Новые друзья все настойчивее зазывали на сходки. Тайные вечери учинялись, как правило, в просторной квартире Гондольского или загородном поместье Свободина. Быть приглашенным на законспирированный журфикс считалось честью. Выкаблучивались на этих сборищах кто во что горазд, держались заносчиво — как и подобает представителям не знающего удержу истеблишмента, дефилировали с величавой надменностью, перебрасывались кичливыми фразами, мерились вздорной капризностью, состязались в спеси и самовосхвалении, сладострастно расточали неискренние комплименты, а попутно — обсуждали планы. Возникала речь об отчаянном положении школ и библиотек, и радетели прогресса, несгибаемые поборники образования (все, между прочим, — члены и членши важной комиссии, формировавшей бюджет учреждений культуры), захлебываясь, перебивая друг друга, разрабатывали кунштюк: как под благовидным предлогом не выделить обветшавшим, не отапливаемым архивным хранилищам и нищим педагогам, обучавшим ребятню в классах и лабораториях с прогнившими полами, ни шиша, зато отвалить преогромную сумму на проведение бьеналле, куда съедутся со всех концов вселенной приятели-пройды, готовые, в свою очередь, кликнуть нынешних устроителей на заманчиво-помпезную тусовку в следующей экзотической точке земного шара. Сговаривались устроить агитационный тарарам в связи с этой или похожей халтурной акцией: никчемным вернисажем, зряшным фестивалем, согласовывали синхронность громких заявлений в поддержку фальсификата (в том числе телевизионных) — чтобы поосновательнее засрать (так они сами выражались) мозги потерявшим ориентиры лохам, готовым по наущению жучил-спекулянтов наречь бессмысленную мазню живописью, а типографски набранный горячечный бред — рассветным этапом словесности…
— Никто ни бельмеса в искусстве не понимает и понять не может, — гундели наперебой ревнители свежих веяний и инициаторы новых методов рыхления интеллектуального слоя, — а мы внушим, вколотим в бараньи головы, нарочно заставим признать поделки и пустышки великими свершениями.
Потирая руки, воображали и изображали, как не получившие поддержки служители обреченного на прозябание, а то и гибель книжного фонда или дышащей на ладан реставрационной мастерской вернутся в свои пенаты, как будут переживать, пытаясь постичь причину отказа, и недоумевать: почему помощь оказали шаромыжникам, а не тем, кто бедствует? «Неужели виной падение нравов?»
Надрывали животы:
— А это мы, мы организовали и схимичили!
Гоготали по-гусиному гортанно и слаженно. Наверно, так веселились черти из сказки «Снежная королева», разбив на множество осколков зеркало и наблюдая: острые зазубрины впиваются в человеческие сердца. Развивали, оттачивали параграфы-формулировки своего устава:
— Кто не пьет пива и не толстеет, тот урод!
— Кариесные рты, перхотные головы, намокшие прокладки есть первые, необходимые, обязательные признаки красоты! Признаки хорошей наследственности и утонченной породы.
Гондольский токовал, самозабвенно закатывая глаза:
— Почему нам подчиняются и будут подчиняться? Почему за нами идут и будут идти? Потому что мы — авторы и поставщики заповедей сверхнового завета. В отличие от предыдущих предводителей-пророков, не тащим упирающуюся скотину в заоблачную высь, где нет комбикормов и загаженных стойл, а позволяем жить в дерьме, питаться подножным жухлым жнивьем, испражняться под себя. Расходимся с прежними проповедниками — принципиально! Тем хотелось выглядеть красиво! Но это же смешно! Ради того, чтобы сделаться частью неувядаемого гербария, они соглашались быть приколочены гвоздями к перекрещенным планочкам в позе застывшего в полете балеруна или исполняющего «тройной тулуп» фигуриста! Стрекозы, про которую исчерпывающе сказано: «Ты распята? Это знатно! Так поди же попляши!». Жажда предстать в приукрашенном виде — комична! Парадные портреты и горделивые позы — удел невозвратного прошлого! Требовать, чтобы тебя изобразили лучше, красивше, чем ты есть — позор! Кому нужна жалкая мимикрия, фиговые листки? Наступила пора обнажения. Голой объективности. Правда в том, что каждый рано или поздно превратится в осклизлый помет, в седую паутину, в ничто. А не в алмаз и не в лазурит. Надо смыть позолоту и увидеть замаскированный ханжами лик жизни. Инвентаризировать признаки разложения и распада. Самые дальновидные уже сегодня, сейчас выпячивают худшее и подлейшее в себе. Ищут и находят гниль в окружающих. Не стесняются быть и слыть ворами, проходимцами, ублюдками. Какими по существу являются от рождения. То, что раньше считалось позорным, теперь поощряется, признано обязательным. Отбросим деспотические требования к себе, ибо они невыполнимы, отшвырнем притязания на божественную принадлежность! Не надо иллюзий! Должны согласиться: человек — чудовище. Без осознания себя таковым он не сделает следующего шага — к полной и бесповоротной деградации. Не соскользнет к вольному пикированию в средневековье, в каменный век, к палеозою и мезозою.
«Зачем, для чего к этому стремиться?» — хотелось крикнуть мне. Но, наученный накопившимся горьким опытом и остро отточенной галстучной булавкой Свободина, я помалкивал.
— Чем хуже, тем лучше, — возглашал Гондольский. — Спасти цивилизованных адамов и эмансипированных ев от физического исчезновения, от вымирания могут не завышенное самомнение и заносчивость, а решительный отказ от заблуждений. Если хотим выжить, должны устремиться не в гору, а с горы. Наперегонки! Достигнутые высоты, это очевидно, позитива не принесли. А ввергли в разочарование и кризис. Дальше карабкаться некуда. Разреженная атмосфера чревата кислородным голоданием.
Цепляться за голые скалы нет смысла. Внизу же, только гляньте, приветливо зеленеют долины, бьют родники… Это перспективнейшее, спасительное направление — назад. Соскальзывание вниз сулит массу приятностей! Дивные картины прошлого разворачиваются перед нашим взором: костры инквизиции и опустошительные средневековые набеги, а так же совсем недавние битвы, дымящие крематорские печи концлагерей и первые ядерные испытания и взрывы… Сколько подобного, освоенного, привычного, почти родного жаждет воскрешения и пеплом стучится в наши сердца…
Верховоду вторили сподвижники:
— Положить конец диктатуре высоколобых! Гнать смазливых и умничающих поганой метлой! Долой сцапавших, узурпировавших право ежеминутно смотреться без содрогания в зеркало!
Подвывали переливчатым хором:
— Могут ездить в метро и не шарахаться от ужаса при виде друг друга. А каково нам? Мы должны скрываться в персональных лимузинах. Затемнять ветровые и боковые стекла. Можем являть себя лишь на экране. Мы обязаны ради общего блага стать примером для подражания! Все должны мечтать сделаться похожими на нас.
Мерились и похвалялись недостатками, до хрипоты спорили, выявляя, у кого их больше, делились навыками: как ловчее навязать представления о своем совершенстве тем, кто не хочет его признавать. Опьяненные первыми победами, целовались двукратно и троекратно. Улюлюкали:
— Красивые живут — будто бабочки. Порхают над обстоятельствами, не различая, что внизу: лужайка или спал ка? Заняты собой и своими пируэтами. С эгоистами нечего миндальничать! И справиться с ними легко: воевать, выгрызать лучшую долю — не их стиль, им претят потасовки. Ну, а мы — не цирлих-манирлих, помахать кулаками нам в радость. Скрутим недотеп. Навалимся сплошной массой — и воцаримся — хотя бы в силу биологической предрасположенности к бою!
Эхом разносилось:
— Привьем наши эстетические критерии повсюду!
Со всех сторон слышалось:
— Равнение на лох-несское чудовище!
Рапортуя о достигнутых успехах, констатировали:
— Свершилось! Тысячи женщин делают пластику, стремясь походить на нас! Скольких невосстановимо перекосило, скольким внедрили силикон и произошла замена естественного искусственным, сколькие, стремясь похудеть, вовсе загнулись! Сотни мужчин, подражая повышенному слюноотделению наших телеведущих, стали брызгать слюной, сделались редкозубы! Синтетические имплантанты внедрим повсеместно!
Бежать хотелось от подобных заверений и призывов — сломя голову и без оглядки… Но куда бы делся? Снова — в изоляцию? Занимала помимо прочего подноготная преобразователей, ее (чтобы вычислить свое местонахождение среди них) необходимо было постичь. Не в силах солидаризироваться с вульгарной командой, пребывая в сумятице и внутренних метаниях, пока выжидал. Иногда закрывал здоровое ухо ладонью — и наступало блаженство: тишина. Однако надолго выключиться из митинговости и революционной горячки не удавалось. «Может, их наскоки и бравады идут от неуверенности в себе, проистекают из внутренней несчастности и отверженности? — думал я. — От этого и апломб, и повышенный градус само-возвеличивания?» Не колеблясь, застрельщики перепрограммирования человеческой настройки на другую волну возводили себя в титаны, ставили своим еле дотягивающим до усредненной планки умствованиям высочайший балл: «Ух, я забацал! Очередной шедевр!» «А я отколол! Нетленку! Закачаешься!» «А я отчубучил и вовсе запредельное, сам не врублюсь — как снизошло!» Так, ничтоже сумняшеся, трубили о своих (весьма посредственных) потугах.
От нуворишеских претензий и амбиций впору было сбрендить. Раздавали себе и членам своего братства индульгенции, служащие защитой от упрека в бестолковости, самоканонизировались и бронзовели, возводили собственные дееспособные (увы, к превеликой скорби) мощи в ранг чудотворных, относили себя, непрошибаемых, к созданиям высшей касты. И до чего же всерьез и трепетно верили в придуманную манию исключительности! С ножом к горлу подступали и требовали: явленные микроскопические таланты — якобы недооцененные и непризнанные, должны быть восславлены на разные лады и на каждом углу. Со все возраставшим нетерпением и придыханием трезвонили о своей непревзойденности. Чем больше незаслуженных похвал и комплиментов стяжали, тем остервенелее бросались добывать следующие. Понятия «гамбургский счет» система учрежденных ими координат не предусматривала, скромность, хоть бы и показная, пребывала не в чести. Не видя себя со стороны, не врубались: сколь комичны в претенциозной надменности и велеречивом бахвальстве. Без устали гладили себя и себе подобных по дефективно деформированным головам, твердя: «Жаждем непредвзятой, объективной критики-поддержки». И вымогали все новые ласки. Плавились от самодовольства, если им грубо льстили. Куриная слепота или намеренная близорукость были причиной? Подозреваю, в реальности не заблуждались на свой счет, понимали (или догадывались), кем являются и чего стоят. Беспардонно соря превосходными степенями, за глаза присобачивали тем, кому минуту назад медоточили, язвительные ярлыки:
— Первооткрыватель… Видали мы таких…
— Гениальность? Генитальность, так будет правильнее!
Окатывали помоями, полоскали, огульно позорили, затем вновь принимались облизывать. Смахивало на пародию. Именно она, выходит, составляла взаправдашнюю сердцевину книксенов, коленопреклонений, сладкозвучных осанн и прочих расшаркиваний? Как еще воспринять всхлип: «Пацаны! Я тут намедни забацал Гамлета. Современного. Полнокровного. Не чета Шекспиру с его тенями. Переплюнул, уконтрапупил, короче, старика Вильяма. Его-то пьеска в пяти актах, а я захлебздонил сериал в пятьдесят. Гамлет у меня — наемный киллер, мочит всех без разбора: папашу, мамашу, отчима, беременную невесту, друзей, соседей… Топит их в клозетах, травит крысиным ядом, делает харакири, круто, верно? Зовут Генашей. Следующий проект „Король Лир“ еще бесподобнее! Уже есть название „Месть Слепого“. Впечатляет? По-моему втыкает, еще как!»
Не всерьез же было относиться к подобной похвальбе! Творчески сильной или хотя бы убежденной в своем избранничестве личности такого не вымолвить. А они упивались. «Очнитесь!» — вновь хотелось возопить мне. Но лишь любопытствовал осторожно:
— А в философском плане? Экстремалы Генаша или Слепой не подкачали?
Ответы потрясали:
— Что поделать, если Гамлетам и королям сегодня некогда думать… Надо убивать.
То есть: в собственной гениальности сомнений не возникало, но вот с прообразами, в отличие от сэра Вильяма, заправским драмоделам отчаянно не везло…
К их поливам было не подкопаться: «Претендую на Фиговую Ветвь или Золотого Льва. В крайнем случае — на Серобуромалинового Носорога, его вручают на всеафриканском смотре достижений кинопроката»… И ведь получали!
Стяжали не им принадлежащее. Подгребали под себя плохо и хорошо лежащее. Тщились предстать и рекомендовали себя при этом загадочными и беспримерными бессребрениками. Распускали тощие павлиньи хвосты. Судили-рядили до оскомины утло. Запаслись объяснением и на этот счет: великие преображаются, лишь под нимбом вдохновения, в будничной же рутине (не на проповеднических кафедрах, не у мольбертов и не за письменными столами) — и выдающиеся президенты, и неординарные спортсмены, и неповторимые художники грязнут в занудстве и жмотярстве (как и остальные невежи, не отмеченные небесной искрой).
Что ж, учился не смешивать, не путать возвышенную и приземленную ипостаси. Усвоил: ждать стабильных прорывов в заоблачность не стоит ни от кого.
Чудилась за усилиями поганцев иная подоплека. Если б причиной самоскрученных цигарочных фимиамов была жажда получить недоданное, восполнить недополученное, это бы хоть отчасти извиняло… Но вовсе не грустные, не сентиментальные нотки сквозили в их речах. Сплошь «колоссов», «прометеев», «гераклов» колотило от злобы. От ненависти ко всем и всему вокруг. (И друг к другу, разумеется, тоже). Можно ли быть добреньким и заявлять:
— Мы крепко держимся за руки. И не пропустим никого из вражьего стана. Для нас неприемлемы как внешнее благообразие, так и стройность мысли, то есть внутреннее стремление к упорядочиванию и порядку. К порядочности.
Каждое их прикосновение к необычному, своеобразному превращало чудо — в блеклость и оскомину. Воины саранчиной рати этого и добивались: провоцировали диссонансы, насаждали несоответствия. Вышибали почву из-под тех, кто балансировал, лишали укорененных — привычных опор, выводили из равновесия старавшихся жить своим умом. Для чего? А специально. Нарочно. С дальним и ближним прицелом. Захватывая очередные плацдармы, возглашали с оккупированных амвонов:
— Поддержите наши провокации и происки, примкните к экспансии! И вам воздастся.
При этом не то хихикали, не то, сдерживая всхлипы, рыдали, невозможно было определить. Величали себя «приверженцами широких взглядов», а под шумок тащили идею узости и единоначалия. Апеллировали к разуму тех, у кого его отродясь не было (но кому безусловно приятно было его в себе с чужой помощью обнаружить) и устраивали для них состязания, кастинги и олимпиады с итоговым присуждением почетного титула: «Самый умный». (Кто не клюнет на такую приманку? Только умные. Но не их участием достигается массовость). Клялись в неподкупности и, подмигивая тайным сообщникам, щедро сыпали вовлеченным в игру дундукам крапленые карты. Не дав погрязшим в водопадах противоречий недотепам опомниться, под гиканье и барабанную дробь затевали обсуждение следующего каскада несовместимостей, лейтмотив которых пребывал неизменен — и пропагандировал катехизис поголовного уродства, способного вознести доверившихся к вершинам… Каким? Чего? Кого? Куда? Внятных разъяснений не поступало. Зато, сгрудившись где-нибудь в потаенном углу, шулеры давали волю языкам, выплескивали не предназначенное для посторонних ушей:
— Выпускать на простор талантливых? Потворствовать одаренным? С какой стати? Ни за что! С них достаточно, что талантливы. Поддержим и вознесем бездарных! У которых без нашей подпруги нет шансов!
Внимал речениям, разинув рот. Полагал: жизнь привольно и неторопко ткет холст — с природной грацией отторгая посягательства на подмену угодного ей рисунка. Как бы не так! На моих глазах опытные мануфактурщики вплетали в текстиль суровую нить наживы, превращали неброский эскиз в сбивающий с толка гобелен впечатляющего обмана. Существовала программа, малейшие отклонения от нее корректировались слаженной, напряженно думавшей и трудившейся (надо отдать ей должное) командой. Ведавшей: правдивые и лживые речи облечены в одежду одних и тех же слов (других пока не придумано), одинаковым звучанием диаметрально противоположного и пользовались.
Предупреждали возможных отступников (с нешуточной угрозой):
— Неужели урод пропустит красавца (а уродка — красавицу) вперед? Уступит ей в чем-нибудь? Тогда это будут неполноценные урод и уродка. К таким надо присмотреться. В них — изъян. Брачок. Пока не явный, не очевидный, но червоточина есть. От подобных надо избавляться. Дурную траву — с поля вон!
Распоряжались:
— Не сметь снижать планку! Требования к недомерочности и ублюдочности наших сестер и братьев и обслуживающего персонала остаются неколебимыми!
Безжалостно отсеивали не прошедших испытаний. Награждали и славили проявивших старание и доказавших верность. Выставляли блокпосты охраны и защиты добытых завоеваний. Высылали группы мстителей.
Если ночью на одинокого прохожего налетают и калечат (а то и убивают), неужели нападение случайно? Только наивному так покажется. Конечно, это попытка объединенных сил зла — изничтожить, извести тех, кто не блюдет вандальный кодекс. Не состоит в шайке.
На войне бомбы и мины рвут в клочья человеческую плоть, пули раскалывают черепа и дырявят сердца… Не есть ли эти курьерши, приносительницы смертей и увечий — посыльные все того же Его Величества Безобразного?
В мирной, внешне безмятежной жизни апологеты хаоса учиняли конкурсы: на самый выдающийся скрипичный концерт, на самую зрелую пьесу, на самый забористый сценарий — заранее зная, кому отдадут первенство (и причитающиеся гостинцы). Награждали тех, кого числили в доску своими: близких по духу и внешним признакам претендентов. Лучшего актера и актрису выбирали, исходя из их весовых данных: чем одышливее, тучнее и неохватнее (не меньше центнера) или минимальнее и засушеннее — тем лучше (смак да только!), особо учитывалась силиконовая составляющая. Литературных протуберанцев определяли по количеству экранизаций (желательно Баскервилевым) и допущенных опечаток в книгах (предпочтительнее — с предисловиями Свободина). Приз за лучший пейзаж и натюрморт предусматривал обязательное запечатление окурков (в натуральную величину и не меньше сотни) и пустых бутылок (не меньше дюжины). Победители, назначенные таковыми задолго до голосования и подведения итогов, были обречены на последующие триумфы. (Странно, никто не додумался печатать пропуска с указанием: «Бездарен и отвратителен, доступ в Храм Искусства беспрепятственный»). Малкам липового успеха вменялось в обязанность, помимо козыряния незаслуженными привилегиями и бряцанием множественными регалиями, еще и мародерствовать: тырить у отметенных на обочину и поверженных соперников — идеи и замыслы. Наделенные воровскими полномочиями ловчилы не гнушались вспомогательным промыслом, оправдывая свою всеядность просто — обобранный талант может придумать и наплодить еще бездну оригинального, а что может выдавить из себя зажравшийся трутень и жухала? Обчищенному к тому же никогда не удавалось доказать факт плагиата, лучшие адвокаты и юристы состояли на службе у повелителей ситуации. Если власть и командные высоты захватила слаженная бригада — разве против нее попрешь? Случалось, привечаемое бездарное совсем не лезло ни в какие ворога, но его все равно протаскивали и объявляли — горней накипью воспарившего духа, целебным гноем праведнических стигматов и причисляли к списку мировых свершений, осыпали дензнаками и окружали поклонением. За последовательность в упрочении гипербесстыдства инициаторов гремучих поползновений нельзя было не уважать. И не опасаться. Ставка на союз с посредственностью и ее успеха охолаживали самых горячих и непокорных. И они пятились под натиском всесильных мятежников. Отступали в аутсайдерские тылы.
Победители нескрываемо ликовали:
— И не просекут манерные куколки и томные плейбои: почему их одолеваем! Вроде бы эти консерваторы делают правильно: мыслят правильно, поступают честно, и успех должен быть им обеспечен и предопределен по праву внешнего конформизма… Ан нет, не получается. Невдомек заумным «обаяшкам», «очаровашкам» и «талантишкам», что олицетворяют собой унылого Сальери с его картинно завитыми париками и схематичной музыкой, а мы — коллективное воплощение чумного Моцарта, бешеного карапуза Наполеона, одноглазых Потемкина и Кутузова, неупокоенного плешив-ца Ленина, этих отвязно непокорных и реквиемно бессмертных возмутителей спокойствия! Мы, как и они — бунтари, попирающие привычные правила и приличия, взрывающие устоявшийся уклад, нагло вторгающиеся в размеренный, разлинованный быт. Кутузов взял, да и отдал Москву на растерзание и разграбление французам — и за это он герой! Потемкин приезжал на балы во дворец без панталон и в кальсонах и за это был любим царицей! Наполеон на пути к полководческой треуголке размазал пушечными ядрами тысячи своих сограждан и обожаем ими за это до сих пор! Заразим моцартовским и ленинским окаянным бешенством всех, продолжим и интенсифицируем курс равного, справедливого, квазимодовско-пропорциального представитсльства всего многообразия внешностей и градаций даровитости на авансцене истории — иначе вспаханная Вольфгангом Амадеем и Владимиром Ильичом грядка зарастет окультуренными гладиолусами и «анютиными глазками…» Покроется парниковыми вкраплениями мании рафинированности! Монолизовским и сократовским идолищам — нет! Безжалостно выполем однотипность из представлений о прекрасном и разумном! Да здравствуют бурьян и молокодающая тля!
Изощренной тактике спекуляций не было предела. Придумали и учредили Академию Возвышенных Устремлений, под широким пологом ее шатра (расшитого крупным, как свиные пятаки, бисером) — сзывали форумы, конгрессы, заседания, на этих празднествах вновь раздавали (опять-таки друг другу) почетные дипломы и грамоты, присваивали витиевато измышленные титулы, ранги, ордена. Сопровождали пышные церемонии шумными балами, широко освещали эти и подобные вселенские сборища, благодаря чему не стоящие выеденного яйца (даже без росписи Врубеля или Куинджи) события обретали планетарный размах и многодецибельный резонанс, а устроители и участники лажовых торжеств получали дополнительную возможность демонстрировать себя под новым сосусом и в оправе новой подливы. Наглецам и этого было мало. Им постоянно было мало. Всего мало. Мало было, что не сходили с подиумов и трибун, абонировали беспрепятственное право городить чушь и втюхивать свои виртуальные отражения в каждый дом. Избалованные нарциссы (то есть прошу прощения — репейники) хотели больше. И еще больше. В дополнение к имеющимся стереотипам самопрославления неистощимые на выдумку селф-мейд кумиры и кумирши излудили прилагавшееся к каждой из их личин тавро: «витрина страны» и, проштемпелевав им себя и соратников, соорудив из собственных анфасов и профилей статичные заставки, пихали их (в дополнение к подвижным эфирным копиям) в паузы между передачами и рекламными блоками, впиндюривали в газетные и журнальные клеточки кроссвордов. В стремлении тиражироваться и навяливаться в менторы еще неистовее, позеры узаконили систему «перекрестного опыления», то есть приглашения в передачи «свояков» — будто на чайные посиделки к себе домой: хапуга-транспортник звал в «Педагогику на грани» пузатую диетологиню, а она приглашала его в «Не боясь греха», тот и другой влекли в болтологические шари-вари поэта-инфекциониста, а он всюду таскал за собой (и тискал) кривобокую балерину… Таким образом увеличивалось время гостевания в «ящике» до неограниченных пределов. При этом кукловоды зорко фильтровали лоток и никого постороннего на общее обозрение не пускали. Да никто уже не помнил и не мог представить, что бывают какие-то другие, помимо примелькавшихся до тошноты, чужаки.
Если не заслуживающий внимания фалалей занимает неоправданно много места и постоянно натыкаешься на его мордяру — в газетах, на широченных, величиной в дом, стендах, слышишь его нескончаемые разглагольствования в радионаушниках, этот раздутый пузырь начинает раздражать. Он и сам в курсе, что вправе претендовать на гораздо меньший объем мажора и фанфар, но не лопается ведь от чрезмерной надутости и накачки. Почему не лопается? А потому, что главный признак ничтожества — умение пролезть в любую дыру, проникнуть во все поры, пропитать воздух. Занять и заполнить податливую пустоту, которой вокруг в избытке. Талант расходует себя на проникновение вглубь. Он — отточенная игла, а не расплывшаяся клякса. Тот, кто пухнет и раздается — на манер шарообразной рыбы, боящейся, что ее проглотят, лишь подчеркивает свою внутреннюю пустынность и порожнесть… Таланту ни к чему ухищрения. С него достаточно собственного душевного простора. Даже при свете прожектора, даже в громе оваций, талант скромно держится в сторонке. Бездарность нахраписта и торопится взять то, что (она думает) ей положено. Спешит, зная и опасаясь: ее век короток (но она недооценивает себя: эстафета бездарного вечна). Талант не прихватывает чужого и лишнего: зачем — если не успеваешь распорядиться отпущенным тебе лично? А дано немало: ниспослан талант. Странную эту субстанцию не просто освоить. Целой жизни может не хватить. Применительно к талантам и бездарям наблюдение «выживает сильнейший» воплощается не буквально, не в попирающем густопсовом смысле, когда немощных оттирают от трибуны и пропитания, а в гораздо более мудром, совестливом предначертании: сильнейшим оказывается тот, кто никого не заедает и не отпихивает, а убежденнно и отстраненно следует собственным путем.
Чем отчетливее человек ощущает, что обрел дорогу, тем увереннее его поступь. С курса его уже не столкнуть.
Я недаром запомнил со слов отца и из предисловия к многажды проштудированной проклятой книге: Байрон и Шелли, в обществе обоюдной красивенькой возлюбленной (по совместительству — второй законной супруги Шелли), бороздили на лодке чудесное озеро. Поэты, мороча милашке голову, наперебой читали стихи, а она, застенчивая их муза, догадываясь о привязанности, которую мужчины питают друг к другу, мысленно ненавидя обоих, складывала в уме, аллегорию предвосхитившую будущее целого земного шара и отменившую, сделавшую никчемными многие повести и поэмы, измышленные после нее. Сей образчик дамского рукоделия, фантасмагорию о больной воплощенной мечте доктора Франкенштейна, мы и сегодня чтим как едва ли не самый захватывающий и впечатляющий пример осмеяния умозрительно сконструированного совершенства: абстрактный идеал, будучи вброшен в обыденную (далеко не благостную) обстановку и быстро в ней сориентировавшись, проявляет не лучшие качества: громит, изничтожает, разматывает по цветущему саду окровавленные кишки и вообще пробавляется тем, чем уважающему себя эталону не пристало пробавляться.
Поразительно: мужчина, налегая на весла, надрывались о зарифмованно-высоком, а изнеженная белоручка (выросшая, кстати сказать, на Живодерной улице), взирая на усилия гребцов-любовников, мурлыкала об ужасах, адских кошмарах и безысходности. Ненавидела спутников настолько, что глаза застило двоящееся отображение кормчего Харона?
Свой завтрашний (и наш общий нынешний) день предначертала и накликала озерного значения апокалипсисом опасная фантазерка. Не могла не ведать: придуманное (да еще с лихим вывертом, вызовом Небесам, с колоссальнейшей силой убежденности и провокационной наивностью) рано или поздно сбудется. Оттиснутое на роду — перетечет на вселенские скрижали. Набело осуществленное вместит (и всегда вмещает) мысленную его репетицию. Когда обезображенное распухшее тело суженого выловили из подсоленной на манер слез морской воды и сожгли (прямо у кромки прибоя, тащить труп в кладбищенский склеп запретили местные власти — опасаясь чумы), юная вдова притворилась безутешной, а Байрон распотрошил распадающуюся плоть и изъял гнилое сердце подражателя и сподвижника… В тот миг на привольно резвившуюся действительность легла тень франкенштейновского вектора. Жизнь понесла от изнасиловавшего ее годзиллы эпохи Французской революции.
Умея складывать вещие каракули в очевидно подтверждавшиеся пророчества, пожалованная вдовством сивилла, возможно, питала надежду стать правительницей народов. Ей пристали и державный скипетр, и мировой престол. (Если бы женщины еще умели держать язык за зубами!) Но авторесса обреченных исполниться заклинаний (банальных строк бестселлера) навлекла на себя гнев, типичный для многоликих Кассандр — пожирательниц вечности и беспредельных галактических пространств. Дар сокращать расстояния длинною в столетия до коротких фраз-предсказаний карается насмешкой: панорама Истории заслоняет от всезнаек их собственный зловещий прокрустов удел. Схоже насмешлива судьба и в отношении кровью оплаченных центурий. Немногие помнят, о чем нудел хромой Байрон и ныл преданный ему бонвиван-эпигон, а зловещие строки Нострадамуса и сага о безумном докторе и наследнике его сумасшествия, великане-душегубе, выпестованном в стерильной лаборатории, перешагнули рамки несбыточности и преобразились в ходкий (и доходный) товар на рынке подхлестывающих адреналин, встряхивающих вегетативную систему (что очень полезно) тонизирующих пилюль.
Занимает в любовном прологе будущего утопленника и малоопытной девочки, еще не аттестованной на должность жены, и вот какая причуда: первые их свидания проходили под кладбищенской сенью, у могилы безвременно скончавшейся матери будущей бунтарки. Пылкие влюбленные словно не ощущали остужающего холода своей загробной помолвки. Или слишком хорошо знали — куда, к какому финалу ее стремят? Обнародовали, делали общим достоянием лишь щекочущие нервы эпатирующие эпизоды, о которых пойдет молва?
Отпирать чужими ключами тайники собственной души — пустое занятие. Необточенные бородзки исковеркают неподходящую скважину. И все же кой-какую пользу из ненавистной книги я извлек. Мог утверждать: в поисках средств улучшения человеческой натуры не след уповать на случай и планомерность. Куда надежнее — эликсир небытия. Возомнил: угодив в пул избранных — отрешусь от себя прежнего, преображусь. А стал лишь одной из мнивших себя богоподобными химер. По указке надзирателей-конвоиров, подчиняясь их неусыпному и недреманному контролю, возводил и упрочивал империю похабства. Трудясь в привилегированном отсеке вселенской стройки, замарался не меньше, чем нанявшие меня инженеры, архитекторы, финансисты. Спорил (изредка), упирался (иногда), а по большей части — потворствовал, стал своим в визгливой своре. Поддался зову разгоравшеюся реванша. Вспоминал, душили обиды. Почему столь жестоко обошлись обстоятельства и люди с моей семьей? Загнобили папу, не сжалились над хрупкой мамой. Не найдя лазейки, чтоб протиснуться и сбежать, оба предпочли наиоптимальнейшее: исчезнуть. (Есть роскошь в необратимости ухода и отвержения мира, с которым не согласен). Согласись принять вовсе чуждый жребий — подметать улицы, карячиться у станка, слесарить и плотничать, почтальонить, обирать мертвых — вышло бы куда кислее. Но не хуже ведь поступили, чем преуспевающий родственник-альфонс? Не плоше бабушки-изменщицы и водителя, переехавшего (помимо подвернувшегося под колеса отца) еще и неповинного пьяницу? Уж не говорю про изобретателей концлагерных душегубок и вертухаев-охранников, с превеликим тщанием исполнявших (и исполнивших!) свой гражданский палаческий долг… Идеальных нет, быть не может. (А иначе зачем обещан в устрашение рентген Страшного Суда?) Ну а если незамаран-ных кот наплакал, то к чему степени и градации: сколь ты плох — очень-очень или едва-едва? Выбирая низость, не мелочатся, лучше быть и в грехе и в великодушии размашистым — по самое некуда. («По самые помидоры», — говорил Фуфлович, живописуя свои победы над слабым полом). Все равно потом каяться (странно, что слово это произошло не от имени Каин), отмываться, выканючивать милость и отпущение — и тебе простят, не имеют права не простить, окажись ослушником хоть шестьсот шестьдесят шесть раз. Канон церкви гарантирует: станешь вновь непорочен, будто агнец…
Это значит: дерзай! Управляй жизнью — на свой манер. И гони, нахлестывай. Не резон тормозить! Может выйти весьма недурно. Как в моем персональном победоносном ралли. Ведь — не лил кровь. Не лишал неимущих крова. Не сажал в темницы (а напротив: вызволял — например, гастарбайтера-балетомана Гуцулова). Потакал своим слабостям? Ну и что! Коль мне с детства не позволяли им потакать! Не отказывал в удовольствиях себе и не порицал вседозволенности равных? А на какой — носителю уродства, воплощавшему лучшие (то есть худшие) его черты, пялить мантию прокурора? Занимая в табели прекрасного одно из последних мест (если не самое последнее), — разве смел критиковать и ополчаться? Или конвоиры-няньки мало делали для меня? Благодетелей, как и победителей (как и родителей), не судят!
Задавался неотвязным вопросом: возлюбил бы отца больше, если бы он умел артачиться, обращать события себе на пользу? Отвечал неизменно: за беспомощность и неприспособленность его прежде всего и обожал. Не забыть, как пришел проведать меня в больницу, в инфекционный ее отсек: кургузый пиджачок и кулек яблок, старые башмаки надраены до блеска. Внутрь его не пустили, встал под окнами, жмурился на солнце, заслонясь от него рукой, и кричал: «Придумал, кем станешь. Фотографом! Нырнешь под накидку и скажешь детям: „Вылетит птичка“. Проявляют негативы и вовсе в темноте…» Блаженный. Несуразный, нескладный, никчемнейший. Ничем, ни в чем никому (себе тоже) помочь не умевший. Недозавершенный во всем. Но этим и трогавший до слез. Каждым помыслом его правила забота. Обо мне, маме. Разве мог блюсти самолюбие и манкировать — если это отражалось на нас? Не располагал таким правом. Да и что изменит бунт одиночки-недобитка — в глобальном смысле? Зарвавшемуся найдут замену Заступивший на вахту штрейкбрехер — ради куцых денег и сведения концов с концами (условия у всех одинаковы — выжить и накормить семью), выполнит то, чем гнушался непокорный. Выполнит лучше. Или хуже. Но приблизительно так, как велит заказчик. Бесконечное юление слабых перед сильными — есть шестерни безостановочного вращения бытия. (Кто еще не изобрел перпетуум-мобиле? Вот же он!) Знай крутись, карабкайся, уворачивайся, успевай. Не бывает на этой мельнице передышек и простоя, вода времен, толкая неповоротливые колеса и ворочая жернова, не позволит дремать никому — лишь художник-дилетант изобразит поршневую суть этой стремнины конвейра благостным зеркально-гладким течением средь умиротворяющих пейзажей: вихри, воронки, буруны тут закономерны и неизбежны, как неустранимы рытвины, оспины, лунки, сифилисные провалы на глазури человеческого бытия.
Уже в ранние смутные годы уразумел: уродство — не сам собой навялившийся в провожатые людям неотвязный спутник, а — их осмысленный и осознанный выбор.
С мазохистским наслаждением, пядь за пядью, сантиметр за сантиметром препарировал, изучал фотографии насупленных и сияющих лучезарностью государственных бонз, исследовал их блинообразные или сдавленные акушерскими щипцами ряхи. Недоумевал: «Почему, почему они? Выбраны и облечены прерогативой повелевать? Неужели их внутренние чертоги столь богаты? Тогда хоть в чем-то внешнем это должно же проявиться?» Не находил ничего, отличавшего от тех, кого в изобилии встречал на улицах и в транспорте. Ни на одной из верховных образин взгляд не мог отдохнуть, уж не говорю: возрадоваться. (Лица с могильных плит были заметно выразительнее!) Вывод напрашивался: если вы, люди, если ты, население, терпишь над собой упырей — поощряешь, не прогоняешь их, значит, этого хочешь и заслуживаешь… Однотипные маски, неуклюжие ракурсы, грубая ретушь при усекновении фигур на газетных страницах укрепляли подозрение в упрямо насаждаемой усредниловке, под общий безликий ранжир. Готов был биться об заклад: нехитрыми манипуляциями (инициаторы даже не трудились их маскировать) внедряется депрессивный транс, культивируются анемия и общественный паралич. Безликость — чтобы сохранить свое первенство и главенство — использует весь каскад мер, прибегает к запугиванию и шантажу: размахивая жупелом еще более страшного, чем она сама. Нищие, чтоб им щедрее подавали, выставляют напоказ язвы, гангрены, шелушения. Этим же занимаются жрецы-барышники. Задолго до того, как Высший Отсеиватель бросил взор на меня, — в ярмарочных балаганах и на цирковых аренах практиковались сеансы паноптикумного отродья, публику ублажали лилипутскими и инвалидскими некондициями. Гипсовыми и дагерротипными модификациями уродства вскоре наполнились лубочные ряды и китчевые развалы, ответвления на бородавчатой драконьей шее продолжали множиться, вместо ненароком (или осмысленно) отрубленной мясником-культуртрегером одной головы, вырастал десяток еще более гадких, этот феномен одноклеточного воспроизводства специалисты окрестили «неувядающим бессмертием подлинно прекрасного»…
Нечего удивляться: очередным эволюционным виткам нескончаемой туфты и подлога нет конца. Отжившая фаза поклонения подделке заранее готовит и держит в рукаве сюрприз (голубя или кролика) следующей стадии очарованности несуществующим. На смену утратившим притягательность калейдоскопам бирюлек бойкий торговый пятачок выбрасывает россыпи свежей имитации. Дутых «идолов» сменяет парад клонов-воспреемников (отнюдь, разумеется, не антиподного свойства).
Как и раньше, к безобразным власть и деньги имущим стекались и приходили в услужение наделенные терпимой, а то и привлекательной внешностью рабы. Оператор приданной мне съемочной группы, не страхолюдный, а с прекрасной вьющейся шевелюрой и здоровым цветом кожи, с замечательно правильными чертами юного лица, искромсал себя опасной бритвой, чтоб быть допущенным в круг избранных и участвовать в осуществлении наших проделок. (Он быстро сообразил, что требуется!) Шрамы, однако, получились слишком ровные, чересчур картинные, даже приторные. Возомнившему о себе выскочке дали от ворот поворот. Смел лелеять наглость оказаться вровень с нами?! Он повел себя терпеливо, не отступился, не переметнулся к отребью талантливых (те его зазывали, суля поблажки и материальные блага). Значит, наши идеи окрыляли? Оказались насущными? Соответствовали запросам? Тут было о чем поразмышлять. Мог выбирать. Но ему нравилось оставаться среди таких, как мы. Нравились блицкриги в тыл врага, который не способен оказался нам противостоять.
Сколькие еще, подобно оператору-дальновидцу, вдохновлялись осознанием преимуществ нашей тактики и выигрышностью нашей стратегии и стекались под стяги Свободина — Гондольского! (Мог ли я не гордиться, что растиражированный иконостас корифеев, которым поклоняется толпа, включает и мою моську?) С нами было легче. Спокойнее. Элементарнее. Не чистить зубы, не одеваться в свежее. Не надрываться и не потеть, а если потеть, то потом не мыться. Не прыгать выше головы, не толкать тяжеленную штангу обязательств, выжимая рекордный вес и последние из себя соки. Для чего напряг, если можно бросить бремя наземь и прохлаждаться? И знать: с тебя не спросят. А спросят как раз за то, что пыхтишь и стараешься. «Чем дерьмовее — тем лучше» — так в общих чертах звучал наш слоган. (Профессионалом искромсавший себя оператор был отменным, но и профессионалу охота побездельничать, полоботрясничать, пооколачивать груши и неохота выкладываться сверх меры и на износ). Многие, искореняя в себе порок трудоголизма, приходили на поклон нашему разболтайству и попустительству.
Обращенные в привлекательную веру искренне, от души пытались соответствовать провозглашенным нами невысоким требованиям. Не всем и не сразу удавалось. По мы терпеливо ждали. Помогали. Воспитывали. И адепты необременительного времяпрепровождения преображались: начинали выполнять порученное из рук вон плохо. Спустя рукава. Рыгали во время трапез. Изъяснялись бессвязно и путано. Завязывали со стиркой постельного и нижнего белья и переставали завязывать шнурки. Забывали дорогу в химчистку и прачечную. Что и требовалось… И программировалось. И приветствовалось. Двигаясь по означенной хорде, они переставали умываться и здороваться при встрече. Ходили в неглаженых брюках и нечищеных ботинках. Любимой привитой им шуткой становилась: «Что это черненькое у тебя выглядывает? — Это мой беленький воротничок!» Им маячили еще более радужные перспективы. Курс на снижение интеллекта и отвоевывания у окультуренных пространств новых областей соблюдался неукоснительно, не терпел послаблений и поблажек и претворял себя иногда в весьма экзотических и прихотливых (тем более привлекательных) формах. Заманчиво — не пользоваться вилкой и ножом, раздирать мясо руками, а овощи и фрукты — целиком запихивать в рот! Кто и почему предписал есть рыбу без помощи ножа, а кости выплевывать на вилочку, а не на скатерть и не себе под ноги? Напускные прикрасы цивилизации — тяжкий крест, неоправданная помеха на пути к освобождению от условностей! Следовало послать куда подальше мучительные правила этикета! И вообще все правила. Превратиться в полностью раскрепощенных, сбросивших иго, как в 1861 году, крестьян: хорей и калинычей, а затем и вовсе переродиться в любимых с детства персонажей: муму и каштанок. Добиться этого было несложно: сама жизнь подсовывала шпаргалку — Каштанка и Муму (как и крепостные холопы) не умели читать.
Гондольский затеплил на пустыре возле телебашни огромный негасимый костер. Принявшие присягу бросали в пламя свои библиотеки и танцевали под гармонь и там-тамы вокруг день ото дня полыхающего все ярче ритуального огня. Приношения к подножию полуграмотности, танцевальное пепелище и завораживающие очистительные языки, пожирающие испещренную буковками и цифирью бумагу, влекли к нам новых сторонников. Тем, кому тяжело было тащить книжный груз, позволялось выбрасывать запрещенные тома на ближайшие свалки и помойки.
— Надо ставить перед собой реальные задачи, доступные и близкие всем, это надежная тропа к взаимопониманию, — потирал руки Гондольский, лично составлявший преоскрипционные списки.
Легион старожилов в результате подобных сплачивающих акций покрывался панцирем неприступности, по костяку твердокаменных ветеранов требовалось подкрепление. Меня и Гондольского вызвал на аудиенцию Душителев и велел отправляться в рейд по городам и весям — за очередным уловом новобранцев. К главной задаче он присовокупил дополнительную: со дня на день его (в связи с достигнутыми небывалыми успехами на телевизионном поприще) намеревались назначить (сохранив за ним пост на телевизионном Олимпе) еще и главой крупного киноконцерна, пора было заботиться о подстраховщике, двойнике-дублере, которому можно было доверить работу на подхвате и передать ряд полномочий, но лишь при условии, что ни габаритами, ни интеллектом, ни идеологически найденыш не превзойдет нынешнего хозяина положения (а желательно, уступит маститому телезубру во всем).
Нами был отыскан экземпляр половозрелого (и даже пожилого, начавшего увядать) гавроша — седоватого, со щечками, покрытыми фиолетовой сетью склеротических прожилок, трудившегося в региональном отделений одной из ведущих политических партий. Неоспоримым преимуществом кандидата был неестественных размеров обтянутый пигментным покрытием череп, покоившийся на тщедушных плечах (так лежит на грядке тыква), при ходьбе или резком движении непропорционально тяжелый овощ иногда скатывался набок, перевешивал, «ванька-встанька наоборот» брякался на голову, покачавшись туда-сюда, как стрелка весов, утверждался на макушке и сучил в воздухе паучьими ножками. Сей акробатический этюд неизменно приводил Душителева в состояние экстаза. Седой малец (вместе с двумя вьетнамцами, не владевшими русским, да и на своем коренном изъяснявшимися с превеликими заминками), был делегирован в ток-шоу «Россия: покалякаем начистоту и вообще».
Трал, запущенный для вылавливания рекрутов, призванных разбавить приевшийся аксакальский набор (проект назывался «Кузница чудес и кадров») принес неплохой улов. Вылущенных счастливчиков сперва проверяли на образованность (прочитавшие чересчур много или умевшие вежливо здороваться и поддерживать беседу не годились и напрочь выбраковывались), отсортированных затем объединяли в небольшие классы по пять-шесть особей в каждом, занятия с приготовишками вели наторевшие мастера. Одним из упражнений было двухчасовое держание в сомкнутых губах остро заточенного карандаша (грифельным концом впритык к зубам), что приучало мышцы хранить постоянную бессмысленную улыбку и приводило к самопроизвольному пусканию слюны, другой тренировочной хитростью стало сведение зрачков к переносице с последующим фиксированным закреплением их в этом положении. После первых репетиций мы вздохнули с облегчением: пригодного для возделывания материала обнаружилось более чем достаточно. Бесспорным обретением, удостоившимся похвалы самого Свободина, стала выявленная в ходе поисковой операции двойня трансвеститных братьев-филологов, состоявших в противоестественной кровосмесительной эротической связи (они широко ее афишировали) и требовавших, чтобы их венчали «по всем правилам и канонам церковной евхористики» (именно с такой просьбой обратились братья к патриарху, а мы опубликовали письмо в подотчетном нам гламурном журнале «Транс»), а также однорукого, исполнявшего культей на притупленной пиле марш Мендельсона дебила (которого без лишних препирательств снабдили погонялой «игровой автомат»: громоздкостью он напоминал сейф или короб механизированного обмена денег на фишки, стоящий в каждом казино)… Визитной карточкой вхождения троицы в эмпиреи широкой известности стала трансляция церемонии венчания братьев-любовников. Прикормленный батюшка — с базукой, курившейся ладаном, и крестом-сережкой в ухе — осуществил таинство подобающе торжественно, а однорукий варвар исполнил свою свадебную коронку с редкостной проникновенностью, после чего ему, прямо под сводами храма, предложили возглавить государственный академический хор блатной песни (и параллельно вести передачу о забытых музыкальных шедеврах, партитуры которых обнаружены в гестаповских архивах). Молодоженам (окрестившись, они взяли имена Гоголя Грозного и Моголя Великого) в качестве подарке была преподнесена огромная кровать, ее внесли и поставили перед алтарем, герои дня, один из которых был наряжен в смокинг, а другой нацепил фату, мгновенно нырнули на пуховую перину. Резвясь в белоснежных простынях, они в микрофон (общий для двоих) наперебой рассказали душещипательную историю о том, как гикнулась от канцера их незабвенная мамаша, как они (из-за несогласованности) купили для нее каждый по гробу (и один неиспользованный так и остался лежать на чердаке деревенского дома), кроме того в тумбочке почившей обнаружились ампулы с наркотическими лекарствами, не выбрасывать же добро, вот братья и пристрастились к анаболикам. Позируя перед камерами, они впрыснули друг другу по инъекции, поцеловались и нырнули под стеганое китайское одеяло…
Карусель вопиющести убыстряла обороты. Вихрившаяся вокруг воронка затягивала, вовлекала в орбиту новые щепки и выталкивала наружу готовую опаскудненную продукцию. Умер главный режиссер театра — зевсоподобный старик с громовым голосом и царственной осанкой, вакантное место должен был занять его ученик, длинный нескладный тетеря (внешне он вполне соответствовал требованиям и критериям всесильной корпорации), но в последний момент на очередной сходке законодатели постановили и путем интриг протащили на освободившийся пост двухметрового баскетболиста — всегдашнего партнера Гондольского по боулинговым баталиям. Скончался редактор солидного литературного журнала, достойных претендентов на замещение должности хватало, но победила ставленница кружка заговорщиков — косоглазенькая напарница грузной диетологини.
Художник Пипифаксов приступил к написанию портретов наивлиятельнейших представителей эпохи: Захера, Свободина, Гондольского и других. За это (в целях постоянного экспонирования серии работ, названной «Причисление к ликам»), он вскоре получил в личное пользование петровский дворец, где в подвале открыл картинную галерею, а на первом и втором этаже организовал ресторацию с номерами отдыха для постоянных клиентов, обслуживали которых выписанные из Японии гейши. Благодаря тому, что количество посетителей притона возрастало, недюжинный дар портретиста развернулся в полную мощь. К намалеванным ранее шедеврам что ни день прибавлялись свежеиспеченные: лики Гондурасова, Шоппинг-гауэра, Вермонтова…
Еще один примкнувший к нашей могучей армаде сподвижник — сладкоголосый тенорок, покорявший сердца поклонников (и поклонниц) не столько переливчатостью исторгаемых созвучий, сколько выпирающей из-под крахмального жабо напыщенной кенариной грудкой, влился в наш передовой дивизион, закрутив интим с «колбасой», дочкой одного из спонсоров и, следовательно, столпов нашего движения, владельца сети мясоперерабатывающих заводов. Весьма быстро после женитьбы тенор-кенар преуспел в финансовом, и, что гораздо более важно, в имиджевом отношении! Голос его стал сдавлен и сипл. Грудь выперла еще сильнее. До свадьбы разгульный сердцеед бабничал и дарил проституткам букеты, те млели, потому что красавчик еще и пел для них под гитару и банджо. После свадьбы ему стало не до эротических шалостей: если случалось позвать его в ночное, он неизменно отвечал удрученным отказом. Стоило ему засобираться в свободный полет, являлись охранники тестя (вурдалака, пившего на бойне бычью и свиную кровь на пару с Фуфловичем) и мягко и вежливо, но жестко стискивали певуну запястья:
— Вам не следует ехать. Ваша жена огорчится.
— Но я известный человек, я независимая личность, я, наконец, звезда, — кобенился он.
— Мы знаем. И очень вас уважаем. Но ехать не следует…
Его нос сделался клубневатым и сизым, будто сморщенная картофелина, шея одрябла и стала гофрированной, к тому же певец катастрофически терял музыкальный слух, чем особенно радовал Гондольского и Свободина. Они пихали его выступать в каждом концерте, участвовать в каждом международном конкурсе.
Поражала метаморфоза, произошедшая с поэтом-инфекционистом. Когда я встретился с ним впервые, он еще был пригляден, во всяком случае — не мерзок. Его черные бакенбарды и пышные усы вполне могли претендовать на звание «дон-жуанских». Но как же стремительно они сделались клочковатыми, порыжели, зоб отвис, походка стала шаркающей, а зад курдючным! Мы ехали в такси, он допрашивал шофера:
— Кто твой любимый поэт?
Узнавший (а как было не узнать постоянно мелькавшего на экране?) стихоплета водитель с готовностью назвал фамилию. Фуфлович воодушевился:
— Вот тебе тысяча на чай!
Но в следующий раз произошла осечка. Ехали в другой машине. И шофер его не узнал. Как же вытянулось мурло моего попутчика!
— Вот тебе десять рублей, выпей за мое здоровье, и запомни: лучший поэт — это я, Фуфлович, — хмуро пробурчал Казимир, давая шоферу смятую купюру.
Мне он сказал:
— Почему водители такие долболобы?
И сам нашел ответ:
— Впрочем, если бы были умные, тогда мы бы крутили баранку и служили у них на побегушках.
И, буквально у меня на глазах, еще сильнее посутулел, поморщинел, левый бакенбард вылез полностью, а правый ус поредел.
Со многими из тех, с кем я хороводился, творилось похожее.
Качества души, спора нет, отражаются на внешности. Но верно и другое: если человек благообразен, значит, чудовищные свойства просто не успели проступить и окислить, поразить коррозией его наружность. В такой ситуации нельзя сидеть сложа руки и ждать подачек от возраста и милостыни от разрушительных выпадов времени. Надо действовать. Ковать счастье. Спешить ему навстречу семимильными шагами! Изо всех сил старавшийся не отстать от эпохи Златоустский-Заединер крепился в терпеливом смирении до последнего, верил: подурнение произойдет само, но, отчаявшись (и покоряясь внутренним запросам и диктату покрывшейся патиной и обтянутой паутиной сути), изменил вывеску принудительно. Пошел на ускоренный вариант, отважившись на операцию. Нос ему скукожили, свернули набок и позеленили, как огурец, уши удлинили, и они волочились по полу и напоминали крылья морского ската, бороду переместили под левый сосок, и он выпускал ее из распахнутой рубашки на манер галстука… На иссеченных лоскутья верхней губы сияло самодовольство.