Попав опять в комнату, где не было ни окон, ни стола со стульями, я очутилась в обществе ухмыляющегося юноши. Еще немного, и он бы мне представился: капитан, фамилия такая-то, при этом он бы слегка поклонился, от чего голова у него показалась бы еще меньше, а я вознаградила бы такую его попытку к сближению молчанием. Скорее, даже глухотой. Но для него это было бы молчанием. Меня больше не интересовал порядок, о котором он должен был заботиться, и недостатки, с которыми он должен был бороться. Этот молодой служащий получал удовольствие от своего занятия. К этому удовольствию был не совсем непричастен пистолет, рукоятку коего он поглаживал — несомненно, потными руками. Через некоторое время мне принесли мои вещи. Платье в крупных цветах, светлые босоножки, — их небольшие каблуки уже сбились, бюстгальтер с кружевами, который бабушка несколько лет назад привезла мне с Запада, простенькие трусики, нейлоновые колготки, присланные мне дядей Леонардом из Парижа, — опасаясь, что они могут порваться, я до окончательной упаковки держала их в ящике с чулками, чтобы, наконец, сегодня утром в первый раз их натянуть, натянуть осторожно, при всей торопливости, с какой я одевалась. Служащий протянул мне беловатую пластмассовую миску, в которой лежали часы, цепочка, серьги и кольцо. Я все это надела. Кольца я не почувствовала. И часов тоже. И колготок. И себя самое. Я посмотрела на часы. Было двадцать минут девятого.
— Мои дети проголодались.
Мне никто не ответил.
— Следуйте за мной.
Я последовала.
Оба служащих привели меня в маленькую комнатку. Там нас ждал человек в белом халате. Приказы его были краткими. Платье, чулки, нижнее белье. Я опять должна была раздеться. Как будто бы органические волокна могли помешать рентгеновским лучам. Туфли, часы, украшения. Мне было велено встать в крошечный закуток, пятками на красную черту. Двери заперли. Увидеть я ничего не могла, ни лучей, ни изображения. Возможно, они хотели проверить, насколько исправно тот ремесленник выполнил свою работу. Я вспомнила секретные сообщения о больших дозах облучения, какие использовались в таких кабинетах. Но я не чувствовала ничего, кроме пластикового пола под босыми ногами. Дверь открылась. У служащей на руке висела моя одежда. Я больше не задавала вопросов. Я исполняла указания, пока мне в очередной раз не сказали, чтобы я шла следом. Мы вышли на воздух.
Стало заметно холоднее. Стемнело. Я искала взглядом машину Герда. Влага у меня под глазами была прохладной. Я ее вытерла. Мне жали туфли. Часы я тоже опять чувствовала, и кольцо. Казалось, все на своих местах. Герд сидел в машине, Стекло он опустил и пускал на меня дым. На заднем сиденье я увидела Катю и Алексея, они ссорились.
Оба демонстративно вздохнули, когда я села в машину.
— Ну, вот и ты, наконец, мама, вечно тебя приходится ждать.
— Ну, а теперь — "помм"! — заявил Герд.
Я повернулась к моим детям, и больше всего мне хотелось их обнять, но расстояние было слишком велико.
— С вами все в порядке?
— Да, но теперь — "помм"! — сказала Катя, она очень точно воспроизводила интонацию Герда, только в ее голосе слышалась еще некоторая гордость, какую я стала замечать у нее в последние дни. Возможно, она даже не знала, что такое "pommes", но с удовольствием повторяла это слово.
— Мам, они задавали нам ужасно смешные вопросы, хотели знать, возьмем ли мы тоже фамилию Герда. — Катя покрутила пальцем у виска.
— И что же?
— Я ничего не сказала, а ты?
Алексей покачал головой.
— Не-а.
Указательным пальцем он поправил сползавшие с носа очки. "Тут мало что можно сделать, — с сожалением сказал оптик, — такие уж у нас в пос леднее время модели, а из тех, что есть, его модель еще самая удобная, когда-то раньше была такая модель — "Голубь мира", но ее давным-давно уже нет, очень жаль, да еще у него носик такой маленький. Нет, в оправе для девочек расстояние не меньше, просто те оправы розовые, а в остальном они совершенно такие же".
— Мы просто ничего не сказали, а сказали, что ничего не знаем. Это секрет, верно?
— Да, секрет. — Я улыбнулась.
— Но вы и правда поженитесь?
— Кто его знает, — попытался вмешаться в разговор Герд.
— Нет, я же вам уже сказала. — Не зря ведь я говорила с Катей и Алексеем о лживых и о достойных ответах.
— Они хотели, чтобы я разделся.
Я резко обернулась и схватила Алексея за руку:
— Что?
— Да, — сказал он скучным голосом, — они сказали, что мы не имеем права увозить с собой совершенно новое нижнее белье. Хотели знать, много ли хорошего мы еще накупили на Штраусбергерплац.
— Ах да, верно. Мое нижнее белье они тоже хотели отобрать. Уверяли, что на Западе у нас, конечно, будет всего достаточно. — Катя икнула.
— Они вас обследовали?
— Обследовали? Но мы же не больные. — Оба замотали головой. — Нет, им просто показалось странным, что мы надели по две пары белья. Это и правда странно. Одну пару они у меня отобрали.
— А у меня — обе. — Алексей приподнял пуловер, чтобы мы могли увидеть его голый живот.
Герд медленно ехал мимо пограничников, а те своими автоматами делали знак, что нам можно ехать дальше. Мы проехали через здание пограничного пункта и, как и следовало ожидать, перед нами показался мост. Конструкция его была простая. Он выглядел намного меньше и короче, чем я себе представляла.
— А наши чемоданы опять в машине?
— Ясное дело. Думаешь, они собираются их отобрать? — Герда я насмешила.
Шлагбаум был поднят, стоявший возле него солдат сделал нам знак проезжать. Трапп-трапп — такой звук издавали колеса, когда машина катила по гудронной полосе, — такое вот невыразительное "трапп-трапп". Я чувствовала, что под нами — бездонная глубина. Выглянув из окна направо, я обнаружила световые конусы прожекторов, мерцавшие на черной воде.
— А вода здесь глубокая?
— Там, внизу, не вода. Это рельсы. — Герд включил радио.
Я оглянулась: позади нас солдат снова закрывал шлагбаум.
По другую сторону моста стояли ярко освещенные домики, из дверей одного вышел офицер, одетый, очевидно, в западную форму, и велел нам остановиться. Герд приглушил радио. Этот офицер тоже пожелал видеть наши документы.
— Добрый вечер. Да, спасибо. Это документы детей? — Офицер листал бумаги. — Где вы намерены зарегистрироваться?
— Зарегистрироваться? — Я в недоумении посмотрела на Герда.
— В Мариенфельде. Сначала мы заедем в лагерь для вновь прибывших. — Герд поднял вверх большой палец, словно он должен был подать этому офицеру тайный условный знак.
— Несмотря на программу "воссоединения семей"? — Офицер не мог сдержать улыбку. Она выглядела заговорщической. — Значит, сначала вы остановитесь в Берлине?
Мысль о том, что Герд может быть заодно со здешними людьми и с теми, что по другую сторону моста, вдруг показалась мне вполне правдоподобной. Этой мысли не противоречило, что Герд так убедительно рассказывал, будто мы едем в лагерь. Как законной семье Герда, нам это вовсе не требовалось. Дом Герда был для нас открыт, вместе с мылом, — все там было в нашем распоряжении. Но Герд жил в маленькой квартирке в Шёнеберге, в полторы комнаты, как он подчеркивал, чтобы дать понять: проходную комнату нельзя считать полноценной. Так что меня-то он с удовольствием примет, а вот детей моих — нет. Офицер отступил на шаг назад.
— Погодите, нельзя ли мне тут у вас воспользоваться туалетом?
— Ну, разумеется. — Офицер открыл Герду дверцу машины и захлопнул ее за ним. Я увидела, как уходя, он положил руку Герду на плечо. Оба скрылись в одном из домиков. Я поглубже уселась на сиденье. Стрелка часов в машине у Герда дергалась на одном месте, она явно получала какой-то импульс, но что-то мешало ей двигаться вперед. Офицер с Гердом вышли обратно, они беседовали и смеялись, потом оба остановились, нагнули головы, и легкая вспышка пламени осветила их лица. Когда они опять выпрямились, то уже крепко затягивались сигаретами и шагали к машине. Офицер заглянул внутрь с моей стороны, приветливо мне кивнул и протянул документы:
— Ну что же, счастливого пути и благополучного прибытия. — На прощание он поднял руку, и только я было подумала, — еще немного, и он начнет махать, как он зашевелил рукой, постучал по капоту машины и еще раз приветствовал Герда, вскинув руку с открытой ладонью.
Герд включил зажигание.
— С ума сойти — ведь мы с этим парнем ходили в Висбадене в одну школу, а теперь вот встретились на пограничном переходе. — Он включил радио на полную громкость, поискал другую станцию и, найдя, стал подпевать:
— Мама, я есть хочу.
Кристина Яблоновска держит брата за руку
С койки верхнего яруса до меня донеслось знакомое сопение — мой отец дышал ровно, лишь иногда он, казалось, захлебывался воздухом. Изредка дыхание его ненадолго пресекалось, наводя на мысль, что он может перестать дышать. В семьдесят восемь лет человек уже не обязан ровно дышать, он больше вообще ничего не обязан делать. Снаружи было еще темно. Но света фонарей, поставленных между блоками на небольшом расстоянии друг от друга, было достаточно для того, чтобы лагерь оставался обозримым и ночью, в темноте, для того, чтобы я могла одеться и уложить в мешок выстиранные кальсоны Ежи. Для Ежи я могла сделать не так уж много. Приносить ему в больницу еду мне не разрешали, какие-нибудь напитки — тоже. Однажды я потихоньку выделила ему толику из нашего колбасного пайка, но он колбасу есть не захотел, сестры разозлились, когда нашли ее у него в тумбочке. Кальсоны он не носил, но я тем не менее неделю за неделей ему их стирала. Я тихо открыла дверь, чтобы не проснулся отец и не заорал на меня сверху: "Кристина, корова ты эдакая!" Большая часть людей в квартире, казалось, еще спала. И подходя к привратнику, я тоже никого не встретила. Для детей, ходивших в школу, было еще рано, в такое время мало кто выходил из лагеря.
Когда я добралась до больницы, брезжил рассвет.
— Неужели ты не можешь надеть хотя бы приличную пижаму? Для чего я притащила тебе выстиранные вещи? — В платяном шкафу у Ежи царил сплошной хаос. Я уложила в ящик выглаженные кальсоны. Среди рубашек и пижам, которых он до сих пор ни разу не надел, я нашла пачку сигарет и немецкий женский журнал.
— Ты читаешь такие вещи?
— Ха, как я мог это читать? Этот журнал лежал в комнате для посетителей, вот я его и взял.
— А зачем? — Я обернулась к нему, вскинув вверх руку с женским журналом.
— Затем, что там красивые женщины.
— Красивые женщины, — повторила я и положила журнал в пустой ящик, под пижамы. Мне казалось, что тут скорее кроется какой-то секрет, но у Ежи не было от меня секретов. Возможно, они были у него тогда, в течение четырех лет его брака, но с тех пор, как он переехал обратно к нам с отцом, он вряд ли мог что-то скрывать.
Я не хотела смотреть, как он чистит ногти, проводя одним ногтем под другими.
— Дай-ка сюда. — Маникюрный набор лежал в ящике тумбочки. Я снова села на стул возле его кровати и взяла его за руку.
— Нет. — Ежи попытался высвободить руку, но я крепко ухватила его запястье. Канюля была закреплена пластырем, если его натянуть, то Ежи будет так больно, что он и слова вымолвить не сможет. Кожа у него была белая, растрескавшаяся, и напоминала кору старого дерева. Там, где пролегали сосуды, виделись следы уколов.
— Так что же с пижамой?
— Никто здесь в пижаме не ходит. Оглядись, Кристина. Видишь ты тут кого-нибудь в пижаме?
Я повернулась и окинула взглядом мужчин, сидевших на кроватях, — все, как один, были в белых ночных рубашках.
— Ну и что? — Я обстригала ножницами ногти у Ежи до самого мяса. — Ты не должен так опускаться только потому, что это позволяют себе другие.
Ежи молчал, он жевал зубочистку и разглядывал ногти своей другой руки. Краем глаза я видела, как одна из сестер меняла соседу Ежи ночную рубашку. Она растирала ему спину "французской водкой" и массировала этого человека, который был немного моложе Ежи; синеватые вены проступали у него по всему телу. Под руками сестры он тихо постанывал.
— Поэтому, да? — прошептала я, обращаясь к Ежи, но он, казалось, был всецело поглощен созерцанием своих ногтей. — Так ты поэтому не хочешь надевать пижаму, да? Ежи, ответь мне.
Ежи посмотрел на меня пустым взглядом.
— Что ты сказала?
— Только не прикидывайся опять, будто ты плохо слышишь. Ты хорошо слышишь, Ежи, очень хорошо. Ты бы хотел, чтобы она тебя переодела, ради этого ты готов носить эту дурацкую больничную ночную рубашку. Только чтобы она тебя переодела, — других причин нет.
— Что поделывает отец?
— Что он может поделывать? День-деньской отдыхает. С утра до вечера.
— Ты бы сходила с ним погулять.
— Ты так считаешь? Лучше я приду навестить тебя, Ежи. Если отец перестанет самостоятельно передвигаться, я не буду ему помогать.
— Ай! Будь поосторожнее.
— Я осторожна, Ежи, этот ноготь у тебя врос.
— Я же сказал, чтобы ты была поосторожнее. — Ежи пытался вырвать у меня руку, но я держала ее крепко.
— Вот еще этот ноготь, — сказала я и обстригла ему ноготь на мизинце. Потом я попыталась немного смягчить тон. — Я тоже могу тебя переодеть, Ежи, если тебе нужна помощь. — Под глазами у него были тяжелые синеватые мешки; с тех пор, как он оказался здесь, лицо у него как будто бы осунулось. Словно они морили его голодом. — Я это сделаю. Ты только скажи, и я тебя переодену. Тебе не нужны эти сестрьр, Ежи, у тебя ведь есть я. — За спиной я услышала стук деревянных башмаков, по палате шла сестра, звонким голосом она крикнула какому-то старику:
— Ну, как у нас дела сегодня?
Я слышала, как она встряхивает чье-то одеяло, и видела, как Ежи провожает ее взглядом через всю палату, не обращая внимания на меня и на мое предложение.
— Ты прячешься в угол, — сказал Ежи, не удостаивая меня взглядом.
Я остригла ему ноготь, хватив ножницами так близко к кончику пальца, что Ежи наверняка было больно.
— От чего?
— Это ты знаешь совершенно точно. — Он внимательно прислушивался к стуку деревянных башмаков позади меня.
Больше я не спрашивала, в конце концов, я знала, что он имел в виду не заботу об отце. Он имел в виду, что его сестра попусту расточает себя и свою жизнь. Он осуждал любую форму расточительства. Ему не давало покоя, что я продала свою виолончель и не добилась того, на что, по его мнению, была способна. И не только способна, как он без конца твердил, а скорее, благодаря этой моей способности прямо-таки обязана добиться. Однако он настолько же не терпел моей заботы о нем, насколько я не переносила его беспокойства обо мне. "Не для того мы покинули Щецин, чтобы…"
— Почему ты не уходишь, Кристина? Оставь меня одного. Смотри, сестры готовят ужин.
— Я еще немного посижу. Минутку. — Я крепко держала тонкую и холодную руку Ежи, даже когда он хотел ее у меня вырвать. Первый раз в нашей жизни я оказалась сильнее его.
— Ежи, они тебя здесь толком не кормят, я же вижу. Морят голодом. Как ты выглядишь!
— Уйди, пожалуйста. Уйди. Лучше сходи к отцу в лагерь, он боится темноты.
— Я знаю, но ведь осенью всегда темно. Если бы я не оставляла его одного, то зимой вообще не могла бы навещать тебя, — сказала я, стараясь, чтобы голос у меня звучал не угрожающе и не умоляюще, и ощутила глубокий страх оттого, что оставляю Ежи здесь, в больнице, на произвол сестер, дня и ночи, и капельницы, которую ему поставили в начале недели; страх перед дорогой домой в темноте, перед двухэтажным автобусом с неоновым освещением, дорогой домой, в лагерь, ибо никакого другого пристанища у нас больше не было. Даже если наш дом, скорее всего целый и невредимый, стоял на своем месте, совершенно равнодушный к нашему отсутствию. Теперь его отделяли от нас бесчисленные километры и две границы на Востоке, на другом берегу Одера. Дом был недосягаем. Я обязана была ему это сказать, чтобы он вспомнил, и при этом немножко поплакать.
Ежи вздохнул.
— Почему ты всегда так громко вздыхаешь? — спросила я: я не хотела слышать, как он вздыхает.
Ежи опять вздохнул.
— Прошу тебя, не надо. — Я крепко держала его за руку.
— Я не вздыхал, я стонал. Не зря же я здесь. Когда стонешь, легче дышать. — Ежи рассмеялся. — Что это такое? — Он испуганно посмотрел на наши руки, изо всех сил отдернул свою руку, а я раскрыла свою. В ней лежали его состриженные ногти. Желтые полумесяцы. Я кивнула ему и надела шубу. За многие годы, пока ее носила сначала моя мать, потом я, блеск меха потускнел. На постели у Ежи остались черные волоски. Одной рукой я собрала их с одеяла в комок, другой опять сжала пальцы Ежи.
— Тебе чего-нибудь хочется? — Я погладила его холодный блестящий лоб.
— Чтобы ты ушла. — Ежи повернул голову к окну. В стекле отражались кровати семи обитателей палаты. Я отпустила его руку.