Когда я отворила дверь в коридор, белокурая медсестра стояла спиной ко мне в нише перед большой двустворчатой дверью, ее волосы переливались в зеленоватом свете, горевшем над запасным выходом, — она поправляла белье у себя под халатом.
— Добрый вечер, — приветствовала я ее.
— И вам того же, — пробомотала она, наклонившись и подтягивая чулки. Мне ничего не оставалось, как пройти по коридору и спуститься по лестнице с липкими перилами. Внизу, в вестибюле, было маленькое кафе, но оно уже закрылось, иначе я бы там присела, съела бы мороженого на палочке, а еще выпила бы горячего какао. Напоследок, как каждый вечер, взяла бы с полки зеленую бутылочку лимонада и промочила бы горло сладким напитком. Последние капли вылизала бы из горлышка бутылки кончиком языка.
Огни в кафе были погашены, свет виднелся только над холодильным прилавком и над кассой. Через толстое стекло слышался рокот холодильника. Ноги у меня отяжелели. Язык во рту казался каким-то мохнатым, я еще чувствовала вкус кофе, который сестра давеча предложила мне выпить вместо Ежи. Я попросила два дополнительных куска сахару. Снизу в коридоре раздался какой-то скрип. Слышалось равномерное постукивание дерева о дерево. Уборщица орудовала в коридоре шваброй, которая попеременно, то слева, то справа, стукалась о плинтус, потом скрипела тележка, когда эта женщина подвигала ее немного вперед. Сама не зная зачем, я по одной из задних лестниц опять поднялась на второй этаж. Напротив некоторых дверей на подоконниках стояли подносы с тарелками и чайниками. Чтобы меня не застукали поблизости от двери в палату Ежи, я пошла по коридору в другую сторону. Могла бы открыться какая — нибудь дверь, и вышел бы кто-то из вречей. Я бы его остановила и спросила, как обстоят дела у Ежи. У больничных врачей мысли блуждают где-то далеко, но отвечают они всегда что-то вроде: "К Рождеству вы сможете забрать вашего брата домой". Ради этой надежды мы и приехали сюда, в ФРГ, и указали в документах мнимых немецких предков, исключительно ради этого. Бумаги стоили дорого.
Впереди открылась дверь одной из палат, сестра толкнула ее локтем и вынесла из палаты поднос. Она поставила его на подоконник, наклонилась над ним и подняла какую-то крышку. Тонкими пальцами вытащила она из миски горсть виноградин и сунула их в карман халата. Потом вскрыла какой — то пакет, закинула голову назад и выпила содержимое пакета. На меня она внимания не обращала. Мне хотелось, чтобы из той или другой двери вышел врач, и я могла бы его расспросить. Но за то время, что я ходила взад-вперед по коридору, ни один врач показаться не изволил. Устав ждать, я потуже затянула на голове платок.
Из-за моросящего дождя машины ехали медленно. В двухэтажном автобусе сидел целый школьный класс с коньками. Вода еще не замерзла, вероятно, ребята ехали на каток с искусственным льдом. Они толкали друг друга в бок, иногда указывали и в мою сторону, но я смотрела в окно. Один мальчик сказал другому, чтобы он присматривал за бабкой. Поскольку, кроме двух учителей и детей, в верхней части автобуса больше никого не было, то мальчик, очевидно, имел в виду меня. Он открыл пакет с леденцами, и они рассыпались по автобусу. Дети кинулись подбирать с полу конфеты в сверкающих обертках. Я неспешно наклонилась и подобрала одну конфету, которая подкатилась прямо к моей ноге;. Конфета была мягкая, она прилипала к зубам и к нёбу.
Одна мысль о том, чтобы поехать прямиком в лагерь и уговорить отца поужинать, внушала мне тревогу. У меня не было денег, в моем кошельке лежала только монета в две марки, на всякий пожарный случай.
Сойдя с автобуса на Мариенфельдер Аллее, я перешла на другую сторону улицы к небольшому супермаркету фирмы "Эдека". Я стала просматривать журналы, пока одна из продавщиц не сказала мне, что я сперва должна купить их, а уж потом читать. Я остановилась перед полкой с хозяйственными товарами и сравнила две открывалки для бутылок. У одной из них была пластмассовая ручка, и стоила она дороже. Посуда для вечеринок — тарелки из прессованного картона и белые пластмассовые стаканчики — показалась мне слишком дорогой при таком ее качестве. Вдруг музыка смолкла, громкоговорители запыхавшимся голосом возвестили: "Уважаемые покупатели, пожалуйста, подойдите со своими покупками к кассе. Через несколько минут мы закрываемся".
Было без чего-то шесть, я поставила пустую корзинку для покупок в башню из таких же корзинок и опять вышла под моросящий дождь.
Снаружи лагерь выглядел, как современная крепость. Оранжевые уличные фонари освещали новое здание, гладкий фасад был усеян маленькими окнами. В эти часы большинство обитателей лагеря находилось в своих квартирах. Они ужинали. Тарелки у них были белые, у чашек по бокам красовались маленькие розочки. Чайники были из серебристого металла.
В проходной меня остановил привратник. Это был новый привратник, которого я видела впервые.
— Вы куда?
— Я здесь живу.
— Ваша фамилия?
— Яблоновска. Кристина Яблоновска.
Он порылся в ящике с картотекой, пожелал увидеть мое удостоверение личности.
Я не без гордости показала ему удостоверение, выправленное по всей форме. Его украшала цветная фотография. В отделе регистрации мне объяснили, что я могу изменить имя, по меньшей мере, его написание. Молодые люди это делали. Но, перешагнув за пятьдесят, я считала себя слишком старой для таких перемен. Имя "Кристина" казалось мне вполне подходящим.
Привратник пожелал узнать, что у меня в пакете.
— Этим еще никто не интересовался, — ответила я и добавила: — Там грязное белье моего брата, он лежит в больнице, и я его навещала. — Привратник кивнул.
Потом я пошла своей дорогой, мимо первых двух блоков, второй поворот и наверх. Влажный воздух на лестничной клетке отдавал человеческим запахом.
Прежде чем войти в нашу комнату, я заглянула в кухню. Пластиковая облицовка навесных шкафов, видимо, должна была напоминать дерево; плита и мойка были такими же. Холодильник был пуст — кто-то опять стибрил мои запасы.
— Кристина! Кристина! — Голос отца глухо донесся до меня из нашей комнаты, как будто, несмотря на свою тугоухость, он услышал, как я тихонько вошла в квартиру, как будто он меня учуял или часами ждал моего появления и время от времени выкрикивал мое имя. Я пыталась отдышаться.
Отец лежал на кровати, как Обломов на печке. В темной комнате я услышала скрип двухъярусной металлической кровати и повернула выключатель. Казалось, что с сегодняшнего утра, когда я оставила отца в одиночестве, он не двинулся с места.
— Вот и ты, наконец. — Он повернулся набок, чтобы лучше меня видеть. — Принесла мне что — нибудь попить?
— Лимонад. — Я достала из сумки бутылку и поставила ее на столик, находившийся между двумя двухъярусными кроватями. Сумку я повесила на спинку стула.
— Я его терпеть не могу, — сказал отец. Он произнес это с удивлением, пораженный, словно говорил такое в первый раз, и я не знала, что лимонад он не пьет.
Пробка отвинтилась не без труда, в носу защекотали пузырьки газа, — я глубоко вдохнула аромат сладкого лимона, потом поднесла бутылку ко рту и сделала основательный глоток.
— Эх ты, толстая девчонка, — ворчал отец у меня за спиной, а мне хотелось ему напомнить, что я уже старая, и ему должно быть безразлично, какая я — толстая или тонкая. Но я ничего не сказала. Моему отцу радоваться бы, что мы просто-напросто не бросили его в нашем большом доме в Щецине.
— Ты хорошенько объедала своего брата, вот почему он так болен.
Я уже давно не могла принимать всерьез слова отца. Он считал, что рак бывает от голода, — он-де заводится у людей, когда они недоедают.
Позднее я лежала на двухъярусной кровати под его койкой и глядела в темноту над собой. Слышала, как он тихо говорит: "Ну до чего же ты толстая девчонка!", и как еще прежде, чем отзвучит слово "девчонка", в горле у него начинает булькать какой-то странный смех, дьявольский смех, которым он хотел меня заколдовать и низринуть в ад. Ему что-то снилось, и он разговаривал во сне. Я лежала с открытыми глазами, когда дверь комнаты отворилась, и кто-то включил свет. Над собой я увидела металлические пружины и коричневый матрац в бежевую полоску. На какую-то секунду я усомнилась в том, что там, наверху, лежит мой отец, и что это он сейчас разговаривал. Я отвернулась к стене и воззрилась на крошечные пупырышки в масляной краске. Как раз на уровне моих глаз кто — то из прежних жильцов черным фломастером нарисовал мужской член. За последние недели я прихватила на работе кое-что из чистящих средств, сунула себе в карман и пыталась с их помощью удалить эту мазню.
— Из-звините, — пробормотал чей-то голос, — это был один из наших соседей, который явно ошибся дверью. Он ушел, а мне пришлось встать, чтобы погасить свет.
Джон Бёрд подслушивает собственную жену и выслушивает другую женщину
Еще из гаража, сквозь открытое окно, я услышал ее смех, потом посмотрел в щель между оконной рамой и гардиной: Юнис положила голые ноги на журнальный столик возле кушетки, телефонную трубку она зажимала между плечом и подбородком, свернутые в трубочку бумажные носовые платки были проложены между пальцами ног. Сегодня она сделала себе черные ногти. На столике перед ней лежала бумага. В правой руке у нее были сразу три карандаша. Юнис сидела ко мне спиной, она меня не видела. Мой ключ застрял в замке. Пришлось постучать. Смех у Юнис был резкий, казалось, из нее вырывается наружу нечто такое, что она удерживала в себе с трудом, — дикий зверь, пойманный зверь, и мне ничего не оставалось, как постучать посильнее, чтобы перестучать ее смех, пока я не услышал, как у меня за спиной закрывают окно, и краем глаза не заметил пожилую соседку, всего только тень, однако я знал, что она за мной наблюдает, даже если не понимает ни слова. Костяшки пальцев у меня болели, я закурил сигарету и нажал кнопку звонка. Юнис меня не слышала, она смеялась и говорила кому-то, что не может в это поверить, просто не может поверить — и все. Наверняка она говорила с Салли или с ее сестрой, она почти каждый день созванивалась с одной из них и уверяла, что скоро вернется, при этом иногда плакала; когда я приходил домой, она сидела на кушетке и плакала. Не далее как на прошлой неделе я ей сказал, что ей уже двадцать семь лет, и теперь она не обязана ждать, пока ее мать и я примем решение за нее, она может вернуться в Ноксвилл, когда ей только захочется. Своим взглядом Юнис резко оттолкнула меня. Как мне только могло такое прийти в голову, кричала она, я ошибаюсь, если думаю, будто она ждет чьих-то приказов. И она пнула ногой журнальный столик.
Однако сегодня она опять смеялась, да так громко, что не услышала, как я звоню и стучу, и мне пришлось звонить второй раз. Она хохотала безудержно и бездумно. Ключ был повернут, она заперлась изнутри; впустив меня, Юнис ответила по телефону и повернулась ко мне спиной. Она скрылась в большой комнате. Остался черный ноготь, приклеившийся к светлому ковру. Идя за ней следом, я тихо спросил, что можно поесть, но она, как и следовало ожидать, не отреагировала, а только опять рассмеялась в телефонную трубку, потом внезапно вскрикнула, указав на телевизор, у которого был выключен звук, и сообщила по телефону о том, что происходит на экране.
Раздеваясь, я сказал:
— Юнис, я пойду на кухню, — сказал не ей, а просто так, чтобы это было сказано. На кухне я достал из холодильника пиво и сунул в тостер подсохший ломтик хлеба. Она все смеялась и смеялась. Сравнение с диким зверем тут не годится, отметил я про себя, такое количество диких зверей в Юнис, наверно, никогда бы не поместилось, даже и один зверь не смог бы в ней обжиться, даже один. Я преисполнился глубокого спокойствия, удовлетворения. Вот я стоял и жевал черствый белый хлеб и говорил себе, что сам виноват — мне следовало непринужденно войти, похвалить ее маникюр или тех диких зверей, что выбегали на бумагу с помощью ее рук и цветных карандашей, были пленены ею на бумаге. Мне вспомнилось, что когда-то я держал в руках ее ступни, должно быть, много лет назад, — маленькие мягкие ступни. Однажды один ноготь у нее отклеился, и это было ей так неприятно, что она сразу же заперлась в ванной, чтобы приклеить его опять. Молочно-белые, мягкие ступни. Целовал ли я их? Я должен был поступать так, словно я — неотъемлемая часть ее жизни, часть той пары, которую мы тогда с ней составляли.
Я думал о том, когда именно у меня возникло это чувство — чувство, что я ей мешаю, словно инородное тело. Наверно, это началось, когда мы въехали в новый дом. Ее рисунки вызывали у меня раздражение. Вначале тигры у нее были пестрые, а бабочки — черно-белые, потом в мире татуировок пожелали видеть летучих мышей, и Юнис стала рисовать летучих мышей с крыльями тоненькими, как паутина, с лицами маленьких чертиков; в конце концов, возник спрос на эти ее рисунки, и независимо от того, какие мотивы должны были воплощать другие художники, Юнис могла рисовать, что хотела, и что бы она ни рисовала, люди желали увековечить это иглой на коже. Она рисовала драконов с кровоточащими крыльями, и я чувствовал себя повинным в этой крови; она рисовала леопардов, чьи белые глаза казались выколотыми, а зубы алкали растерзать не кого иного, как меня.
Она приоткрыла дверь на кухню, увидела, что я там, и снова закрыла дверь.
— Э-э, погоди! — Я открыл дверь опять, Юнис в недоумении оглянулась.
— Алло, — сказал я, но мой голос был более уверенным, чем я сам.
— Алло? — Она удивленно взглянула на меня, потом повернулась, и я пошел за ней по коридору к лестнице, которая вела на верхний этаж.
— Будем что-нибудь есть?
— Ох, я совсем забыла тебе сказать — мы приглашены в гости. Кейт с мужем устраивают прощальный вечер. Я думала, мы попозже пойдем туда, милый, — я уже купила цветы. К ужину ты бы все равно не успел. Кейт очень рада. И Том тоже. Они так ненавидели Германию и теперь очень радуются, милый. Они возвращаются домой. Ты знал, что они из Батон-Руж? И он, и она. По их говору не скажешь, что они с Юга. Представь себе: из Батон-Руж — в Берлин. Хуже, наверно, и быть не может. Так что я подумала, мы придем попозже и что-нибудь выпьем.
Юнис говорила, как заведенная, со скоростью Микки Мауса, и голос ее становился тем выше, чем скорее она говорила. Мне удалось схватить ее за руку, но она вывернулась.
— Пойду приведу себя в порядок, милый.
— Э, а ты уже ела?
— Ничего-то ты не замечаешь. Я с воскресенья ем только красное.
— Красное?
— Сначала ела зеленое, а теперь — красное.
— Я думал, это было в воскресенье, десять дней назад.
— Да, тому уже две недели, разве я тебе не говорила? Нет? Ладно, пойду приведу себя в порядок, милый.
Она меня называла "милый", словно это было имя или завершение ее высказывания. Точка. Милый. Она юркнула в ванную, неплотно прикрыв за собой дверь, так что я мог видеть в зеркало, как она выщипывает себе брови. Рядом с зеркалом она прикрепила скотчем листок бумаги и поминутно рисовала на нем черточку, вырвет у себя волосок — и рисует черточку, вырвет следующий волосок — и рисует следующую черточку.
Я допил пиво из бутылки.
— В чем дело? — Она воззрилась на меня из зеркала.
Я с улыбкой взглянул на нее.
— А улыбаться-то тебе совсем неохота, я ведь вижу.
— Сегодня у нас на контрольном пункте была одна женщина. Она не назвала нам причину.
— Я больше не желаю видеть твою деланную улыбку. Понял? Вид у тебя разнесчастный, а мне ты улыбаешься. — Лицо у Юнис вытянулось, она говорила почти не разжимая губ. — Можешь ты себе представить, каково это — жить с чужим человеком? — Она провела несколько черточек подряд. — Не можешь.
— Твои рисунки стали более крупными, — заметил я и подумал о той женщине, Нелли Зенф. Она не пожелала раскрыть свои политические принципы. Странная гордость. Хотя со дня подачи заявления на выезд она лишилась права работать. В имевшихся у нас документах значилось бесконечное множество возможных оснований для выезда. Ни одним из них она не воспользовалась.
— Ты рассуждаешь, Джон, о моих рисунках, как утешительно для тебя, что у меня такая профессия, при которой всё на виду, верно? Ты всегда знаешь, что я делаю. Всегда. — Юнис повернулась ко мне и посмотрела в глаза. — А я про тебя ничего не знаю.
— Юнис, ты все знала с самого начала.
— С начала — нет.
— С того момента, как я получил право тебе это сказать.
— Ха, с того момента, как ты получил право мне это сказать. Сказать, что я никогда больше ничего о тебе не узнаю. — Глаза ее наполнились слезами. — Тогда было уже слишком поздно.
— Слишком поздно?
Юнис оттолкнула меня в сторону и принялась опять искать в навесном шкафчике нужный ей крем.
— Я уже влюбилась. Слишком поздно, потому что я уже влюбилась. Как я могла догадаться, что ты не торговый агент, а? Я не была готова к тому, что в один прекрасный день ты скажешь:
— Ты могла еще сказать "нет".
— Ты так думаешь? Но я этого не знала, понимаешь? И в это не верила. Да и как было поверить? Как можно себе представить, что никогда о человеке ничего не узнаешь?
— Это же неправда, Юнис. Ты знаешь, что я люблю яичницу-болтунью, знаешь, что я люблю Эллу Фицджеральд. Все, что свойственно лично мне, ты знаешь.
— Что свойственно лично тебе? А что это такое? — Юнис кричала, чтобы показать свое отчаяние, но хоть я и видел его, оно меня не трогало. Или трогало гораздо меньше, чем тихое отчаяние этой Нелли Зенф, которую я, как мне показалось, понял, когда она не захотела дать нам нужные сведения.
— Кончай со своими упреками, Юнис. Это же ни к чему не приведет.
Юнис плакала. Потом она высморкалась и посмотрела на меня так, словно решила быть храброй.
— Милый, не мог бы ты снять с веревки белье, бледно-розовое?
Я вышел на террасу и обследовал белье, которое повесил сегодня утром. У Юнис было исключительно бледно-розовое нейлоновое белье с кружевами. Стирать его в машине, по ее мнению, было нельзя, так что ее нейлоновое белье стирал я. У нее была аллергия на моющие средства. Моего предложения стирать белье без этих средств она не приняла. И вот я годами стирал ей белье, стирал безучастно, однако с сознанием исполняемого долга, словно был обязан оказывать ей эту услугу. Обязан из-за всего, в чем за время нашего брака вынужден был ей отказывать, и еще более — из-за всего, в чем не был вынужден отказывать, но что, однако, предоставлял ей все в меньшей степени.
— Вот. — Я протянул ей белье.
— Как ты считаешь, надо мне выпрямить волосы? — Рука ее скользнула по бумаге, я увидел голову милого котеночка и удивленно склонился над рисунком. Она отвела руку в сторону, обнажив вскрытую грудь котенка. Его внутренности свешивались наружу и текли ко мне.
— Они ведь лежат у тебя такими красивыми волнами.
— Как у всех негров, милый, они в мелких завитках, как у всех нас. Волны — это нечто другое. — Она провела рукой по волосам и проверила в зеркале, действительно ли я смотрю на нее. Потом ее взгляд снова обратился на хорошенького котенка и его почти бесконечные внутренности.
Если бы Нелли Зенф проявила хотя бы некоторую готовность к сотрудничеству, она могла бы сразу получить полноценный статус беженца. Однако у нее явно были причины не открывать нам причин. Это вызывало недоверие.
— Может, их покрасить?
— Покрасить — это хорошо, — откликнулся я и задумался: возможно ли, чтобы Нелли Зенф больше знала о местонахождении своего Василия, чем мы.
— В рыжий цвет, потому что я ем только красное?
— В рыжий. — Как правило, мы знали о допрашиваемых больше, чем они сами. Лишь иногда, лишь в случаях, подобных делу Нелли Зенф, казалось, что мы могли бы выяснить что-то еще.
— Джон, ты что, спятил? Ты меня совсем не слушаешь. В рыжий! Это я в шутку сказала. — Юнис зарыдала. — А ты повторяешь: в рыжий. Как это будет выглядеть? Чернокожая женщина с рыжими волосами?
— Извини, Юнис.
— Извини, извини. Тут совершенно не за что извинять. — Она схватила меня, пытаясь вытолкнуть из ванной. — Радуйся, что я еще здесь. Но это уже ненадолго, слышишь, совсем ненадолго. — Из глаз ее хлынули слезы. — И что у тебя тогда будет за жизнь, милый?
— Ты остаешься только ради меня. — Это я констатировал, а не спрашивал. Она хотела, чтобы я был ей благодарен, чтобы я ее любил за то, что она остается. Я стоял в дверях и наблюдал, как она повернулась и, плача, продолжала рисовать своего котенка.
— О чем ты думаешь?
В зеркало я увидел, как Юнис улыбается своему котеночку и пририсовывает ему лапу, раздирающую грудь. Милый котеночек с глазами навыкате сам вырывал у себя кишки.
— Черт, я только что наложила тушь на свои новые ресницы. — Юнис высморкалась в кусок туалетной бумаги. — Ты помнишь еще, милый, самое начало, когда мы только приехали сюда? — Юнис рыдала и как будто бы пыталась взять себя в руки. Она боролась, она хотела, чтобы я видел ее борьбу. У Нелли Зенф внутренняя борьба была едва заметна. Сегодня мы прессовали ее восемь часов. Она становилась все более немногословной и, в конце концов, попросила сделать перерыв, — хотела выйти, чтобы взять обещанные ей талоны на еду и обеспечить питание своим детям. Однако выйти она все равно не могла. Выходить имеют право только те, кто принят. А ей еще надо было в разговоре с нами доказать, что она достойна быть принятой. О ее детях во время процедуры приема в дневные часы заботился священник. Только когда эта процедура будет закончена, — вероятно, с понедельника, — ее детям разрешат ходить в школу. Юнис рыдала.
— Сердце мое. — Я положил руки на ее крепкие плечи, но Юнис с силой сжимала в руках карандаш, словно это была ее единственная опора.
— Чьи сердца тебя интересуют? — Юнис нарисовала, как котенок берет в лапы свое сердце. Вдруг мне пришло в голову, что она может нарисовать меня.
— Вчера я посмотрела на счетчик пробега в твоей машине. — Юнис недовольно глядела на меня.
— Зачем?
— Хотела знать, далеко ли тебе ехать на работу. Как будто я не знаю, куда.
— Так ты за мной шпионишь? Ты, моя собственная жена?
Юнис начала новый рисунок. Она всхлипывала.