Однажды на премьере певица ждала своего выхода на сцену. Кто-то предупредил ее:
— Будьте начеку… В зале против вас заговор.
Это рассмешило ее. Заговор против нее? За что же? Против нее, когда все к ней так расположены, когда она стоит в стороне от закулисных интриг! Однако это была правда. В середине действия, в большом дуэте с мужем, в тот момент, когда она повысила свой великолепный голос до самого верхнего регистра и заканчивала музыкальную фразу ровными и чистыми, как жемчужные ожерелья, нотами, ее внезапно прервал залп свистков. Зал был так же смущен, так же удивлен, как и она сама. Казалось, у всех приостановилось, замерло в груди дыхание, как тот блестящий каскад звуков, который она не могла закончить. Вдруг безумная, ужасная мысль пронизала ее мозг… Муж стоял на сцене прямо против нее. Она в упор посмотрела на него и увидела, что в его глазах промелькнула злобная усмешка. Бедная женщина поняла все. Ее душили рыдания. Она залилась слезами и, ничего перед собою не видя, скрылась за кулисы…
Это муж устроил так, что ее освистали!
Недоразумение
© Перевод М. Вахтеровой
Что с ним такое? За что он злится на меня? Ничего не понимаю. Ведь я же делаю все, чтобы он был счастлив. По правде сказать, я, конечно, предпочла бы выйти замуж не за поэта, а за человека более солидной, не такой пустой профессии, например, за нотариуса или адвоката, но сам по себе он мне все-таки нравился. Он казался мне чересчур пылким, но очень милым, прекрасно воспитанным. К тому же он был довольно богат. Я надеялась, что после женитьбы стишки не помешают ему устроиться на хорошее место, и мы заживем в полном достатке. В то время я тоже была ему по сердцу. Посещая меня за городом, в доме тетушки, он не уставал восхищаться скромным убранством и порядком наших чистеньких комнат, тихих, как монастырские кельи. «Ах, как славно!..»-говорил он. Он смеялся, называл меня в шутку разными именами из поэм и романов. Признаюсь, это меня слегка коробило: я бы хотела, чтобы он был посерьезнее. Но только потом, когда мы поженились и поселились в Париже, я поняла, насколько мы с ним разные люди.
Я мечтала о светлом, уютном гнездышке, об изящной обстановке, а он сразу загромоздил нашу квартиру всяким ненужным хламом, старомодной, пропыленной мебелью, выцветшими, ветхими коврами… Вечно та же история! Подумать только: он велел вынести на чердак прехорошенькие стенные часы в стиле ампир, доставшиеся мне от тетушки, и картины в роскошных рамках-подарки пансионских подруг. Все это казалось ему отвратительным — никак не могу понять, почему. Ведь его рабочий кабинет набит всякой рухлядью: старые закопченные картины, статуэтки, на которые и взглянуть-то стыдно, поломанные антикварные безделушки, позеленевшие подсвечники, треснутые вазы, разрозненные чашки… Рядом с моим прекрасным фортепьяно палисандрового дерева он поставил низенький дрянной инструмент с облупившейся полировкой; на нем недостает половины клавиш, и он так дребезжит, что почти ничего не слышно. «Ну что ж! — говорила я себе первое время. — Должно быть, все поэты немного помешаны… Они любят только ненужные безделушки и не ценят полезных вещей, презирают их».
Но когда я увидела его друзей — приятелей, я еще больше расстроилась. Эти длинноволосые бородачи, лохматые, дурно одетые, не стеснялись курить при мне и докучали мне своими разговорами — настолько мы с ними расходились во взглядах. Одни громкие слова, напыщенные фразы-ни простоты, ни естественности. И притом ни малейшего понятия о приличиях: они способны отобедать у вас двадцать раз подряд и не пригласить к себе, не оказать никакой любезности. Хоть бы догадались оставить визитную карточку, поднести коробку конфет на Новый год. Никогда ничего… Некоторые из этих господ были женаты и привозили к нам своих жен. Надо было видеть этих особ! Туалеты пышные, кричащие, я бы никогда в жизни так не оделась, боже упаси! Никакого вкуса, никакой гармонии: взбитые букли, длинные шлейфы. И все эти женщины бесстыдно старались блеснуть своими талантами: одни пели, точно оперные артистки, другие играли, как музыканты, и болтали обо всем на свете без всякого стеснения, как мужчины. Ну разве это прилично, скажите на милость? Разве может женщина положительная, выйдя замуж, чем-нибудь интересоваться, кроме домашнего очага? Я пыталась втолковать это мужу, когда он огорчался, что я забросила музыку. Музыка хороша для молоденьких девушек, пока они ничем другим не заняты. Но теперь, право же, мне самой было бы смешно каждый день бренчать на фортепьяно.
Боже мой, я отлично понимаю: он не может мне простить, что я постаралась оторвать его от этой беспутной компании, спасти от вредных влияний. Он часто упрекает меня: «Вы отвадили всех моих друзей». Да, отвадила и ничуть не раскаиваюсь. Эти бездельники окончательно сбили бы его с толку. Бывало, вернувшись от них, он всю ночь напролет шагал из угла в угол, сочиняя стишки и что-то бормоча. Как будто мало у него своих странностей и чудачеств, так они еще больше его подзуживают! А сколько пришлось мне вынести от его капризов и причуд! Иной раз он вдруг влетал ко мне рано утром: «Собирайся скорее, надевай шляпку, мы едем в деревню». И приходилось все бросать — рукоделье, хозяйство, нанимать кареты, трястись в вагонах, сорить деньгами. А я-то всегда мечтала об экономии, о сбережениях! Ведь пятнадцать тысяч франков ренты не такое уж богатство для Парижа, на это трудно скопить капитал для детей. Первое время мои замечания смешили его, он пытался обратить все в шутку, потом, увидев, что я упорно стою на своем, начал сердиться; его раздражает, что у меня скромные вкусы, что я домоседка. Да разве я виновата, что терпеть не могу все эти театры, концерты, вечера, куда он насильно возит меня и где встречает своих прежних знакомых — сборище кутил, мотов и шалопаев?
Одно время я надеялась, что он образумится. Мне удалось отучить его от дурной компании, привлечь к нам в дом людей солидных, положительных, завязать полезные знакомства… Так нет же! Мой супруг, видите ли, затосковал. Он томился скукой с утра до ночи. На наших званых вечерах, где я устраивала и вист и чайный стол — все, как полагается, он появлялся с хмурым лицом, в отвратительном настроении. Когда мы оставались вдвоем — та же история. А ведь я была так заботлива, так внимательна! Я просила: «Почитай мне, что ты сочинил». Он декламировал стихи, длинные отрывки. Я ничего не понимала, но делала вид, что слушаю с интересом, а иной раз вставляла наугад свои замечания — на мою беду, они всегда только раздражали его. За целый год, работая день и ночь, он накропал стишков на одну только книжку, да и та осталась нераспроданной. Чтобы убедить его заняться чем-нибудь другим, более выгодным, я нарочно сказала: «Ага, теперь ты сам видишь!..» Он пришел в страшную ярость, устроил мне сцену, а потом начал тосковать и томиться, и это приводило меня в отчаяние. Мои приятельницы старались утешить меня: «Поверьте, душенька: любой мужчина скучает и раздражается, когда ничем не занят… Если бы он больше работал, он перестал бы хандрить».
Тогда и я и все мои подруги принялись хлопотать, чтобы подыскать ему место. Я пустила в ход все средства, объездила с визитами жен директоров, начальников отделений, дошла до самого министра, и все тайком от мужа. Мне хотелось подготовить ему сюрприз. Я говорила себе: «Посмотрим, что он скажет. Уж теперь — то он будет доволен!» В тот день, когда наконец пришло его назначение в роскошном конверте с пятью печатями, я сама, сияя от радости, отнесла его ему в кабинет. Впереди обеспеченная будущность, достаток, спокойная должность, полное довольство… Знаете, что он сказал? Он завопил, что никогда мне этого не простит. Изорвал письмо министра на мелкие клочки и выбежал из дому, хлопнув дверью. Ох уж эти поэты! Совсем свихнулись, бедняги, все спуталось у них в голове! Чего ожидать от такого человека? Я хотела было с ним поговорить, образумить его, но раздумала. Недаром меня предупреждали: «Это сумасшедший». Да и как я могла бы его убедить? Мы говорим на разных языках: он не понял бы меня, а я не понимаю его… Вот мы и сидим в четырех стенах и смотрим друг на друга. Я чувствую, что он меня ненавидит, и все-таки люблю его… Мне очень тяжело.
Я все обдумал, все предусмотрел. Я не хотел жениться на парижанке, — парижанок я побаивался. Не хотел богатой жены, — она донимала бы меня капризами и требованиями. Избегал девушек из большой семьи, опасаясь мещанских родственных связей, которые вас опутывают, порабощают, душат. Моя невеста была именно такой, о какой я мечтал. Я говорил себе: «Она будет мне обязана всем». Какое счастье воспитать по — своему это наивное дитя, открыть ей красоту искусства, посвятить чистую душу в свои надежды, в свои восторги, вдохнуть жизнь в мраморную статую!
Она и в самом деле была похожа на статую; у нее были большие серьезные глаза, правильный античный профиль и несколько суровые черты, смягченные нежным овалом юного лица с розоватым пушком на щеках и легкой тенью от высокой прически. Добавьте к этому чуть заметный провинциальный выговор, приводивший меня в умиление. Я слушал его, закрыв глаза, как сладостное воспоминание детства, как отголосок мирной жизни в далеком, давно забытом краю. Подумать только, что теперь я слышать не могу этот несносный выговор!.. Но тогда я верил в нее. Я любил, был счастлив, надеялся на счастливое будущее. Женившись, я с жаром принялся за работу, начал новую поэму и по вечерам читал моей жене написанные за день строфы. Мне хотелось всецело приобщить ее к своей жизни. Первые дни она говорила мне: «Очень мило…» — и я радовался этой ребяческой похвале, надеясь, что со временем она научится лучше понимать дело моей жизни.
Бедняжка! Должно быть, она изнывала от скуки! Прочитав стихи, я объяснял их ей, я искал и, казалось, улавливал в ее прекрасных, удивленных глазах проблеск чувства. Я просил ее высказать свое мнение и, пропуская мимо ушей всякие глупости, запоминал лишь те удачные замечания, какие случайно приходили ей в голову. Мне так страстно хотелось сделать из нее настоящую подругу жизни, жену художника!.. Но увы! Она не понимала меня. Напрасно я читал ей вслух великих поэтов, выбирая самые лирические, самые проникновенные отрывки — золотые строки любовных поэм вызывали в ней скуку, точно холодный, монотонный шум дождя. Помню, однажды, когда мы читали «Октябрьскую ночь»,[10] она, перебив меня, попросила выбрать что-нибудь «посерьезнее». Я пытался объяснить, что нет ничего на свете серьезнее поэзии, что поэзия — сущность жизни, она витает над землей, словно зыбкое пламя, в котором слова и мысли очищаются и преобращаются. Ох, какая презрительная усмешка скривила ее прелестный ротик, каким она меня смерила снисходительным взглядом!.. Можно было подумать, будто с ней говорит ребенок или сумасшедший.
Сколько усилий, сколько красноречия я тратил понапрасну! Ничто не помогало. Я постоянно натыкался на доводы ее так называемого здравого смысла и благоразумия-вечная отговорка ограниченных умов и черствых сердец! И притом ей надоела не одна только поэзия. До нашей женитьбы я считал ее очень музыкальной. Она, казалось мне, понимала и с чувством исполняла разученные с учителем пьесы. Но, едва выйдя замуж, она заперла фортепьяно и совсем забросила музыку… Как печально видеть, когда замужняя женщина утрачивает все чары, какими пленяла вас молоденькая девушка! Реплика подана, роль сыграна, актриса сбрасывает театральный костюм. Все эти светские таланты, чарующие улыбки, изящные манеры были только для виду, напоказ, чтобы привлечь женихов. У моей жены перемена наступила сразу. Вначале я еще надеялся, что художественный вкус, понимание искусства и красоты, которые я не сумел в ней воспитать, разовьются сами собой в нашем чудесном Париже, где поневоле обостряется глаз и просвещается ум. Но что поделаешь с женщиной, которая никогда не раскроет книги, не взглянет на картину, ничем не интересуется, ничего не хочет видеть! Я понял, что моя подруга жизни будет просто хозяйкой дома, рачительной и экономной, увы! даже чересчур экономной. Жена по Прудону[11] — и ничего больше. Я бы примирился с этим — сколько художников разделяет мою участь! Но беда в том, что она не желала довольствоваться этой скромной ролью.
Мало-помалу, незаметно, исподтишка она выжила из дому всех моих друзей. В ее присутствии мы не стеснялись. Беседовали непринужденно, как в былое время. Но она не понимала наших поэтических вольностей, преувеличений, сумасбродных теорий, остроумных парадоксов, в которые облекают мысль, чтобы ярче ее оттенить, не могла оценить ни игры воображения, ни иронии. Все это ее только раздражало и сбивало с толку. Сидя в уголке гостиной, она молча прислушивалась к нашим разговорам, давая себе слово, что непременно отвадит одного за другим всех этих болтунов, которые так ее шокируют. Несмотря на внешне любезный прием, у нас в доме уже чувствовался холодок, гостям давали понять, что дверь открыта и настала пора уходить.
Оттеснив моих друзей, она заменила их своей компанией. Наш дом заполонили люди тупые, скучные, чуждые искусству, глубоко презирающие поэзию, ибо она «не приносит доходу». В пику мне они нарочно называли имена модных писак, издающих дюжинами романы и драмы: «Вот такой-то загребает кучу денег!..»
Зарабатывать деньги! Только это имело для них значение, и, как ни грустно, жена моя разделяла мнение этих болванов. Под их пагубным влиянием ее провинциальные замашки, ограниченность, мелочность выродились в неимоверную скупость.
Пятнадцать тысяч франков ренты! Я всегда считал, что на это вполне можно прожить, не заботясь о завтрашнем дне. Так нет, куда там! Она вечно жаловалась, вечно долбила, что надо экономить, сократить расходы, выгоднее поместить капитал. Чем чаще она донимала меня мелочными попреками, тем больше отбивала у меня вкус и охоту работать. Порою, подойдя к письменному столу, она с пренебрежением перелистывала начатые стихи. «Только и всего!» — вздыхала она, подсчитывая, сколько часов потрачено на эти бесполезные коротенькие строчки. Если бы я послушался ее, то давно бы уронил гордое звание поэта, которого добился после стольких трудов, давно бы погряз в черном болоте низкопробной дрянной писанины. Когда я подумаю, что этой самой женщине я отдал свое сердце, посвятил все свои помыслы, а она с первых дней нашего брака начала презирать меня за то, что я не зарабатываю денег, мне, право, становится стыдно за нее и за себя.
Я не зарабатываю денег. Это объясняет все: ее укоризненные взгляды, преклонение перед пошлыми плодовитыми знаменитостями и ту недавнюю выходку, когда она выхлопотала для меня место в конторе министерства.
Но тут уж я воспротивился. Только одно мне и остается-оказывать упорное сопротивление, не попадаться на удочку, не поддаваться на уговоры. Пускай твердит одно и то же хоть целыми часами, пускай обдает меня холодным взглядом, презрительной улыбкой — я и внимания не обращаю, ей никогда, никогда меня не понять. Вот до чего мы дошли! Мы женаты, обречены жить вместе, хотя нас разделяют тысячи и тысячи миль, и мы так утомлены, настолько измучены, что и не пытаемся сделать шаг навстречу друг другу. И так пройдет вся жизнь. Это ужасно!
Отрывок из письма женщины, найденного на улице Богомотари-на-полях
© Перевод М. Вахтеровой
…пришлось вытерпеть, когда я вышла замуж за художника. Ах, душенька, если б я только знала!.. Но ведь у девушек такие наивные понятия обо всем! Поверишь ли, что когда я читала в каталогах на выставке названия тихих улиц на окраинах Парижа, мне представлялась мирная, спокойная жизнь, посвященная работе и семейным радостям. Заранее предчувствуя, что буду ревнивой женой, я говорила себе: «Вот какой муж мне нужен. Он всегда со мной. Мы целые дни проводим вместе — он работает над картиной или скульптурой, я читаю или шью рядом с ним в его уютной, светлой мастерской». Бедная дурочка! Я и не подозревала, что такое мастерская художника и с какими подонками там можно встретиться. Глядя на статуи полунагих богинь, я никогда и вообразить не могла, что существуют женщины, настолько бесстыдные… и что я сама решусь… Иначе, поверь мне, я никогда бы не вышла замуж за скульптора. Да уж, ни за что на свете!.. Надо признаться, что все родные были против этого брака, несмотря на богатство моего жениха, на его прославленное имя, несмотря на великолепный особняк, который он строил для нас двоих. Я сама выбрала себе мужа. Он был так хорош собой, так изящен, так предупредителен! Правда, на мой взгляд, он слишком уж заботился о моих туалетах и прическах, вмешивался во всякие мелочи. «Взбей волосы повыше, вот так…», — и он бережно втыкал цветок мне в локоны с гораздо большим искусством, чем любая модистка. Такая опытность у мужчины удивительна, не правда ли? Уж это одно должно было бы меня предостеречь. Впрочем, ты увидишь сама. Слушай дальше.
Мы возвратились в Париж из свадебного путешествия. Пока я устраивалась в нашем изящном особняке, обставленном с таким вкусом, — ты же знаешь, это райский уголок! — мой муж сразу же принялся за работу-и целыми днями пропадал у себя в мастерской. Возвращаясь вечером, он с одушевлением рассказывал о своей новой скульптуре для предстоящей выставки. Он задумал изваять «Римлянку, выходящую из воды». Ему хотелось передать в мраморе легкую дрожь купальщицы, озябшей на ветру, влажную ткань, прилипшую к плечам, и еще много разных красот — я уж не помню каких. Признаюсь тебе по секрету: когда он говорит о скульптуре, я далеко не все понимаю. Тем не менее, веря ему на слово, я поддакивала: «Это будет очаровательно…» Мне заранее представлялось, как я гуляю по аллее, усыпанной песком, любуясь шедевром моего мужа, прекрасной белой статуей на фоне зелени, а позади кто-то шепчет: «Это жена художника…»
И вот однажды мне захотелось посмотреть, как подвигается дело с нашей римлянкой, и я вздумала неожиданно нагрянуть в мастерскую, где до сих пор мне еще ни разу не приходилось бывать. Это была моя первая прогулка по городу без мужа, и, на беду, я постаралась принарядиться как можно лучше… Войдя в палисадник и увидев, что дверь раскрыта настежь, я направилась прямо в мастерскую. Вообрази мое негодование: муж мой работал в грубой белой блузе, точно каменщик, испачканный, растрепанный, руки в глине, а перед иим на подмостках, ничуть не смущаясь, преспокойно стояла какая-то длинная дылда, почти совсем голая. Рядом на стуле валялось в беспорядке ее жалкое, грязное тряпье, стоптанные башмаки, круглая шляпка с облезлым пером. Ты сама понимаешь, милочка, что, едва взглянув на все это, я опрометью выскочила. Этьен порывался что-то сказать, удержать меня, но я с омерзением отшатнулась, отвела его вымазанные в глине руки и, еле живая, прибежала к маме. Тебе нетрудно представить себе эту картину.
— Господи боже! Дитя мое, что с тобой случилось?
Я рассказываю маме все, что видела, — в какой позе стояла эта гнусная женщина, в каком костюме. И плачу, плачу, захлебываюсь от слез… Испуганная мама старается меня утешить, объясняет, что это, должно быть, просто натурщица.
— Как? Натурщица?.. Да ведь это отвратительно!.. Мне никто об этом не говорил, когда я выходила замуж!..
Тут влетает растерянный, запыхавшийся Этьен и тоже старается убедить меня, что для художника натурщица не женщина, а всего только модель и что без модели в его работе обойтись невозможно. Никакие доводы на меня не действуют, и я решительно заявляю, что мне не нужен муж, который целые дни проводит наедине с полуголыми девками.
— Послушайте, друг мой, — говорит бедная мама, пытаясь примирить нас, — а не могли бы вы, ради спокойствия жены, заменить натурщицу манекеном?
Мой муж в ярости кусает усы.
— Нет, матушка, это немыслимо.
— Но все-таки, мой милый, мне кажется… Ведь модистки, например, пользуются картонными болванками, чтобы примерять головные уборы… Разве нельзя не только голову, но и все остальное?..
Как видно, это невозможно. По крайней мере Этьен долго убеждал нас в этом со всякими подробностями и учеными словами. Он казался при этом таким несчастным, таким расстроенным! Утирая глаза, я посматривала на него украдкой и видела, что мои слезы его глубоко огорчают. И вот после долгих, бесконечных споров было решено, что если уж нельзя обойтись без натурщицы, то она будет позировать в моем присутствии. Как раз рядом с мастерской находится небольшой чуланчик, откуда все можно отлично видеть, оставаясь незамеченной. Ты, верно, скажешь, что стыдно ревновать к какой-то уличной девке да еще устраивать сцены ревности. Но видишь ли, кисанька: чтобы судить об этом, надо самой испытать такие мучения.
Натурщица должна была прийти на следующий день. И вот, собравшись с духом, взяв себя в руки, я спряталась в каморке, поставив мужу условие, что при первом же стуке в стену он сразу прибежит ко мне. Не успел я затворить дверь, как ввалилась вчерашняя противная девица, одетая бог знает как, — подумай, она разгуливает по улице даже без белых манжеток, в какой-то драной шали с зеленой бахромой! Я сама на себя удивлялась, как я могла ревновать к подобной особе. И все-таки, милочка, лишь только я увидела, с каким бесстыдством эта дылда, сбросив шаль, скинув с себя платье, начала преспокойно раздеваться посреди мастерской, — не могу выразить, что со мной сталось. Я просто задохнулась от бешенства… и тут же постучала в стенку… Пришел Этьен. Увидев, что я побледнела и вся дрожу, он посмеялся, ласково успокоил меня и вернулся к своей работе… Теперь натурщица стояла на подмостках, полунагая, ее длинные, шелковистые волосы густой гривой рассыпались по плечам. Несмотря на ее вульгарное, потрепанное лицо, это была уже не прежняя жалкая тварь, а настоящая статуя. Сердце у меня сжалось. Но я сидела молча. Вдруг, слышу, мой муж кричит: «Левая нога!.. Левую ногу вперед!» Натурщица не понимает, тогда он подходит ближе и сам… Тут уж я выдержать не могу. Стучу. Он не слышит. Стучу громче, стучу изо всех сил. Этьен, оторвавшись от работы, прибегает рассерженный.
— Полно, Арманда!.. Будь же благоразумна!
Но я заливаюсь слезами, склонив голову ему на плечо:
— Милый, это свыше моих сил… Я не могу… не могу… — Ни слова не говоря, он возвращается в мастерскую и подает знак натурщице — мерзкая девица одевается и уходит.
После этого несколько дней подряд Этьен не заглядывал в мастерскую. Он сидел дома, со мной, никуда не выходил, даже не встречался с друзьями, был кротким, ласковым, но таким печальным!.. Как-то раз на мой робкий вопрос: «Ты больше не работаешь?» — он коротко ответил: «Нельзя работать без модели». Я не смела настаивать, чувствуя, что сама виновата и что он вправе на меня сердиться. Однако после ласковых уговоров и разных нежностей я добилась обещания, что он вернется в мастерскую и попытается закончить статую по… — как это говорят художники? — по памяти, из головы, словом, именно так, как предлагала мама. Мне-то это казалось делом нетрудным, но он, бедняга, ужасно мучился. По вечерам он возвращался подавленный, удрученный, почти больной. Чтобы подбодрить его, я часто наведывалась в мастерскую. Я каждый раз говорила: «Это очаровательно!» — хотя отлично видела, что дело ничуть не подвигается. Не знаю даже, работал ли он. Когда бы я ни пришла, он вечно курил, лежа на диване, или, катая шарики из глины, с остервенением разбивал их об стену.
Однажды под вечер, когда я с грустью разглядывала незаконченную статую бедной римлянки, которой так до сих пор и не удалось выйти из воды, мне пришла в голову странная мысль. Ведь римлянка почти так же сложена, как я. Отчего бы мне в крайнем случае…
— Что вы называете красивой линией? — спросила я вдруг.
Мой муж пустился в длинные объяснения, показывая, чего недостает его скульптуре и чего он не может закончить без модели… Бедняга! У него был такой расстроенный вид!.. И тогда, знаешь, что я сделала?.. Ну что ж, куда ни шло! Я храбро схватила валявшуюся в углу занавеску и убежала к себе в каморку. Потом, пока он, ничего не замечая, уныло смотрел на свою римлянку, я тихонько взошла и молча стала перед ним на подмостках,
Вдова великого человека
© Перевод М. Вахтеровой
Весть о том, что она второй раз выходит замуж, никого не удивила. Несмотря на свою гениальность, а может быть, именно из-за этой пресловутой гениальности, великий человек за пятнадцать лет совместной жизни вконец измучил ее дикими капризами и сумасбродными выходками, вызывавшими в Париже немало толков. В триумфальной колеснице, в которой он стремительно мчался по дороге славы, словно предвидя, что рано умрет, она покорно сопровождала его, робко забившись в уголок, со страхом ожидая толчков и ушибов. Когда она пробовала жаловаться, все, даже родные и друзья, ополчались против нее. «Уважайте его слабости, — говорили ей, — это слабости божества. Не тревожьте его, не расстраивайте. Помните: он не только ваш муж — он гений. Он принадлежит не только семье, но своему искусству, всей стране… Как знать, быть может, те проступки, в каких вы его упрекаете, вдохновили его на великие произведения?..» Однако в последние годы терпение бедной женщины иссякло, она стала возмущаться, бунтовать, устраивать сцены, так что незадолго до смерти великого человека они едва не развелись и их славное имя чуть не появилось на третьей странице скандальной хроники.
После всех невзгод несчастного брака, волнений во время болезни мужа и его скоропостижной смерти, возродившей в ее душе прежнее чувство, первые месяцы — вдовства подействовали на молодую женщину благотворно, точно летний отдых на целебных водах. Мирная, уединенная жизнь, душевный покой, налет тихой грусти придали ей необычайное очарование, и в тридцать пять лет она вновь расцвела и помолодела. К тому же траур был ей как нельзя более к лицу; она держалась с горделивым достоинством женщины, которая, оставшись одна на свете, должна с честью носить громкое имя. Она ревностно заботилась о славе покойного, той злосчастной славе, что некогда принесла ей столько горя, а теперь разрасталась с каждым днем, точно пышный цветок, взошедший на тучной земле кладбища. В длинной траурной вуали она появлялась то у театрального директора, то в кабинете издателя, хлопотала о постановке опер, наблюдала за печатанием посмертных сочинений, незаконченных рукописей, вникала во все мелочи, охраняя, как святыню, с почтительным благоговением, наследие умершего супруга.
В это время с ней и встретился впервые ее второй муж. Он тоже был музыкант, малоизвестный композитор, автор вальсов, пьес и двух небольших опер; впрочем, их роскошно изданные партитуры никогда не исполнялись и лежали нераспроданными. Молодой человек, воспитанный в богатой буржуазной семье, обладал большим состоянием, приятной наружностью, питал глубочайшее уважение к знаменитостям и взирал на них с жадным любопытством и восторженной наивностью неопытного ученика. Когда ему показали вдову прославленного маэстро, он был ослеплен. Перед ним как бы явилась сама муза во всем своем торжественном величии. Он сразу же влюбился без памяти и, как только вдова начала выезжать в свет, попросил, чтобы его ей представили. У нее в гостиной, где всюду, в каждом уголке, витал дух музыки, дух гения, страсть молодого человека еще сильнее разгорелась. Вон там бы «великого композитора, тут фортепьяно, за которым он творил, повсюду его партитуры, мелодичные даже по внешнему виду, как будто с раскрытых нотных листов лились звуки музыкальных фраз… На фоне печальных воспоминаний, точно в строгой рамке, которая очень к ней шла, еще ярче выступала вполне реальная красота молодой вдовы, и вздыхатель окончательно потерял голову.
После долгих колебаний бедный юноша решился наконец объясниться в любви, но так робко, таким униженным тоном!.. Конечно, он понимает, как мало он значит для нее. Понимает, как ей тяжело переменить свое прославленное имя на ничтожное, безвестное имя нового супруга… За этим следовало множество наивных признаний в том же роде. Разумеется, в глубине души достойная дама была весьма польщена такой победой, однако долго ломала комедию, разыгрывала женщину с разбитым сердцем, разочарованную, пресыщенную, уверяла, что жизнь ее кончена и к прошлому нет возврата. Хотя ей никогда не жилось так спокойно, как после смерти знаменитого супруга, она вспоминала о нем со слезами на глазах, с трепетом восторга. Нечего и говорить, что это только разжигало страсть бедного обожателя, делало его еще более красноречивым, еще более настойчивым.
Короче говоря, ее строгий траур окончился свадьбой. Но она не отреклась от прежней славы и в замужестве более чем когда-либо казалась вдовой великого человека — она же отлично понимала, что именно в этом секрет ее обаяния для нового супруга. Будучи значительно старше и не желая, чтобы он это замечал, она выказывала ему снисходительное презрение, обидное сострадание, делая вид, будто втайне сожалеет о неравном браке. Однако это нисколько не обижало молодого мужа, напротив: он был глубоко убежден в превосходстве своей супруги и находил вполне естественным, что образ великого гения оставил неизгладимый след в ее сердце. Чтобы удерживать его в подчинении, она иногда перечитывала вместе с ним старые любовные письма, написанные покойным маэстро, когда тот ухаживал за ней. Этот возврат к прошлому молодил ее на пятнадцать лет, придавал ей уверенность. Упиваясь пылкими, восторженными дифирамбами страстных посланий, она вновь чувствовала себя красивой, любимой женщиной. Молодой супруг, не замечая, как она изменилась с тех пор, обожал ее, доверяясь вкусу своего предшественника, что почему-то льстило его тщеславию. Ему казалось, будто его нежным речам вторят пламенные мольбы знаменитого композитора, будто он наследует все прошлое этой великой любви.
Странная супружеская пара! Особенно любопытно было наблюдать за ними в обществе. Иногда мне приходилось встречать их в театре. Никто не узнал бы в ней ту робкую, застенчивую молодую женщину, которая некогда сопровождала маэстро, скромно теряясь в его гигантской тени. Теперь она восседала впереди, у барьера ложи, с гордо поднятой головой, привлекая к себе все взоры. Над ней как будто сиял ореол славы покойного мужа, имя которого шепотом повторяли вокруг не то с почтительным восхищением, не то с упреком. Новый супруг, с подобострастным выражением лица, точно преданный раб, сидя сзади нее, старался уловить каждый ее взгляд, предупредить каждое желание.
Странность их отношений была еще заметнее у них дома. Помню званый вечер, который они давали через год после свадьбы. Молодой хозяин суетился в толпе гостей, гордый и слегка озабоченный, что у них собралось столько народу. Жена держалась надменно, свысока, с меланхоличным видом и в тот вечер более чем когда-либо казалась безутешной вдовой великого человека. У нее была особая манера оглядываться на мужа через плечо, называя его «мой милый друг», и отдавать ему распоряжения по приему гостей таким тоном, будто он только на это и годился. Вокруг нее увивались старые друзья покойного композитора, свидетели его первых блистательных успехов, его борьбы, его триумфа. Она жеманилась с ними и сюсюкала, как маленькая девочка. Ведь они знали ее такой молодой! Почти все фамильярно называли ее просто по имени — Анаис. Это был как бы замкнутый кружок посвященных, и хозяин дома приближался к ним с опаской, почтительно выслушивая отзывы о своем предшественнике. Там вспоминали блестящие премьеры опер маэстро, сражения с критиками, которые он почти всегда выигрывал, его привычки, причуды, вспоминали, как во время работы он для вдохновения заставлял молодую жену сидеть рядом в бальном платье, с обнаженными плечами… «Помните, Анаис?» И Анаис вздыхала, смущенно краснея…
В те годы были созданы его лучшие лирические произведения, в частности знаменитый, полный страсти любовный дуэт из оперы «Савонарола», передающий красоту лунной ночи, благоухание роз, трели соловья. Кто-то из восторженных почитателей при общем благоговейном молчании сыграл дуэт в аранжировке для фортепьяно.
Когда отзвучали последние ноты, чувствительная дама разрыдалась.
— Это свыше моих сил, — лепетала она. — Я никогда не могла слушать это без слез.
Старые друзья маэстро, утешая опечаленную вдову, подходили один за другим, точно на похоронах, чтобы выразить ей соболезнование и с чувством пожать руку.
— Полноте, Анаис, мужайтесь, дорогая!
Забавнее всего, что новый супруг, стоя рядом с нею, взволнованный и растроганный, тоже принимал соболезнования, горячо пожимая всем руки.
— Какой талант! Какой гений! — восклицал он, прикладывая платок к глазам. Это было и смешно и трогательно.
Признания академического мундира
© Перевод А. Кулишер
Это утро сулило скульптору Гильярдену чудесный день.
Совсем недавно его избрали в академики, и сегодня ему предстояло обновить на торжественном объединенном заседании всех пяти академий свой академический мундир, роскошный мундир, расшитый гирляндами пальмовых ветвей, мундир, блиставший великолепием нового сукна и шелковистым узором цвета надежды. Вожделенный мундир лежал на кресле, широко раскинутый, словно дожидаясь, когда его наденут, и Гильярден, завязывая белый галстук, любовно посматривал на него. «Главное — не торопиться. Времени у меня предостаточно», — думал он.
Дело в том, что, сгорая от нетерпения, он начал одеваться на два часа раньше, чем следовало, а г-жа Гильярден, красавица, всегда тратившая на свой туалет чрезвычайно много времени, заявила ему, что уж в этот день она будет готова только к назначенному часу, «ни на минуту раньше… Вы меня поняли?»
Несчастный Гильярден! Чем заняться, как убить время?
«Пока что примерю мундир», — сказал он себе.
Бережно, будто касаясь тюля и кружев, он приподнял драгоценное одеяние и, с бесконечными предосторожностями облачившись в него, подошел к зеркалу.
Ах, какой милый человек смотрел на него! Какой приятный, свежеиспеченный академик: низенький, толстенький, довольный, улыбающийся, седоватый, с брюшком, с короткими ручками, движениям которых вышитые обшлага придавали какую-то неестественную, нарочитую важность!
Явно удовлетворенный своей наружностью, Гильярден расхаживал перед зеркалом, раскланивался, словно шествуя по залу заседаний, улыбался своим собратьям по искусству, принимал величественные позы. Но, как ни гордись своей особой, невозможно два часа простоять в парадной форме перед зеркалом. В конце концов наш академик устал и, боясь измять мундир, решил снять его и бережно положить на прежнее место. Сам он уселся напротив, по другую сторону камина, и, вытянув ноги, скрестив руки на парадном жилете, не спуская глаз с зеленого мундира, предался приятным размышлениям.
Как путешественник, достигший наконец цели своих странствий, любит вспоминать опасности и трудности пройденного пути, так Гильярден мысленно перебирал год за годом, свою жизнь с того дня, когда он впервые занялся ваянием в мастерской Жуфруа.[12] Тяжко дается начало тем, кто избрал эту проклятую профессию!.. Он вспоминал зимы в нетопленной комнате, ночи без сна, долгие хождения в поисках работы, глухую ярость, которую испытываешь, сознавая себя ничтожным, затерянным, безвестным в той огромной толпе, что теснит тебя, толкает, сбивает с ног, давит насмерть. И подумать только, что он сам, своими силами, не имея ни покровителей, ни состояния, сумел пробиться! Только благодаря своему таланту, милостивые государи!.. Запрокинув голову, полузакрыв глаза, предавшись сладостному созерцанию, почтенный г-н Гильярден вслух несколько раз повторил:
— Только благодаря своему таланту. Только благодаря своему та…
Его прервал чей-то громкий смех, сухой и дребезжащий-так смеются старики. Гильярден удивленно оглянулся. Он был один, совершенно один, с глазу на глаз со своим зеленым мундиром, распластанным против него, по другую сторону огня. И, однако, дерзкий смех не умолкал. А когда скульптор пригляделся поближе, ему стало казаться, что мундир уже не на том месте, куда он его положил, а сидит в кресле: фалды раздвинуты, рукава опираются о подлокотники, грудь приподымается, словно в ней трепетала жизнь.
Что за чудо! Мундир смеялся…
Да, это он, удивительный зеленый мундир, заливался неудержимым смехом, и смех колыхал его, сотрясал, подбрасывал, заставлял крючиться, взмахивать фалдами, время от времени прижимать оба рукава к бокам, как бы для того, чтобы унять вспышку веселости, буйной и сверхъестественной. А чей-то тоненький лукавый голосок между взрывами хохота пищал:
— Боже мой, боже мой! Сил больше нет смеяться! Сил больше нет смеяться!
— Черт возьми! Да кто же это наконец? — вытаращив глаза, спросил бедный академик.
Все тот же голосок еще более ехидно и лукаво пропищал:
— Да ведь это я, господин Гильярден, ваш расшитый пальмами мундир, я жду вас, чтобы отправиться вместе на заседание. Простите, что я так не вовремя прервал ваши размышления, но уж очень смешно было слушать, когда вы говорили о своем таланте. Я не в силах был сдержать себя… Скажите: неужели вы это всерьез? Неужели вы в самом деле думаете, что вашего таланта было достаточно, чтобы так быстро сделать карьеру, подняться так высоко, получить все, что вы имеете: почести, положение, славу, богатство?.. Неужели вы считаете это возможным, Гильярден? Загляните в себя, друг мой, прежде чем дать мне ответ, загляните поглубже. А теперь отвечайте! Видите? Вы не решаетесь.
— Но ведь я… — пробормотал Гильярден с забавным смущением, — я много работал…
— Да, много, неимоверно много. Вы труженик, неутомимый работник, кропатель. Вы считаете свою работу по часам, как кучера наемных карет. Но божественная искра, друг мой, золотая пчелка, которая залетает в мозг подлинного художника, пронизывая его сиянием и трепетом своих крыльев, посетила ли она вас когда-нибудь? Ни разу, вы сами это знаете. Вы всегда боялись этой чудесной пчелки. А ведь истинным талантом одаряет она одна. О, я знаю людей, которые трудятся не меньше вас, но иначе, чем вы, со всем пылом, со всеми терзаниями подлинных искателей и которым никогда не добиться того, что досталось вам. Давайте, пока мы одни, поговорим начистоту: весь ваш талант заключается в том, что вы женились на красавице.
— Милостивый государь! — гневно воскликнул Гильярден.
Голосок продолжал все так же невозмутимо:
— Вот это славно! Ваше негодование мне нравится. Оно убеждает меня в том, что, впрочем, знают все: вы скорее дурак, чем подлец. Полноте, не смотрите на меня так гневно! Во-первых, если вы ко мне притронетесь, хотя бы только изомнете или чуть порвете, нельзя будет явиться на заседание, и госпожа Гильярден будет недовольна, а ведь, по правде сказать, вся честь этого великого дня принадлежит ей. Это ее сейчас будут приветствовать пять академий. Ручаюсь вам, что если бы при моем появлении в академии я облегал не ваш, а ее стан, все еще прямой и прекрасный, несмотря на возраст, успех у меня был бы совсем иной… Черт возьми, господин Гильярден, надо же отдавать себе отчет в положении вещей! Этой женщине вы обязаны всем: особняком, годовым доходом в сорок тысяч франков, орденами, лаврами, медалями.
И зеленый мундир пустым расшитым рукавом указал жестом калеки злосчастному скульптору на свидетельства его славы, развешанные по стенам алькова.
Затем, словно изощряясь во всевозможных позах, чтобы окончательно истерзать свою жертву, жестокосердый мундир приблизился к камину и с таинственным видом, по-стариковски подавшись вперед в своем кресле, заговорил со скульптором фамильярно, словно с добрым приятелем:
— Послушай, дружище! Тебя как будто огорчает все, что я тебе рассказываю. Но должен же ты наконец узнать то, что известно всем! А кто тебе это откроет, если не твой мундир? Посуди сам, что у тебя было, когда женился? Ровным счетом ничего. Что жена принесла тебе в приданое? Ни гроша! Как же ты объяснишь, что у тебя теперь кругленький капитал? Ты опять скажешь, что много работал. Но, несчастный, даже трудясь день и ночь, при всех тех милостях, всех тех правительственных заказах, в которых у тебя, разумеется, не было недостатка со времени твоей женитьбы, ты никогда не зарабатывал больше пятнадцати тысяч франков в год. Неужели ты воображаешь, что этого было достаточно для такого дома, как ваш? Подумай: ведь красавица госпожа Гильярден всегда считалась образцом светской женщины, всегда вращалась в тех кругах, где сорят деньгами… Я знаю, что, корпя с утра до ночи в мастерской, ты никогда над этим не задумывался. Ты ограничивался тем, что говорил своим друзьям: «Моя жена — изумительная женщина, она необычайно умело ведет наши дела: из моих заработков, при нашем широком образе жизни, она еще умудряется выкраивать сбережения».
Ах, бедняга, бедняга!.. Правда заключается в том, что ты женился на одной из тех очаровательных чудовищ, каких не мало в Париже: на женщине честолюбивой и безнравственной, положительной, когда дело касается тебя, и легкомысленной, когда дело касается ее самой, на женщине, отлично умеющей сочетать заботу о ваших материальных интересах со своими любовными похождениями. Жизнь этих женщин, милый мой, похожа на бальную записную книжку, где рядом с именами танцоров значились бы цифры. Твоя жена рассудила так: у моего мужа нет ни таланта, ни состояния, ни даже представительной внешности. Но он превосходный человек — доверчивый, снисходительный, и ни в чем меня не стесняет Пусть он не мешает мне веселиться, а я берусь доставить ему взамен все, чего ему не хватает. И с этого дня деньги, заказы, ордена всех стран дождем посыпались в твою мастерскую, с приятным металлическим звоном, с ленточками всех цветов. Полюбуйся на мою «коллекцию»!
Потом в одно прекрасное утро г-же Гильярден пришла в голову блажь, блажь перезрелой красавицы, — стать супругой академика, и ее ручка в изящной перчатке открыла тебе, одну за другой, все двери в это святилище… Эх, старина! Твои коллеги могли бы рассказать, во что тебе обошлись пальмовые веточки твоего мундира…
— Ты лжешь, ты лжешь! — крикнул Гильярден, задыхаясь от негодования.
— Нет, нет, дружище, не лгу… Тебе стоит только оглянуться вокруг себя, когда ты войдешь в зал. В глазах присутствующих ты уловишь затаенное лукавство, в уголках их губ — скрытую насмешку, и при твоем появлении все будут шептать: «Вот муж красавицы госпожи Гильярден». Дело в том, дорогой мой, что ты всю жизнь будешь только мужем красавицы жены…
Тут уж Гильярден выходит из себя. Бледный от ярости, он вскакивает с места, чтобы сорвать с дерзкого болтливого мундира красивую зеленую гирлянду и швырнуть в огонь, как вдруг открывается дверь и хорошо знакомый голос, в котором слышатся пренебрежение и кроткая снисходительность, как нельзя более кстати пробуждает его от страшного сна.
— Ах, как это на вас похоже! Заснуть у камина в такой день!..
Перед ним стоит г-жа Гильярден, высокая, все еще красивая, хотя несколько отяжелевшая; у нее почти естественный розовый цвет лица, подведенные глаза блестят. Жестом женщины, привыкшей повелевать, она берет мундир с пальмовыми ветвями и проворно, с едва приметной улыбкой, помогает мужу надеть его, а бедняга, еще весь в поту от своего кошмарного сна, облегченно вздыхает и думает про себя: «Какое счастье! Это был сон!»