Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: К. Бубера. Критика житейской философии - Сергей Павлович Бобров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Манифестация мечты Да здравствует в стихах Буберы!.. Вскипайте, нежные мечты, Как огнемолвные брустверы, На хладные времян черты, На эти лживые химеры. С дымножелезной высоты Я разгонюсь на призрак серый, — Манифестация мечты Векам объявлена Буберой!

II

(Каминная)

Твое здоровье, милый друг, Весны созданье, Мина! Тебе — мечтательный досуг И песня у камина, Он был мудрец, он был богат Дивительной судьбою, Но и его манил агат, Сиявший за трубою. И даже, если ты была Сентенцией поэта, Все ж перед нами проплыла Нездешняя комета, — И все вселенские коты В мечту поникнув знойно, Твердят одно: — что только ты Была бы их достойна.

III

(Китайская)

Час подсолнечный горек и скучен   Враг мой злейший, — А я с полудня измучен   Темноглазою хитрою гейшей. Хоть мила нам вознесшихся пагод   Повилика витая, Знаю, тени вечерние лягут,   я уйду из Китая. В вечер мартовский, призрачный, зябкий   В нашем дружеском хоре Разве изредка вспомнятся лапки   Из-за дальнего моря. Отчего же нам берега жалко,   Где мы были гостями, Словно старая в сердце гадалка   Постучала кривыми когтями.

IV

(Собакам)

Собаки! ваш презренный род Признал двуногим службу, — Да проклят будет слабый кот, Вступить с героями ворот Осмелившийся в дружбу! И как явить ваш общий вид? Поди-ка, присмотрися, — Тот слишком мелок, тот велик, Иной, глядишь, почти старик, А ростом — просто крыса! А голос — Боже! что за тон, Когда из подворотни Взревет какой-нибудь Катон… — Клянусь, — двуногий баритон Я слушал бы охотней. И этот вид, и этот рост Грозит походке пэра, Когда учтив, спокоен, прост, Склонив величественно хвост, Проходишь ты, Бубера. Собаки, ваш бесславный род Позорной скован службой, Удел ваш — цепи у ворот, Да проклят будет слабый кот, Прельщенный вашей дружбой!

V

(Сонет)

Ее благословенная рука Меня ласкала так, что я заплакал; Она мне наливает молока, Телятину она бросает на пол! Вонзив клыки в осалины куска, Его придерживая левой лапой, Мяуча сладостно, я мясо хапал И — гении глядели с потолка. Кот из котов! Бубера! о, философ! Не станешь на дворе искать отбросов, Насытив жажду сладким молоком, Но бросишься на матовые крыши Искать любви… — Какой-то [в] горле ком Меня подъемлет выше, выше, выше!

VI

(Победная песнь)

Врага раздравши рыжешкурье, Поправши узы адских ков, Я — серым абрисом в лазури Выписываюсь из облаков. Один. За мною крыша битвы, Я — победитель, я — велик, Беги на мышные ловитвы, Ты, рыжемордый крысовик. Я — укушу ее затылок, Вонжу ей когти в плечи — я; В любви неистощимо пылок, Ей промяукаю: — моя! И с душураздирающим визгом Мы сцепимся в пушистый шар; — Пускай вдали в усердье низком Ланцет кастратный точит с лязгом Презреннейший ветеринар.

VII

(Лунная любовь)

I ('-) Лунает-ает-мяует — Мяует-ауя — О-йяет-ляу-ньяуя — Мийоет-льи-лья-лью! О-лья-миа-ниа-а-а — Тиаая-лья-мья-а-я! II (''-) Лиая-иайо-пиайя — Ааа-йя-а-ойя-иийя Иуау-иау-миоу — Мееоу-ийайя-миой!

VIII

(К самому себе)

Великолепным лапным жестом Двуногих разом я низверг, — Помойка будет их насестом, Зане их мир пред мной померк. Я — царь, возникший на трубе, вы — Ползающей из крыши недр, Мои мяукные напевы Громчей бесхвостых ваших федр — Ты — там храпишь, заплывши жиром, А я — не сплю — и: тра-та-та' Чу! надо всем затихшим миром Я поднимаю: —       хвост кота.

Мои досуги или размышления

I

Тот, кто никого и ничего не любит — достоин жалости. Ясно, что он скоро скончается от истощения, ибо он не в состоянии будет выбрать себе пищу по вкусу. Но с другой стороны нужно не забывать, что не столько мы выбираем нашу пищу, сколько она нас выбирает. Мы-то есть, собственно говоря, суть, таким-то образом — наша пища.

Примечание. Меня удивляет это мое размышление. Оно необыкновенно тонко. Таким образом, если мы скажем: А равняется Б, мы должны убедить всю округу через минуту, что это адское заблуждение. Тогда мы придем к великому открытию, что А не равняется Б. Но уже через минуту все поймут, что и это есть величайшая ошибка. Хорошая мясорубка могла бы теоретизовать не менее блестяще.

II

Если бы мне пришлось хоть раз убедиться, что на свете есть кот умнее меня, я погиб бы от ярости. Но эта опасность мне не грозит, ибо я не говорю ни с кем, кроме себя, а этот милый друг всегда докажет мне, что я правее всех в мире.

Но у меня есть еще один важный козырь. Я могу втекать в сладкие перевизги и всплакивать таким вот родом: «О, вы, несчастнейшие из попиравших когда-либо землю. Ваши (на меня) жалобы заставляют меня серьезно грустить, — только истинные ослы могут ругаться в этом лучшем из миров».

О, философия, твое дыхание оживляет меня! Как я велик! Кошачество будет гордиться мною! После моей смерти, мое чучело будет предметом всеобщего поклонения. И я напишу, и я напишу… и я — напишу, — то есть: я превзойду этого жалкого кумира. Ну, положим… скажу просто, ведь этот хваленый кот Мур, просто — так себе, котишка, котенок он, а не кот. Дело в том, что авторитеты иногда нуждаются в основательной встряске и в последующем за оной — потрясении. И потом эта его политическая статья «О мышеловках и их влиянии на миросозерцание и деятельность кошачества», — ах, не говорите! Такой слабой работы я в жизни моей не видал! Очень, очень слабо.

Кстати: знаменитые коты, вот поистине тема, над которой стоит заболеть размягчением мозга. Не угодно ли: кот маркиза де Карабаса, чудное имя которого Перро не удосужился довести до нашего сведения. Главный подвиг этого кота: уничтожение людоеда в образе мыши. Так и надо. И мышей и людей потребно загрызать. Собственно, какая разница меж человеком и мышью? — никакой, оба пахнут завлекательно и оба неудовлетворительны в конце концов. (Какая масса у меня значительных мыслей! удивительно, даже голова кружится). Потом, знаменитый кот Федот Мурлыка, которого мыши прозвали «бич Божий», по свидетельству его биографа Жуковского. Этот эпический герой дал незабываемые образцы стратегических приемов войны с подлыми мышами. О коте упоминает По, преклоняясь пред высокой порядочностью представителей нашей породы. Один дрянной писателишка из двуногих даже нарочно называл себя «котом-Мурлыкой», дабы вкрасться в доверие своих глупеньких читателей. Боделэр терпеть не мог собак и относился с уважением к котам. Я сам собак не переношу. Вчера даже написал сатирическую оду по этому вопросу. Как-то все лапы не доходят, а надо бы написать: «Знаменитые коты», гексаметром конечно.

III

Ну сегодня я окончательно убедился… Да будет благословен этот чудный день. Прочь сомнения, анализ и т. п. Теперь я верю!

Я убедился, что мне свершить суждено великие дела!

Рано утром я сидел под рылом водосточной трубы и двое двуногих прошли мимо. Они остановились около меня и говорили. Тогда я отвечал им пронзительным мяуканьем, едким и всепроникающим, как пролитое масло, — но они не поняли меня. Естественно — мы говорили на разных языках. Вот наш разговор: — . . . . . . . . . . . .[9].

Второй: Я же вам говорю…

Я: Ммя-я-я-я-яу… ммя-ммя-мммяяя-я-я-яу-иийау!

Первый: Проклятая кошка!

Тут удар ноги выбил меня на мостовую. Я зашипел, дважды перевернувшись в воздухе турманом, стал разом, словно Навуходоносор, на все четыре лапы и звонкая кошачья брань пронизала воздух. Они сделали вид будто не слыхали ничего и продолжали пересказывать друг другу свои гнусные проделки.

Теперь я убедился, что мне суждено свершить великие дела. Если эта сволочь вертит миром, эти голопуэые, — то что же сделаю я! Я — кот Бубера, великий и единственный в своем роде мыслитель! И потом эти разговоры о гениальности немецких котов пора бы кончить, они мне надоели… Немцы! что такое немцы?! — Заметьте, что я это говорю до войны (теперь всего еще 1911 год на исходе), тут нет ни капли того, что через какие-нибудь три-четыре года будет называться официальным немцеедством.

IV

Думаю заняться геологией. Мои литературные труды публика не поймет. А сделаться геологом — чего же проще! Сапожник умнее меня, он умеет шить сапоги, далее того — он осел. Геолог тоже умнее меня: я знаю только, что существовала какая-то юрская не то эпоха, не то эра. А ему вот доподлинно известно, была ли она эрой или эпохой и так далее на два года периодического курса. А далее — он тоже сапожник, выражаясь мягко. Когда я вызубрю все про эту эпоху, все будут поклоняться мне, все будут любить и чтить меня. А если мне удастся доказать (а, конечно, удастся), что ученый лоб тут наврал и там наврал, я буду знаменитостью. Буду сидеть в академии.

Но слава не прельщает меня. Мне довольно собственного уважения!

V

Очень было бы интересно выдумать такую бомбу, которая бы разрывалась двести раз подряд. Ну, этого, положим, недолго дожидаться. А это очень забавно, пока этим не стреляют в меня.

Но я презираю свое тело.

VI

Смерть меня не страшит. Даже, напротив, ничего не может быть, чего бы я не мог придумать. Однако, мне глубоко противен этот мир, в который я попадаю во сне.

В нем светит белесовато-коричневое солнце, нет конца возмущенным водам, пространства коих я должен каждый раз преодолеть. Я презираю этот мир.

VII

Очень вкусны цыплячьи потроха. Интересно, понимает ли цыпленок, как он необыкновенно вкусен? Думаю, что да.

VIII

Сегодня — незабвенный день — я обдумывал «Критику» на «Житейскую философию кота Мура». Как быть, — ругать нельзя, хвалить — совесть замучает. Поступлю хитроумно, хвалить буду, но изложу свое собственное мировоззрение, — так, чтобы оно опрокинуло всего к. Мура.

Составил план: 1) кот Мур и современность, 2) часть историческая, 3) кот Мур в свете теории познания и т. д. — Нужно провести идею муризма. Ею многие заинтересуются. В наше время она будет иметь огромный успех. «Мурист» бегает по крыше и вопит о том, как он прекрасен. А через несколько времени буду бегать я, вот и все, называется — эволюция искусства.

IX

Сейчас я только что вернулся из В. А. К., где читал о Муре. Успех необычаен, мне лапоплескали до одури! Вынесли на лапах. О, слава!

Базиль потихоньку отвел меня в сторону, дергал меня за плечо и говорил: «Бубера, я понимаю тебя! Я понял в чем тут суть! Ты это все очень тонко подметил. Очень, очень… О, мы понимаем друг друга!» Потом он даже прослезился на этом самом плече. Все врет, отлично знаю, что ничего не понял. Он мне читал одну свою балладу, — дрянь, дрянь, никакой экспрессии, динамизма и того, так сказать и т. д., что отличает истинные создания искусства.

Мэри была сегодня так необыкновенно нежна, так мила, просто узнать ее не мог. Я держался с нею несколько высокопарно. Она сказала мне на прощанье: «Мой мальчик, мой серый красавец, краса моя, — ты теперь загордишься и забудешь свою Мэри» — я сочувственно мяукнул. Тогда она замурлыкала, как кинето-фон, ее хвост описал в воздухе нечто совершенно неописуемое и она прошептала: «Милый, счастье мое, я признаюсь тебе… ведь… ведь у нас… скоро… будут… будут… котятки!..» Я чуть не задохся от удивления, но быстро пришел в себя, — котята! какая кислятина!

X

Думаю, не бесполезно мне было бы… да так: сочиненьице по эстетике. Разумеется в связи так сказать с этикой. Эстетика и этика (?) Признаться, тщусь понять, но не в силах. Продумаю так (для себя исключительно), — «приятное с полезным», это основа. А загогулин нам не занимать стать!

XI

Нынче ночью явилась изумительная мысль. Прочел на столбе афишном название пьесы новой для кинематографа: «В буйной слепоте страстей». И подумал, — что за корявая публика, нелепое до чего словосочетание. И вот на углу за делом останавливаюсь — шерсть встает дыбом: — отцы милостивые, это же цитата из Тютчева! Дальше стишок идет: «мы то всего вернее губим, что сердцу нашему… и т. д.» Отчего же я так сперва на эту строку окрысился, ведь сам же ее не раз грудным голосом читал, указуя, что вот где истина-то. Лицо такое делал для мрачности, — а вот нате. Существо я не слишком суеверное и не так уже перетончен, чтобы дойти до мысли глупейшей: — интимизм и придушевная глубина сего творения поблекли, завяли, вынесенные на площадь, на публичный срам; отпечатанное четырехвершковыми литерами, ad literam оно исчезло. (Да ведь тут элегия! и опять по Тютчеву: «судьба людскому суесловью…») Итак, это отбрасывается, а, следовательно…. — следовательно, была поза старательная (знаю: сам же грудным голосом…) поза, значит, была, — а на кой нам черт поза?

XII

Случая нет. Как Леонардо открыл закон строения жилок листа, так я, а, может быть, и другой кто, откроет какой-нибудь поумнее закон. Этот предскажет все: — пожары, любови, гениев, промышленные и умственные кризисы и т. п. Это, конечно, не будет иметь ничего общего с жалкой теорией вероятностей (кстати: ее адепты называют ее «оматематиченным здравым смыслом»… о, боги!).

Приложения

I. Надгробная речь коту Бубере, произнесенная над его прахом Базилем

(Стенограмма)

Господа, да это же невозможно!

Меня просят говорить, — я откажусь! Нет, честное слово, я откажусь! я не могу! Ну, право же, я не могу.

Ну, позвольте! Нет, господа, увольте! я сегодня даже и нездоров. Ну, что я буду говорить!

Ну, хорошо, хорошо. Не сердитесь. Я начинаю.

Милостивые государыни и милостивые государи!

Мы потеряли лучшего из друзей кошачества вообще и каждого из нас, — я плачу, милостивые государи! — и каждого из нас — хнык! хнык! — в частности.

Вот он лежит перед нами — смотрите на него в последний раз! — вот он! Ужасная судьба сразила его. О, новый Ахилл! Сердце мое рвется на части, друзья мои! — Хнык! хнык! — Серые лапки сложены на пушистой груди. — Хнык! хнык! мяу! — Серые лапки, написавшие «Критику житейской философии»!

Хнык!

О, кот! О, лучшее перло [перо?] мира! и ты подвержен несчастным случаям. И ты можешь погибнуть от черствой и бесстыдной руки какого-то двуногого шарлатана… Милостивые государи! Вы слышите: я говорю — двуногого! — хш! хшш-ххшшш! — ххшш — ш — ш — шшш!

Хнык!

Мяу! мяу! мяу!

Не забудем тебя, Бубера! Ты незабвенен. Как юный и пылкий любовник бежавший капризной красотки вспоминается ей, когда у ней болят зубы — так и мы не забудем тебя.

Земля тебе сардиночным мясом! небеса тебе кипяченым молоком! — мяу! Хнык!

Прощай, мой друг — я плачу, милостивые государи. Вы видите, — я плачу…

II

Уже во время печатания этой удивительной книги редактор совершенно неожиданно получил из Южной Америки через И.А. Аксёнова заказное письмо нижеследующего содержания:

Милостивый Государь,

Господин Редактор!

Не имея возможности путем закона требовать приостановки печатания неизвестно кем доставленной Вам речи покойного брата моего, т. к. законы не защищают нас, а в России самое имя наше стало образцом гнуснейшей профессии, вижу себя в необходимости униженно просить Вас поместить одновременно с помянутым документом портрет кота Буберы, брата моего и следующие строки. — Описание наружности моего брата, как видно из портрета, совершенно не соответствует истине и объясняется разве только достаточно пошлой пословицей: впотьмах все кошки серые. Мой брат был бел, как бутон еще не распустившегося ландыша и таков же был весь его нравственный облик. Кротость его характера, составляющая нашу семейную черту, была признана всеми. Кто хочет писать другое, будет иметь дело со мной. Неверно также, совершенно неверно все, что можно было бы заключить из речи в В. А. К. о богемских его будто бы наклонностях, социалистических тенденциях и безбожном образе мыслей. Некоторыми лицами, действительно, распространяются подобные измышления, — я слишком уважаю Вас, г. Редактор, чтобы предполагать Вас их единомышленником. Наглядным опровержением (если оно нужно) всей этой клеветы будет «Полное собрание сочинений К. Буберы», в частности III том, — «О причинах воспрещения собакам входа в присутственные места и разрешения того же котам и кошкам». — Брат мой только один раз побывал на крыше, за всю свою жизнь не съел ни одной канарейки (а я знаю фокса, который пожрал 4 зябликов сразу), не поймал ни одной золотой рыбки, не испортил ни одного провансаля и преданность его своему ящику с песком не знала границ. Последние его слова были: «Не мстите убийце, — это придаст односторонний характер будущему». — Говорю со слов достоверных свидетелей, ибо сама находилась в это время за океаном, где меня удерживали новые семейные обязанности. Надеюсь на Ваше просвещенное участие, г. Редактор.

Царапаю Ваш ботинок.

М-м Пуф-Бубера

6 июля.

Патагония.


М.Л. Гаспаров. Воспоминания о С.П. Боброве

Когда мне было двенадцать лет, я гостил летом в писательском Переделкине у моего школьного товарища. Он был сыном критика Веры Смирновой, это о нем упоминал Борис Пастернак в записях Л. Чуковской: «Это человеческий детеныш среди бегемотов». Он утонул, когда нам было по двадцать лет. Тогда, в детское лето, у Веры Васильевны была рукопись, которая называлась «Мальчик». Автором рукописи был седой человек, большой, крепкий, громкий, с палкой в размашистых руках. Он бранился на неизвестных мне людей, бросался шишками, собаку Шарика звал Трехосным Эллипсоидом, играл в шахматы, не глядя на доску, читал Тютчева так, что я до сих пор слышу «Итальянскую виллу» его голосом, и уничтожал меня за недостаточный интерес к математическим наукам. Его звали Сергей Павлович Бобров; имя это ничего нам не говорило.

Через два года вышла его книга «Волшебный двурог» — вроде «Алисы в стране математических чудес», где главы назывались схолиями, отступления были интереснее сюжета, шутки — лихие, картинки — Конашевичевы, а заглавная геометрическая фигура с полумесяцем не имела никакого отношения к действию. За непедагогическую яркость книгу тотчас разгромила твердая газета «Культура и жизнь». Следующая «занимательная математика» Боброва появилась через несколько лет и была надсадно-бледная. Но мы уже знали, что Бобров был поэтом, и читали в старых альманахах «Центрифуги» («такой-то турбогод») его малопонятные стихи и хлесткие рецензии: «Ну что же, дорогой читатель, наденем калоши и двинемся вглубь по канализационным тропам „Первого журнала русских футуристов“…»[10]. Видели давний силуэт работы Кругликовой, — усы торчат, губы надуты, над грудой бумаг размахивается рука с папиросой, сходство — как будто тридцати лет и не было. Это была невозвратная история. Когда потом в оттепельной «Литературной Москве» вдруг явились два стихотворения Боброва, филологи с изумлением говорили друг другу: «А Бобров-то!..»

Когда мне было двадцать пять лет, в Институте мировой литературы начала собираться стиховедческая группа. Ее можно было назвать клубом неудачников. Все старшие участники помнили, как наука стиховедения была отменена почти на тридцать лет, а их собственные работы в лучшем случае устаревали на корню. Председательствовал Л.И. Тимофеев, приходили Бонди, Квятковский, Штокмар, Никонов, Стеллецкий, один раз появился Голенищев-Кутузов. У Бонди была книга о стихе, зарезанная в корректуре. Штокмар в депрессии сжег огромную картотеку рифм Маяковского. Нищий Квятковский был принят в Союз писателей за считанные годы до смерти и представляемые в комиссию несколько экземпляров своего «Поэтического словаря» 1940 г. собирал по одному у знакомых. Квятковский отбыл свой срок в 1930-е гг. на Онеге, Никонов в 1940-е в Сибири, Голенищев в 1950-е в Югославии: там, в тюрьме у Тито, он сочинил свою роспись словоразделов в русском стихе (все примеры — по памяти), вряд ли подумав, что это давно уже сделал Шенгели.

Бобров появился на первом же заседании. Он был похож на большую шину, из которой наполовину вышел воздух: такой же зычный, но уже замедленный. После заседания я одолел робость и подошел к нему: «Вы меня не помните, а я вас помню: я тот, который с Володей Смирновым…» — «А, да, конечно, Володя Смирнов, бедный мальчик…» — и он позвал прийти к нему домой. Дал для проверки два своих непечатавшиеся этюда, «Ритмолог» и «Ритор в тюльпане», и один рассказ. В рассказе при каждой главе был эпиграф из Пушкина («А.П.»), всякий раз — прекрасный и забытый до неузнаваемости («Летит испуганная птица, услыша близкий шум весла», — откуда это?). В «Риторе» мимоходом было сказано: «Говорят, Достоевский предсказал большевиков, — помилуйте, да был ли такой илот, который не предсказал бы большевиков?» «Илот» мне понравился.

Я стал бывать у него почти что каждую неделю. Это продолжалось десять лет. Когда я потом говорил о таком сроке людям, знавшим Боброва, они посматривали на меня снизу вверх: Бобров славился скверным характером. Но ему хотелось иметь собеседника для стиховедческих разговоров, и я оказался подходящим.

Как всякий писатель, а особенно — вытесненный из литературы, он нуждался в самоутверждении. Первым русским поэтом нашего века был, конечно, он, а вторым — Пастернак. Особенно Пастернак тех времен, когда он, Бобров, издавал его в «Центрифуге». «Как он потом испортил „Марбург“! только одну строфу не тронул, да и то потому, что ее процитировал Маяковский и написал: „гениальная“». Уверял, что в молодости Пастернак был нетверд в русском языке: «Бобров, почему вы меня не поправили: „падет, главою очертя“, „а вправь пойдет Евфрат“? а теперь критики говорят: неправильно». — «А я думал, вы — нарочно». С очень большим уважением говорил об отце Пастернака: «Художники знают цену работе, крепкий был человек, Борису по струнке приходилось ходить. Однажды спросил меня: у Бориса настоящие стихи или так? Я ответил». «Ответил» — было, конечно, главное. Посмертную биографию «Люди и положения», где о Боброве упомянуто мимоходом и неласково, он очень не любил и называл не иначе, как «апокриф». К роману был равнодушен, считал его славу раздутой. Но выделял какие-то подробности предреволюционного быта, особенно душевного быта: «очень точно». Доброй памяти об этом времени в нем не было. «На нас подействовал не столько 1905 год, сколько потом реакция — когда каждый день раскрываешь газету и читаешь: повешено столько-то, повешено столько-то».

Об Асееве говорилось: «Какой талант, и какой был легкомысленный: ничего ведь не осталось. Впрочем вот теперь премию получил, кто его знает. Однажды мы от него недавно уходили в недоумении, а Оксана выходит за нами в переднюю и тихо говорит: вы не думайте, ему теперь нельзя иначе, он ведь лауреат». Пастернак умирал гонимым, Асеев — признанным, это уязвляло Боброва. Однажды, когда он очень долго жаловался на свою судьбу со словами «А вот Асеев…», я спросил: «А вы захотели бы поменяться жизнью с Асеевым?» Он посмотрел так, как будто никогда об этом не задумывался, и сказал: «А ведь нет».

«Какой был слух у Асеева! Он был игрок, а у игроков свои суеверия: когда идешь играть, нельзя думать ни о чем божественном, иначе — проигрыш. Приходит проигравшийся Асеев, сердитый, говорит: „Шел — все церкви за версту обходил, а на Смоленской площади вдруг — извозчичья биржа и огромная вывеска „Продажа овса и сена“, не прочесть нельзя, а ведь это все равно, что Отца и Сына!“» Из этого получилось известное стихотворение: «Я запретил бы продажу овса и сена — ведь это пахнет убийством отца и сына!» (Чтобы пройти цензуру, отец и сын были напечатаны с маленькой буквы). «А работать не любил, разбрасывался. Всю „Оксану“ я за него составлял. У него была — для заработка — древнерусская повесть для детей в „Проталинке“, я повынимал оттуда вставные стихи, и кто теперь помнит, откуда они? „Под копыта казака — грянь! брань! гинь! вран!“…»

Читал стихи Бобров хорошо, громко подчеркивая не мелодию, а ритм: стиховедческое чтение. Я просил его показать, как «пел» Северянин — он отказался. А как вбивал в слушателей свои стихи Брюсов, — показал: «Демон самоубийства», то чтение, о котором говорится в автобиографическом «Мальчике»: «Своей, — улыбкой, — странно, — длительной, — глубокой, — тенью, — черных, — глаз, — он часто, — юноша, — пленительный, — обворожает, — скорбных, — нас…» («А интонация Белого записана: Метнер написал один романс на его стихи, где нарочно воспроизвел все движения его голоса». Какой? «Не помню». Я стал расспрашивать о Белом — он дал мне главу из «Мальчика» с ночным разговором, очень хорошую, но ничего не добавил). «Брюсов не только сам все знал напоказ, но и домашних держал так же. Мы сидим у него, говорим о стихах, а он: „Жанночка, приЯеси нам тот том Вер-лена, где аллитерация на „л“!“ — и Жанна Матвеевна приносит том, раскрытый на нужной странице». Кажется, об этом вспоминали и другие: видимо, у Брюсова это был дежурный прием. «Умирал — затравленный. Эпиграмму Бори Лапина знаете: „И вот уж воет лира над тростью этих лет“? Тогда всем так казалось. Когда он умер, Жанна Матвеевна бросилась к профессору Кончаловскому — брат художника, врач, — „Доктор, ну как же это!“ А он буркнул ей: „Не хотел бы — не помер бы“.»



Поделиться книгой:

На главную
Назад