— Мечта многих — попасть на экран… Но они не просекают! Не петрят! Недостаточно оплешиветь. И обрюзгнуть. Недостаточно глубоких борозд на лбу и щеках, даже если эти рытвины приправлены папилломами. А то и картавостью! И вставных, выпадающих челюстей тоже мало. Недостаточно брызгать слюной, обдавать ею собеседника как из брандспойта. И протезы вместо рук и ног — лишь первичное условие. Нужна естественность! Органическая незамутненность. Кристальная натуральность. Как в твоем случае. Нет, стараются, из кожи лезут… Но до детища профессора Франкенштейна им далеко. Есть критерии, общие правила, согласно которым лишь единицы преодолевают барьер отбора…
Я внимал, стараясь не пропустить ни слова. Гондольский сдержанно и многообещающе улыбался и длил церемонию посвящения:
— Наша миссия исполнена высокой ответственности и гуманизма. Большинству непереносимо, оскорбительно видеть тех, кто превосходит их хоть чем-то, будь то внешние или умственные данные. Так нет, отверстые раны безвинно страдающих специально посыпают солью. Запихивают в эти язвы пальцы и шуруют. Ущербным безжалостно колют глаза несбыточными бесплодностями. Подсовывают в качестве панацеи негодные примеры, способные вызвать лишь ярость и ненависть. Христа, Будду, Магомета, а ведь эти образчики неприемлемы хотя бы потому, что умели творить чудеса. Кто из простых смертных, скажи на милость, способен сотворить чудо? Нет таких и не может быть. Так зачем, для чего морочить? Убогим, жалким, забитым настойчиво втемяшивают: истина в сочувствии. Кто, где и кому сочувствует? Покажи. Все обстряпывают гешефты, наживаются, обштопывают, затаптывают нерасторопных. Надо говорить правду. Что есть, то и выражать. И отражать. Исторические примеры учат: люди, эти вот уж неглупые создания, согласны признать верховенство кого угодно, только не безупречных, не безукоризненных. Нужны другие главари. На своей шкуре познавшая горечь приниженности, толпа знает: кого пропихивать и рекомендовать в идолы, кого можно и нужно возводить на пьедесталы и престолы. Похожих на всех, понятных всем! Доступных разумению. Не просто падших, а преступных. Бесноватого ефрейтора… Развратника и ерника, сделавшего коня сенатором… Детоубийцу, в погоне за младенцем-мессией истребившего сотни неповинных крох… Ироды, Калигулы, Геростраты — вот кого возлюбит, кого станет приветствовать восторженным ревом многотысячная хевра… Потому что логика типичных представителей человеческой породы предсказуема, философия — уловима. Лишь животные не проголосуют за подобных вождей, по на то они и созданы бессловесными тварями, а люди прекрасно сознают выгоду и изберут в руководство самых породистых из своего племени, вычленят из рядов и делегируют в вечно обновляемый сонм палачей и лжецов лучших, отъявленных сынов и дочерей. Здравый смысл присутствует в каждом, кто хоть раз смотрел на себя в зеркало. Так зачем ставить над собой того, который станет требовать неисполнимое? Начнет добиваться улучшения? Мучить попреками… Кому это надо? Слепленным из одного теста знакома алчность, не в диковинку кровожадность, им близка постоянная готовность предать. И чувство отчаяния им тоже известно, о нем все мы знаем не понаслышке, когда кажется: я никчемен, жизнь не удалась… Фигуры и имена, которые я перечислил, вызывают уважение — хотя бы тем, что сумели переупрямить судьбу. Воплотились. Стали собой, вопреки обстоятельствам. То есть: побуждают мечтать… Верить. Думать: а как бы повел себя я, окажись в шкуре того, кому все позволено? Что должен предпринять, чтобы оказаться в этой шкуре? Дай волю каждому — и каждый поступит так, как они: затеплит концлагерные печи, начнет спать с матерью и сестрой, устранит, удушит и прирежет соратников и посланцев Бога… Именно поэтому во власти удерживаются лишь делегированные массой для осуществления ее чаяний слуги, покорно выполняющие приказ большинства. Окажись на троне святоша, какой-нибудь рефлектирующий Христос или добродетельный Фома Аквинский, им и месяца, и недели не продержаться… Затопчут, сожрут и их и иже с ними!
Он еще что-то вкручивал, в том же духе, я слушал невнимательно, ухо заложило от перенапряжения. Да и оркестр играл слишком надсадно. Посерьезнев, Гондольский сказал:
— Ты прошел первый этап отсева. Клянешься участвовать в нашем подвижническом труде?
Я пообещал.
— Клянешься отшивать нечисть, которая лезет в проповедники и мнит себя солью земли? Всех этих мракобесов, чистюль и ломак, не желающих быть как остальные. Возгордившихся, возомнивших о себе… Аккуратно подстриженных, ежедневно бреющихся, благоухающих парфюмом и стыдящихся себя естественных, кичащихся незамаранностью и незапятнанностью… Клянешься их изничтожать? Всю эту шваль…
Я снова заверил его в преданности и лояльности. На прощание он напомнил:
— Не забывай заикаться! Знаешь, сколько вокруг заик? Потрафляй им! Жалей их. Заботься о них. Кроме нас никто о них печься не будет.
В заключение беседы положил передо мной пухлый конверт, который извлек из кармана переливавшегося под лучами ресторанных приглушенных прожекторов пиджака.
На его служебном лимузине меня, сильно назюзюкавшеюся и по-прежнему встревоженного и озадаченного, отвезли домой. Утром, маясь головной болью, я залез в конверт и обнаружил солидную сумму. Пересчитал тайком от жены купюры и опять побоялся, что потеряю: деньги, поздравления, а главное — ни с чем не сравнимое ощущение нужности и успеха, которого никогда не ведал.
Семейная тягомотина, коей не надеялся обзавестись, забрезжила промозглым дождливым вечером. Нацепив черные очки, я отправился в театр, заранее зная: спектакль паршив, публики не соберет. В фойе увидал дочь бывших соседей по подъезду — невзрачную и раззявистую, но этим и привлекавшую: с дурнушкой мог общаться на равных. Отвечал на ее расспросы односложно (дыхание перехватывало), цедил слова сквозь тонкий, намотанный до глаз шарф. Росли вместе, потом их семья куда-то переехала, я после смерти родителей тоже поменял адрес. Благодатная квартирная тема и стала полигоном взаимного прощупывания. (Так происходит на бытовом уровне согласование — в подтексте — протокола о намерениях. При умелом ведении дел, подписание бумаг состоится в ЗАГСе, а в случае провала разведывательная деятельность ухнет насмарку). В антракте кикимора снова приблизилась. Спросила: не пойду ли в буфет? Отрезал: нет! Иначе было ее не отшить. А я именно хотел проверить: сколь крепко она вцепилась и готова ли душить мертвой хваткой? Была настроена. Видать, непонарошку втемяшилось: подцепить хахаля, а возможно, и мужа — плевать, что пропащего. Удалился в туалет, курил. Выжидал. Притворился: хочу улизнуть, она караулила возле выхода. Побрели до метро, звала в гости. Откровенно не поехал. Но сердечко сладко вибрировало. Позвонила на следующий день, ныла в трубку. Одергивая себя: «Что делаю?!», согласился встретиться. Наплевал на холостяцкие замашки, какая-никакая мымра под боком — лучше, чем засыпать одному.
Прибросьте: из каких ошметков и черепков слагает суклад не отмеченный внешней притягательностью и финансовым достатком компост? С кем навозные, торфяные черви, чье призвание и предназначение — обеспечивать перегноем веселящийся на поверхности хоровод цветов, допущены делить кров и постель, или шире: к кому и с каким расчетом прилепливается плесень? Только к тем и таким — как она сама. Ведь и глине, и гнилушкам (в человеческой их модификации) надо как-то себя являть, подавать, преподносить: общаться, самоутверждаться, зарекомендовывать в профессии, размножаться, а для этого — спариваться… Обязательный спектр функций должен быть сполна осуществлен.
Просыпаясь с постылой по утрам, проводил самоуспокоительные психотерапевтические сеансы. Но кому был нужен — кроме нее? Проститутки, и те не подпускали. Лишь ночью, в кромешной тьме, мог к какой-нибудь припозднившейся пристать. Подкатиться. И любезничать — до ближайшего фонаря. А потом — испуг, ругань, угрозы, крики. Убегал, петляя, проходными дворами. Доведись попасться в лапы ментам — загремел бы на долгий-предолгий срок: лучшей вешалки для чужих грехов, чем безвинное уродство, правосудию не сыскать.
Что касается взаимной любви — как же ей расцвести под прессом равнодушия, как проникнуть внутрь вынужденно сконструированного союза? Как протиснуться меж сомкнутых, будто створки холодной ракушки, уз?! Тут мелькают иные искры, идут в пляс раскаленные флюиды. Бешенства и злобы. Ненависти и подозрения. Сострадание — благороднейшее из чувств, но его не дождаться превозмогшим себя. Ни сочувствие, ни жалость немыслимы, коль якшаешься через силу.
Зато (после выверенной подгонки и притирки) не сыскать скреп прочнее, чем осознанная безвыходность. Отступать обоюдонекуда, передергивать колоду в поисках козыришки ни к чему. Стакнувшись по случаю, жить совместно продолжают по твердому разумению…
Ездил в гости к ее родне, поглощал холодцы, салаты, ел селедку в радужных кольцах лука и «под шубой», выпивал бессчетное количество водки и химического дурманящего вина. Игнорировал разговоры о покупках и о том, как неровный шов и отклеившийся край послужили выгоде при обмене паршивого товара на лучший, не испытывал приподнятости от того, что в числе кровников есть прорабы и начальники участков. Не лыбился (на кой ляд?), если слышал:
— А директор просто психованный, заорал, что не может нас больше видеть… Что меняем пятый ковер…
Или:
— Рубероид с крыши сняли и привезли. Ну а крыша там, где сняли, протекла…
Норовили и меня втянуть в свой прайд: чтобы стал оборотистым и умел выбирать арбузы и удачного посола мойву. У такой рыбы — красный глаз. Воспалялась, что ли, роговица от специй? На боку зрелого кавуна — непременно желтое пятно. Слушал хренотень — снисходя. А они обижались. Жена хмурилась. Как ей было объяснить? Город, скопище оглоедов, тонны поглощаемых несвежих продуктов, копоть, выхлопы… Не сравнить — с молчаливым достоинством могил и замшелых надгробий, с вековой мудростью камней!
Жена (как и весь их дружный выводок) мухлевала, делала приписки при обсчете смет. И долдонила: «Да, ловчу, ради общих интересов». Взгромоздила на себя (зачем-то) содержание младшей сестры-чувырлы, та лежала целыми днями на диване и зырила в потолок, маникюрила ногти, изучала глянцевые журналы и не знала, чем себя развлечь и куда деть: то неслась дергаться в дискотеку, то тащилась в кафе с бойфрендом, то зубрила испанский разговорный, собираясь сделаться бизнес-леди… С неустойчивой малолеткой (вся была развинченная и покачивалась при ходьбе, как на шарнирах) чуть не впал в морок — мы частенько оставались в пустой квартире наедине. Лавры старшей не давали начинашке покоя? Привязалась меня обратать и заполучить… Удержался, выстоял, потому что (хоть и подмывало проверить: неужели цаца с накладными ресницами мною не погнушается? или ей было без разбора и все равно — с кем?) здравый рассудок (плохой советчик в делах амурных) подсказал: кроме воплей и скандала ничего не получится. А жена твердила: «Ты — погряз средь могил!» Окажись в курсе не произошедшего кровосмесительного адюльтера — что запела бы? По какому разряду отнесла бы естественные склонности и потребности сестренки и вообще всех живых? Неужели предпочла бы скабрез и срам, а не тихий, монашеский обет усопших?
Пассивность мертвых обманчива и лишь на первый взгляд неприглядна. Стоит взвесить итог пустой, а то и вредоносной, наносящей планете невосполнимый урон колготни живых (этой не опутанной смирительным саваном орды), и поймешь: бездеятельность спящих вечным сном, олимпийская их аристократическая устраненность от суматохи — благо. Не сбиваются в кланы-стаи, в кучи и стада… Не орут, не митингуют, не чинят кровопролитий (а живые заранее ведают: к чему ведут вооруженные стычки, и воюют, скопом и грохотом, сдается им, о себе и своем могуществе протрубишь громче). Мертвые не вершат пустых дел, не протаскивают никчемных законов, не качают права, не предъявляют претензии, не воруют и не насилуют, не плетут интриг (внешне, во всяком случае, но, не исключаю, на том свете тоже процветают дрязги и козни). Незаметно, ненавязчиво разбрелись покойники по кладбищенским аллеям, каждый — замер и затаился в подземной или пантеонной келье. Но поди ж ты: к ним, молчаливым, бестелесным, эфирным и эфемерным, стекаются (не обязательно в траурные годовщины) унаследовавшие их плоть потомки и хорошие знакомцы. Если ты не чурбан и не застывший соляной столб, и тебя рано или поздно, будто магнитом, — потянет к нивам и делянкам, где возделывать фунт в расчете на сбор плодов не резон. Антиразумно обихаживать обитель духов материальными знаками почтения (вряд ли кто верит, что скользнувшие в бездну небытия остаются ждать в персональных или коллективных усыпальницах вещественных приношений): цветы, посаженные на могильных волдырях, пожухнут (или будут украдены), украшенные пасхальными куличами холмики порастут сорняками и станут прибежищем муравьев и жужелиц. Зато освященная прахом близких почва одарит и наделит иным. Дадут всходы семена виноватости и благодарности. Настойчивее станет дума о матушке-могиле. А есть ли для утомленного, измученного путника призыв заманчивее, чем приглашение к покою и отдыху? Именно в оазис бессрочной неги скликают нас (с возрастом все непререкаемее) нежный пастуший рожок, материнский баюкающий мотив, властное иерихонское соло, доносящиеся вперемешку с шелестом травы и дерев с приветливых кладбищенских долин…
Живые, напротив, раздражают резкостью плотских проявлений и притязаний, несуразностью и ахинейством практических шагов. Издают звуки, источают запахи (нет бы стыдливо прятать миазмы под слоем супеси), обременены несварениями и другими болезнетворными присущестями, возводят собственную дремучесть в ранг осведомленности и всезнайства, из-за чего суропится еще большая ерунда…
Как и диссидента Златоустского-Заединера (как и всех мужчин), до крайности бесили тесть и теща — видимо, подсознательно не мог простить этой парочке, что произвела на свет повисшую на моей шее обузу. Сами производители были под стать ей. Теща, ненавидя всех, включая собственных дочерей, взялась изводить и меня тоже: маскируя придирки флером доброжелательства, зудела, шпыняла и надсматривала, тошнотворная косметика довершала магию неискренности. Экзекуторше повезло с мужем, улыбчивым обжорой, сметавшим со столов — дома, в гостях, в дешевых столовых и закусочных, фастфудах и непристойных забегаловках — все подряд. В результате диареи преследовали его — как меня насмешки. (Общение с ним стало впоследствии подлинной золотой жилой и неисчерпаемым кладезем вдохновения для Фуфловича). Дочери и жена ругали (я чуть было не сказал — «поносили») чревоугодника на чем свет стоит, хотя сами мало отличались от папаши — ненасытной утробы: он тащил все без разбора в рот, а дочурки перли все без разбора в дом — и рубероид, и линолеум, и краску, и шпаклевку, а также моющиеся обои — чтобы превратить сырье в деньги и купить еду. Наворачивали за обе щеки, лопали так, что трещало за ушами, самозабвенно хавали, морили червячка, чавкая, рапортовали об очередных успехах в расхитительской сфере. Если вдуматься, были типичными представителями жвачной и вороватой человеческой породы, озабоченной нескончаемым поиском: что бы слямзить и смолотить? Ах, сударь вы мой, как говаривали в романах позапрошлого века: кто еще, кроме нелепых двуногих, бесстыдно нарекших себя венцом творения, мог изобрести и произвести средство (с ксилитом и без, с сахаром и без оного), служащее безостановочной и сладострастной, круглосуточной и прерываемой лишь на время сна молотилке — сдобренному мощной струей слюноотделения перемалыванию километров синтетической дряни, якобы способствующей выработке дополнительных порций желудочного экстракта? Может, медведи? Волки? Зайцы? Слоны? Нет! На подобную благоглупость сподвиглись только сапиенсы, а сметливые дикие звери и домашний скот (за исключением тупых, обреченных поколение за поколением превращаться в мясо коров) на обманку не клюнул, так же и рыбы — не бросятся на голый крючок, если совсем не оголодали.
Не лучше ли побыстрее отколоться от снующих, жующих, отпихивающих друг друга в устремленности к кормушке и грубым наслаждениям раздолбаев и кутил, крокодилиц и хрюнделей — и примкнуть к бесплотной эгиде? А еще правильнее — изначально не вливаться в зубастые и когтистые ряды. Ведь с каким усердием ни двигай челюстями и ни толкайся локтями, общей участи не избежать. Год от года число почивших громаднеет, все внушительнее контур материка, куда отбыли на бессрочное довольство караваны переселенцев, откочевали и недавние домочадцы, и бывшие сослуживцы, и заклятые враги, и нежные возлюбленные (и еще сколькие!) Череда печальных поводов заплатить дань памяти провоцирует учащение визитов в города теней, где под кущами и плитами куда больше сокровенного и близкого, чем в оставшейся за оградой погоста хлопотливой беготне и хамелеонстве. Возраст давит на плечи — и не до гордой осанки, пережитое бьет под дых и в сердце, где тут сохранить надменную позу? Поневоле начинаешь готовиться к небывалому. К перемещению. Сажаешь цветочки, обкладываешь холмы свежим дерном. Заискиваешь, надеясь заручиться миролюбиво настроенным поводырем, мостишь дорожку, заранее располагая к себе хозяев потустороннего царства. Словно по мановению волшебной палочки, сами собой истончаются запросы, уменьшаются желания, упования подверстываются и подравниваются под скромные ранжиры.
Подозреваю, облик любовницы (я завел ее вскоре после женитьбы) тоже был навеян мотивом прощания, который особенно пронзителен и заунывен на кладбищенском юру. Ядреная вампирша с инфернальной внешностью являла собой (в женском, разумеется, варианте) ухватившую Дон Жуана за грудки статую, чем притягивала неодолимо. Представьте: раз за разом овладевать командоршей с могучим торсом, военной выправкой и неподвижным, будто из гранита высеченным рябым лицом. Облаченной в форменный черный китель с холодными металлическими пуговицами… Такое способно пригрезиться лишь в буксующем горячечном забытьи… Ее голову венчала прическа в виде арки, под сенью которой столь сладостно было предаваться безумствам! Стремился под архитектурные (в стиле рококо) своды — как стремится в ад измаявшийся грешник, как торопится в пасть левиафана приготовившийся мессионерствовать праведник, терял над собой контроль, будто ползущая к околдовавшей ее гипнозом змее крыса. Подминая и подавляя неуклюжесть истуканши, укладывал ее, начинавшую извиваться и стонать от нетерпения, на мраморный постамент. Отдавая отчет: спутался с исчадием, с посланницей преисподней, упивался властью над неукротимой (и покорной мне) мегерой. Вороные ее локоны (если не перекрашивалась в рыжую или блондинку) стекали ей за шиворот смоляной купелью адских костров, хищные крылья ноздрей трепетали в предощущении поживы, зрачки взблескивали потусторонними сполохами, прибавьте к этому толстый мертвенный слой пудры, негнущиеся пальцы — этакие грозди начавших подгнивать и чернеть бананов, атлетические короткие ноги с мускулистыми икрами, массивные туфли на грубых каблуках, кольца и серьги, оставлявшие сизые метины на коже (сами ювелирные украшения — тоже с вкраплением черни), и неизменную, тлеющую под спудом одежды, дающую о себе знать тягучей пахучестью похотливость… Возможно, вторжение ведьмы в мой обиход обусловилось моим излишне чувствительным мировосприятием. Даже человек невеликих амбиций — при выборе жены — учитывает наличие минимального перечня обязательных качеств: чтобы устраивала в постели, не раздражала в повседневности, чтоб с ней можно было иногда перемолвиться и не стыдно было показаться на людях. При найме любовниц в ходу другие правила. Либо берешь красотку с ногами-модулями, атласной окантовкой и точеной фигурой, либо закрываешь глаза и довольствуешься тем, что попалось. Тем, кто отталкивающ, — о чем питюкать и с какой стати кочевряжиться, какие недовольства проявлять? Мужчины моего пошиба, как правило, чрезмерно не привередничают: кого ниспослали обстоятельства (во временное, короткое и не афишируемое пользование), тому и спасибо, тем и удовлетворюсь, какая есть, такая и ладно, подвернулась — и славно… И все же разновидность моей внебрачной случки следует отнести к категории особо изощренных, ибо аттестует она прежде всего меня, и уж потом — избранницу. Каждый, кто бывал в крематории и видел горгон, руководящих церемониями прощаний — перед тем, как гроб с телом укатит по рельсам-полозьям в геенну, — наверняка задавался вопросом: почему казенные плакальщицы оказались в своей, мягко говоря, не слишком выигрышной и не самой привлекательной роли? А не нанялись на службу, например, в метрополитен — тоже ведь подземное раздолье, не подрядились мыть полы в аэропорту или на вокзале? Может, платят за пребывание вблизи трупешников больше? Или причина — желание хотя бы на тризне покрасоваться, поактерствовать, погарцевать — то есть проявилось влияние неудавшейся мечты о другой стезе, например театральной: для осуществления панихидной процедуры безусловно необходимы начатки лицедейства, надо расстараться и ровным голосом, проникновенно, по бумажке прочитать имя-отчество отчаливающего, перечислить его заслуги, затем, сменив интонацию, разразиться обоймой команд: «Крышку к правой стене», «Подходим по одному, первыми родственники», «Не трожьте покрывало!», «Кто не хочет целовать, прикоснитесь к краю гроба»; нужно не забыть напомнить собравшимся с неизбывной печалью: «Наступают последние минуты прощания»… В общем, напрашивается ответ, который полностью обнажает мою провальность и несостоятельность как психоаналитика. Черствость — вот качество, необходимое для подобной синекуры. (А я лез в дебри и основного не различал). Неважно, какого ты пола, слабого или сильного, лишь бы не заснул при виде останков, лишь бы не отвлекся надолго, когда пришла пора зычно и властно гаркнуть: «Гроб на каталку!», «Освобождаем помещение», «Стеблей цветов не ломать, это плохая примета!»… Чушь! Какие-такие плохие приметы — вблизи отверстой заслонки раскаленной печи? Куда хуже и где может быть хуже, чем — переживающим утрату — потери дорогого человека? Но жалость возобладала над здравым смыслом… Впал в сентиментальное заблуждение, посчитав: одинокая, с несложившейся судьбой (а как иначе?) страхуидла вынуждена зарабатывать извращенным способом… Фантазия услужливо дорисовала: бросивший пьющий муж, сопливые недокормленные дети. Простил равнодушной харонше ноги колесом и бульдожью челюсть. А потом не знал, как отделаться, высвободиться из ее мертвой хватки. В реальности (вы, конечно, поняли) у жуткой бабищи было все сверхокейно: супруг (не позорнее, чем у других), дети, мальчик и девочка, посещавшие математическую школу (мамка постаралась, устроила). Никаких терзаний по поводу своей специфической деятельности колода не испытывала. Думаю, даже в ванную лишний раз, придя со службы, не залезала. Ей вообще были неведомы дезодоранты и другие способы нейтрализации телесных испарений и выделений (духи подбирала такие, что шибали в нос, а цветы, которыми осыпала после соитий, благоухали не только фимиамом тления, но всеми оттенками ароматов ее интимных ложбин). Что касается воплей насчет недопустимости ломать стебли, служители старались уберечь их целыми, чтобы выгрести из гроба и сдать назад в ритуальные магазины, где венки и букеты продавались по восемь и десять раз, принося похитителям возможность купить на вырученные средства детишкам вкусненькое или себе — очередную шерстяную кофту или плиссированную юбку. Я это выяснил доподлинно, потеревшись среди ворья и сблизившись со многими из шайки, ну, а с предводительницей — настолько, что прямо в ритуальном зале, после вечерней смены, как вы уразумели, и спаривался. И когда вручала мне (в благодарность за любовь) эти самые покойницкие цветы (отрывая у детей шоколадку), я охапки не выбрасывал, а переправлял на какую-нибудь из подведомственных могил, не принять подношения не смел, боясь обидеть, огорчить тонко организованное существо (да и вообще — чем цветы виноваты?). Пованивающая наложница не гнушалась залезать в рот мертвецам, чтобы выдрать золотую коронку, а положенные в гробы в качестве оберега ладанки и образки таскала домой, где накопила внушительный иконостас. И она, бывало, перед ним подолгу молилась. Со слезами умиления и просветления, я это наблюдал, если наведывался (в отсутствие мужа и детей) в гости. Молитвы, запретные ласки и служебные обязанности находились в табели ее дел — рядом с походами на рынок и визитами к стоматологу и в туалет, все было внаброс и в одинаковой цене. До утонченных ли изысканностей — в столь плотном графике?
После того, как втюрился в чудесную свою девушку, встречи с церемонеместейршей прекратил. Жена, чуя, что упускает меня, принялась твердить о ребенке. Не собирался множить кунсткамерные экспонаты. Хотя — разве подобия плодят лишь писаные красавцы и красавицы? Беспорочные кристальные творения? Разве невзрачные не имеют права на потомство, разве подлым и мерзким не хочется произвести на свет копию, разве уроды менее плодовиты, чем красивые, которые наштамповали бездну живых игрушек и тешат ими досуг? При этом мнят себя альтруистами: дескать, ради будущего не жаль принести в жертву собственный эгоизм…
Волшебная эфирная сказка не кончалась. Куда она влекла меня из тихого кладбищенского далека?
Гондольский и Свободин форсмажорили:
— Погоди, это только начало!
Впереди, согласно их заверениям, ожидали встречи с еще более неординарными натурами, а также мои сольные фортепьянные концерты и лауреатство на всемирном конкурсе пианистов плюс головоломная хирургическая операция по разъединению сиамских близнецов (накануне сшитых накрепко суровыми нитками) с моим комментарием непосредственно с места события…
Среди засандаленных мною в околоземное эфирное пространство поливов наиболее громкий резонанс получили (благодаря усиленной концентрации в них несусветной чуши и полнейшей шелабуды) те, в которых светились яркие, примечательные личности: раздолбай-командир, по чьему приказу было поголовно вырезано большое горное село, ушлый предводитель Академии станковой живописи и парковой скульптуры, из музейных запасников коего экспонаты широкой рекой утекали на международные аукционы и в крупнейшие частные коллекции, трудяга-мэр могучего мегаполиса, подаривший сыну атолл в Тихом океане… Дружеским заушательством с этими колоритнейшими персонами я по праву гордился, они, в свою очередь, не стеснялись обращаться, если надобилась телетрибуна для самовосхвалений и неприкрытой рекламы. Панибратство отвечало задачам, выдвигаемым Гондольским и Свободиным, оба требовали, чтобы я в лепешку расшибался ради крутых партнеров, ведь прославляемые баловни не оставались в долгу: герой-вояка по итогам расхваленной мною на все лады военной кампании получил должность губернатора покоренной им области и подарил Свободину в личное пользование огромный кусок выжженной дотла территории — под гольфовое поле; скульпторопродавщик, с моей легкой руки, отправился в Сорбонну читать курс лекций непрактичным студентикам и за приличное вознаграждение натаскивал их искусству жить не по средствам (цикл лекций так и назывался: «Искусство жить в искусстве на широкую ногу»), а нашему синдикату в качестве компенсированной благодарности пересылал чеки на крупные суммы, полученные за внедрение всюду, где бывал, от Китая до Бразилии, витражей и мозаик его собственноручного изготовления; отпрыск мэра, едва вступив во владение островами, провозгласил, что устроит в одной из бухт состязания по аквабайку среди инвалидов, после чего восхищенная его сердобольностью благотворительная организация «Щедрость без границ» срочно делегировала начинающего латифундиста в председатели федерации водных видов спорта, а заодно и в оргкомитет мирового Олимпийского комитета (ибо продемонстрированный пример трогательных отношений между отцом-мэром и сыном-недомэрком был способен благотворно влиять на климат и клиринг в неблагополучных семьях). Гондольского по протекции этого сынка вскоре назначили тренером команды паралитиков, отправлявшихся на велопробег по бездорожью Сахары (в рамках знаменитого «Камел-троффи») — оклад за любовь к экстриму и еле шкандыбающим гонщикам причитался сногсшибательный.
Вслед за балаболами первой величины в мою телевотчину хлынул поток готовых драть глотки трепачей помельче, эти сладкоголосые или сиплые пернатые, жаждущие прочирикать, проквохтать, прокаркать, протенькать неказистые трели и рассчитывающие заслужить маловразумительным гомоном доступ в клуб завсегдатаев публичного словоблудия (или какое-либо другое, эквивалентное — неукоснительно достающееся! — безответственным болтунам вознаграждение) припархивали к скворечнику моей передачи и садились на жердочку с полными клювами готовых излиться речей на любой вкус и любую тему. На фоне своей роскошной виллы в австрийских Альпах (напичканной украденными у сирот из приютов телевизорами и компьютерами) выплеснул неутихающую тревогу за будущее многострадальной родины руководитель Центра помощи беспризорникам Никита Патриотушев, его беспокоило, что молодежь растет аполитичной и безынициативной, он спешил втолковать незрелым отроками и отроковицам, сколь важно быть социально активным и горячим соакционером свой страны; знаменитый нейрохирург Милан Попугайцев — в припадке задушевного зазнайства поднял завесу над тайной трансплантационных чудес в клинике, построенной им на государственные дотации в районе арктической вечной мерзлоты, и без утаек привел выдержки из секретного прейскуранта, дабы нуждающиеся в запчастях потенциальные клиенты могли из первых уст запеленговать: почем (без посреднических накруток) на медицинском рынке печень, сердце, почки и прочий ливер, добытый в процессе операций по удалению аденоидов и гланд у монгольских и вьетнамских незаконно пересекших границу мигрантов; нефтяной король Максим Задыбайло, славящийся тем, что на спор с друзьями и по капризу несовершеннолетних любовниц сжигает в топке золотоплавильных печей увесистые пачки банкнот, ввалившись в студию, когда передача уже подходила к концу (я отдувался за него и за себя, изображая оживленный телефонный обмен мнениями с якобы крайне занятым, а на деле просто не явившимся корифеем, его привезли прямо из массажного кабинета — раскрасневшеюся и полуобнаженного — и усадили в делавшееся все более популярным продавленное кресло в самый последний миг, табло с надписью «Внимание! Осталось полминуты!» пульсировало перед моими глазами), но он успел-таки брякнуть взволнованно: деньги — тлен, он их презирает, поэтому и палит, поэтому и готов жертвовать астрономические суммы на выкуп из-за границы тех художественных сокровищ, которые загнал туда по дешевке, по бросовым демпингам его коллега балбес-музейщик… Купюроненавистник и впрямь выкупил чохом часть полотен и статуй, а также дюжину страусиных яиц, расписанных Куинджи, после чего музейный прощелыга опять толкнул яйца с молотка на аукционе «Кристи» (но уже значительно дороже), а Задыбайло еще раз их вернул, чем обеспечил отечественного обманутого вкладчика и дольщика возможностью созерцать разукрашенную скорлупу в галереях и экспозициях, устраиваемых не на Багамах и Сейшелах, не в Лондоне и Нью-Йорке, не на Бродвее и Мон-Мартре, а под родным хмурым небом. Толстосумы еще долго препирались и перетягивали канат заботы об эстетическом воспитании сограждан, мерясь амбициями и выясняя — чья возьмет, а я стриг с их бодания дивиденты: держа зрителя в курсе борьбы за историческое наследие и народное достояние. Подогревали интерес к моим программам и прочие заслуженные асы завиральной риторики: нескончаемыми переливаниями из пустого в порожнее, бессвязными разглагольствованиями и одуряющей трескотней — подстрекали других мечтающих о славе — примкнуть к виртуозному ансамблю демагогов-профессионалов, звали их подсесть к моему (по-прежнему накрытому заштопанной скатертью) полу и отдать дань разливанному пустобрехству и бойкому трепачизму. Негоцианты-неофиты рады были стараться и вслед за поднаторевшими пронырами взахлеб молотили языками, гнали пургу, выплескивали парашу, пудрили мозги, пороли хрень, разорялись почем зря и не краснели. Со временем подавляющее большинство приверженцев болтологических загибов и нескончаемой балаганщины обрели возможность солировать всласть под моим протекторатом и не упускали случая поклевать лакомые зернышки с моей ладони.
Одной из осчастлививших стартовый период моей карьеры птиц высокого полета стала спланировавшая к моему гостеприимному микрофону владелица мехового салона (по секрету мне сообщили, самолично спускавшая шкуры с пушных питомцев) Нелли Разухабова. Модели ее шуб и кожаных купальников неизменно получали дипломы и высшие награды на фестивалях высокой моды в Латинской Америке и Австралии и приравнивались знатоками скорняжного дела к произведениям Боттичелли и Веласкеса, в прессе эту кудесницу мездры иначе как Микеланджело в дубленке и Леонардо да Винчи в замшевой юбке не величали, а однажды окрестили Тинторетто и Тарантино в одном лице; скроенные по ее лекалам шали и накидки (да и пончо тоже), если верить отзывам ведущих топ-модельных агентств, превзошли наступательную фирменную тактику самой мадам Шанель (и даже «Шанель № 5», как было написано в одной газете). Я чуть не грохнулся в обморок, когда увидел чаровницу (непосредственно перед трансляцией), укутанную в соболий палантин и с дымящей в перламутровом мундштуке папиросой «Казбек» — курилка оказалась не только суперуродлива, но и кошмарно безвкусна: широкий ремень с алмазной пряжкой увесистым кренделем лежал на отвислом животе, варикозные руки заканчивались синюшно-фиолетовыми ястребиными когтями, брюки «клеш» с накладными карманами (их стачали, о чем сообщила мне мастерица, из шкур трехмесячных пятнистых оленят) носорожьими складками утяжеляли и без того неповоротливую корму, а изъеденное пунцовыми ожогами аллергии лицо с полуприкрытым левым глазом было окантовано похожими на маленькие подвесные люстры аметистовыми серьгами, при каждом повороте головы ударявшими хозяйку в обнаженные, присыпанные золотистыми блестками веснушчатые плечи. (Ох, и чехвостили меня Свободин и Гондольский за то, что не сумел скрыть охвативших чувств и овладеть мимикой!). Произнесенный мною (на этот раз не забытый) комплимент о том, что передачу почтила вниманием «тургеневская девушка», «стройная березка», «гибкая виноградная лоза», по их мнению, прозвучал недостаточно убедительно.
— Надо быть естественным! Но не до такой степени! Ты забыл сравнить ее еще и с егозливой козой! А почему? Ведь было предписано сценарием! Она, что, не заслужила похвалы? Она, как и ты, из нашего околотка! Из нашей группировки! — рычали на разные лады отцы-основатели моей альтер-эгийной, так они ее теперь называли, передачи.
Законодательницу мод, напротив, не смутила моя перекривленная хабла. Видимо, привыкшая к подобной реакции отторжения, дама спокойно заметила:
— Ничего… В этом нет вашей вины…
Чем наполнила мое сердце виноватостью. Плохо, когда уродлив мужчина, но страдающей из-за внешних ущербин женщине — сто крат тяжелей. Не дав мне опомниться, матрона продолжала:
— Хорошо, что со мной будете беседовать именно вы… — Состроив подобие улыбки (от которой меня передернуло), она подчеркнула интонацией: — Да, именно вы, — чем дала понять: я и никто другой и есть для нее (благодаря адекватному мурлу) самый подходящий напарник.
После чего размахнулась и хлестанула меня стеком, поигрывая которым, явилась в студию. Камеры будто ждали этого мгновения, и придвинулись ко мне со стремительностью мух, почуявших амбре летнего клозета. Ради счастливо пойманного в кадр кровавого рубца на моем лбу была прервана ежевечерняя новостная программа, и моя «Красота спасет мир» стартовала в прямом эфире на семь минут раньше заявленного срока. Гондольский успел крикнуть меховщице, чтоб не снижала интенсивности и продолжала отвечать на вопросы счастливо найденным манером. Мерзавка воспользовалась рекомендацией. Спустя четверть часа, проведенного в режиме сбивчивого «блиц-интервью», мое лицо превратилось в саднившее месиво, я выплюнул два выбитых зуба (их тут же просверлили за кулисами насквозь, нанизали на нитку, и в финале встречи я презентовал «виноградной лозе и козочке» по праву доставшийся ей трофей: ожерелье, амулет на счастье). Как дотянул до конца мордобоя, помню плохо, я почти терял сознание, держался из последних сил, потом, просматривая запись, оценил, сколь восхитительно и неожиданно сам собой сложился прощальный аккорд: опоясанный платиновыми завитушками стек при заключительном ударе о мою башку переломился пополам, такой удачной развязки никто предвидеть не мог, мощное крещендо логически завершило проникновенный диалог между равными собеседниками — джентльменом и дамой.
Отлеживаясь в больнице и оценивая произошедшее, я придрейфовал к выводу: удачное стечение обстоятельств не могло быть случайным. Планида продолжала мне ворожить, я взмывал выше и выше — согласно выверенному, утвержденному в небесной канцелярии маршруту, каждый пункт которого был заранее продуман и намечен. То, что именно меня избрали и всячески поощряли на предначертанном пути, следовало расценить как символ. Как намек и подсказку. Как уведомление: человечество жаждет не только хлеба и зрелищных ристалищ. Чего же еще? Извольте: проходя в реанимационном боксе курс ускоренной реабилитации (врачи прилагали максимум усилий, чтобы к следующей передаче раны затянулись, и алчущая свежих событий на информационных фронтах публика получила в качестве лакомой приправы к основному блюду глянцевитые шрамы и исчезающие гематомы), я убыстренными темпами постигал грандиозность постигших меня метаморфоз и пристрастно размышлял о причинах своего успеха. Был ли он внезапен? Горним холодком веяло от попыток расшифровать ниспосланные сигналы. Догадки выстраивались в неопровержимую цепь, выводы подтверждались фактами: происходившее со мной знаменовало наступление, а может, и торжество долгожданной эры. Эры обретения людьми эталона, идеального человека. Поиск образца длился веками, и вот изнурительный бесконечный поход близился к завершению! Экспедиция достигла цели. Я, а не кто-то другой, был выделен и возвышен, дабы нести благую весть. Мне, а не кому-то, было вменено в обязанность — ради исполнения предвечного замысла — исцелять и вдохновлять, всячески поддерживать тех, кто терзается и казнится мнимой неполноценностью, изводит себя необоснованными придирками и попреками. Взирая на меня, закомплексованные должны воспрянуть! Побороть приниженность, отбросить неуверенность, забыть хандру. С какой стати стесняться и смущаться? Наделенные руками, ногами, глазами, зубами, головами и к тому ж приправленные неповторимостью — уродством (то есть, если угодно — богатством!) вправе гордиться, а не прятать радугу преимуществ-аномалий под спуд. Трагически ошибаются спешащие поставить на себе крест. Мнят себя обделенными, а пребывают Крезами и Иисусами, Парисами и Аполлонами — слитыми воедино. «Не стесняться, а похваляться доставшимся!» — был девиз, который я подтверждал и утверждал личным примером, который толкал с трибун, экранов, подмостков. Отовсюду, где получал возможность беспрепятственно разоряться и представлять свою точку зрения. «Как минимум — гордиться! Выпячивать, подчеркивать, тиражировать и пропагандировать собственные изъяны! Всемерно их обнажать, — ибо недовылепленность и недоразвитость — есть не постыдные, изобличающие их носителя и обладателя черты, не проклятие, не болезнь, не проказа, а тавро избранничества. Отмеченности свыше. Экстраординарности». Сокровенного не стыдятся. Подаренным — не разбрасываются. Пожалованного не хают. Его — холят. И бережно передают из поколения в поколение. Я, носитель и выразитель квинтэссенции будущего, был призван окрылить внимавших мне парий. Тень недовольства и страха — отныне и впредь! — не смела омрачать их совокупное чело. Их грядущее было столь же безоблачно и прекрасно, как мое! Ведя толпы за собой, вправе был гордиться возвышенной, подвижнической миссией. Разве не похвально — накачивать драгоценным (золотовалютным!) достоинством девальвированных, укреплять ни в грош себя не ставящих? Функция реаниматора и ростовщика — во все времена почетна и прибыльна!
Снискал (и продолжал пожинать) почет, лавры и дифирамбы. Проявления признательности стекались рекой! Получал сотни, тысячи писем с любовными излияниями. Улавливал в пропитанных страстью строках преклонение, ретранслировал его обратно, в массы. Позывные были: «Не отчаивайтесь, олухи! Кичитесь недоданным и недополученным, уроды! Бесперспективны, держите хвост пистолетом!» Вопрошал: кому встречался-попадался хоть один представитель совершенства? Вот именно! А недоделанных и исковерканных пруд пруди. На каждом шагу! Искаженность — объединяющий гимн, пароль, согласно которому союзники опознают друг друга, сплачиваются, их ряды густеют. Сделался не просто отдушиной и не только утешителем, но вершителем, созидателем цитадели, окруженной валом энтузиазма. Миллионы некондиционных и забракованных ждали сигнала. Отмашки на старте. И, уловив ее, устремились к пьедесталу. Был ровня им, одного с ними поля ягода. Но имел превосходство лидера. Женщин возбуждал. Мужчин вдохновлял. Колеблющихся распрямлял. Готов был оставаться подпругой и подмогой, содействовал исключению из реестров самооценки уничижительных понятий никчемности, затравленности, неполноценности. Доказывал и показывал: черты, подобные моим, — притягательны. Победоносны. Имеют высокий номинал. Иначе б не покупались и не продавались, не расхватывались столь ажиотажно! Внешность — особенно испортаченная — козырной туз, счастливый лотерейный выигрыш, лучшая из метин, коими метит и штемпелюет любимчиков Судьба. Проникнитесь чувством превосходства! Ваши торжество и триумф закономерны.
Гримерша и костюмерша дрались ради моего беглого внимания. Молоденькая редакторша грозила, что выбросится в окно, если не отвечу взаимностью. Оплетавших меня нескончаемым венком, наделивших меня сияющим нимбом поклонниц не интересовали завихрениями моей буйной фантазии, им до лампочки были мои начитанность и музыкальность. Восхваляли чешуйчатость кожи и волчий оскал, заскорузлость ладоней и острую костистость хребта. Сюсюкали с придыханием, оглаживая физиологические курьезы. «Тушка!» — постанывала полировавшая мои завивавшиеся затейливой стружкой ногти маникюрша. «Одни косточки!» — попискивала массажистка, целуя мою волосатую грудь и ущипывая мои обтянутые кожей мослы. Затевать с той и другой беседы на возвышенные темы было бессмысленно. Невозможно. Неперспективно. Дорвавшимся до осязаемого неинтересны отвлеченные понятия.
Поощряя и стимулируя обретенную мною самоидентификацию, навещавший меня в клинике и наблюдавший за процессом исцеления Гондольский уподоблял мои начавшие затягиваться коричневой запекшейся корочкой рубцы — травмам высеченного шпицрутенами Тараса Шевченко:
— После экзекуции чубатый кобзарь стал сочинять гораздо лучше! Частичная потеря памяти способствовала недержанию речи, а это для поэта — первая ступень к славе. Ну, а во-вторых, вспомни его усищи… Как у сома. Осклизлые, длиннющие… Все работало на успех. Ты верно трактуешь: вокруг не красавчики. Где они, куда подевались и запропастились? Не лысые, не горбатые, не сутулые, пропорционально сложенные, не заплывшие жиром и дерьмом? То-то и оно! Их, может, и не было никогда! Икряной помет детей Франкенштейна рассеивается по жизни все более толстым слоем. А власти и представительства у подавляющего, преобладающего количества недоумков, живоглотов, мастодонтов, кувшинных рыл — с гулькин нос… Разве это справедливо? Надо их поддержать. Защитить. Следует вовлечь их в борьбу — за равенство в нравах и возможностях. Уродливые не хуже красивых! А бездарные — талантливых! Неужели дураки — хоть в чем-то уступают умеющим кумекать? Вовсе нет! Просто они думают по-своему! Нетрафаретно. Отверженность из-за деформации плоти или ума — это геноцид! Дискриминация. Тупые и безмозглые должны обрести голос и получить причитающуюся долю уважения. Должны занять подобающее место — рядом с самопровозглашенными, навязавшими себя в кумиры смазливыми ничтожествами. Все без исключения имеют законные права — на пропаганду своей внешности и взглядов. Экран — зеркало жизни, и если уёбищ легион, почему они должны терпеть угнетение и диктат горстки красующихся высокомерных захватчиков, превосходство которых заключается лишь в специфическом сочленении лицевых мускулов и пропорциональном соотношении торса и длины рук? Почему те, кто крив и сиволап, у кого защемлен седалищный нерв или не хватает извилин, должны сносить пренебрежение, почему горбатые, хромые, наглядно недоношенные не смеют считать и заявить себя людьми первого сорта? Они имеют право на верховенство! Их интересы — с нашей помощью — будут представлены и упрочены — такими же монстрами, как они сами. Или даже хуже, отвратительнее. Страшнее. Чтобы и бесповоротно мерзким делалось приятно и комфортно. Чтобы в них воссияла гордость. За себя, за свои дегенеративные семьи, за золотушных, психически неуравновешенных, диатезных детей. Чтобы почувствовали прилив энергии. Чтобы родилось желание возвыситься над теми, кто столько времени их попирал. Над сливочными аполлончиками. И точеными венерочками. Не надо одергивать себя, подавлять оправданное желание пнуть, придавить этих шавок, этих гадин, этих кукольных недотрог с хлопающими лазурными глазами. Камнем, грузовиком, сапогом. Чем придется. Что подвернется под руку. Если нами, призванными восстановить статус, будет допущена промашка, слабость, непоследовательность — кто вступится за ущербных? Запомни: когда по недосмотру на экран проникает и мельтешит, пусть на заднем плане, один из этих, галантерейных, напомаженных, сусальных, бывает, они иногда прорываются сквозь заслоны, так вот, если и мелькнет один из них где-нибудь на втором плане, этот ангелок, этот враг, эта гнида, он должен быть изобличен, дезавуирован, развенчан. Размозжен. Оплеван. Следует насаждать культ и рефлекс отторжения. Красавчик должен оказаться подпорченным. А если нет — будет ошельмован нашими усилиями. Какой-то недочет, лучше серьезного свойства, обязательно следует в нем обнаружить. Или приписать. Крайне важно для каждого потенциального зрителя: знать, что он — приоритетен по сравнению с карамельными самозванцами. Ты согласен? Мы должны показывать жизнь такой, как есть, а не сеять несбыточное. Не манить невыполнимым… Дескать могу похудеть и сделаться стройняшкой. А могу — поумнеть. Не можешь! Хрен тебе с маслом! Или без масла. Чего не да-по, того не дано! Сама природа дает подсказку: человечество варится в котле идиотизма миллионы лет — и ничуть не продвинулось к благу. Каким было, таким остается. Корыстным, завистливым, плотоядным. Неужели будем настолько безрассудны, что ввяжемся в спор с вечностью? Попытаемся предстать иконописными? Добродетельными? Смиренными? Нет и еще раз нет! Это нонсенс!
Слушая его призывы, я сжимал подушечками ладоней исполосованные (и еще не зажившие) щеки и губы и мычал (язык ведь тоже подвергся экзекуции, когда я слишком широко разинул рот и не успел заслониться рукой от инкрустированного выхлеста). Гондольскому мое мычание текло маслом по сердцу:
— Вот-вот, еще одна важная находка. Пытайся заменять слова ревом, хрюканьем, лаем. Нечленораздельным и надсадным вопежом ишака. Это близко многим. Можешь в следующей передаче опуститься на четвереньки. И гавкать. Брехать. Не бойся стать собой. Настоящим, подлинным. Прояви суть. Задери ногу и помочись на ножку стола. Увидишь: журчание струйки привлечет на твою сторону не одну тысчонку приверженцев. Будь к ним добр. Повернись спиной. Выпяти зад. Не всем так везет, как тебе: обладать перекошенными стропилами, кривыми лагами, аварийными чердаком и щелястой будкой… Ух, какая у тебя харя… Так и просит кирпича… Да и тыл недурен. Что если переименовать твою передачу в «Мадам Сижу?» Со временем так и сделаем. Ты — наша гордость. Коллективный портрет, собирательный образ народонаселения…
Речь, как правило, завершалась оптимистично:
— Секрет в том, чтобы совпали отталкивающий, мерзопакостный фасад и внутренняя неприбранность и пустынность. Нужно неуклонно развивать неумение говорить и думать. Предстоит упорная работа. Надеюсь, получится. Если язык подвешен, а в голове есть серое вещество, вот именно серое, это символично, — тогда жить нелегко. От недостатков так просто не избавишься. Но надо пытаться. Надо постоянно пытаться. Окружать себя кретинами, вахлаками, лепить их из подручного материала, вслушиваться в музыку их косноязычия и стараться ее копировать. Совершенствоваться самому. Множить ряды недоделанных. Пойми, ты — везунок, поскольку наделен полномочиями доктора Франкенштейна. Тебе дано мять и ваять материал, формировать соответствующую твоим представлениям об идеале реальность.
Что мог возразить? И нужно ли было возражать? Благодаря экскурсам и науськиваниям неусыпного просветителя, начинал мыслить и поступать непредвзято. Неординарно. Широко. Как не умел и не решался думать и поступать прежде.
А он, закаленный житейским жаром гефест, уверенно держа в одной руке молот, в другой — щепоть багровых свежевыплавленных гвоздей, со знанием дела вгоняя занозу за занозой, подковывал и меня, и еще многих: обновляемая (и всегда неизменная) команда человеческой шхуны под названием «Земля», стремящая бег сквозь болтанку времен — сплошь Франкенштейны, разве не так? Как еще охарактеризовать эту накипь: висельников, корсаров, преобразователей, революционеров? Но и убоявшиеся плыть и оставшиеся на берегу — тоже поголовные Франкенштейны, ибо трусость, шкурность и приспособленчество заслуживают франкенштейновской оценки! Те, кого встречают искатели приключений в нескончаемых странствиях, — опять-таки все до одного Франкенштейны. Станете спорить и возражать? Смельчаки-сорвиголовы и трясущиеся от испуга филистеры произведут потомство, состоящее из Франкенштейнов: родиться на свет во всех государствах, на всех континентах, в пещерные и атомные века обречены лишь Франкенштейны, Франкенштейны, Франкенштейны — сберегающие, хранящие верность (по духу и сути, если не по фамилии), — персонажу, олицетворившему саму Историю. Все, кто был, есть и явится, — станут производными от Франкенштейна, его последышами (даже если предвосхитили его появление, а задатками сулили иное начало и продолжение). А то и превзойдут мезозойское детище профессора-затворника, которое, будем откровенны, своей кустарной сборкой (штучная, отсталая хэнд мейд работа), уступает, в подметки не годится конвейерно и безостановочно штампуемому, будто из деталей детского примитивного конструктора, роду людскому, наспех заквашенному в горниле неразберихи на дорожках своих недоукомплектованных (как правило) отцов и матерей, неполноценных (зачастую) и склонных к поломкам дедушек и бабушек, а также предрасположенных к похмельям, инфицированиям, депрессиям и маниакальным шизофреническим психозам и всплескам более далеких предков… Бывает, в гуттаперчевые механизмы вкрапливаются позднейшие наслоения — добавленные, будто приправа в пищу, по ходу взросления-закипания или поджаривания на газовой конфорке: личный опыт и вложенные невольными поварами-воспитателями терпкие ингредиенты. Иногда последующие довески и разносолы существенно важнее генетических основ и наследственных кодов.
Мог судить об этом, исходя из бурления в собственной от природы деформированной кастрюле. Что за крошево пригорало на дне и бурдой всплывало наверх? Папа с детства приохочивал к чтению и мыкал меня по выставкам и концертным залам (исподволь внушая: впитав чудо — преобразишься). Спора нет, сдобренное книгами, живописью, а также пряностью музыки варево могло превратиться в недурственную похлебку, но осталось жидкой баландой: детские присыпки выпали в самостоятельный осадок и не проникли в бульон. (Само собой, измятого вместилища тоже не выправили). Поощрял отец и увлечение коллекционированием открыток и марок (продолжил их собирать, когда я охладел к пустому занятию и помаленьку стал сбагривать зубчатые прямоугольнички и поздравительный картон одноклассникам) — еще одна призванная меня облагородить и преобразить акция закончилась бесславно. Из-за мягкости характера и служебных неурядиц папа сполз к торговле порнографией. (Подобные превратности запрограммированны в судьбах не от мира сего мечтателей). Тут ему стало не до сказок о чудесных принцах, околдованных злыми силами, но готовыми биться с заклятием и вернуть себе былую привлекательность. Приятель, сотрудник крохотной типографии, подбил слабовольного нюню — наняться в прислужники низкопробности. Начал ушлый энтузиаст (чтобы залучить отца) с разговора о популяризации Венеры Милосской (но кому эт а безрукая нужна, непотребные девки с раздвинутыми ногами раскупались куда бойчее). Нелегалов накрыли. Типографский жох откупился, отцу шили срок. Растерявшись, он блеял: «Как свести концы с концами?» Будто мог пронять кого-то из законников-крючкотворов! Будто кому-то была печаль, на какие шиши перебивалась наша семья. Упырей занимало собственное благополучие. Мать болела, мне по-прежнему нанимали учителей, отцу не удавалось наскрести на взятку. Напоследок он затеял в квартире ремонт — словно торопился оставить по себе память (нелепую, как он сам). Побелка осыпалась, паркетины отскакивали, кафель крошился. Из-за переживаний и страха отец не спал, его качало. Он пошел на очередной допрос и угодил под автобус.
Дед (отец отца) в молодые годы кинулся под поезд, узнав (или придумав), что бабушка ему изменяет. Звучит смешно: старушка-изменщица… Но дед совершил пируэт на рельсы, когда она была юной и красивой. (Я видел фото). И дед был молод и горяч, кровь играла, если б перетерпел вспышку ревности, острота терзаний улеглась бы, и, как знать, может, обошлось бы без мясорубки. А может, дед был предрасположен к самоубийственному закланию и в любом случае и по любому поводу закончил бы самовольным прыжком с подножки? (Отец унаследовал его тягу? Нет, он не собирался пресекать ниточку бытия. Ему надо было непременно жить, заботиться о маме и обо мне).
Бабушка, из-за которой дед свел счеты с обидчицей-любовью, была (что интересно) врачом, помогала пациентам выздороветь, выводила из ком и коллапсов, то есть защищала и избавляла от смерти, а мужа пустила в расход, подтолкнула к дикой костодробильной развязке. Как разобраться в запутанной жизни, если поступки человека входят в противоречие с его же взглядами, последующие шаги перечеркивают предыдущие, а предыдущая подоплека отрицает и дезавуирует нынешнюю позицию?
Другой дед, со стороны матери, был альфонс, пользовался женщинами, жил за их счет… Дотянул до глубокой старости… Совесть и моральные устои, а также нравственные нюансы его не точили.
Отца, обезноженного, истекавшего последними бурыми сгустками, доставили в приемный покой. Вместе с ним привезли еще одного пострадавшего. Вдрызг пьяного. Из-за алкаша и произошла беда. Шофер вывернул баранку, пытаясь обогнуть лезшего на рожон поддавоху, и сбил моего отца, тоже не вполне адекватного, плохо ладившего с происходящим, всегда рассеянного, а в те дни и вовсе потускневшего и безвылазно погруженного в себя…
Возмездие всегда неадекватно проступку. На похоронах я думал: помогла ли папе (и сбившему в результате неудачного маневра сразу двоих шоферу) подчиненность императиву добра? Нет, не выручила. Кара цистита как раз добродетельных. Если бы водила не пожалел пьяницу, не попытался его спасти, он, может, и не угодил бы на скамью подсудимых. И отец, если бы ему плевать было на сына-урода и вечно больную жену, не занялся бы распространением пошлых оттисков, а завел бы любовницу и тянул с нее деньги, тогда, глядишь, прожил бы долго и безмятежно. Семья не знала бы нужды… Шофер бы не отправился в тюрьму, отец бы не погиб, пьяница не сделался бы калекой…
Итак, отец понес наказание незаслуженно. Тиражирование голых поп и причинных мест под кучерявыми лобками вреда не несет (так что не за это он расплатился), более того, предотвращает преступные помыслы: на глянцевые картинки дрочат не только подростки-школьники, но и сдвинутые на сексуальной почве извращенцы (облегчившись, они ленятся выходить на чреватый убийствами поиск). Сам я благодаря оставшимся в изобилии нераспроданным календарным картинкам (отец прятал их от меня в кладовке, там они лежали, рассортированные по годам, прикрытые пыльной мешковиной) в течение долгого времени не испытывал постельных проблем и женился неохотно. Попеременно мастурбируя перед каждой из ставших привычными подружек — месяц проводил с одной, месяц — с другой, третий — со следующей, я мог бы дотянуть до глубоких седин, не ведая трудностей в подборе зазноб. (Блондинки и брюнетки, худышки и пышечки, декабрьские следовали за мартовскими, июньские за июльскими и августовскими, такой ход времен вполне устраивал, я то старился на год, то молодел на пять, вместе со мной сбрасывала груз лет и светлая память об отце).
Мама, оставшись без кормильца, взвалила непосильный груз: обучала бездарных игре на фортепьяно. Пыталась подключить к занятиям меня. Чтобы не пугать приходивших бренчать гаммы мальчиков и девочек, я прятался в шкаф. И, сидя среди сохранявшей запах отца одежды, слушал… (Все навыки и знания вскоре пошли в ход и были запущены в телевизионную молотилку).
Умерла мама неожиданно. Приехавшие реаниматоры не распознали смерти. Сказали: «Немного поспит, потом дадите микстуру». Не отходил от нее, дежурил возле, держал безжизненную руку в своих перепуганных руках и прислушивался: бурчало в закоулках, где я когда-то вызревал зародышем… Принимая звуки за продолжение жизнедеятельности, успокаивался и благодарил смутно воображаемую планиду за то, что опасность миновала. (Не похожая ли вулканическая имитация происходит со страной и планетой, на которой обитаем?) Следующая бригада эскулапов отгрузила начавшее синеть тело в морг.
Не забыть: отцу в последние, предгибельные, полные отчаяния дни взбрело почитать мне о Франкенштейне. Зачем? Для чего? Окончательно съехал с лузгу? Или решил экстерном подготовить сына к непредвиденным (но вполне предсказуемым) испытаниям, намекая: отчаиваться не следует, главное — не пугающая внешность, а опрятная, ухоженная, как сад, за которым следят, суть?
(Что там есть внутри: кроме пищеварительного тракта — многометрового свернутого серпантином кишечного брандспойта — прибежища солитеров)? Папахен настаивал: сынок, внимай невменяемым шопеновским порывам, фетовским и блоковским сумасбродным завихрениям, что до собственных наростов, ципок и бородавок — не колотись, зароненные в твое существо бактерии гармонии рано или поздно начнут брожение и запустят механизм самосовершенствования, сравняют рытвины, разгладят скукоженность, но даже если этого не произойдет, не ропщи, будь стоек, сыщутся примеры искаженности поядренее, чем твой. Исковерканность — отправная точка, повод, над которым стоит поразмышлять: кривенький цокольный этаж пробуждает тягу к лучшему и зовет надстраивать не утлые времянки и курятники, а просторные архиерейские палаты…
Не сладенькая насквозь фальшивая дребедень (как и что можно выстроить на кривом фундаменте?), а великая, написанная женщиной под диктовку мужа-поэта книга возымела надо мной непререкаемую власть. История чудища, сшитого грубой ниткой из кусков чужой разнородной плоти, пришибла и оглушила меня. По-настоящему потрясла. Много раз перечитывал ее от корки до корки, выучил отдельные главы наизусть, распознав в монстре своего предтечу и двойника, а в его отверженности — собственный удел. Но какой вывод сделал? Тот, что не привиделся бы ни отцу, ни матери в предсмертной агонии. Дозрел: отец и мама — другой породы. Иначе — не огласили бы обличения, утаили бы пощечину. Спрятали бы сагу о Франкенштейновском выродке хоть в той же в кладовке, под рогожей. Не наивные календари бы скрывали, а разоблачительную, непереносимую ересь.
Не простил им — дебелой и толстой кожи. И того, что присягнули и остались верны ей, а не мне. Ничего не стоило ковырнуть стамеской висок или щеку, искривить нос — и приблизиться ко мне на стежок. Не умели возвысить до себя — шагнули бы навстречу! Нет, слишком дорожили благообразием…
Миропомазаника и воителя Гондольского-Подлянкина — вот кого уподобил бы настоящему, подлинному своему родителю (а также вместе взятым Платону, Сократу и Аристотелю и их общему ментору Пифагору), настолько был сведущ, проницателен, тактичен, сдержан. Вдохновенно и артистично формировал обоймы непотребных, отвечавших самым невзыскательным вкусам теледив, собирал ареопаги удовлетворявших вульгарнейшим инстинктам байстрюков, выискивал разномастную шваль всюду: на продуктовых рынках и в переполненных электричках, в пивных залах и за рулем мусоросборочных машин. Немыслимые мордовороты и замухрыжки, урыльники и парвенюшки, губошлепки и охламоны — весь подцепленный им сброд — под лучами трогательной заботы (и при участии опытных имиджмейкеров, дополнительно ухудшавших изначальный, первозданный материал) становились еще гаже, расцветали всеми красками вызывающе-шокирующей антисанитарности и бомжовой подзаборности, а значит, снискивали крепнущую зрительскую признательность, чем обеспечивали непрерывное свое присутствие на экране. Наком фокусировал взгляд мастер, кого звал в прихлебайскую свиту-шоблу? Средь кишащей и лезущей во все эфирные щели разномастной пестряди выделялись избранные его любимчики — разумеется, из числа наиболее непрезентабельных и вдрызг низкопробных (входил в обойму и я). С нами и работал без устали мэтр, создатель смелого телевизионного ноу-хау, нам он и отдавался и посвящал себя целиком и без остатка.
Конкурирующую с моей передачу «Не боясь греха» вели толстая, как баобаб, врачиха-диетологиня и ее косоватенькая ассистентка (в прежней предтелевизионной жизни — ветеринарша, стерилизаторша бездомных собак и кошек). Обращало внимание: стопудовая, лишенная даже подобия талии глыба в неэфирные дни приходила в студию чисто выбритой, на экране же неизменно возникала с густоватыми, кучерявящимися (правда, не дотягивавшими до тарас-шевченковских) усами и торчащими из подбородка черными хвощинами, создававшими иллюзию реденькой бороды. «На ее угрюмом лице отдельной жизнью жили глаза» — обрисовал одну из своих героинь не доживший до телеэпохи литератор и дал, как оказалось, законченный портрет той, которую ему не суждено было увидеть, но на которую вынужденно пялились не знакомые с его книгами потомки: смотровые щели великанши то расширялись и становились похожи на озерца кипящей магмы, то озарялись изнутри плотоядными вампирскими всполохами, то тлели углями догорающего костра, из-за плохо двигавшейся нижней челюсти ее артикуляция была замедленна (или, говоря без экивоков, начисто отсутствовала), рядом с неумолчной, дискантно-комариной, тонкошеей помощницей дородная туша воспринималась еще статичнее, что маркировалось начальством как вершинное достижение, это завоевание дуэта ставилось в пример остальным, не преуспевшим в поиске визуальной неповторимости. Исполняя приказ Свободина, подружки-неразлучницы к тому же специально придавали голосам то избыточную сварливость, то — надтреснутость, то — рокочущую глухость, за эти непревзойденные тембровые перепады эфирным сестричкам выплачивали специальные премии. (Сиамским близняшкам — настолько неразделимы они были, — как и всем, кто был допущен до регулярного вяканья, вменялось в обязанность елико возможно коверкать речь и делать неправильные ударения. Если в течение передачи с языка ведущего срывалось менее пятидесяти неграмотностей — нарушителя трудовой дисциплины штрафовали. Бывали случаи, понижали зарплату и объявляли выговор). Двойня фавориток являла собой гремучую антиэстетичную смесь столь чудовищной силы, что по итогам многочисленных подтасованных рейтингов сладкой парочке присвоили титул «тандемного секс-символа» отечественного, да и ближне-зарубежного ТВ. Трудились закадычные, органично дополнявшие одна другую секс-символические выдумщицы (умевшие как никто нетривиально претворять внедряемые сверху инициативы) без устали, однажды позвали в передачу тяжелого дауна (руководителя префектуры огромного столичного района), недавно мы писавшегося из больницы после апоплексического удара (и приобретшего задолго до перекосившего его паралича нервный тик). Упоительнейшая, что и говорить, получилась пантомима! Толстуха, задавая принесенному в студию на носилках чиновнику вопросы, змеино сипела и не могла отчетливо выговорить ни звука, ее дублерша марионеточно дергала головой, глазки собрались в кучку возле переносицы, через силу приподнимавшийся с носилок багровый от натуги пациент, силясь выдавить буксующий слог, то взбрыкивал, как норовистая лошадь, то ревел загарпуненной белугой, то трясся, будто подсоединенный к высоковольтной электродуге смертник… Коллеги с других каналов при виде лихо скоординированного действа стонали от зависти и восторженно цокали языками: сестры-разбойницы учудили концерт на славу. Мог бы восхититься и я, если бы с детства не усвоил: грешно трунить над болезными и недееспособными (и вдобавок использовать их в корыстных целях). В школе, где осваивал начатки знаний, целый класс изводил парнишку, у него в зрачке чернела точечка, над этой крапиной считал обязательным поизмываться каждый (изгалялись меньше, чем надо мной, но с такой же настырной беспощадностью). Себя, значит, мнили боттичеллевскими олицетворениями Весны, Сикстинскими и Бельведерскими репродукциями? Невозможно было объяснить не испытавшим ничего малолеткам: потешаться над ошибкой, даже над крохотным программным сбоем природы недопустимо. Столь же сложно оказалось растолковать эту простенькую истину тем, кто окружал меня ныне. Взирали оловянно. Не петрили, не въезжали. Вознамерился достучаться до артезианских глубин сострадания на «летучке», но Гондольский выступать строго-настрого запретил. Все же я приготовил вот уж не филиппику о несоответствии взглядов человека на себя и окружающих, но едва встал с места, чтоб ее произнести, — в ягодицу впилась острейшая боль. Я закричал, и за этот вопль был награжден аплодисментами. Свободин (он вонзил мне в бедро брильянтовую галстучную булавку), подводя итог прениям, истолковал мой порыв в том ракурсе, что «луноходу» не хватило лексикона для изъявления восторга. Замаскировав мое несогласие дальнейшей аллилуйщиной, пигмей поручил провести заключительную часть воспитательной беседы Гондольскому, тот втащил меня в подсобку, где хранились старые монтажные аппараты, и врезал коленом в пах, а потом саданул кулаком в область солнечного сплетения и добавил ребром ладони по шее.
— Ни слова не смей произносить без моей санкции! — проскрежетал он. — Понял?
Закурив, благодетель продолжил:
— Мир делится на тех, кто живет в свое удовольствие, веселится, празднует и пребывает в безопасности, и тех, кто тонет в кошмаре, получает крохи, грабит и убивает в темных переулках и на войне… И молится, равняется на небожителей, ибо они — пример недостижимого блаженства… Ты спросишь: на хрена нам сдалось боготворящее нас быдло? А кто будет создавать богатство, которое мы присвоим? Кто станет пахать на мае? Мы должны поддерживать свой статус и корпоративное единство в неприкосновенности. И скрашивать будни отребья — в собственных интересах.
После сверхдоходчивой лекции я заказал в кладбищенской иконописной мастерской складень, велев запечатлеть моего друга в образе Спасителя, и поднес наставнику выполненный на доске мореного дуба подарок.
Круг выисканных Гондольским и одобренных к появлению на экране Свободиным босховско-брейгелевских персонажей разрастался, сатанинский калейдоскоп складывался в запредельный, апокалиптический узор. Находясь в центре комически-зловещей мозаики, я давался диву: столь многообразен оказался — в сплошной общенеразличимой константе уродства — набор всевозможных его разновидностей и оттенков!
Плюгавый пристебай с затравленным взглядом (в миру — Побирушкин, а на экране — Поборцев), тщившийся предстать безбоязненным остроумцем, придумавший себе залихватский, ему казалось, образ: завсегдатай бара (на большее его фантазии не хватало), сидящий с кружкой пива под портретом Швейка (впрочем, сильно смахивающего на кайзера Вильгельма), эдакий рубаха-забияка, затевающий споры с кем ни попадя (то есть — с заранее приглашенными по согласованию со Свободиным кандидатами), возглавил цикл (инсценированных в импровизированной забегаловке) теледебатов «Смирно! Равнение на интеллигенцию!». Званые в его задымленное табачным смогом стойло говоруны приносили с собой (это было обязательное условие) завернутую в грубую бумагу копченую скумбрию, соленые сушки и плавленые сырки и, прежде чем приступить к толковищу, угостив ведущего этими деликатесами, произносили клятву: «Я, потомственный интеллигент, сознательно, в здравом рассудке и твердой памяти по доброй воле кладу в мышеловку бесплатный вонючий рокфор…» А затем бубнили околесицу и надсаживались о своей родословной и собственных заслугах в новейшей истории. Одни сообщали, что их генеалогическое древо уходит корнями в плодоносящий до сей поры черноземный слой верных государю опричников («а ведь эти столпы образованности, начиная с Малюты Скуратова, и есть самая совестливая и радикальная часть населения» — уверял затесавшийся и в эту эфирную клоаку Баскервилев), другие (в частности Златоустский-Заединер) похвалялись тем, как скупили у дураков-неинтеллигентов ваучеры и нажили на этой махинации запредельные суммы, что позволило открыть по всему миру филиалы трастовых фирм и таким образом способствовало распространению интеллигентности среди племен Новой Зеландии и Океании, третьи (к примеру, академик станковой живописи, продолжавший контрабандно переправлять за рубеж музейные раритеты) стенали, сколь тяжело сохранять подлинную интеллигентность в условиях, когда услуги публичных домов и отдельных девочек по вызову постоянно дорожают: «А ведь еще почетный гражданин Петербурга Достоевский завещал относиться к сонечкам мармеладовым рачительно, ибо любовью гулящих и падших будет прирастать золотовалютный запас страны!». Уши вяли слушать белиберду, но жадно прихлебывавший пиво ведущий (он восседал на высоком стуле, чтобы казаться значительнее и нависать над токующими умниками), одобрительно хмыкал, кивал, икал, рыгал и сдувал говорившим на голову пену (это был ритуал посвящения в ранг почетного интеллигента), засовывал им оберточную фольгу и липкие или колющиеся остатки закуски за шиворот, а затем торжественно возвещал: произошло рукоположение в продолжатели славных традиций передовой части общества. Внимая ответным благодарственным речам, он с гневом напоминал: «Плавленый сыр — основа рациона и потребительской корзины униженных и оскорбленных». А чуть позже присовокуплял: «Пиво придает беседе оттенок естественной простоты, которым славится интеллигенция, не правда ли? — И заключал: — Что поделаешь, если государство не дает возможности лучшим умам существовать в соответствии с их талантливостью и обрекает преумножителей интеллекта на прозябание!» Нищета буквально лезла гнилыми нитками из всех швов его модного, отороченного золотыми галунами френча, — словоохотливый шплинт почему-то предпочитал одежду военного покроя, мог засветиться в студии в берете с надписью «спецназ» или ОМОН, а то и куртке с камуфляжными разводами. «Мы — рядовые демократии», — комментировал он изменения в своем гардеробе и не уставал повторять, что подлинное народовластие может держаться и торжествовать только на штыках и под контролем твердой авторитарной руки, поскольку прозорливому тирану с высоты его трона (и приподнимался на шатком длинноногом, похожем на жирафа, стуле) хорошо видно, в каком направлении вести массы к благоденствию. С непростительным опозданием я узнал, что женат харизматический недомерок на дочери Свободина (дочь, милая крошка, как и папа, не отличалась гренадерским ростом и атлетическим телосложением), подозреваю, муж приглянулся ей (а возможно, и тестю) именно невзрачным калибром. Миниатюрное семейство, таким образом, сложилось по принципу мелкотравчатости, не случайно сам Свободин, постоянно освящавший своим присутствием передачу «Война — любовь моя», награждал участников взлелеянного им милитаристского игрища мелкокалиберными патронами для стрельбы в тире (где, собственно, и проходили транслируемые на всю страну заседания любителей взрывать, вешать, бомбить и крушить). «В случае чего будем осаживать реакционеров, стремящихся подорвать осенний и весенний армейский призыв и опоганивающих священные принципы „дедовщины“, — грозил карлик, раздавая боеприпасы и размахивая боевой шашкой, доставшейся ему в наследство от деда (из смутных объяснений, никак не удавалось вылущить: то ли белого офицера, то ли буденовского кавалериста). — Живота не пожалеем ради сохранения прозрачности унаследованного от Ивана Грозного и Петра Великого прорубленного в Европу окна…» Участников режиссируемой им ратно-бранной костюмированной потасовки он обряжал в мундиры наполеоновской или Красной Армии, казачьей сотни и войска донского, а в качестве затравочного залпа прибегнул к убойному финту: представители враждующих лагерей выходили к сымпровизированной Черной речке или намалеванной на ватмане горе Машук и палили друг в друга из дуэльных «ТТ» или «Смит-Вессонов» холостыми. Победившим считался тот, кто первым ввязывался в рукопашную и ставил противнику фингал под глаз.
Однажды я стал свидетелем разговора, который вели между собой дуэлянты-циклопы: у одного левый зрачок был сплошь затянут бельмом, а правую глазную впадину закрывала черная повязка, линзы очков другого — толщиной сантиметра в два — казались пуленепробиваемыми стеклами бронированного автомобиля, за этими выпуклыми заграждениями метались, как испуганные рыбки в аквариуме, увеличенные до размера фиолетовых слив катаракты.
— Любишь стрелять от пуза веером? — спрашивал первый. — Лично я дня не могу прожить, чтоб не пострелять.
— Еще бы не любить, я потомственный ворошиловский снайпер, — отвечал второй. — Мой дед стрелял по-македонски и в затылок, я принял почетную эстафету.
И меня Гондольский всячески приторочивал к сообществу почитателей канонады и приверженцев пальбы шрапнелью, для чего возил на дачу неугомонного устроителя поединков, где я мог сбросить нервное напряжение, разрядив одну-вторую обойму в восковые фигуры Стиви Уандера, Грегори Пека, Джона Кеннеди, Мэрилин Монро, Лоллобриджиды и Моны Лизы. (Вотчина воинственного карлы находилась возле Бородинского поля, на этих славных пустошах он и устанавливал ярившие его мишени). В беседке, готовя оружейный арсенал для любимого семейного развлечения, чистил стволы пулеметов и базук зять пигмея, сам пигмей и отчаянный любитель бахать и пулять. Давая себе передышку, он тянул из горлышка пузатой бутылки корвуазье, а заедал коньяк устрицами. «Тесть, тесть гурман, — перехватывая мой взгляд, шамкал пивнюк, — я подобные заморские яства не одобряю. Они противоречат моим демократическим убеждениям».
— Он вроде не такой и омерзительный, — шепнул я как-то Гондольскому, ободренный очередной патетической тирадой малыша. — Во всяком случае, не столь отталкивающ, как с первоначала кажется.
— Недостаточно омерзителен? Ты хватил! — откликнулся Гондольский. — То, что в нем привлекает, не сразу бросается в глаза. Но внутренняя подлость, угодливость, хитрожопость накладывают отпечаток на манеру поведения. И зритель это тотчас улавливает и мотает на ус. Приглядись: несовершенство мира, особенно когда глотает вспискивающую устрицу, терзает его гораздо меньше, чем собственный малый рост и материальная зависимость от тестя… Очень важно донести до каждого и такую разновидность пройдошества…
Еще один ставленник Гондольского и партнер по перестрелкам Свободина, постоянно отиравшийся в павильонах студии — готовый выступить в любой передаче, принять участие в любой дискуссии — то с обличительным куплетом, то с воззванием, то с отповедью (всегда со свежей газеткой в руках, из которой и черпал самые глубокие идеи и с ходу солидаризировался или полемизировал с ними), по мановению длани обративших на него милостивый взор формовщиков вещательного продукта мастрачил программу «Да, скифы мы, эпикурейцы мы». Сплевывая на пол, стряхивая сигаретный пепел в свернутый из тетрадного листочка кулек, он разъяснял, в какой руке следует держать вилку, а в какой — нож, и какие смокинги и декольтированные платья лучше годятся для светских раутов. Трудно было взирать на него без сарказма: выше пояса (во время сих напутствий) это был комильфовый хлыщ с хризантемой в петлице, зато ниже, под столом (чего не схватывала телекамера), виднелись мятые, до бахромы истрепанные брюки и заляпанные грязью кроссовки. Продукты для демонстрации способов их приготовления и поедания в его передачу поставляли известные супермаркеты, логотипы их названий маячили за спиной занюханного кентавра. Причина зачисления моветонщика в когорту избранных была, как вскоре выяснилось, тоже магазинная, торговая: его мама заведовала ломбардом (от нее сын унаследовал коммерческую жилку), в это заведение, на пиршество дешевых распродаж, шустрила-ханурик сзывал тех, кому был обязан карьерным скачком. Свободин, Гондольский (и еще сколькие!) паслись в садах неслыханной щедрости его родительницы. Приобретали за гроши не выкупленные из заклада золотые портсигары (с дарственными надписями неведомым юбилярам), браслеты с чужих запястий, кольца с неизвестных пальцев и серьги из безадресных ушей… Толстопузая диетологиня специализировалась на стяжании траченных молью афганских ковров, ее напарница разживалась в райском заповеднике дешевизны и попустительства — антикварными комодами орехового дерева. Я прикупил жене и ее юной сестричке пару бриллиантовых гарнитуров, а теще взял занавески из китайского шелка и толстую платиновую цепь на шею (чтоб удавилась). Не удержался и заодно обогатился на развалах нелегального Клондайка бронзовой скульптурой Данаи, за что был жестоко высмеян и предан остракизму однокорытниками, они хихикали: такие пропорции (да и персонажи) давно не в моде, своими странными пристрастиями я дезавуирую, подрываю авторитет слаженной, безупречно зарекомендовавшей себя кодлы.
Третий стартовавший вместе со мной в эфире новобранец (сосед Гондольского по расположенному под Спасской башней Кремля подземному гаражу) эпатировал зрителей кепочками с пумпонами, ботиночками на «шпильке», отглаженными брючками «трубочкой»; эти и другие сверхэкстравагантные, подчеркнуто вызывающие детали туалета и внешности (накрашенные губы и неровно приклеенные искусственные ресницы и брови) должны были, согласно задумке устроителей провокации, сообщить облику кривляки ореол неформального весельчака, но заискивающе-просительное выражение глаз и угодливая изогнутость спины (его прозвище «Увертюра» — носило не музыкальную направленность, а отражало редкостное умение изворачиваться, юлить и угождать — каждому, буквально всем) мало со-ответствовали званию неунывающего и независимого балагура. Все же и он, и его дружок-пивнюк, отстаивавший интересы зашуганной интеллигенции, уверенно мостили себе дорогу к успеху и победоносно шествовали по ней. Вскоре наманикюренный попугай управлял уже двумя передачами: «Между нами, мужланами» и «Я милого узнаю по походке», где сыпал плоскими сентенциями и поверхностными остротами, после которых сам первый разражался хохотом. Параллельно он являлся поставщиком и озвучивателем закулисных театральных сплетен и, возникая на экране в сияющей медной каске пожарника (видимо, призванного залить успокоительной пеной речитатива полыхающее от стыда за собственную беспомощность искусство), требовал, чтобы званые им на осмеяние артисты величали его драматургом — на том основании, что в юные годы он исполнял и самодеятельности народные танцы и припевки.
Заросший густой черной волосней гастарбайтер Гуцулов (пойманный на рынке, где распространял контрафактные диски, и приговоренный к депортации) стараниями Гондольского предварял вступительным словом трансляции концертов классической музыки и оперных постановок. Отысканный в таежной глухомани сборщик кедровых орехов Собакарь-Скаля, перебирая струны гусель, популяризировал свежие экономические сводки и постановления правительства. Новости торговли обозревал происходивший из старинного рода обрусевших голландцев Дмитрий Шоппинг-гауэр (однофамилец известного философа). Доходяга-мозгляк Залепухин (вызволенный из тубдиспансера), задыхаясь и перхая, тарабанил спортивные репортажи. В связи с осложнением на барабанные перепонки после перенесенного в детстве дифтерита, он (как и я) плохо слышал: тугоухость как таковая, разумеется, в кадре быть показана не могла, но отражалась опосредованно: обращенных к себе вопросов комментатор не воспринимал, на реплики собеседников не реагировал — что придавало встречам с чемпионами, аутсайдерами, рядовыми участниками соревнований и просто болельщиками первозданную прелесть полнейшего раскордажа, нестыковки и некоммуникабельности, каковые и требовались для создания непринужденной атмосферы. О бизнес-новостях по-военному сухо рапортовал отставной таможенник Насрулла Оборотнев — продолжавший подрабатывать на махинациях с ввозимой по подложными документами мебелью, а также на мнимом возжигании костров из конфискованных наркотиков, в которых якобы уничтожались героин и марихуана.
Известный неопределенной сексуальной ориентацией живчик Сладострастнов (подлинная фамилия — Колготкин) вел утреннюю панораму «Баба с воза», куда приволакивал великовозрастных шлюх, с ними он будто бы провел ночь и произвел коитусное сближение. Ко мне бледнолицый развратник проявлял самый горячий интерес.
— Вы такой красивый, — говорил он. — Позвольте просто вами любоваться. Будь моя воля, я бы возил вас по выставкам и показывал. И за это лупил бы деньги.
Престарелая маникюрша Забабыскина стала заводилой задорнейшей полуночной викторины «Карманный бильярд»: сидя на пестром половичке в окружении желторотых старшеклассников, она обсуждала превратности оральной любви — без использования предохранительных средств и контрацептивов.
Политическое вещание доверили бойкому журналисту Гондурасову (высланному из Ирана за шпионаж в пользу Чехии). Мелко тряся булавочных размеров маковкой с жидкой пуховой опушкой, он вещал: слоны размножаются медленно (он сам это видел), а мыши плодятся быстро (что каждому известно), поэтому, дабы сохранить поголовье великанов с бивнями, надо уничтожить популяцию хвостатой мелюзги. И пояснял: есть народы, которые плодятся быстро, а есть, которые к размножению относятся ответственно, их приходится подталкивать в койку демографическими законами и материальным поощрением и вообще — стимулировать рождаемость принудительным искусственным оплодотворением (что опять-таки свидетельствует о приверженности научному прогрессу)… Ему вторил некогда опальный, а теперь назначенный консультантом Душителева по проблемам национальной безопасности историк-конфликтолог (так он просил его называть) Вермонтов, прибывший из многолетней эмиграции и сразу взявший под контроль половину вечернего вещания. Лейтмотив его вклиниваний в самые разные передачи был: евреев турнули из Египта, Месопотамии и прочих дальних недальновидных стран слишком поздно, а турки обошлись с армянами чересчур лояльно, но сами процессы изгнания и резни чужаков следует признать легитимными и позитивными, поскольку некоренные отщепенцы всегда встречают в штыки прогрессивный настрой титульных, то есть законно проживающих на колонизированных пространствах предыдущих завоевателей. Новая пропагандируемая Вермонтовым идефикс обосновывала необходимость каленым железом выжигать колхозные и городские рынки, где хозяйничают приезжие из дальних областей, зато привечать пункты приема стеклотары, куда стекаются для освоения навыков торговли деклассированные элементы из близлежащих ночлежек (об этом начинании, способном возродить былые купеческие династии, конфликтолог, последователь Ключевского, Пестеля и Столыпина, сочинил объемистый трактат «Триста лет врозь» и теперь зачитывал из него пассажи в передаче «Без протокола — значит и без прокола»).
Татуированный, освобожденный и доставленный под конвоем из мест лишения свободы рецидивист Назонов (досрочно выпущенный за примерное поведение — на нарах он никого не прикончил, тогда как в мирной жизни зарезал семерых) повествовал об успешной борьбе стражей правопорядка с преступностью и агитировал безоговорочно доверять милиции и вкладывать сбережения в созданную им и его подельниками (совместно с министерством внутренних дел) кассу взаимопомощи «Караул»… Полуграмотный, доучившийся в школе лишь до пятого класса диск-жокей Чухно-Валдайский, ухитрявшийся повелевать танцульками сразу в семи ночных клубах и пяти дискотеках (в связи с чем увенчал себя самовольно присвоенным титулом «король богемы»), призывал бдительных завсегдатаев злачных мест сообщать по «телефону доверия» обо всех замеченных ими случаях чрезмерных ресторанных трат и наиболее крупных выигрышах в казино, при этом не забывал добавить: доносы и прочие письменные обращения в налоговую инспекцию следует строчить по возможности без орфографических ошибок…
Трудовому воспитанию молодежи была посвящена документально-хроникальная перекличка ремесленных училищ «Забить болт», ее попеременно осуществляли потомственный сапожник Шилов и сменявший его почетный слесарь-сантехник Мылов. Грудникам и сосункам предназначалась пятнадцатиминутная «Детская неожиданность», ее проворили актриса Аглая Страшенная и сенатор Никодим Стервятников.
Особое внимание уделялось религиозной морали. Утреннюю «Проповедь с Нагорной» (вечером она повторялась для детей под названием «Сказки дядюшки Ирода», а ночью транслировалась уже под тайтлом «Изыди, то есть отзынь!») читал смахивавший на короля треф батюшка Гермоген Кликушин (в миру Иван Потустороннев), он же проводил увлекательнейшие розыгрыши лотерей в рамках учебно-познавательной дисциплины «Бог не фраер. Школа начинающего крупье» и давал инструкции в сумасшедше популярной «Антологии карточных фокусов», призванной готовить будущих участников мирового чемпионата по бриджу.
— В письмах вы спрашиваете: что значит — поступать по-христиански? — шмелиным басом гудел священник-иллюзионист и отвечал, почесывая подбородок массивным золотым крестом, висевшим на его шее изнуряющей веригой. — Объясняю. Рядом с моей обителью обнаглевшие безбожники открыли ларек дешевого сельхозинвентаря. И составили конкуренцию моему табачному киоску. Я шепнул друзьям, тем, что приходят замаливать грехи: краж, убийств, взяткодательств — и они, помолясь, шарахнули по вражьему гнезду из гранатомета… Устранили нечистых… Изгнали торгующих…
Разухабистое концертно-развлекательное попурри «Педагогика на грани» выкамаривали на паритетных началах глава департамента транспортных перевозок Аркадий Секвестров (надо было видеть этого круглолицего курносца в пестром жилете) и его гражданская жена, разряженная в пух (в буквальном смысле — в куриный, лебяжий, утиный) лидерша партии нимфенисток Оксана Евпаториева. Прикольно было лицезреть ужимки, перемигивания и улыбочки, которыми напропалую обменивались пролазы, обучая взрослых и детей премудростям сокрытия порочных любовных связей и то и дело ссылаясь на мнение по этому поводу Ницше, Песталоцци и Сцеволлы, при этом глава транспортного ведомства нежно называл свою партнершу «Чудо в перьях» и расцеловывал ее унизанные кольцами и браслетами руки, а несушка в ответ норовила ущипнуть возлюбленного ниже спины и за гульфик… Для публичных свиданий этим двоим предоставляли прайм-тайм, то есть лучшее, наисмотрительнейшее время, поэтому от желающих участвовать в чинимом казуистическом бесстыдстве отбоя не было. В смой шалман штатные любовники тянули блещущих галстуками с золотой нитью и запонками от Версаче приятелей-чиновников, беспринципных политиков и богатеев-банкиров. О чем только ни судачили сиятельные долдоны, чего только ни морозили, какую заумь и хренотень ни пороли! Пели то под балалаечные переборы, то под виолончельные всхлипы, то под мурлыканье якобы приглашенного из Англии квартета (на деле составленного из безработных таджиков): о прибавках к зарплате, об остановленной инфляции, о бескорыстной помощи пенсионерам, о бесплатных лекарствах, о добровольном страховании квартир, а если кто-нибудь из спевшегося синедриона оказывался занят (к примеру, отправлялся с руководителем кабинета министров на шашлык) — румяный паяц и пушистая хохлатка звали совместно побезумствовать, побрякать-повякать и поголовотяпствовать владельцев модных бутиков, производителей паленой водки и поддельной обуви, менеджеров рекламных агентств. Дельцам больше пристало бы торчать за прилавком или в лавочке, обвешивать или обмеривать, но история и государство, мало изменившиеся со времен Карамзина и Радищева, распорядились так, что сладкоголосые завывалы неотлучно находились на подмостках власти и у кормила закона, а поскольку лысый, нос картошкой, полуприказчик-полуклерк Секвестров руководил еще и отправкой и отгрузкой за рубеж не только сахарного песка и нефтепродуктов, но и хоровых коллективов, ведал транспортировкой театральных декораций, реституционных перемещенных ценностей, то и пребывал в постоянном окружении актеров, художников, солистов и, естественно, на всю катушку пользовал имидж и славу знаменитостей для поддержания недосягаемой замкнутости своего телесалона, в свою очередь, пушистая напарница напропалую позировала, обнимаясь со звездами, богатеями и чинушами, и вкручивала им (и, соответственно, зрителям) заветные чаяния: о необходимости скорейшего допущения женщин в проект переброски северных рек на юг, в курортные зоны, и подключении их (не водных артерий и не курортных областей, а подруг-баядерок) к международным переговорам касательно экстрадиции пойманных за границей жуликов — с тем, чтобы нечестивцы давали отступные на лапу не только мужчинам-преследователям, но и оберегающим домашние очаги домохозяйкам. (За проявленную заботу солидарные женщины, согласно расчетам клуши, должны были поддержать ее партию на выборах). Парный конферанс вертопраха и ветреницы (и подобострастные реплики угождающих им подлиз) сплетались в завораживающую словесную какофонию, причастные и деепричастные обороты повисали в воздухе, взблескивая нарядными елочными украшениями, занавешивали сознание мишурой, а то и отделяли от смысла произносимого — тяжелой гардиной, каркас сквозного сладкозвучия скрипел и прогибался, но выдерживал, дальнейшее нанизывание велеречивых надругательств над речью — окончательно запутывало, сбивало с толка замороченного зрителя. Млея от собственных лихих пассов и выкрутас, транспортник и нимфеточница иногда не позволял присутствующим произнести ни звуки и шушукались, миловались или концертировали без помех часами. Никто не смел их перебить, приглашенные приходились им по сути подчиненными…
Особенностью и принципом селекционной деятельности Гондольского и Свободина была методика вовлечения в витринную показуху — представителей самых разных социальных слоев, чем достигалось необычайно широкое участие в профанации всех без исключения возрастных групп и кастовых сегментов. Диаспора, удовлетворенная наличием на экране своего делегата, мнила: ее интересы учтены и соблюдены, то есть полномочно воплощаются, поэтому становилась горячей споднижницей творимой вакханалии. Одним из выдернутых с тощего солончака народного быта и пересаженным на тучное поле тележнивья плодородным колосом, сразу пустившим корни и без проволочек прижившимся, стал врач-травматолог Левон Захер, подвернувшийся Гондольскому после драки на ипподроме, в которой мой жемчужный поводырь огреб вывих предплечья и многочисленные ушибы. С подозрением на трещину в голеностопе он был доставлен в ближайший медицинский стационар, где, непосредственно в момент наложения шины произошло его знакомство с эскулапом, сразу потрафившим пострадавшему виртуальщику хамским обхождением и распущенной внешностью. Костоправ пришелся ко двору и свободинскому семейству и вскоре получил в безраздельную аренду передачу «Лечение: за и против», которую повел, восседая в ржавом гинекологическом кресле и обрядившись в замызганный салатного цвета халат и несвежую шапочку с кокардой-крестом. Вместо рассусоливаний о лекарствах и закаливании, эскулап травил бородатые анекдоты и замшелые байки. Его рецепт: «минута смеха продлевает жизнь на тыщу лет и заменяет стакан сметаны» был принят на «ура!» долболобами-зрителями и вскинут на щит лудильщиками телекарнавала. Драматической стороны бытия, согласно версии этих шпрехшталмейстеров, не существовало, она, по умолчанию, была ими упразднена, ампутирована, исключена из системы консолидированного околпачивания. Основополагающим и незыблемым постулатом оставался нарочитый показ-навязывание — наперекор несчастьям и бедам, сыплющимся на страну — веселящихся, счастливых и беззаботных харь. Проливалась кровь, шахтеры задыхались в шкерах, ребятишки целой школы оказывались в заложниках, а экран упрямо демонстрировал ржущих, острящих, щерящихся, выдрючивающихся — рот до ушей — ряженых. Кредо: какие бы ужасы ни происходили, а проблемы ни обрушивались — хохотать! — находило оправдание в безупречно гуманной мотивировке: «в жизни мало радости». Вот организаторы общенационального досуга и спешили подарить приникшим к многопрограммному «магическому кристаллу» олухам — праздник, бесконечную расслабуху и передышку. Количество серьеза урезали, зато множились развлекательные и скоморошьи ассамблеи. Коверные всех мастей реготали, предваряя репортажи о терактах, подъялдыкивали и разыгрывали друг друга, сдабривая сообщения о природных и авиационных катастрофах, ухохатывались до колик, комментируя сводки военных потерь, отпускали сальности и двусмысленности, если речь заходила об угрозе эпидемий…
Заболел тесть, по просьбе жены я хотел определить его в профильный госпиталь, но Гондольский и камарилья настояли: следует везти старика к коновалу-хохмачу. Профессиональная этика-де требует обращения именно к нему.
Навещая обреченного доверившегося мне обжору, на глазах худевшего и напрочь потерявшего аппетит, я казнил себя за допущенную слабость. Разве способен был помочь хоть кому-нибудь лекарь пройдоха? Что мог прохвост — кроме как зубоскалить и балагурить? Какое радикальное средство исцеления в силах был отыскать и предложить? Для блезира он корчил задумчивую мину, а сам по инерции продолжал духариться и ждал: рассмеюсь вместе с ним, обижался, если не реагировал и не откликался на его приколы и примочки. Накануне смерти тесть сказал: стало лучше. И даже похлебал щей. Позволив прохиндею расхвастаться: он спас члена моей семьи. Но я-то понимал: непрооперированный пищевод распался, еда проваливается в гнилостную пустоту. На похоронах мошенник прыскал в кулачок, на поминках произносил сомнительной задушевности тосты… Ему внимали, затаив дыхание и благоговейно… Спешили записаться к дутому авторитету на прием. Рвались на консультацию к прощелыге, поскольку были убеждены: телеэкран рекомендует и демонстрирует достойных, лучших из лучших.
Вскоре врач-убийца возглавил предназначенный мне «Миг правды». Спора нет, он годился для этой роли как никто. В хирургическую операционную, откуда транслировалась передача (ведь Искатель Истины анатомировал действительность!), залучал тузов, помогавших ему с защитой диссертации, а также представителей многочисленных статистических контор. Ох и врали, ох и пудрили мозговые канавки, ох и вешали лапшу его сообщники! Все под стать ведущему, заявлявшему, что его отец, матрос с затонувшей подводной лодки, завещал сыну всегда гуторить правду и только правду. Ударяя кулаком в гулкую, как набат, обтянутую тельняшкой грудь, фанфарон клялся честью и здоровьем матери (умершей десять лет назад), что не лгал и не грешил ни на йоту и никогда — и снова врал, паясничал, оставаясь при этом наигранно взволнованным. Расщедривался порой (коли речь шла об утопшем папаньке) пустить горькую слезу. Отец его был жив-здоров и слал сыну письма и фляги самогона из жаркой ставропольской станицы, где безвыездно провел свой век, работая комбайнером. Слушая небылицы, я не удивлялся, что рейтинг фальшака растет по дням и по часам и переваливает за тысячу процентов — очередная наглая издевка над здравым смыслом, торжество бахвальства и безалаберщины, результат усилий большого коллектива единомышленников, но прежде всего, конечно, итог стараний псевдодоктора. Такой была добытая им Истина, истина в последней инстанции, истина, с которой не поспоришь. Неудивительно, передача вскоре была переименована, ей нашли более подходящее и емкое обозначение: «Мир правды».
Оказавшись в гуще абракадабры, опасался (и был близок к тому, чтобы) тронуться умом… Произойди такое, и наверняка вознесся бы в телевизионной иерархии значительно выше, ведь официально зарегистрированных умалишенных среди расфуфыренной шатии было немного. Сопротивляясь абсурду, разум требовал взвешенно и досконально разобраться в происходящем (чем грозил ввергнуть в пучину еще больших неблагополучий). Прикрикивал на строптивца, он упрямо не отступал. С панталыку его было не сбить. Вынуждал меня здраво постичь… (Что и составляло главный признак безумия, поскольку, анализируя не поддающееся анализу, сдвигаешься по фазе). Следовало плыть по течению, не вдаваясь в подоплеки, а я брыкался, производил выкладки, тасовал выводы. Сопоставлял. В результате крыша ехала. Да, механизм выбора-отбора залученных (или принужденных?) к сотрудничеству управителями-командирами был очевиден. Но зачем и почему в затею включались те, кто под ранжир недомыслия, подневольности и страхолюдства не подпадал? Почему они шли, нет, валили в услужение агасферной банде — нескончаемой гурьбой и соглашались обретаться на привязи?
Следовало безотлагательно шурупить: в каком направлении двигать мою «Красоту», каким медом ее намазывать и с помощью каких пчел наполнять ячейки сот? А я топтался посреди жужжащей пасеки и медлил… Преступно медлил.