися волосами оторвалась от тела и взорвалась, как бочка с порохом.

— Мама! Мамочка!

Франсуа открыл глаза: мать гладила его взмокшие седые волосы, шрам, рассекший губу.

— Мама! — Он хрипел, словно петля еще не отпускала горло, душила.

— На, испей святой водицы. — Мать приподняла голову сына, поднесла к пересохшим губам кружку. Зубы стучат, холодно, вода стекает по груди. — Поешь, я поджарила тебе окуня.

— Вы сами поешьте, я не хочу.

— Приходил мэтр Гийом, спрашивал о твоем здоровье.

— Не волнуйтесь, матушка, все хорошо.

— Нет, Франсуа, у тебя никогда хорошо не будет, болит мое сердце. Так и будешь скитаться — без жены, без детей, без угла. А дороже своего угла, мой мальчик, ничего нет: хоть голодный, хоть больной, а в своей конуре лежишь. Ах, мне не век жить, скоро господь призовет к себе, а домик наш тебе останется — больше у меня ничего нет. И станут люди просить: «Пусти пожить — за три экю, за пять экю!», будут тебя льстивыми словами, как вином, хмелить, на коленях просить, горькими слезами плакать. А ты плачь и не пускай их в дом.

Франсуа оглядел комнату, в которой родился и прожил детство: деревянная кровать, оконце, едва пропускающее свет, голые стены, земляной пол, очаг с закопченным котлом на цепи, низкий потолок с темными балками. На столе в оловянном подсвечнике горит свеча.

Ему было шесть или семь лет, когда он с соседскими мальчишками играл возле францисканского монастыря и вдруг услышал волчий вой — в ту зиму волки заходили даже на Гревскую площадь; горожане возвращались после мессы, держа в руках факелы и дреколье. Он стрелой кинулся в дом, уткнулся в колени матери и дрожал. Дедушка Орас, вырезавший толкушку для теста, усадил его на колени, прижал к груди.

— Ну, Франсуа, видел волка?

— Да, он как бросится на меня, а я побежал! А он не придет к нам?

— Да ведь у нас ни мяса нет, ни рыбы, разве что нас проглотит, как кит несчастного Иону.

А вечером Франсуа впервые увидел солдата. Он играл у огня с клубком пряжи, когда в дверь, согнувшись, чтобы не задеть притолоку каской, вошел солдат в панцире из буйволовой кожи, с мечом на широком поясе. Поставил в угол алебарду, подмигнул мальчику.

— Эй, хозяйка, нет ли чего поесть храброму солдату короля?

— И рады бы, господин солдат, да сами голодаем, — ответил дед. — Что ж ты, сынок, так воевал, что даже гуся в плен не взял? Говорят, у бургундцев они с наших коров.

— Ага, а пустобрехи вроде тебя из них сметану доят. Яйца вот несу от Жантильи, если не протухли. — Солдат развязал котомку, выложил на стол дюжину крупных гусиных яиц с присохшими к скорлупе перьями и пометом. — Хозяйка, испеки хоть их, раз поросенка пожалела.

Мать подбросила хворост в огонь, подвесила над очагом чугунок. Когда яйца сварились, деревянной ложкой переложила их в золу, смотрела, как темнеет скорлупа, становится нежно-коричневой. Испекла, щепкой выкатила яйца в подол юбки, но не все — Франсуа видел, что два дальних она припорошила золой. Солдат посмотрел на нее, почесал бороду. А мать заплакала.

— Не плачь, хозяйка. Прощайте, храни вас бог.

…Франсуа погладил руку матери.

— Матушка, а помните, к нам солдат приходил?

— Какой солдат?

— Вы еще ему гусиные яйца пекли.

— Да разве всех упомнишь, Франсуа? Один уйдет, другой придет. Богородица пресвятая, каких только не было! И наши, и бургундцы, и гасконцы, и анжуйцы, и проклятые англичане, а то и вовсе не поймешь, какой земли и веры. Один подушку тащит, другой миску, третий из тебя последнее денье вытряхнет. Помню, один даже сковороду с жареной капустой утащил. Ох, мальчик мой, лучше не вспоминать. Каждое утро брала тебя на руку, в другой кувшин держу и к Сене за водой. Наберу в проруби воды и карабкаюсь наверх, а берег возле Мельничного моста крутой, бывало, поскользнусь и выроню кувшин — только бы ты не убился. И снова к проруби. Тебе пятый год уже шел, а весил ты как двухлетний — легонький, в чем только душа держалась. Так ведь и у меня сил не было. Тащусь, а снег лицо сечет, волки воют. Да разве тебе это понять? Ребенком я тебя грудью кормила, потом дядя Гийом к себе взял, — господи, ниспошли ему долгую жизнь за сердце его золотое! А ты хоть один су в дом принес? Нет, ты все только из дома, все по кабакам пропил, с гулящими девками прогулял! А мать твоя, сынок, вдоволь походила с холщовой сумой, на паперти настоялась, под чужими окнами колокольчиком назвенелась. Приду домой, а дедушка твой Орас спрашивает: «Ну, что там люди добрые подали?» Слепой уже был, а глаза синие-синие, как васильки. Разложим с ним куски, я ем, а сама втихомолку слезы лью, чтоб он не услышал. А он все равно услышит, отымет ото рта кусок и говорит: «Не плачь! Разве мы по своей воле Христа ради просим? Ты перетерпи, вот и Франсуа растет, кормильцем твоим станет. Подрастет, расскажи ему, как хлеб слезами поливала. И сама не забывай». А разве я забыла? — Мать заплакала. — Я ведь всю жизнь, как поднесу кусок ко рту, деда Ораса вспоминаю — да успокоится его душа в святом мире. И как он меня жалел. Отец-то твой не больно ласков был, только и знал нажраться, как свинья, посуду ломать да кричать: «Я из Понтуаза! Я из Понтуаза!» Словно у них в Понтуазе святым духом сыты. А тебя все-таки жалел, возьмет на руки, баюкает. Дядя Гийом тогда в Сорбонне учился, придет после уроков, пугает тебя: «Вот сейчас Коэзр придет, в рогожу завернет!» А отец ему выговаривает: «Что ты, школяр, на ребенка кричишь, разве он виноват, что есть хочет?» Нажует мякиш и в рот тебе сует, а ты чмокаешь. Довольный! А он все приговаривает: «Если уж смерть от нашего Франсуа отступилась, долго жить будет». А сам умер…

Франсуа отер слезы матери.

— Все будет хорошо, успокойте свое доброе сердце.

— Нет, мальчик мой, помяни мое слово, много горя ты перетерпишь, и нигде тебе покоя не будет — ни во дворце, ни в поле. А тюрьма что? В Шатле и Консьержери тоже люди сидят — не звери.

— Матушка, не говорите так. Я буду богатым, вот увидите!

— Молчи, Франсуа, не гневи господа бога. Навидалась я богачей — стирала белье и у прево, и у епископа, и у менял с Ломбардской улицы. Вот уж господа, мочатся и то в серебряный горшок. Правду люди говорят: «Ты знатным дал, господь, немало: живут в достатке и в тиши, им жаловаться не пристало — все есть, живи да не греши!»

— Да какие люди, какие люди! Это я сказал, а они как сороки по Парижу разнесли.

— Ты?! — Мать поджала губы и покачала головой, — Ах, мой хвастунишка, мэтр Гийом говорил мне, что твои похабные песни распевают в кабаках. Что ж, ты думаешь, раз я не знаю ни грамоты, ни счета, так уж и не понимаю, кто поэт, кто пустобрех. Вот король Рено — поэт, принц Жан Орлеанский, еще кто-то… Складно слова складывать только и могут короли да принцы.

Франсуа схватился за голову, застонал.

— Да поймите вы, темная женщина, принцем может стать каждый, у кого папаша король, а не пропойца вроде моего. Напялил корону, вот и король! Но разве эти сиятельные бараны знают, какое это счастье, когда слова вдруг хлынут, словно ливень, и ты ловишь их губами и чувствуешь их вкус на языке! Они захлестывают меня, я в них плыву, как рыба в реке, но мне нужны только самые лучшие слова, звонкие, как кувшины из розовой анжуйской глины, пылающие, как солнце Прованса, свежие, как устрицы Олерона. А они умоляют, они подмигивают мне, как продажные девки: «Ах, Франсуа, возьми нас! Приласкай нас, Франсуа!»— Он рывком сел на постель, закинул за голову костлявые руки, стертые на запястьях. — А я, я…

— Тише, мальчик мой, вдруг кто-нибудь услышит. — Мать прижала к рассеченной губе сына шершавую ладонь прачки, истертую до крови речным песком и золой, всегда холодную от студеной воды прорубей, с распухшими суставами, которые так ломит перед непогодой. — Тише, мой глупенький Франсуа.

— Пустите меня, пусть слышат! Пусть! Клянусь вам, матушка, ваш сын — лучший поэт Франции!

— Хорошо, сынок, я верю тебе. А теперь усни.

Она осторожно подложила ему под голову подушку, укутала плечи одеялом, бросила в огонь последнюю вязанку хвороста, чтобы ему было тепло и покойно. Повесила на цепь горшок — горох варится долго, и она успеет помолиться. Прорехи в плаще залатаны, а перчатки почти новые; в короб уложено белье, иголка с ниткой, сыр, косичка чеснока и хлеб. Ох, не забыть бы еще сушеную малину и липовый цвет, чтобы лечить простуду.

Крепкие кулаки ударили в филенку двери, возвещая, что настал день 9 января 1463 года — последний из трех, записанных решением суда на сборы.

Франсуа откинул крюк, впуская лейтенанта Массэ д'Орлеана и толпившихся за его спиной стражников. В комнате стало тесно.

— Мэтр Вийон, известно ли вам предписание?

— Да, лейтенант Массэ.

— Прошу следовать за мной.

— Что ж, я готов.

Франсуа набросил теплый плащ, потуже подвязал пояс и вскинул короб за спину.

— Ну, матушка, пора в дорогу.

— Но как же, господа, ведь он родился в этом доме? А теперь вы гоните его. Неужели вы отнимете сына от материнской груди: ведь он родился здесь, здесь висела его колыбель. — Она воздела руки к кольцу, ввинченному в потемневшую балку. — Куда вы его ведете, жестокие люди?

Солдаты молчали, стараясь не смотреть на старую женщину, а лейтенант Массэ улыбался.

— Не плачьте, матушка, я вернусь. Останьтесь здесь, на дворе холодно.

— О Франсуа, мальчик мой! — Она целовала его лицо, руки, плащ, не в силах отпустить сына.

— Эй, держите старуху, а вы волоките его из дома!

Уже открыли ставни лавок, катили тележки уличные торговцы, монахи продавали образки святых, ветер гремел вывесками харчевен, у фонтана стояли женщины с кувшинами, с рынков несли мясо, рыбу, овощи; стражникам приходилось порой расталкивать зевак древками алебард, но их становилось все больше, и лейтенант Массэ подумал со злостью, что, пока они дойдут до ворот, соберутся зеваки со всего Парижа. И он был прав — уже бежали школяры, плясуны и жонглеры, цирюльники, кузнецы, оружейники, зубодеры, нищие с папертей, кляузники писцы, свечники, шлюхи. Из окон верхних этажей то выливали помои, то бросали монеты и цветы, приветствуя Франсуа, то призывали на его голову все божьи кары, то утешали, и на каждое словцо он отвечал.

— Марион Карга, передай привет своим товаркам. Пежо, не прячься за чужие спины, все равно рога торчат. Давай плюй в меня, бакалейщик! Перро, спасибо за плащ, дружище! А ты, Агерран, закрой свою вонючую пасть, а то дерьмо остынет! Мамаша Машеку, и ты здесь? Гийометта, не ложись сегодня с мужем, я к тебе приду.

Со стражников катился пот градом; им тоже доставались и плевки, и щипки, и нечистоты, но больше всего — лейтенанту Массэ. Школяры дергали его плащ, бросали под ноги вывернутые булыжники, так что он поминутно спотыкался.

— Смотрите-ка, а вот и бедные сиротки. Эй, Госсуэн, Марсо, Лоран, вы уж простите, что не рассчитался с вами, придется подождать годков этак десять, если вы к тому времени не сдохнете, чего вам от души желаю! Валэ, свинтус неблагодарный, так-то ты платишь за подарки? А, Провэн? Твои булочки самые сладкие, я буду есть их по воскресеньям. И невинные девицы из Монмартрского монастыря пришли меня проводить! Спешите всей толпой на холм святого Валерьяна! Гарнье, я сдержал свое слово, если б была лютня, я бы сейчас тебе славную балладу спел.

Кто-то протянул Вийону лютно, но Массэ вырвал ее из рук и отшвырнул, угодив в чью-то голову.

— Приказываю разойтись! Стража, обнажить кинжалы!

Толпа отхлынула, но напирали из переулков. Ком грязи, предназначенный Франсуа, залепил щеку сержанта.

— А, братцы Пердье, ваши лживые языки еще не выварили в сальных помоях с червивой падалью? Малыш Альбер, запомни их гнусные хари и посчитайся за меня. Золотарь Лу, выше голову, я уношу свою задницу с собой.

Наконец показалась громада надвратной башни. Сложенная из обтесанных глыб известняка, она в тихом свете январского утра казалась легкой; как леденцы сверкала мокрая розовая черепица крыши. Четыре круглые башенки, врезанные по углам на высоте крепостной стены, венчали острые красные шпили с железными флажками. Из квадратных бойниц, высоко опоясавших башню и башенки, выглядывали солдаты. Заметив громадную толпу, стиснувшую стражу, солдаты выбежали с обнаженными мечами, пытаясь пробиться к лейтенанту Массэ. Уже от ворот Сен-Мартен и Монмартр мчалась на рысях подмога, кожаные спины плотно сомкнулись вокруг Франсуа, шлемы заслонили толпу, но, поднявшись по грязному склону холма к воротам, Вийон увидел сотни людей и всем им низко поклонился. Он прошел под сводом ворот до подъемного моста, перекинутого через ров, заполненный почерневшим снегом. Стаи ворон кружились над унылым полем с одинокой виселицей. Но дальше он не успел рассмотреть, потому что здоровенный пинок подкованного сапога свалил Франсуа с ног. Он с трудом поднялся, не сразу поняв, что стряслось, и помотал головой. Плащ испачкался в грязи, по щеке текла кровь. Стражники весело скалили зубы и шутки ради стали поднимать мост, наматывая ржавые цепи на ворот, так что пришлось ему спрыгнуть прямо в грязь.

— О Париж, разве я не парижанин?! Разве у нас с тобой не один герб и девиз: «Его качает, но он не тонет»? Если ты дал своим стражникам, свирепым, как псы, башмаки, подбитые гвоздями, то почему не сделал мой зад каменным? И ты позволяешь этим сучьим детям издеваться над школяром Вийоном? Да разве после этого тебя можно назвать прекрасным городом? Ты просто куча дерьма, которую наложили триста тысяч задниц! Но я еще вернусь в эти ворота, я вернусь, дерьмовый город!

Глава 14

Страшно и одиноко стало Франсуа, когда он почувствовал под ногами раскисшую дорогу. Громадная страна лежала перед ним — с городами, крепостями, замками, с бесчисленными деревнями, но до них было шагать и шагать. А он даже не знал, где проходит граница графства Парижского, за которую ему велено убраться. Может, у той мельницы? Он решил идти, не останавливаясь, пока совсем не стемнеет, а там будет видно — не стоять же, коченея, на ветру.

Навстречу двигались повозки, каменные столбы с высеченными крестами отмечали каждое пройденное лье, на взгорках дорога была суше, чем в низине, — и он шел, куда влекли его ноги. Пояс с зашитыми экю придавал силы, можно было даже купить повозку, но тогда пришлось бы заботиться еще и о лошади, да и приметна она слишком — в стог не спрячешь.

Но когда сзади зашлепали копыта по грязи и поравнялась телега, Франсуа не выдержал — захотелось под крышу, обсушить мокрые ноги.

— Далеко ли путь держишь, почтенный?

— Домой. Садитесь, коли по пути.

— Мне любая дорога по пути, а если у тебя найдется где переночевать да чем поужинать, я могу и заплатить.

— Что ж, почему не найтись, только уж денежки вперед.

Франсуа сел на телегу.

— И долго нам ехать?

— Если будет воля божья, приедем. А вас какая беда погнала в такую погоду из дома?

— Я — блудный сын. Не слышал про такого?

— Что ж, у каждого своя нужда. — Крестьянин поглубже закутался в овчину.

И больше не говорили. Вийон снял короб, засунул руки в рукава плаща, молча покачивался на телеге. По сторонам тянулись голые виноградники. Один раз лошадь остановилась, и крестьянин показал кнутовищем: волки.

Франсуа передвинул на поясе кинжал, но серые тени сгинули, и только храп встревоженной лошади напоминал о волках.

— Третьего дня задрали у соседа собаку, только шерсть и нашли… Ну вот, приехали.

В темноте Вийон не видел двора — ни огня, ни плетня, не слышно даже собачьего лая, словно на кладбище. Скрипнула дверь.

— Проходите в дом, господин.

Хозяин посветил зажженным пуком соломы, указывая Дверь. Франсуа, пригнув голову, вошел в дом. Погасший очаг, стол на козлах да две лавки; на полу лежали дети — они молча смотрели на отца. Франсуа почувствовал, как у него мурашки поползли по коже.

— Лучше бы, конечно, вам остановиться у кого побогаче. Видно, вы человек знатный.

— Ничего, хозяин, мне б только обсушиться да поспать. А жена где?

— Услуживает синьору.

— А как же дети, ведь ты небось с утра выехал?

— Чего им сделается? Не золото — не украдут. Берите хлеб, больше ничего нет.

И так тоскливо стало Франсуа, что готов был на коленях ползти к воротам Сен-Дени. Но в разлуке с Парижем предстояло прожить еще долгие годы.

Глава 15

Земля продрогла от осенних холодов, с дубов облетела листва. Ночи стояли темные, страшные. Люди и скот попрятались в жилище и хлевы, со страхом прислушиваясь к свисту, вою, уханью, скрипу — любому звуку, нарушавшему тишину. По нужде выходили, осеняя себя крестом, дети же брали с собой кусок хлеба, ибо в хлебе святость и он отгоняет нечистую силу. Зато живодерам и ворам было раздолье на дорогах.

Я вам пою, вы долго спали. Проснитесь от дурного сна! Господь взывает к вам в печали — Его земля осквернена. Господь решил неверным дать Иерусалим на поруганье, Чтоб нашу веру испытать. Примите ж божье испытанье! Иерусалим скорбит и ждет, Кто защитить его придет![10]

И бродяге, вроде Вийона, тихо распевавшему песню крестоносцев, ночь была суконным одеялом, а темень — масляной лампой. Расстелив плащ, он поклонился, предлагая лечь своей спутнице, о которой знал столько же, сколько она о нем, — ровным счетом ничего, лег сам, толкнул ногой посох, поддерживающий сено, и вмиг на них, шурша, упало полстожка, укрыв теплее одеяла.

Франсуа встретил босоножку днем у белого дома с красной крышей и зелеными ставнями, — плача, она отбивалась от злой собаки, а мельник, обсыпанный мукой, хохотал, подмигивая жене, смотревшей из дверей. Франсуа без лишних слов треснул собаку посохом по оскаленной пасти и, положив руку на рукоять кинжала, улыбнулся мельнику.

— Так-то ты, негодяй, исполняешь Христов завет? Пожалел сиротке кусок хлеба! Но попомни, мельник, мои слова: по-волчьи будешь выть и скрежетать зубами, когда черти начнут тебе выламывать ребра, словно жерди из этого забора.

Перепуганный мельник снял колпак, крикнул жене, чтоб не мешкая вынесла из дома сало, хлеб, вино. Франсуа достал деньги:

— За сколько продаешь?

— Что вы, господин, о какой цене тут говорить, берите и ступайте с богом!

— Видишь, сердце у тебя доброе, а ты прикинулся злым. Господь не оставит тебя своей милостью, как ты не оставил это бедное дитя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад