Ну вот. А теперь опять про картину ван Эйка. Про себя на этой картине. Слушай!
На факультативе (платном!) по истории искусств нам говорили, что супруги Арнольфини якобы только изображают благополучие. Message картины в том, что в доме поселился разлад. О чем свидетельствуют две пары обуви - на переднем и заднем плане. Эту нескладно стоящую обувь (носами друг к другу, а во втором случае пятками) тетенька-училка радостно черкала красным указующим зайчиком. Современники ван Эйка, говорила она, символику картины считывали легко: ведь по голландской традиции, обувь должна стоять строго параллельно друг другу.
Ну так вот, дорогой Алеша, в табличке, висящей при картине (а ей не верить у меня нет оснований) говорится совсем о другом: чета Арнольфини принимает гостей. Оказывается! Но гостей на картине нет. Даже стоя к картине вплотную, их практически не различить. Картина-то совсем небольшая. А гости-то, гости оказывается, отражаются в зеркале - в небольшом круглом зеркале, висящем на задней стене, - два смутных абриса. Над зеркалом же, прямо по светлой стене, - латинская надпись. И надпись эта гласит: "Здесь был Иоганнес ван Эйк / 1434". Представляешь? Ты смотришь в зеркало и в крошечной, в едва различимой фигурке не видишь, только угадываешь его. Он здесь был, он здесь есть. Но в это самое зеркало смотришь сейчас и ты. И, значит, это еще и твое отражение. Не по принципу "привидения отражаются в зеркалах"… Наоборот! По принципу: он здесь был, я здесь есть. Вот такая, какая есть. Здесь, теперь. Разлива две тысячи второго года. Яна Александровна Юркина, Бегичева по маме. Юнгер по исторической справедливости. Мечтающая о более престижной работе (папин лондонский друг обещал позвонить их третьему другу в Москве!), двухэтажном загородном доме, где мы будем жить всей нашей большой семьей: родители, обе бабушки, дед, я с мужем, детьми и, естественно, сеттером с твоими глазами, - отвечающая за всех за них вместе, по отдельности, сейчас, всегда. А ты заведи себе, пожалуйста, сиамскую кошку с глазами василькового цвета и, пожалуйста, я не против, назови ее Яной. Когда она загуляет, ты будешь высовываться и кричать на весь двор: "Янка! Go home!". Означаемое и означающее будут трагически, будут комически не совпадать. И все-таки кошка тебя поймет. Только кошка. И только я.
Т. И. Н.
(опыт сада)
Соседи моей двоюродной сестры, пока не новые русские, но люди, к этому явно предрасположенные, много и трудно для этого работающие, хочется сказать старомодно: "попросили меня посидеть"… но нет, наняли на три летних месяца няней и немного гувернанткой - за хорошие, по моим представлениям, деньги. В институте к этому времени мне оставили уже только заочников, так что лето, все целиком, стало моим.
В нашем с Дашей распоряжении оказалась половина одноэтажного дома: три комнаты с кухней и чудной, обитой вагонкой верандой. Вход у нас был отдельный, перед крыльцом цветник, вокруг дома сад.
В этом саду я впервые увидела, как раскрывается мак. Происходит это ровно за двадцать минут. Лопается бутон, причем лопается внизу, под ним оказывается ком как будто смятой папиросной бумаги. И этот ком на твоих глазах неспешно приподнимается, расправляется, чтобы в конце концов сбросить зеленую, шершавую, мешающую пришлепку. Новорожденный мак еще влажен - всего только мак, а стоит и покачивается, как однодневный теленок. Он родился. Если ты это видел, его уже невозможно сорвать.
А чтобы увидеть закат - во всю ширь, иногда во всю его многоярусную и многоцветную глубину, - нам с Дашей было достаточно выйти на огород. А уж если девочка моя не ленилась, не капризничала, не сводила со мной счеты за какое-нибудь дневное "нельзя", мы отправлялись на наш косогор: внизу, словно в чьей-то мозолистой ладони, лежала деревенька, а за ней вверх по склону, к самому небу карабкался густой, смешанный, в эти минуты уже, как смола, черный лес и впечатывал свои ели в самые облака. В августе на эту натруженную ладонь, как будто другой, свободной рукой, были небрежно брошены хлопья тумана. И похожая дымка то там, то тут тянулась над лесом. В моем детстве мы украшали елку просто кусочками ваты. А получалось вот так же таинственно.
Когда солнце соскальзывало, а иногда казалось, стекало за растопыренные, будто вырезанные ножницами ели, и утягивало, - а он медлил, не хотел, не утягивался, - последний лучик, Даша сердилась, сердилась искренне, а хмурилась деланно, яростно топала ногой: "Ну все, его нет! Все, все, пошли отсюдова!" - как будто и ей могло быть по-настоящему грустно. Грустно, в какой-то миг безысходно, потом отстраненно, спустя мгновение - отрешенно… и вдруг почему-то светло. Невыразимо. Стареющая женщина и девочка четырех с небольшим лет, друг другу случайные, можно сказать, чужие, стояли, в этой невыразимости увязнув, - если правда, что птицы во время заката на миг умолкают, я думаю, ровно по той же причине, - а потом и мне, и ей как-то сразу делалось зябко. Она хныкала, просила жакетик, хотела, чтобы домой я несла ее на руках. И часто засыпала, прилипнув кудряшками к моей взмокшей шее, укаченная на ходу моим немного вразвалочку шагом. В саду было уже по-настоящему сумеречно. И только синицы дозванивали невысказанное друг другу за день.
Ночью яблоки буквально шагали по саду - большими размеренными шагами. И от Даши, на соседней кровати неслышной, беспомощной, кроткой, себя уже было не отличить. По саду расхаживал кто-то огромный, надежный, правильный. Казалось, вдохнет, дунет и раскачает твою колыбель. Ночью ведь спишь в положении эмбриона… и, видимо, потому все твои возрасты проваливаются куда-то в подпол. Лежишь и слушаешь, как мыши их перемалывают в труху.
Или - как безумствует дождь.
Ливень по саду метался, в нем неистовствовал. Листья, земля, цветы, крыша над головой дрожали, звенели, кричали в ответ. Потом ветер стихал, а дождь все только усиливался - это была неостановимо работающая гильотина, то и дело вспыхивающая своим занесенным острием. Она рубила все нити, связывающие нас с большой землей. Плащ, сапоги, зонт, набитый продуктами холодильник, мобильник, оставленный Дашиными родителями, - не утешало ничто. Потому что переживание было каким-то мистическим. В городе, в блочной многоэтажке, когда ночью льет дождь, думаешь о тех, кто в земле, какого им там, бедным, - мужу, маме… Или если отец допоздна засиделся на лавочке, смотришь, как тяжело он переставляет ноги, как, промокнув уже насквозь, в облепивших его худобу штанах и рубахе, медленно шкандыбает к подъезду. Или как случайный прохожий мечется между потоками, низвергающимися с крыши, и неотвратимым прибоем, несущимся на него из-под колес…
На даче все по-другому. Ты - младенец, предсказания были ужасны, родители в них поверили и вот ты уже брошен в корзину, корзина - в бурную, пенящуюся реку, - ты все уже понимаешь, но не в твоих слабых силах что бы то ни было изменить.
Если же гром стучал кулаком прямо по нашей крыше - однажды спросонья мне показалось: это неспелый арбуз свалился мне на голову и вот уж в разные стороны полетели белые ломти-ошметки! - Дашка в ужасе забиралась в мою кровать, дрожала, прижималась к моему и сквозь ночную рубашку теплу, может быть, даже жару своим холодным, дрожащим тельцем, - дом становился ковчегом, а голубь, отправленный наугад, на удачу, дважды уже возвратился. Кто знает, он мог вернуться и в третий раз - книга книг еще не была написана. И слова, которые я шептала всхлипывающему в меня комочку, - про долгожданную воду, которую пьют сейчас под землей гномики, эльфы, и червячки, и кроты, и мышки, и корни деревьев, а домовята сейчас запасают воду для баньки, а добрые кикиморы (слышишь, как плещутся?) отмывают на болоте своих маленьких деток, - были не из меня, я не знаю откуда, - из детства? не моего - еще прапрабабкиного, должно быть.
Утром я снова просыпалась во взрослость, вернее сказать, в престарелость… Горсть таблеток запивала родниковой водой. Здоровалась с паучком, высевшим перед дверью веранды - всегда на уровне моих глаз. Он был очень похож на краба и так затейливо полосат, а может быть, даже и конопат, что мне бы для полноты знакомства десятикратную лупу, а я опять забыла ее в Москве!.. Боднув паучка ногтем, - отчего он стремительно, точно кисть виртуозной арфистки, уносился ввысь, - я открывала дверь. Я точно знала, что сейчас увижу… А увиденное опять заставало врасплох. Трава от густой росы стояла вся белая, солнце еще не поднялось, а яблоки лежали в траве и светились. Даже в самое хмурое утро. Свет был у них внутри. Наш с Дашкой белый налив - с обязательной темной отметиной на ударившемся боку. Яблоки я собирала в корзину. Рыхлость отметин вырезала. И делала яблочное пюре.
Я застала Дашу в тот миг ее жизни, когда маленькая девочка таинственным образом уживалась в ней с маленькой женщиной, манерной, капризной, подчас дрянной. "Ты не любишь меня, ты никого не любишь! У тебя поэтому нет детей! Моя мамочка дорогая, родная приедет и выгонит тебя отсюдова на кулички!" - вдруг кричала она на самый пустяковый запрет. И валялась в траве, на полу, однажды даже в грязи - там, где застала ее ярость. Она знала, как я люблю этот мак, он раскрылся на моих глазах, когда Даша еще спала, но все увиденное я ей рассказала, и она несколько раз в день подбегала к нему, ручки смешно заводила за спину и нежно вдыхала… А потом вырвала его - где только силы взяла? - прямо с корнем, стоило мне не включить ей в сорок пятый раз ее любимый фильм "Лабиринт" - из-за долгой прогулки мы не успели с ней позаниматься французским. "У тебя тоже не останется в жизни больше никакой, никакой, никакой радости!" - и топтала его ногами.
И это же самое дитя, спустя всего час, могло положить мне головку на руку, на колени, руку поцеловать - без притворства, с нежностью, которая возможна разве что между шмелем и цветком: "Таточка, ты мне совсем еще не надоела. Ты будешь жить с нами всегда-всегда?" Ее влажно набухшие от полноты чувств глаза смотрели прямо в меня, минуя зрачки, в мою испуганно сжавшуюся, а потом вдруг рванувшуюся к ней душу.
Синицы появились в нашем саду в середине июля. Стояла жара. Две мелкие птички обнаружили под козырьком крыльца небольшой прямоугольный провал и стали пытаться в него влететь. Перечеркивали воздух, в нем изворачивались, метались, старались… Но с легкостью у них это стало получаться не сразу. Только к вечеру первого дня. Чтобы их возле нас удержать, мы стали подкармливать их семечками. Сыпали щедро - на перила крыльца. И через несколько дней у нас столовалось уже шесть "летучих яблочек". Это Дашка их так окрестила.
Спустя пару недель, совсем к нам привыкнув, они хватали гостинец почти что из рук. Если же мы вдруг про них забывали, принимались метаться перед самыми глазами, доводя Дашу до иступленного, восторженного визга.
Схватив семечку, птица неслась на яблоню. Семечку придерживала лапами и долбила клювом. Вдруг слышался легкий хруст - точно такой же, когда лузгу разгрызаешь зубами. И ровно на этот миг делалось что-то понятней - про себя, про синицу… может быть, про то, что бездна, нас разделяющая, не так и огромна.
А потом они начинали звенеть. Пока они пощелкивали или потенькивали, они все-таки были птицами. Но их металлический перезвон, а в иные мгновения он становился и вовсе хрустальным, делал их существами иной природы - механической, ангельской, я не знаю какой, - неземной. Плачу я легко, слезы мои стоят не дорого. Но чтобы вдруг прослезиться от звона синиц, чтобы слушать его с перехваченным горлом?.. Потому ли, что всякий сад - это Сад?
Когда над ним повисало облако, - монументальное, затейливое, изощренно вылепленное еще и светом, еще и тенью, во всей необозримости времен и судеб - такое одно, на твоих глазах едва уловимо меняющееся, только в это мгновение и существующее, стоящее и плывущее, несоразмерное ни тебе, ни божьей коровке, ни дереву, а все-таки позволяющее себя охватить целиком и уже только этим всех уравнивая со всеми, - сад тоже делался островом, облаком, астероидом, обещанием встречи с теми, с кем никогда уже не увидеться на земле. Сад, такой живой и сиюминутный, каждый миг изумлявший то снежно-белой запорошенностью жасмина, то торжественно бордовым свечением барбариса, то вдруг огненно полыхнувшими возле изгороди настурциями или малиной, которую, сколько ни собирай, всякий день ее делается больше и больше, - в конце августа, как бывает только перед разлукой, сад во мне словно бы замер, потом как будто окаменел… Он стал казаться мне каменной скрижалью, истертой миллионами прикосновений, но если закрыть глаза и отправить в путешествие зрячие пальцы, под ними вдруг проступали разрозненные, случайные буквы. Они не складывались в слова. Я думаю, у меня просто не хватало воображения. А может быть, памяти.
Память таилась в непредсказуемых Дашиных реакций. Вот она выметает с веранды добрую дюжину скукожившихся насекомых. Пальчиками выхватывает из кучки пчелу, кладет на ладонь и слезно бормочет: "Пчелочка, ну пчелочка! Ну лети же!" - и подбрасывает ее с истовой верой в то, что смерти нет. А вот моя девочка маленькими осторожными шагами подходит к парнику - хозяйка впервые нас сюда позвала - полюбоваться. От всего увиденного Даша сутулится и крадется, на лице почти испуг, в глазах - изумление: оказывается, перцы, огурцы и помидоры растут фактически на деревьях, оказывается, помидоры бывают и желтого, и темно-бурого, и даже черного цвета, а помидор "бычье сердце" - по форме точно такой, как сердечко на заколке в ее волосах, только уж слишком огромный - на ее глазах сорванный и подаренный ей помидор. Она, как цыпленка, бережно прижимает его к груди. Мы выходим на воздух из влажного, целлофанового тепла. Мне кажется, Даша сейчас заплачет, иначе с увиденным не совладать. Молчит. Посапывая, идет по тропинке. На нашем крыльце наконец настороженно говорит: "Я его съем и что? Мое сердце станет таким же? Пребольшим-пребольшим и небьющимся?" - "Нет, не бойся! Не станет!" - "Нет, станет! Сейчас как съем его! И ты тоже, Таточка, чтобы ела!" - "Я не хочу, чтобы мое сердце стало небьющимся!" - "А я хочу! Я для тебя же хочу! Раз оно опять у тебя вдребезги!" - ноздри ширит, как мама, а в глазах, больших, папиных, влажно-матовых, будто только что вынутый из колючей шкурки каштан, насмешка, потом вдруг растерянность, нежность. Она кладет помидор на крыльцо, прижимается, обнимает мои колени. Август кончается. Скоро разлука.
Дашина мама, регулярно приезжавшая к нам на полтора выходных, - что давало мне маленький роздых, а главное - возможность метнуться в город, к отцу, - к этой разлуке Дашу готовила, видимо, исподволь. Я-то долгое время считала, что и в Москве хотя бы один раз в неделю мы продолжим наши занятия французским, чтением, счетом. Ведь мы, на удивление, много успели за лето. Но Дашина мама, женщина молодая, решительная, практичная, рассудила иначе. Ей не хотелось, чтобы Даша привязывалась к кому бы то ни было. Она не отваживалась делить с чужими людьми девочкину любовь.
А все-таки этот сад у нас с Дашкой был. Я думаю, только стареющие женщины и совсем маленькие девочки в слове "был" могут расслышать "есть". Для всех остальных жизнь - это бурная, порожистая река, берега все время меняются, слева и справа то и дело являются новые виды… А то, что вытекает эта река из сада и возвращается в тот же сад, люди не понимают, вернее сказать, не помнят. Да и я, не случись в моей жизни этого лета, почти наверняка об этом не вспомнила бы.
Деньги за август Дашин отец привез только в начале октября. Стоя в дверях, скомканно извинился, беглым взглядом прошелся по унылости нашей прихожей, в прошлом году залитой соседями и до сих пор так и не отремонтированной… Протянул конверт и стал уже было прощаться. Вдруг сказал: "А знаете, что она вчера про вас изрекла? Уже в кроватке!" Я пожала плечами. "Папочка! Почему так получилось, что у Таты такое красивое лицо? Я хочу увидеть ее голову и глаза!" - а потом, как будто бы о сказанном пожалел, отмахнулся рукой… или это он так со мной попрощался и бросился к лифту.
У. Х. В.
(опыт иного)
А я нет, я больше как месяц июнь ценю. Когда уже с огорода, свое уже все. Когда чеснок молодой, какой же он белый, сочный, красивый до чего. Каждый зубочек в три пеленки завернутый! И незлой нисколько. А у Лары моей, у сестры, ну вот на всё суждение - от моего противоположное. Для меня это так удивительно. От одних отца с матерью. И всего-то она от меня на год и восемь месяцев старше будет. А вот чеснок если, так чтоб всю глотку повыжег! И от борща ее, знаешь, мне даже хуже, чем от Наташкиного харчо! Такая у меня изжога стала бывать, так стала меня замучивать. А соду мне докторша запретила. Так меня моя Лара, сестра, чагу научила заваривать. Чага - это гриб такой, березовый. Не подберезовый, а прямо на самом стволе нарастает, нарост. Залить его кипяточком и пускай стоит. Помогает, между прочим. И крепенько так помогает.
Меня слушать у тебя уши свянут. Я говорить долго могу, подольше телевизора.
А Лара моя говорит: "Не люблю молодого чеснока. И даже не агитируй!". Как его не любить можно, ума не приложу. А вот что она любит, мне все наоборот. У меня с запаха гречки, пока она варится, прямо настроение падает. Я лучше совсем с кухни выйду, мне она лучше пусть даже снизу маленько прихватится. Честное слово. А Ларе только этим нанюхаться дай. А есть ее она не особо и любит. Такие мы разные с ней, и ладно бы чужие были люди! У нее, например, эти золотые шары уже по всему двору. Так она их любит, я прямо удивляюсь, как их вообще заводить можно. Настолько у меня к ним душа не лежит, настолько с них настроение падает. И не потому что осень, что они предвестники, нет, мне что астры, что георгины - да за милую душу, да у меня их у самой два ряда! Потому что это цветы с понятием. У цветка, как у человека, тоже должно понятие о своем месте быть. А золотые шары, как сказать, нахальные они, вот что! Во все стороны так и лезут, им лишь бы себя показать. И до того хулиганистые, прямо вот через слегу норовят. Зарапортовалась, бабка, слегу вспомнила, заборы у всех давно. А они и через забор! Им волю дай, они весь сад заглушат. А Лара говорит: "Я их прямо с мая месяца начинаю ждать. Ничего ты, Ульянка, в красоте не разбираешь!".
Прийдет ко мне, с чашки не станет пить ни за что. Ей хоть фужер, хоть стакан - лишь бы со стеклянного. Она у себя дома чай со стакана в подстаканнике пьет. И Бориса, мужа, тоже приучила. Я говорю: "Вы у нас прямо железнодорожники!". А по мне лучше алюминиевой кружки, прохладненькой, и чтобы край был валиком загнут, и чтобы я в ней каждую метину пальцами знала, и чтобы вкус от нее к воде особенный шел, - чего лучше-то?
Говорят, у нас дедушка, когда еще в Сибири жил, работал в железнодорожном депо. Может, Лара в него? Я теперь в наследственность очень верю. Такая у нас тут история приключилась, такая военная тайна наружу-то выпросталась! Не знаю, говорить, нет. А ты кому скажешь? Ты и фамилию нашу не знаешь, правильно? Вострюковы мы.
Ну? Зачем сказала?
Так это ж мы по отцу. А так мы с Ларой давно уже от мужей фамилии носим. Я - Взводина. А она… Не скажу. И так уже разболталась бабка.
У нас и кошки с ней, вот как специально, ни в чем не схожие. У Лары, знаешь, какая? Черная - антрацит, голошерстная, а злющая! Чупсой зовут. Дети Наташкины обозвали. У ней беленького только на самых кончиках первых лапок есть. Как в сметану их сунула, а после: фу! - стряхнула, барыня. А брезгунья какая! Ее только погладь, только захоти, как шикнет, а после час себя вылизывать будет. А у меня хоть и котик, а какой ласковый до чего, шерсть вот как мизинец мой, не совру, а сам, такой цвет у него интересный… Горшок глиняный знаешь? Вот такого он цвета и будет. А в горшке молоко. Это у него грудка такая богатая, белая. Роскошный кот! А Лара говорит: "От него шерсти комья по всему дому! И проку ноль!". Она про него думает, он если ласковый, так он и не охотник уже. А ничего подобного. Он третьего дня опять мне мышку принес. Конечно, ленится и то бывает. Так у него уже возраст - десятый год. Ну полежит лишку у калорифера, а я ему говорю: "Ты лежи, лежи, дедуля!". Его если на наш возраст перевести, у него пенсионная книжка давно! А Лара, она вообще больше себя понимает. От одного отца с матерью. Мне что удивительно? Мне всю мою жизнь казалось, что после сестер никого роднее и не бывает уже. Муж какой ни расхороший человек, а он одно слово - мужчина. Он из-за этого краника своего весь другой. Дети, они только покудова маленькие, такие кровиночки кажутся… А повырастали, своих кровиночек наметали - спасибо, если с праздником вспомнят. Мне Наташа-племянница говорила, что в допрежнее время стариков вообще на закорки сажали и в лес несли, а где горы были, в гору несли - куда подальше, только бы молодым от голода не помирать. Не у нас это, нет, у этих, у раскосых. Даже у японцев, говорит, такое было заведено. В целях выживания рода! А Лара говорит: "Быть такого не может. Японцы такая почтительная нация к старшим! Ни за что не поверю!". Мало ли кто во что не поверит, правильно? Ты слушай, что тебе молодежь говорит. Они насколько культурнее, у них насколько возможностей больше нашего было познания получить. А я, к примеру, ни за что не поверю, что посреди нашего Белого моря монахи жили в допрежнее время, сами прямо на камнях жили, а в оранжереях дыни с арбузами разводили. У меня вон перцы в том году под целлофаном и не взялись, а мы уж насколько от этого Белого моря к югу будем! А Лара говорит: "Я сама про этих монахов по телевизору слышала и фотокарточки видела!".
Ларе по телевизору что ни скажи, все правда. Не знаю, зачем мы такие разные. Даже обидно бывает. Мы же и в интернате вместе росли. У нас в поселке школа тогда только начальная была, а дальше надо было до Губиц десять километров - один конец, семилетка-то там только была. Вот мы при ней и жили. В распутицу и не забирали нас. И голодовали маленько, не подкинет папа картошки, вот мы и ходим по Губицам, уборщица или грузчик какой в магазине закосил, под забором прилег, а мы тут как тут. Двое из ларца! Или картошки у бабки уродило, а копать нету сил - самое наше счастье и было. А только это все молчком надо было, втихую. Потому что мы свои силы должны были для колхозных полей беречь. Мы только зимой и учились, считай. А так с уроков снимали и по неделям, по месяцам в колхозе бывало и пололи, и корни выдергивали… А кормовую свеклу? Ее уже снегом прикрыло, вот чем хочешь ее, хоть зубами с земли выгрызай. Ой, если все вспоминать! А муж мой, покойник, он сам с Краснодарского края был. Они там, говорит, в сорок шестом тоже голодовали. Земля-то у них народила маленько, а только все колхоз отобрал. Так у них что хорошо? Плавни у них были. Говорит, где Краснодарское море сейчас, там плавни эти были. В плавнях камыш рос, а еще рогоз. Какой такой рогоз, не понимаю, у нас он такой и не растет нигде. Степан специально ходил, все болота наши облазил, хотел мне показать его. Нет, не растет! А только корни у него очень крахмалом обогащенные. Говорит, они с матерью накопают корней рогоза этого, наварят и сыты! Им и спаслись. А с камышового пуха, слышь, подушки делали. Пухом с камыша набивали. А печку кизяком топили.
Сиди ты! Не знаешь кизяк? С-под скотины говно. Усохло, вот тебе и кизяк.
Потому что природа для человека - мать. От одного говна вон сколько видов пользы бывает. Лара говорит, от каждой травки польза кому-то: не человеку, так птице, не птице, так зверю. Да если она и от пчелки малой! Я когда слышу, как они мне в саду и жужжат, и жужжат, фрукты-ягоды мне оплодотворяют, как хорошо станет, честное слово. А Лару пчела ужалила раз, так ты же глаза имей, - сосок у рукомойника подбивать стала, а там пчелка воду пила, - так Ларе потом палец резали. Что же пчелке и воды уже не попить? Глаза-то у человека на что? А теперь ей в дом кто залетит, она сразу за мухобойку. Врага народа нашла. Я говорю: "Лара, не та эта пчелочка. Не та. Эта перед тобой не в ответе!". А только во всем она упорная. Рассказывать, нет? У нас откудова эта военная тайна-то выпросталась? Вот пусть Наташка ей третьего внука рожает, и как рогом уперлась. Хочу, говорит, чтобы девочка была и на меня похожая. Наташке на аборт уже был самый срок. Нет, рожай, и все. Два раза ее у больницы ловила. На третий раз вроде как уже все, проворонила, это Наташа так вообразила по наивности характера, а у Лары там засада сидела. В регистратуре - подружка ее. Увидала, куда Наташа пошла, в какой кабинет, и прямиком - за Ларой. Наташке укол уже ввели. Так Лара ее под уколом со стола сдернула.
Что было Наташке делать, бедной? Села в автобус. Дай, думает, в район поеду, там незадачу свою решу. А Ларе Витька, муж Наташкин, с пьяных глаз разболтал, что Наташа в район поехала. Прибегает Лара в гаражи, сует флакон первача шоферу. Хорошо еще он от него несильно хлебнул. А то ведь все могло быть! Они этот автобус за переездом догнали, обошли, поперек ему встали. Автобусный шофер перепугался, люди в панику. Рэкет, думают. Сейчас, думают, отберут у кого сколько есть. Люська из кафетерия кольца глотать додумалась. Анекдот!
Не буду дальше рассказывать. С этой Ларой можно вообще не заснуть. Внуков ей мало было. У нее от Наташки два пацана. И у младшего ее, у Андрюшки, в Калуге - еще трое. Ну не привозят - так там своя бабушка есть. Нет, хочу от Наташки внучечку, самую мою что ни на есть кровиночку. Наташа ей и так, и сяк. И говорит: Витя всю ту неделю пил, мы когда эту кровиночку делали, ты, может, деци… буци… децибила (или вроде этого, ну, идиота в смысле) хочешь, чтобы его сразу в Солнечное везти? Такая Лара странная женщина! Да, хочу, говорит, мне сон в том месяце был, что в этом ребенке мне на старости лет будет все мое утешение. А я тоже подумала: такие случаи на свете интересные бывают. В том же Солнечном, двадцать километров от нас, интернат там для деток с умственной отсталостью, так одна девушка у них есть - только слюни пускала, и не говорила совсем, мычала, - может, кто и снасильничал, а может, и по расположению с кем сошлась, - и у кошек взаимное расположение бывает, мой Марсик пять лет к одной кошечке бегал через две улицы, а других и не желал, как ни кричала у нас тут Муська одна, соседская, прямо во дворе у меня каталась, - нет, к своей бежал… Вот. И, значит, родила эта девушка интернатская мальчика, три с половиной годика ему сейчас, и такой, говорят, получился развитой, бойкий мальчик, пытливый такой, буквы уже разбирает, цифры узнаёт, ну? Видимо, так: отдохнет природа, а потом опять за дело берется. Да крепенько как! И еще я один случай вспомнила, это я уже в нашей газете районной прочитала, как у одной беременной женщины был СПИД, а ребеночек от нее родился, и абсолютно здоровенький. Называлось "Чудеса в решете". Не знаю, я поверила. И даже вырезала ее. Думаю, Наташа со мной советоваться придет, я ей и покажу. А решает сама пускай. В таких вопросах нельзя мешаться.
Не пришла. Ладно. Не нужны ей теткины советы. Хорошо. Тут как раз моя очередь подошла в грязевый санаторий, есть у нас такой в области, я туда два года ждала. Как на пенсию вышла, суставы меня стали замучивать. Руки-ноги выкручивало, как в гестапо. Лара мне лекарство дала хорошее одно, "Софья с пчелиным ядом". Ничего, помогало маленько. А то б я до этой льготной путевки и не дотянула б уже. А за полную плату очень дорого. У меня Светланка, дочка, в городе Калинин живет. Был Калинин, теперь Тверь. А когда-то был Тверь, стал Калинин. Так вот и живем: с-под пятницы суббота. Это мама наша так всегда говорила, когда с-под одной кофты другая высовывалась. Нет, доченька моя, Светланка, Светлана Степановна, ничего не скажу, когда может, мне всегда копеечку шлет. А только свекровь у нее болеет, сама она по-женски болеет. Ванечку рожала, а он неправильно шел. А доктора ей неправильно помогали. Не разбираюсь я в этом. Короче, опущение у нее. Как кошка с отбитым низом, вот так и ходит. Написала: "Мучаюсь мама до сих пор. Скажи Наташе, пускай дома рожает!".
А если они из Наташки, как горох, выстреливают? Ей доктора не помеха!
Вот слушай, я пока в грязях лежала, все-таки надумали они с Витей Семочку оставлять. Только один Борис уже против был. Но он там, у Лары, особо-то не котируется. Он как сперва-наперво не сумел себя поставить, так и до сих пор перед Ларой себя, можно сказать, влачит. Он как был газовщик, когда она за него выходила, так и на пенсию вышел газовщиком. А Лара с санитарки начала, на медсестру выучилась, а закончила трудовой путь заведующей аптечным киоском. А мужик Боря - хороший, только зря он себя правильно не поставил. И в особенности когда Лару заместитель аптечного управления чуть что в район стал вызывать, и на курсы повышения квалификации в область каждый год забирал, и их то в театре видели вместе, а то вообще в ресторане, и очень многие от Бори ждали другого отношения по этому вопросу, а он сказал, что в ресторане люди едят, а в театр ходят, чтобы свой уровень культурный повысить. Я ничего не хочу сказать, но когда у тебя муж принужден такое от людей выслушивать, разве не нужно его огородить хотя бы? Не одну себя надо понимать, правильно?
Мы когда со Степаном жить начинали, он мне сразу сказал: "Все деньги у меня, все решения принимаю я. Кто тебя обидит, тому на своих ногах с того места не уйти. Плохое от людей про тебя услышу, ничего тебе не сделаю. А вот в глаза тебе посмотрю, и, если правду от них, от людей, там увижу, ты мою решительность знаешь!". Шесть лет за ним прожила, вот как чеснок молодой, в три раза обернутый. Посередь черной земли, а все мне было белым-бело. Один раз только кулаками учил. А сама виновата. Позволила одному парню себя с борта проводить. У нас бортами грузовики назывались. К конторе нас с прополки на борту подвезли, а он как раз тоже с конторы вышел. А вообще он с области был, ветеринар, на практику к нам приехал. Про искусственное осеменение животных рассказывал. Какая это прогрессивная технология будущего. Вроде и не очень мне ловко слушать было, а как же интересно до чего! Я сама Степану и рассказала. Он тогда новых комбайнов ждал, старые сыпались все, он же в ремонтных мастерских - по ремонту работал. Ну я и сказала, что вот, новые технологии большими шагами к нам, в село, смело шагают навстречу завтрашнему дню, приближая час коммунизма, что от одного племенного быка можно теперь будет… Он говорит: "Не можно!". Я говорю: "Мне Алик с области сам рассказывал!". И он меня тогда раз по морде, два по морде. "Запомни, говорит, мужчина, когда такой разговор заводит, одно на уме содержит! Хорошо запомнила?". Я реветь. А он: "Ничего, ничего. Сотрясение небольшое, а в мозгу от него все уложилось по полочкам!". А я еще горчее реву. От правды-то всегда горчее ревешь. А он вдруг бах и на колени передо мной. А ведь казак! Казакам такого никак нельзя. "Ну ладно, говорит, ну всё, всё!" А когда второй был раз, то уже и последний. Уже по слабости. Уже на ногах почти не стоял. Обнял за колени меня: "Прости, говорит, в чем виноват перед тобой…." Совсем зарапортовалась бабка. Такого про казака никому сказывать нельзя. Сальмонеллез у нас в районе сначала в Вацлавке был, потом в Нижних Комьях, а потом от нашей столовой были четыре случая. И все четыре на одном стане - как уборочная, так у них и ломалось все, так мой Степа в поле и ночевал. Им туда яйца сырые завезли, чтобы они сами себе еду горячую сделали. А наша докторша уперлась: никакой это не сальмонеллез. Стала их от дизентерии лечить. А они воду теряют и теряют через кровавое дристание. При этой болезни можно всю до капельки жидкость из организма утратить. Девяносто процентов жидкости в организме при том что! Он уже голову не держал, мы его с Борей и Ларой как затащили на подводу, не понимаю. Он был от Бори раза в два здоровей! В район повезли. А там воскресенье. Мы, говорят, по воскресеньям не принимаем больных. Так Лара своих медицинских знакомых подключить хотела. А июль месяц! Жара! Никого не найти, кто по ягоды, кто на озерах. Главный врач, мы как обрадовались, дома был, а только он влежку пьяным оказался. Лара ему уже и нашатырь, ели мы его позвонить растрясли… Уже стемнело, приняли наконец-таки, в коридоре положили. Я говорю: можно я тут буду, при нем, хоть губы ему смочу? А они говорят: отделение инфекционное, будете так себе вести, удалим обоих. Лара говорит: ему такое-то лекарство нужно срочно, а такое-то лекарство у вас есть? А они ей отвечают: "У нас тут доктора работают с высшим специальным образованием. Уж как-нибудь разберутся!".
А утром позвонили оттудова на центральную усадьбу: мол, передайте в отдел кадров и в семью, что нету больше Степана Взводина. Полмесяца до тридцати одного года не дожил.
Он какие цветы любил, все ему на могиле высадила. И дубы он больше всех других деревьев ценил. И дубок посадила. А Лара и тут свое слово должна была поперек. Кто же это, говорит, на кладбище дубы сажает - свиней приваживать, ты бы еще тополь посадила, чтоб он с него последние соки вытянул, сажают березки, сажают елочки! Я говорю: у меня с этих елочек всегда настроение падает. А она говорит: ты ж туда не веселиться будешь ходить, правильно? А ей так сказала: там где мой Степа, там мне и радость.
Я раньше думала: может, елки мне на сердце плохо влияют. Я только недавно про них поняла: они же упадочные стоят, руки повесили. Ты вот домой придешь, ты встань перед зеркалом, ты, как они, встань. Бабка дело говорит. Руки свесь да еще чуток разведи. Тебя такая тоска проймет! А сосна отчего такая красавица? А ты вот опять перед зеркалом встань, а только ручки вверх подними да пальчики еще подтопырь. И жить сразу хочется. Я и Семочку нашего так научила. Он как упадет теперь, хочет заплакать, нет, встанет, ручки поднимет вверх: "Баба Уйа, я сосна?". Конечно, сосна, говорю, пусть елки-палки плачут. Уж шестой годик ему. Совсем на Степана похожий стал. На голову от своих погодков выше. Такой здоровущий парень будет!
Я только первую неделю проплакала, какие мы с Ларой разные. Как ей это не стоило ничего. И как сейчас ничего не стоит. Мы когда до этого разговора-то с ней дошли… а Семочка до года вообще был на Витю похож, в ту родню, потом Боря стал говорить, что он на его бабку вроде бы очень похожим делается, а уже на четвертом годике смотрю: а Боже мой, вылитый Степан! Вот я к ней прихожу, Лара, говорю, как же это такое может быть? Моего ума, говорю, на это не хватает. А она, оказывается, только этого разговора и хотела. А боялась сама. Ей, оказывается, нужно было, чтобы я умерла и ни одной Степиной фотокарточки от меня не осталось. Говорит: у нас это все с ним так мимолетно было, даже нельзя было этому никакого значения придать, тем более про последствие подумать, так что очень может быть, что это все только игра природы! а только все равно, говорит, очень тебя прошу, ты фотокарточки Степины порви, сожги и пепел над могилкой развей, а иначе я не знаю, что будет, это меня перед Наташей всякого авторитета лишит! А про Борю, как и всегда у нее, - ни полсловечка или только в том смысле, что вот Наташа если вдруг заподозрит, что Боря ей не отец, и опять на себя все повернула: кто нам на старости лет стакан воды поднесет? И снова-здорова: а если это только игра природы? от нашей матери разрез глаз, от Вити лобная часть, носогубная от Наташи, а вместе сложилось и вот - поразительное случайное сходство.
Конечно, случайное, говорю. И родинка на жопе в том же месте ровно. И голос хоровой! И вместо "лэ" "уэ" говорит! "Наша Таня гр-ромко пуэачит". Рэ говорит, а лэ не может! До сих пор. "Баба Уйа, а беый кит против подводной уодки есьи - кто победит?" Такой пытливый мальчишка растет до чего.
Мне что обидно? Мне не шашни ее. Мне, может, за шашни ей еще руку надо поцеловать. Я к Наташе зайду прянички Семе отдать, или Наташа ко мне его приведет, или с сада скажет забрать, я ж теперь с этого и до этого - как по вешкам в пургу.
Мне обидно, что мы до чего с ней разные такие, что я ни в чем понять ее не могу. Так я что придумала? Я теперь коробку с фотокарточками беру, которые у меня остались, на которых мы с Ларой, раскладываю перед собой: и где мы маленькие на подводе и еще два наших брата старших возле стоят, а между нами с братьями еще было двое деток, так те маленькими поумирали, и еще беру фотокарточку, на которой мы с Ларой уже девушками, волосы у нас одинаково на пробор и на затылке двумя косичками уложены, и платья на обеих в белых горох, или лучше Ларино фото на паспорт беру, у меня оно тоже есть, и так говорю себе: Лара - это ведь я, я - Лара! И стараюсь вообразить себе, какой же вкусный с гречки запах идет, как я им восхищаюсь, и как золотые шары люблю, так люблю, что по всему их двору у себя посадила, и вот они от меня уже к соседям лезут, а я смотрю и радуюсь будто бы. И как я пенки люблю (они у меня только еще на губах бывают, а меня уже на рвоту ведет). А я нет, я себе говорю: как же я их люблю, раз уж я Ларой уродилась, вон у меня какие брови манерные, одна другой на палец выше, какие у меня волосы белые, взбитые, меня в партию принимают, сама-то я сроду там не была, нужна я там была кому, а Лара нужна была. Она и сейчас им нужна. Они к ней сговариваться ходят, прокламации свои какие-то носят, чтобы за Зюганова голосовать, чтобы на старое жизнь повернуть. Ей при старом как хорошо было. Тому лекарство под прилавком упрятала, этому дефицитное с района привезла. Моя Светланка от ее Наташи все вещички носила, что Наташа выбрасывать уже хотела, а они бывали и почти не одеванными даже. И не штопала ничего, и не перелицовывала ни разу, такой барыней жила, меня на улице встретит - едва кивнет перед людьми. Чтобы люди разницу знали, кто она и кто я.
Одно у нас с Ларой теперь одинаковое: мне на пенсию не прожить и ей не прожить. И вот стану я думать: Лара я, Лара, обидело меня государство на старости лет, не учло моих перед ним безмерных заслуг, а потом снова про пенку только подумаю, как я ее на язык беру, как каждую складочку в ней целую-милую, и опять меня на рвоту ведет. Вот такая Лара из меня никудышняя.
А из нее Ульяна бы никудышняя вышла. Потому всякий человек на своем и стоит, что он на другое не дееспособен!
А мне лично Путин даже очень нравится. Молодой, симпатичный, незаносчивый такой. Взял бы этого Зюганова запретил уже совсем, и Ларе бы покой дал, честное слово. Они что у себя на ячейке-то постановили? Чтобы про кого узнают, что он против коммунистов голосовал, ему газ за деньги будут вести. Не хочешь коммунистов, богатый, значит, вот и плати. Такой слух по поселку пустили. Да нас этот поселковый совет этим газом, а Боже мой, двадцать лет уже как морочит - и при Советской власти, и при антисоветской власти!
А Степин большой портрет, который у меня в зале висел, такой он там молодой, красивый, видный мужчина, я Светланке еще в том году отослала. Пусть ее радует. Ванечку радует. Если ему тут у нас больше и порадовать некого стало. И фотокарточки Степины, и где я со Степой, и где уже с маленькой Светланкой втроем, в бандероль сложила, написала Свете: хочу, чтоб для будущих поколений у моих потомков сохранилось в надежных руках. Правильно? Зачем мне людей расстраивать? Если мне эти люди на старости лет такую радость преподнесли. Я Ларе так и сказала: за фотокарточки можешь теперь не волноваться, поскольку я хочу, чтобы всем было хорошо. А Лара говорит: всем хорошо не бывает, что одному хорошо, то другому очень часто наоборот!
Только если я буду во все ее слова вдаваться, мне Семочку будет видеть в полтора раза меньше. Потому что я его в пятницу с сада беру и к Ларе веду. А в субботу утром от нее беру и веду его в клуб на хоровое пение. Только они заставляют его переучить букву "уэ" говорить. А мне до того жалко будет, если Наташа с Витей его переучат!
А вот Ларе не так жалко, честное слово. Ей и вообще не жалко. Все равно ей, что в нем от Степана останется. Пусть бы и поменьше осталось, мне кажется, у нее такой подход. Я ей говорю: "Вот я лично против этого переучивания, Степан всю жизнь с этим "уэ" прожил, а за ним девушки еще больше бегали". А она бровь свою манерную приподняла: "Не знаю, говорит, не знаю, кто за ним бегал, а за кем и он приударял…" Ну? Надо такое мне было сказать?
А только мама наша как говорила? Прошел день, спать прилегла, ты всем спасибо скажи, отменили Бога, так ты людям спасибо скажи, кого за день-то встретила, да не молчком скажи, а в голос, в голос не можешь, так хоть шепотком, и земле спасибо не забудь, что кашу с хлебом дала. Вот я по-мамину теперь и стараюсь жить. Кто-то ведь в маму должен пойти. Лара-то наша точно не в маму. У нас папа тоже идейный был, только в другую сторону. В колхоз ни за что не хотел, мыло дома варил. К нему раз пришли: записывайся в колхоз, к нему два пришли. А он все ни в какую. Тогда они ему и говорят: "Ах ты, подкулачник, мыло для кулаков варишь! Да мы тебя!". Испугался папа и пошел в колхоз. Это мама наша нам перед смертью сказывала. Мы-то с Ларой потом, мы уже ближе к войне родились. А войну я очень даже хорошо помню, в войну папа опять мыло варить стал. Мама масла с семечек надавит, а он с масла этого и варил. Черное было мыло. Чернющее. И до того скорлупками царапалось больно. Он его в город носил - на соль, на одежду сменивал. А может, и продавал маленько. Потому что в сорок седьмом как деньги менять стали, видимо, с того мыла и было у нас деньжат. Так все пропали, под чистую! Нарочно так сделали. Одна сберегательная касса была на три колхоза - наш, "Ленинский путь" и "Соцтемп". И один день меняли всего. Как же папа наш убивался. Один раз я его в жизни таким и увидела. Стоял в хлеву и бился об столб головой. А мы с Ларой в щелку смотрели. И пихались еще: дай я посмотрю, нет, дай я! Дуры две малолетние.
А я теперь спать прилягу, да, и нашептываю, как наша мама учила: спасибо тебе, Лара, большое за все, что у меня через тебя столько в жизни хорошего. И за Семочку моего пусть тебе Бог здоровья пошлет на долгие годы. И что хотела ты его больше всех, и что своего добилась. И что он у тебя, между прочим, эту манеру взял своего добиваться, и как ему через это в жизни легко будет. И что ты в Бога не веришь и я не очень умею, а что мне Бог столько дал, о чем я только могла мечтать. И что на маму нашу ты фигурой так хорошо, так приятно походишь, особенно к старости стала, что я тебя, как увижу, и мне уже на душе легко делается. Особенно когда ты сдалека, с огорода идешь и еще когда куру держишь вот таким же манером, как наша мама держала. И чагу я завариваю и натощак стакан выпиваю, как ты меня научила. И Семочке дай Бог здоровья и счастья, и Наташе с Витей, и Светланка чтоб моя не болела, и чтобы Ваня в институте, как следует, выучился, а чтобы родных все равно не забывал.
Ой, бабку слушать. Зарапортовалась бабка. А я еще долго, я еще подольше телевизора могу! А ничего! Вдруг и бабка дело скажет.
О. Ф. Н.
(опыт истолкования)
Я бы хотел к каждой из своих картин написать отдельное, на правдивых фактах основанное пояснение. Правда жизни сегодня стала товаром повышенного спроса и с этим нам ни в коем случае нельзя не считаться.
Эти мои пояснения в дальнейшем могут существовать в виде рукописного, красиво, с виньетками оформленного автографа: с одной стороны, представляя собой художественную ценность, а с другой стороны, соблазняя покупателя тем, что прилагаются бесплатно.
Воспитанный в стеснении относительно самого себя, теперь я решаюсь оковы, носимые мною чуть не всю мою жизнь, сбросить. Причем делаю я это не только из учета новой рыночной конъюнктуры, а еще и из удовольствия рассказать незнакомым людям о самом себе, рассказать решительно, просто, смело и с чувством самоуважения, чего люди, непосредственно меня окружавшие, а также и сами жизненные обстоятельства долгие годы пытались меня лишить.
И последнее замечание: основные вехи моей автобиографии, уже вам известные, можно дополнить некоторыми акцентами. Так, к примеру, тот факт, что технику масляной живописи я освоил в стационаре психоневрологического диспансера мне теперь должен пойти только на пользу. А при переводе краткой биографии на английский язык можно будет добавить одну-две фразы и про мою якобы не совсем обычную сексуальную ориентацию.
Над продуманностью каждого слова мне еще предстоит немало потрудиться. Пока же хочу предложить вашему вниманию мои самые первые, во многом еще излишне экспрессивные комментарии.
Косточка
Это - одна из первых картин художника. В ней я сделал иллюстрацию к одноименному рассказу Л.Н. Толстого, смысл которого пока передаю по памяти:
Мать положила сливы на тарелку, она хотела их дать детям после обеда. Ваня никогда не ел слив, подходил и все-то нюхал их. И они ему очень нравились. И вот одну сливу мальчик не удержался и съел. Перед обедом мать сочла сливы и, увидев, что одной нет, сказала отцу. За обедом началось разбирательство. Никто из детей не сознавался, тогда отец пошел на хитрость, он сказал, что проглотивший косточку может умереть, и бедный Ваня выдал себя с головой. Он сказал, что косточку выбросил в окошко. Кончается, эта история словами: "И все засмеялись, а Ваня заплакал".
Здесь нарисован главный момент, когда вся семья уже сидит за столом. Фронтально, как в "Тайной вечере", я их посадил для того, чтобы тема предательства, закамуфлированная в рассказе, вышла на первый план. Это же должен подчеркнуть и мрачный колорит фона.
Данный рассказ я декламировал в классе первом или втором на всех утренниках. Каждый раз, когда я его декламировал, - а моя муля обожала меня выставлять с ним перед первым, кто попадался, - я был Ваней, которого беспощадная мать предала, а равнодушный отец вытолкал на всеобщее осмеяние, чтобы сделать хорошим. Чтобы, как беличью шкурку, содрать, растянуть, иссушить его (мою) любознательную и такую нетерпеливую душу. Каждый раз я надеялся: выслушав этот рассказ, хоть кто-нибудь содрогнется. Нет, дети и взрослые снова и снова показывали мне волчий оскал усмешки.
И я всем девочкам на этой картине специально придал этот клыкастый оскал. А все мальчики, хотя они тоже смеются, все-таки Ванины братья, и они получились немного похожими на него.
Натюрморт с плюшевой мартышкой
На этом натюрморте я изобразил лавочку в лесопарке и на ней несоразмерно большие игрушечный барабан, привязанный к спинке красный воздушный шарик и в развернутом свертке - печенье и яблоки шафран. Их несоразмерность должна сообщить произведению экспрессию и подчеркнуть то значение, которое имеет в моей жизни детство.
В этот лесопарк бабуся каждое воскресенье привозила меня на троллейбусе. Сама садилась на эту лавочку, я лазал по разным лесенкам, горкам, носился на самокате, она гомонила с другими родительницами, а потом наступало самое для меня трудное. Наступало время обеда, женщины разворачивали пищевые запасы и начиналось: угости Виталика печеньем, предложи Наташе яблочко… Но я видел: мое яблоко больше и лучше груши-дички, которую мне в ответ несет Наташа, а мое печенье? оно вообще самое вкусное и жирное в мире - вон какие фигурные, какие матовые пятна остались от него на кальке! А невкусную конфету Виталика я уже пробовал, я уже выплюнул ее в прошлый раз. Но бабуся смотрит мне в спину, как пихает рогатиной. А у нее был довольно-таки тяжелый взгляд (см. "Портрет бабуси"). Делать нечего, я подхожу к Виталику. Под носом у него - сопля. На ладони - дешевая, от жары расплющенная конфета "Ласточка" с черствой темной помадкой внутри. Мое развитое с самого раннего детства чувство справедливости изо всех сил происходящему сопротивляется. В гневе я сжимаю ладонь, на которой лежит похожее на звезду, имеющее посередине родинку из цукатки печенье с бесподобным именем "курабье". Под моими сильными пальцами оно трескается, а Виталик, который думает, что это я нарочно его разломал, говорит мне "спасибо", два куска сует себе в рот, а три несет Наташе. Я смотрю Виталику вслед и мне делается нехорошо от мысли: неужели я и в самом деле такой на свете один? Пуля упорно говорит, что да, один, что я - последний куркуль на нашей земле, остальных давно пустили в расход.
Однажды на демонстрации, а шли мы в колонне его завода, я не захотел подарить воздушный шарик девочке, на которую он мне указал. И тогда он подошел со мной к милиционеру, о чем-то с ним сговорился, тот схватил меня на руки и понес. От приблизившейся неизвестности я захлебывался слезами. Могучая фигура отца в широкополой фетровой шляпе, в длинном плаще с плечами, подложенными ватой, уже скрылась из вида. И пока это муля нас догнала, мне показалось, прошла вечность. Об этом случае и еще нескольких ему подобных и напоминает в картине воздушный шар, а его красный цвет говорит сам за себя.
Но истинно символическое значение (о чем свидетельствует и название картины) имеет небольшая плюшевая мартышка, которая почти незаметно лежит под лавочкой. Она отсылает зрителя к одному довольно известному опыту на обезьянах, без знания которого невозможно правильно понять остальное.
Вот краткое описание опыта: животное сидит в клетке, перед ним на выбор - две рукоятки. Если дернуть за первую - бананы сыпятся только в клетку к нему самому. Если дернуть за вторую - бананы сыпятся еще и в клетки к соседям, причем животное-оператор это отлично видит. Результат: две трети обезьян (прошу заметить: квалифицированное большинство!) предпочитали есть в одиночку - на глазах у изумленных сородичей. И только трети приматов нравилось кормить и себя, и других. Наверняка эта треть извлекала из дружного чавканья какое-то дополнительное удовольствие. И оно наверняка способствовало их процессу пищеварения - с этим, видимо, ничего не поделать: уж такова природа меньшинства.
Но разве в Думе меньшинству дают принимать законы? Не дают. И в конгрессе США, и в английской палате общин, и в бундесрате - нигде! А когда дело доходит до самого болезненного - до морали, тут почему-то всегда начинает диктовать меньшинство. И возводит свои непонятные для других удовольствия в ранг общепринятого закона. Но одной на всех морали нет и быть не может. А если и есть, то она такая: морально все, что не убивает радость. А радость для человека одна - быть собой, быть таким, каким ты родился.
Намеком на все выше сказанное под лавочкой и лежит плюшевая обезьяна, как здравый смысл, который люди попирают ногами.
Гроза - через пятнадцать минут
На этом полотне в жанре пейзажа изображена чисто видимая идиллия. Черными тучами, которые собираются над горизонтом и серыми полосами, которые в двух местах уже дотягиваются от туч до земли, я как бы говорю: не пройдет и получаса, как эти белейшего цвета кувшинки примется терзать ливень, а зеркальная водная гладь будет скомкана ураганом. В моей биографии этот пейзаж имеет символическую нагрузку.
Мне было года четыре, максимум, пять. Тех же лет была и моя соседка по даче. Мы с ней плескались чуть пониже изображенных здесь мостков. И вот как-то раз эта девочка мне предложила полазить рукой у нее в трусиках, она сказала: на суше это делать нельзя, от этого дети родятся, а если в воде, никто не родится. Восторг я пережил, мало с чем сопоставимый, - но отнюдь не мужской, нет, чисто исследовательский. Только я ей не поверил, что все остальные девочки устроены так же. И потому я сказал: пусть она мне приведет еще одно доказательство.
В то лето я планомерно исследовал груди мулиных подруг, я забирался к ним на колени, хватался, якобы намереваясь забраться еще выше, - и я уже знал, что груди их отличались и размерами, и упругостью, и тем, как по-разному они болтались во время игры в волейбол или лазанья на четвереньках, когда я прятался от этих неуклюжих подруг под кровать. А уж пиписьки, которые они прятали под своими широкими платьями, должны были быть еще более невероятных размеров.
И вот спустя день или два моя подружка привела мне "новое доказательство": голубые глаза, ротик розочкой, белые локоны, как у куклы в коробке (тогда, в нашей стране самые дорогие куклы продавались в картонных коробках, наподобие теперешних из-под обуви). От вида этой неземной красоты дыхание у меня перехватило. Но деваться было некуда, и полезли мы с ней в пруд. А на поверку-то все оказалось ровно то же. И только тут меня осенило: не выросло! значит, у девчонок "пиписька" вырастает потом. Я хохотал, как Максвелл или Эйнштейн, установивший первую в своей жизни закономерность. А красотку мой смех оскорбил. Она сказала, что обо всем, сейчас же расскажет маме. О, тогда я был абсолютно бесстрашным. Я ответил ей: "Учти! Если девчонка такое разболтает, у нее народятся головастики! Полное корыто!" И у несчастной так разыгралось воображение, что к ужину подскочила температура. Моя бабушка была фельдшер, она схватила свою специальную сумку с металлической, очень похожей на опасную бритву, застежкой и побежала ее спасать. Спасла, вернулась довольная, с подаренной банкой меда. Поцеловала меня в макушку, и тут я понял: девчонка не проговорилась. О, какой же огромной мне показалась в тот вечер моя власть над непостижимым, грозным, бессмысленным миром взрослых.
Я так и вижу эту картину: сад весь - в предзакатной охре, муля с книжкой качается в гамаке, летняя кухня еще только строится (бревна, доски как мачты - о, да там вот-вот будут поднимать паруса!), стол стоит прямо между деревьями, на нем горящая керосинка с медным тазом, бабуся помешивает шумовкой малиновое варенье, рядом, на тарелке на блюдце с зеленом окаемом, будто пена морская топорщится сладкая пенка! А самовар, тоже медный, я поставлю в левом нижнем углу, крупно, чтобы он отражал весь наш дом, которого самого на картине видно не будет. От дома будет только крыльцо. На нем стою я, оглядываю это все с высоты и содрогаюсь. Но содрогаюсь не от вечерней прохлады, от жизни, которая лежит у моих ног отныне и навечно: это мои владения, что ни закуток - тень, жук, тайна, плодово-ягодная услада! а вот мои женщины, данные мне в услужение, а вон строящийся корабль, я взойду на него, чтобы добыть все сокровища мира, привезти их сюда, наполнить ими все комнаты, оба сарая, чердак и всю необозримость прорытых моими рабами подземных ходов!..
А выдала меня не красотка, а моя же подружка-соседка, причем не сразу, а когда у меня появился первый в нашем поселке педальный автомобиль с настоящими фарами, работавшими от плоской батареи. Я не дал ей на нем покататься. И малышка мигом забыла про совесть и честь.
Что сделалось с мулей и пулей, когда они об всем узнали! А тем более эта девочка оказалась внучкой большого пулиного начальника - наш дачный поселок был построен от их завода. Сейчас, когда у пули паркинсон и он яростно, совсем по-обезьяньи обхватывает голову рукой, чтобы голова не раскачивалась, я так и вижу, как трясся он тогда. Как вытаскивал прыгающими руками ремень.
Сказать иными словами, гроза разразилась! В следствие нанесенных мне увечий, три первых дня я ел стоя, спал исключительно на животе, а чтобы присесть по нужде на корточки, намертво сцеплял зубы.
В дальнейшем экзекуции стали нормой моей жизни. Причем выпившим, пуля меня пальцем не трогал. Бил только на трезвую голову, а клеймил всегда актуальным: "Диверсант! Пятая колонна!" Или: "Примкнувший к ним Шепилов!" В минуты высшего душевного подъема ему не хватало своих слов. Бабуся от этого безобразия спасалась бегством. А муля была обязана при экзекуции присутствовать. Но сперва она обвязывала себе голову полотенцем, - она говорила, что от вида моих страданий у нее всегда разыгрывается мигрень. Я лежал, смотрел на нее и мечтал, как сейчас из нее выкатится хотя бы одна слеза! Я и вопил, невзирая на гордость, только ради этого. Вопил отчаянно, а муля сидела несчастной, но непреклонной. До самой ночи в доме царил мертвый штиль. А ночью она вдруг будила меня, трясла, плакала: "Сы'ночка! Мы с пулей живем только заради тебя! У пули репутация… У меня репутация! Ты не должен, ты не имеешь никакого права!.."
Но "репутацию" я еще не мог отличить от "репетиции". Муля, тогда хормейстер, репетировала в своем клубе, это я видел много раз. Но пуля? И вот среди ночи передо мной вставала потрясшая мое воображение картина: пуля репетирует на заводе, он взмахивает руками, считает из-за такта, и рабочие начинают дружно стучать молотками и хором петь. (Потом я увидел ровно это свое видение в опере Рихарда Вагнера "Кольцо нибелунга" и совпадением, и эстетичностью своего детского видения был сильно, но приятно поражен.) Вспомнив о репутации, муля жалобно всхлипывала, а после в каком-то нервическом экстазе вдруг принималась меня всего обцеловывать. Над губой и на кончике носа у нее сидели жирные родинки, покрытые колючей щетиной. И мое чувство прекрасного, слишком развитое с самого раннего детства, вместе со всем моим тщедушным существом тоже содрогалось. (См. двойной портрет "Муля и пуля")
Пятница. Бодрое утро
Это полотно - одно из самых безоблачных в творчестве художника. На нем изображены мои соседи по даче, три мальчика Сенчуковых, которые на веранде в тазу и корыте моют друг друга, тем самым облегчая заботу отца. Сноп солнечного света выхватывает из легкого утреннего сумрака стройные и гибкие мальчишеские тела.
Помню, как рано утром, каждую пятницу я, пацан пяти-шести лет, бежал в их двор, чтобы залезть на яблоню и увидеть эту картину. Их дружные, по-братски заботливые действия радовали мне сердце, а таинственная красота освещения, когда солнце только-только пробивалось сквозь листву, - глаз. Тогда я, конечно, еще не мог думать, что стану художником. И интуитивно старался скрыть эту свою, мне самому до конца тогда еще непонятную тягу к прекрасному. Если кто-то меня на яблоне заставал, мне легче было сделать вид, что это я таскаю у Сенчуковых зеленые яблоки (помню, все яблони у них, как специально, были поздних сортов: антоновка, снежный кальвин, семеренко), а тем более Сенчуковы на это никогда не жаловались ни муле, ни пуле, ни даже бабусе. Напротив, они говорили: "Зачем же ты это делаешь? Будет понос!" И мне было нестрашно, мне было весело залезать к ним в сад снова.
Вспоминается, как однажды я привел с собой одну девочку пяти лет, подстроившую мне своим предательством большую неприятность (см. картину "Гроза - через пятнадцать минут" и пояснение к ней). Иначе мое обостренное чувство справедливости не успокоилось бы никогда. Вверх девчонка залезла легко, а вниз прыгать боялась. Я специально сидел с ней на яблоне до тех пор, пока нас не увидели взрослые. Сам я вылетел из их сада быстрее стрелы, а рыдающую девчонку, что подглядывала за голыми мальчиками, снимали с дерева с позором, посредством стремянки.
Если это по сути элегическое полотно вызовет у зрителя еще и улыбку, автор данным обстоятельством будет только доволен.
Жизнь прожить - не поле перейти
Данная картина является самой большой (сто восемьдесят на сто тридцать) и центральной в моем творчестве. Написана она одной из последних по примеру житийной иконы. В центре помещен мой автопортрет. Длинный нос с раздвоенным концом, довольно широкий и узкий рот, небольшие, немного глубоко посаженные глаза, продолговатая яйцевидная голова с жидковатой растительностью - все на сегодняшний день соответствует реальности и свидетельствует о нежелании художника в чем бы то ни было себя приукрасить. Символом в данном автопортрете является один только монокль. Он говорит о том, что левым глазом я пристально всматриваюсь в мелочи жизни, а правым, немного косящим к носу, я ухожу в размышления, прочь от засасывающей ряски действительности (общий фон - по преимуществу изумрудно-зеленый, усугубленный киноварью).
Заметный черный контур, которым вся фигура обведена, конечно, каждый имеет право трактовать по-своему. Но на самом деле это - невидимая глазу броня, иными словами, моя на сегодняшний день уже непроницаемость для наносимых душевных увечий. Доктор Ларионов, лечивший меня в девятнадцатилетнем возрасте от нервного заболевания посредством рисунка, а потом (вследствие моих поразительных успехов) и методом живописи, мое пристрастие к жирному контуру толковал как недоверие телу, говорил, что я стараюсь придать форму тому, что в глубине души понимаю, напротив, как бесформенное. Что отчасти имело место тогда. А заметно приподнятые квадратные плечи он воспринимал как позицию страха. Но сегодня это, конечно, означает совсем другое: высоко приподняв плечи, я спрашиваю и никак не могу понять, отчего судьба так и не послала мне близкого человека, родной души, а только планомерно испытывала меня? Конкретные примеры этого изображены в так называемых клеймах и размещены по всему периметру полотна.