Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Статьи из газеты «Известия» - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чистый Маяк, или Гибрид Лимонова с Че Геварой

Некруглая дата Маяковского

19 июля незаметно прошел день рождения незаслуженно забытого поэта Владимира Маяковского. Дата некруглая: 113.

Русская классика пребывает сегодня в бедственном положении. Одно время ее пытались реанимировать, читая под новым углом зрения: доказывая, например, что Тургенев вовсе не желал революции, а Толстой превыше народолюбия ставил аристократизм. Эта постановка с ног на голову никак не удавалась: рухнувшая советская антиутопия никак не желала означать, что чаяния лучших людей России были напрасны.

Больнее всего ломка советской империи ударила по Маяковскому: его начисто вытеснили ровесники — Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева. Маяковский, которого все перечисленные авторы считали явлением очень крупным, начисто забылся, свелся к пресловутому «Нигде кроме, как в Моссельпроме» или вымученному «И жизнь хороша, и жить хорошо».

«От этой грязи отмоешься разве?»

Путь Маяковского не укладывается в литературную или социальную схему; поэт русского космизма — такой же как Хлебников или Хармс, Заболоцкий или Чурилин, — он никогда не ограничивался критикой «буржуазного образа жизни» и революцию принял вовсе не как переустройство мира, а как его крах, полную и окончательную отмену. Все утопии Маяковского безжизненны, абстрактны — ни стерильный мир «Летающего пролетария», ни стеклянное и столь же стерильное пространство «Клопа», ни федоровское воскресение мертвых «товарищами химиками» в четвертой части «Про это» нельзя себе представить в реальности.

Не зря он, всю жизнь боявшийся любой заразы (отец умер от заражения крови), сто раз на дню мывший руки, носивший с собой персональный складной стакан, выкупил у любимого «Асейчикова» строчку «От этой грязи отмоешься разве?». Он сам хотел бы ее написать. Стерильного будущего не бывает. «Долой вашу религию», «долой ваше искусство», «долой вашу любовь»… Как будто бывает другая.

Маяковский искренне верил, что старое, воспринимаемое им с такой мерой чисто физического отвращения, выгорит дочиста и сгинет навеки. «Ваш обрюзгший жир», «у вас во щах капуста», «мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица» — все эти крики отчаяния и омерзения сменяются столь же надрывными славословиями в первые пять послереволюционных лет, после чего все заканчивается. Потому что уже в начале 20-х понятно: будет не новый быт, а все тот же старый, с канарейками; и те же дураки в синематографах; и те же лоснящиеся в «кадилляках».

Ни у одного поэта в русской истории не было такого пафоса жизнеотрицания, как у Маяковского; какое там жизнелюбие — все живущее было ему ненавистно, он мечтал о сверхчеловеческом совершенстве и стерильной чистоте, которых не бывает; государство должно быть разрушено целиком, до основания, он его ненавидел и говаривал, что самое страшное — судить или быть судимым; как только государство отстроилось заново, причем в более уродливом и расчеловеченном виде, чем прежде, — он устранил себя из этой новой реальности, воспользовавшись первым же предлогом.

Для нашего времени он велик и труден

Рискну сказать, что для неподготовленного читателя он куда сложней и закрытей, чем Цветаева, и уж точно чем Ахматова, Гумилев, Кузмин. Даже Пастернак понятней — поскольку у него, при невнятице и разговорности, кристально ясное мировоззрение и простой, глубоко человечный пафос.

Никакой «неслыханной простоты» у Маяковского нет — если, конечно, читать не газетные его агитки, сочинявшиеся от отчаяния и ради заработка, а серьезные стихи любого периода. Метафоры, построение и пафос «Разговора с фининспектором о поэзии» или «Юбилейного» ничуть не проще и не прозрачнее архитектоники и символики «Облака» или «Флейты-позвоночника». Маяковский — сложный поэт (как и Есенин, кстати, — «Инонию» и «Сорокоуста» вообще немыслимо читать, не зная русского сектантства, не помня наизусть Клюева, не интересуясь расколом).

И сошел он со сцены вовсе не потому, что рухнула воспеваемая им советская империя: он воспевал не ее. Все попытки Юрия Карабчиевского принизить и высмеять Владим Владимыча в книге «Воскресение Маяковского» оборачиваются против автора, демонстрируя бессилие талантливого, но неизмеримо более мелкого человека перед дерзким, неправым, часто пугающим, но великим.

Маяковского не удается воскресить прежде всего потому, что для нашего времени он слишком велик и труден. Это доказала и попытка исполнить его стихи в качестве некоего революционного рэпа — не буду пиарить блеклую попытку, чтобы не обижать музыкантов, честно желавших актуализировать серьезного поэта.

Гибрид Лимонова с Че Геварой

Наше время — не время трагедий и страстей. У нас эпоха трагедиек и страстишек, скучного ползучего прагматизма и рыночной диктатуры. Даже политика наша называется прагматизмом. То есть все средства хороши. Поэтому до настоящего Маяка, как называли его соратники, сегодня никому нет дела.

Однако неожиданно актуализировался другой Маяковский — секс-символ. Один из самых красивых русских поэтов, герой с романтической биографией (одна большая несчастная любовь и несколько — поменьше), бунтарь-одиночка, горлан-главарь и все такое прочее. Гибрид Лимонова с Че Геварой, при этом манеры грузчика и челюсть молотобойца. Вот увидите, нам еще покажут этот гибрид.

Увидели же мы Есенина — Безрукова. Да это что, на подходе фильм Натальи Бондарчук «Пушкин. Последняя дуэль». О том, как враги России во главе с иностранным заговорщиком Дантесом убили наше национальное достояние, горячо преданное своему императору, а героическое Третье отделение пытается отомстить за него. Безруков с вот такими бакенбардами под памятником Петру взахлеб читает Жуковскому «Люблю тебя, Петра творенье». Это так, к слову.

Но меня уже дважды просили сочинить сценарий про Маяковского или пьесу про него же. Я предлагал что-нибудь по мотивам его собственных пьес или сценариев, в эстетике «Барышни и хулигана» или «Комедии с убийством», — и наталкивался на строжайший запрет: никакой стилизации, никакой литературщины. Нас интересует его любовь к Лиле Брик, странная жизнь втроем, история с Вероникой Полонской, на худой конец — дружба с чекистом Аграновым. После такого синопсиса можем поговорить и об авансе.

Нет, господа. О таком авансе вы поговорите с кем-нибудь другим.

Почему обидно за Маяковского

О ком бы вам сегодня ни заказывали написать — первое требование будет одно и то же: поменьше литературы, побольше душещипательных деталей для домохозяек! Я не знаю, заказ ли это сверху, реализация ли даллесовской установки на разрушение российского интеллекта или обычная недальновидность продюсеров и политиков, мыслящих кратчайшими историческими расстояниями. Ясно же, что при такой политике тактический выигрыш многократно перекроется стратегическим проигрышем.

Мне обидно именно за конкретного Маяковского, о котором появляются книги, статьи, а в ближайшей перспективе и кино. Обидно за воскрешаемый ныне эрзац-образ. Можно сколько угодно вспоминать о его этически сомнительных поступках — потравливал Булгакова и Пильняка, резко ответил Чуковскому на просьбу помочь его сосланной дочери, — но факт остается фактом: Маяк никогда никому не сделал гадости из зависти или личной выгоды. И Булгакова и Пильняка травил, но не как личностей, а как идейных противников. И дочери Чуковского помог, несмотря на хамский ответ.

Он был бескорыстным и чистым человеком, кто бы что бы ни говорил; можно как угодно относиться к Лиле Брик, но тройственный союз Маяковского и Бриков (впоследствии фактическими членами семьи были и Примаков, и Краснощеков) был отнюдь не примером разврата или распущенности. Это была идеологически выстроенная, серьезно обоснованная попытка строить новый быт на полном разрушении старого. И Лиля Брик была не просто развратницей — разврат был скорее теоретический, умственный, строго продуманный. Никаких картин — только фотографии. Никакого быта — только жизнь. Чуть ей почудилось в Маяковском самодовольство и омещанивание — она едва не довела его до самоубийства в двадцать третьем. Словом, сотрудничали Брики с ЧК, ломали чужие жизни или нет, но они были сложными, умными и по-своему последовательными людьми.

В 60-е годы почвенники выстраивали спекуляцию о том, как жиды сгубили великого русского поэта. Потом мы читали о том, как чекисты с помощью салона Бриков опутывали Маяковского ложью и угрозами. Теперь наверняка прочтем много пикантного о том, как Лиля скандалила с Маяковским из-за его новых возлюбленных, и это будет гаже, чем любые спекуляции почвенников или либералов.

Я бы страстно желал, чтобы сегодняшние молодые люди читали и знали наизусть Маяковского. Из его опыта выросли и Вознесенский, и Бродский, и Высоцкий, и весь позднесоветский неоавангард, и Лимонов с его гениальным ранним примитивизмом, и школа новорусского дизайна (не забывайте, он еще и плакатист, мастер четкого лозунга и графически адекватного оформления).

К сожалению, вместо великого Маяковского наши современники наверняка запомнят рослого басовитого детину, жившего на Лубянке в странной семье агента ЧК и еврейской куртизанки. Наше время, конечно, никакого другого образа не заслужило. Но заслуживает ли Маяковский этой посмертной расправы после всех идеологических чисток, из которых он вышел невредимым?

28 июля 2006 года

Дело молодых

Сорок лет назад в Пекине начались хунвейбинские погромы

Китайская «культурная революция» официально стартовала 8 августа 1966 г., ровно сорок лет назад. Постановление ЦК КПК «О китайской культурной революции» впервые назвало вещи своими именами. До этого хунвейбины уже были, в профессоров уже плевали, партийная верхушка уже прочесывалась частым гребнем на предмет выявления всякого разложения и ревизионизма, но называлось все это борьбой с мелкобуржуазными пережитками, выпалыванием сорной травы. 16 мая 1966 г. главной мишенью еще были пекинская парторганизация, мэр Пекина У Хань с его несвоевременной пьесой «Разжалование Хай Жуя», пекинская профессура, сановники, бывшие соратники. 8 августа стало ясно, что процесс будет тотальный: низвергнут не только зажравшихся, но и всех думающих вообще. Было объявлено «поглощение города деревней». Наружу вырвались самые темные инстинкты толпы. Если в мае у некоторых еще были иллюзии, что перемены затронут не всех, а только самых противных, — в августе уже никто ни на что не надеялся. Это примерно как во время расправы над РАППом или над Гусинским — когда начинают с противных, а добившись одобрения масс, принимаются за массы. Но мы постараемся без параллелей.

Мао Цзэдун был тем, что называется сегодня «эффективный руководитель». То есть в чистом виде прагматик, лишенный и тех немногих ограничений, которые есть у самого продвинутого марксиста. Потому что марксиста еще как-то ограничивает марксизм, а прагматики вроде Ленина и Мао понимают, что он не догма. Революция всегда пожирает своих детей, но сервирует их по-разному. В России в тридцать седьмом году это пожирание приняло формы имперского реванша (многие теперь пишут — «национального реванша», что все-таки преувеличено). В Китае реванш был скорее поколенческий, возрастной. Мао пошел против главного конфуцианского принципа — почтения к старшим и провозгласил молодежь передовым отрядом социалистического общества. Осмеянию подвергалась и ученость — вторая из конфуцианских добродетелей. «Сколько ни читай, умнее не станешь!» — сказал Председатель, и это, в общем, правда. Мало ли начитанных идиотов, хоть мы и договорились без параллелей? Короче, если террор 1937 года не означал компрометации самой идеи культуры — напротив, культура превозносилась, каменела в классических формах, беспрецедентно финансировалась, то китайская «культурная революция» была классическим бунтом дикости против знания, хамства против воспитанности и зверя против человека. Хунвейбинам потом, конечно, промыли мозги. Многие из них сами отправились на перевоспитание в деревни, куда только что под их улюлюканье свозили профессуру и культуру. Но в августе 1966 г., когда в Пекине начались погромы в интеллигентских домах, институтах и театрах, хунвейбины были искренне убеждены: их власть теперь навсегда, они-то и есть те самые новые хозяева новой жизни, ради которых всё.

«Самая агрессивная и закомплексованная среда — именно те, кому от пятнадцати до двадцати; а уж если в стране нет шанса сделать нормальную карьеру — злоба этого подростка возрастает в разы»

Это очень прагматично — сыграть не только на социальной, но и на возрастной разнице. Чем имманентней признак, по которому проводится разделение и науськивание, — тем циничней вождь и эффективнее результат. Ставка на молодежь — вообще очень плохая ставка, поскольку молодой человек не особенно опытен, страшно самоуверен и крайне жесток. Подросток (а большинство хунвейбинов как раз и были подростками, детьми городских окраин) всегда обидчив и мстителен, а пить, жрать и совокупляться ему хочется куда сильней, чем его родителям. Самая агрессивная и закомплексованная среда — именно те, кому от пятнадцати до двадцати; а уж если в стране нет шанса сделать нормальную карьеру — злоба этого подростка возрастает в разы. Хунвейбины ведь не просто так с энтузиазмом плевали в профессоров, надевали на них бумажные колпаки, заставляли мздоимцев ползать на коленях… Это был разрешенный, санкционированный, индуцированный, но вполне искренний народный гнев. Честно говоря, определенная часть народа, очень обижающаяся на слово «быдло», всегда хочет чего-то подобного. Тут только разреши.

Мао Цзэдун установил главный принцип государственного управления в периоды так называемых термидоров: хочешь получить идеально боеспособную армию сторонников — обратись к молодежи. Она внушаема, зависима, у нее неважно с тормозами. И ей очень хочется поскорее экспроприировать экспроприаторов — в Петрограде в восемнадцатом году этим тоже не старики занимались. Старики-то понимают, что к чему.

Надо сказать, в 1937-м Сталин постеснялся устроить культурную революцию типа той, что три десятка лет спустя устроит Мао. Не то чтоб он был особо застенчив или слишком зависел от собственного возраста (Мао в 1966-м был на 15 лет старше, чем Сталин в 1937-м), но он, как точно замечал Заболоцкий, был «человеком старой культуры», она не была для него пустым звуком, и решиться на столь беззастенчивую отмену всех прежних табу он не мог. Он ведь мечтал о возрождении национального характера (в своем, естественно, понимании), а вовсе не о разрушении его, каковую цель недвусмысленно ставил себе Мао. Мао посягнул на все существующие иерархии, заменив их единственной — вертикалью собственной личной власти. Сталин лучше знал людей и потому не собирался отменять все человеческое. Вот почему его империя, сколь бы противной она ни была, простояла после него еще тридцать с лишним лет, а «культурная революция» захлебнулась уже к концу 60-х. Дело в том, что дикие люди очень эффективны в разрушении и оплевании, хороши в погроме, но абсолютно беспомощны на производстве.

Так что у всякого постреволюционного кризиса есть как минимум два варианта — маоистский и сталинский. Маоистский характеризуется резкой враждебностью по отношению к культуре как таковой, опорой на молодых людей, которым старательно внушаются инстинкты социальной зависти, и апелляцией к тем слоям общества, у которых для этой социальной зависти есть серьезные предпосылки. Судя по некоторым приметам — в особенности по темпам формирования молодежных организаций «Наши», «Местные» и «Свои», — а также по стилистике пропагандистской работы в них, эти уроки учтены… но мы ведь договорились — без параллелей!

«Культурная революция» по маоистскому сценарию — это, конечно, эффективнее и травматичнее, чем террор по сталинскому. В результате «культурной революции» так или иначе пострадало более 100 миллионов человек — это даже для Китая многовато. Тем более что еще миллионов 50 пострадали в процессе выправления культурных перегибов и вычищения последышей «банды четырех» из всех слоев китайского общества. Так что это очень эффективная политика.

Но это и гораздо быстрей, если кто сомневается. Не только потому, что в стране заканчиваются запасы и квалифицированные рабочие. А потому, что коммунистическая убежденность может не пройти никогда, а молодость проходит за каких-то пять лет. Даже у хунвейбина.

10 августа 2006 года

Необыкновенный фашизм

Преступления в России стали раскрываться с пугающей быстротой. Это напоминает о лучших временах «царицы доказательств» — когда признательные показания арестованных, активно сотрудничающих со следствием, появлялись по первому требованию и в точности подтверждали версию следствия.

Я отнюдь не пытаюсь сказать, что «нацистская» версия взрыва вьетнамского кафе на Черкизовском рынке представляется мне стопроцентно надуманной. Когда в стране на всех уровнях так много делается, чтобы вывести наконец гомункулуса под названием «русский нацизм», эти усилия рано или поздно увенчиваются успехом. Эффективность, прагматизм, все такое… Правда, не совсем понятно, почему в ревущие девяностые, в условиях тотальной нищеты и национального унижения, когда гастарбайтеров и беженцев уже хватало, фашизм у нас не принялся — все ограничилось погромом пис-движения «Апрель», — а теперь вот, в эпоху стабилизации, расцвел пышным цветом и дал кровавые плоды. Но и это объяснимо — в девяностые пар выходил благодаря публичным дискуссиям, а сегодня воцарился такой государственный цинизм, что для фашизма возникла вполне питательная среда.

Пугает другое — именно скорость.

Подозреваемые Тихомиров и Костырев уже через день после их задержания перешли в разряд обвиняемых — им предъявлено обвинение и выписан ордер на арест, причем главным аргументом в официальных сообщениях Генпрокуратуры становится именно «царица доказательств». То есть личное признание студентов, активно сотрудничающих со следствием.

Можно было поверить, что маньяк Копцев отправился резать прихожан московской синагоги, начитавшись нацистской литературы и натерпевшись неудач в личной жизни. Легко допустить, что есть в Москве такой маньяк, вдобавок нигде не учившийся и не работавший, страдавший психическими патологиями и пр.

Непонятно другое — с какой стати два студента вполне приличных московских вузов успели почувствовать себя такими же безнадежными неудачниками? И какой это нацистской литературы они начитались в таком количестве? Вроде я не помню ни одного победоносно завершенного процесса против авторов нацистской литературы. Спокойно себе продаются в Москве всякого рода «Удары русских богов», «Споры о Сионе» и прочие увлекательные книги. И правильно — свобода слова. Неудачников в Москве тоже хватает, достаточно зайти на любой вокзал. Но что-то раньше они, начитавшись нацистской литературы, не устремлялись взрывать рынки. Или количество гастарбайтеров и азиатских торговцев достигло критической точки?

Еще удивительнее то, что Тихомиров и Костырев были задержаны сразу (Жуковцов — вечером), признательные показания якобы стали давать немедленно, а между тем версия насчет националистической подоплеки черкизовской трагедии была озвучена лишь в вечерних выпусках новостей. Поначалу на нее ничто вроде как не указывало.

Черкизовский рынок известен скоплением «лиц азиатской национальности», но почему нацисты стали взрывать именно вьетнамское кафе? Вьетнамских рынков в Москве хватает и без Черкизова… Традиционной мишенью скинхедов становились гастарбайтеры — азербайджанцы, армяне, — иногда негры, но вьетнамцы — это что-то новенькое.

Ладно, поверим и в это, но в своих признательных показаниях Тихомиров и Костырев первым делом заговорили о том, что рецепт изготовления бомбы почерпнули в интернете. И эта новость — с подачи генпрокурора Юрия Чайки, подчеркнувшего именно эту деталь в своем интервью «Российской газете», — пошла гулять по первым полосам и новостным сайтам все того же интернета. Сеть виновата! Все это очень славный предлог для того, чтобы поставить ее под тотальный контроль.

Наконец, удивительно, что в течение последних пятнадцати лет громкие преступления в России либо вовсе не раскрывались, либо раскрывались с опозданием, либо по крайней мере требовали неких усилий следовательской бригады. Теперь же убийцы и террористы не просто обнаруживаются сразу, по горячим следам, но немедленно начинают активно сотрудничать со следствием — что, согласитесь, не очень характерно для идейных борцов, какими вроде бы пытаются представить двух московских студентов. Кто или что так напугало их, что они кинулись выбалтывать все о своих личных неудачах, трудных судьбах и нацистской литературе, на которой воспитаны?

Кстати, у одного из студентов нашли взрывчатые вещества — он их на дому держал, и никто не замечал. А у другого — только литературу нацистского содержания. Что это за литература, интересно? Почему он хранил ее на дому, словно в интересах будущего следствия? Молился, что ли? И наконец — что подпадает теперь под литературу нацистского содержания? У меня дома тоже можно найти антисемитские брошюры, они мне для работы нужны… Надо же знать врага, в конце концов.

Повторяю: я вовсе не хочу сказать, что не доверяю следствию. Однако меня смущает эта быстрота. А помню историю с убийством молодого армянина в московском метро — и со стремительной поимкой убийцы, из которого, по широко растиражированным свидетельствам его матери, буквально выдавливали признательные показания.

Я понимаю и то, что в сегодняшнем российском обществе — опять-таки на всех этажах — хватает реальных примет нацизма. Не хотят ли расследованием частного преступления отвлечь наше внимание от куда более масштабных примет и куда более опасных тенденций? Мы боремся с фашизмом, и все как бы в порядке. Только очень уж странный получается фашизм — студенческий, неорганизованный, основанный на интернете…

А если все правда, и Тихомиров с Костыревым дают признательные показания на почве искреннего раскаяния (хотя хладнокровно убили десять человек и ранили более пятидесяти); если они в самом деле нацисты и за ними стоит много еще молодых единомышленников — не повод ли это грустно задуматься о том, что именно нынешняя эпоха породила преступления на национальной почве? Именно теперь, когда все материальные предпосылки для них исчезли, а Россия на глазах обретает былое величие?

24 августа 2006 года

«Ведь ты была всегда»

210 лет назад, 16 сентября 1796 г., Екатерина Великая заложила поистине великую бомбу под русскую государственность как таковую. Она ограничила ввоз книг из-за рубежа, ввела цензуру и упразднила частные типографии, разрешенные ею же за 13 лет до того.

Из всех нововведений просвещенной государыни, не прожившей после рокового указа и двух месяцев, это продержалось дольше всех и имело, без преувеличений, самые катастрофические последствия. Ужасное начиналось не тогда, когда цензуру вводили или ужесточали, но тогда, когда ее отменяли. Впервые она была отменена 24 ноября 1905 г., после чего Россию трясло еще два года; вторично — 27 апреля 1917 г., после чего бардак в стране нарастал лавинообразно и кончился в октябре большевистской диктатурой; третья отмена цензуры случилась только 1 августа 1990 г., и СССР просуществовал после нее меньше полутора лет. Отмена цензуры кажется чем-то вроде сухого закона, тоже неизменно губительного для российской государственности. Объяснение тут простое: если уж цензуру отменяют — значит, действительно гуляй, душа; это нечто вроде дорожного знака «Конец всех ограничений». Главная особенность русской свободы — именно ее страшная ограниченность, временность: все отлично понимают, что она ненадолго, и потому желают попользоваться ею всласть, до такой степени, чтобы заранее легитимизировать любой последующий заморозок. Цензуру всякий раз провожают недоуменным возгласом, прямо ахматовским — «Почти не может быть: ведь ты была всегда!». Ну, раз уж и ее нет — значит, государство опять беззащитно перед народом, и надо сделать все возможное, чтобы от него как можно быстрее не осталось камня на камне.

Русские писатели с их поистине сейсмической чуткостью всегда понимали, что отмена цензуры не столько освободит культуру, сколько очень быстро упразднит ее, поскольку настанут времена, при которых культура либо вовсе не выживет, либо окажется нужна ничтожному меньшинству, либо задохнется в объятиях нового диктатора. Еще Пушкин предупреждал: «Сегодня разреши свободу нам тисненья — что завтра выйдет в свет? Баркова сочиненья!» Пророчество сбылось 170 лет спустя с пугающей точностью. Менее всего я желал бы выглядеть сторонником цензуры или противником ее отмены: я всего лишь хочу показать, как указ 1796 года, не столь уж драконовский с виду и вполне объяснимый в контексте половинчатой екатерининской оттепели, трижды губил русскую государственность, и непременно погубит еще раз, если цензура вернется. Не следует думать, что хороша всякая свобода: свобода, дарованная свыше и вдобавок временная, с неизбежностью порождает временщиков, думающих только о собственной выгоде и разрушающих страну с потрясающей эффективностью. Эта свобода очень быстро приводит к торжеству примитивнейших инстинктов — ограничивается «Баркова сочиненьями» в культуре и ничем не стесненным воровством в экономике: ясно же, что праздник ненадолго.

Сегодняшняя цензура нарастает по екатерининскому сценарию: согласно указу 1796 года осуществлять надзор за печатной продукцией должны были прежде всего духовные лица — и эти-то лица сегодня все громче декларируют свое право не пущать. В Сыктывкаре оперному театру запретили показывать «Сказку о попе и работнике его Балде» на музыку Шостаковича, в Москве рекомендуют православным не посещать концерт Мадонны… Самое, однако, любопытное, что сторонниками цензуры не реже выступают и самые либеральные персонажи — поистине крайности сходятся: правозащитники не раз требовали запретить продажу экстремистской литературы. Последний прецедент был связан с Федерацией еврейских общин России, потребовавшей удалить с книжной выставки-ярмарки не только книги типа «Удара русских богов», но и любые сочинения авторов, когда-либо позиционировавших себя в качестве националистов. И проблема тут вовсе не в том, что «Удар русских богов» очевидно абсурден и запрет только прибавит ему славы, а в том, что цензура никогда не бывает половинчатой. Начав запрещать печатное слово, мы с неизбежностью породим ситуацию, при которой опять кому-то делегируем собственное право выбора книги для чтения в транспорте, сортире или постели. Цензура страшна не тогда, когда она вводится, а тогда, когда отменяется, — ибо вместе с нею отменяется, как правило, и власть. Эта роковая российская связка между государством и цензурой установилась 210 лет назад, и разрубить ее в одночасье никак не получится: упразднят одно — исчезнет и другое. Так что проще, честное слово, не вводить. Никакую: ни правозащитную, ни церковную, ни духовную.

Эта простая мысль тем более очевидна, что цензура ведь никогда и никого еще не предостерегла ни от межнациональной розни, ни от увлечения порнографией, ни даже от антигосударственной пропаганды. В Кондопоге продавалось гораздо меньше антиисламских брошюр и книг, нежели в Москве (где до погромов, тьфу-тьфу-тьфу, пока не дошло). Все главные экстремисты в русской истории — от декабристов до большевиков — сформировались в условиях жесточайших цензурных уставов. «Застойная» же цензура была уже чистой фикцией, потому что «Эрика» брала четыре копии — «и этого достаточно», как заметил поэт, разбиравшийся в предмете. Цензура никого не останавливает и ничего не прячет — она лишь фиксирует определенный уровень государственного лицемерия; и в этом заключается главный ее вред. Борцы за цензуру и впрямь сражаются за мораль, но, уточним, за двойную. А государство с официально провозглашенной двойной моралью обречено на гибель — неизбежную и, главное, некрасивую. Ибо когда нельзя говорить о том, что все понимают, — можно делать все, чего не видят.

Особенно если учесть, что под видом борьбы с экстремизмом нам все чаще пытаются всучить такой экстремизм, что мама не горюй. А борцы за чистоту нравов почему-то пишут с ошибками, а в устном общении слишком легко переходят на «ты» и размахивают руками в опасной близости от вашего носа.

14 сентября 2006 года

Неигрушки

Москва украсилась социальной рекламой: в правом нижнем углу сидит бедный красный зайчик. Слоган призывает взять его домой. Выше — призыв к массовому усыновлению детей из детдомов.

Этой теме посвящаются телепрограммы, радиоэфиры, газетные очерки. Героем дня становится человек, взявший в семью бездомного ребенка. Первая реакция — радость: наконец-то спохватились! Во всем мире давно признано: распределение детей по семьям — лучшее решение проблемы бездомности. Если, конечно, не считать макаренковского опыта, который нигде в мире пока не повторялся, а в СССР оказался успешен только в двадцатые-тридцатые. Разумеется, детдома в их нынешнем состоянии далеко не лучшее место для обделенных детей. Особенно для инвалидов. Усыновлять, и лучше бы всех!

Впрочем, тут я уже задумываюсь. Массовый характер предстоящего усыновления меня несколько настораживает. Дело не в том, что опасна любая кампанейщина, — иной вопрос без массовой кампании не решишь, особенно у нас, где все делается либо государственно организованным натиском, либо никак. Дело в том, что усыновление ребенка — особенно больного или измученного годами бездомья, родительского буйства, социального сиротства — не только подвиг, но и величайшая ответственность. А к этому наши люди не вполне готовы, как ни грустно.

Красный зайчик — игрушка, а ребенок — не зайчик, вот в чем штука. Взять щенка — и то уже достаточный риск. Но щенка потом можно выбросить или отдать в другие руки — за такое травмирование собачьей психики наш закон пока не карает. А ребенка брать в семью имеет право далеко не всякий. У нас это дело, конечно, и так обставлено дикими бюрократическими препонами — но главные требования предъявляются к быту, жилплощади, достатку… Обеспечить кроватью, столом для занятий, обедом может практически любая семья с достатком в тысячу долларов на человека, а то и меньше. Иной вопрос — готовность внутренняя: в условиях ценностного вакуума, который до сих пор ничем конкретным не заполнен, не всякий знает, чему научить собственных детей. А тут — чужие, с рождения страдавшие: им требуется не только воспитание, но и реабилитация. Благих намерений, к сожалению, мало. Я вовсе не требую, чтобы право на усыновление детдомовцев делегировалось только тем, кто предъявит справку о высшем педагогическом образовании и лестные характеристики от соседей снизу. Я вообще обращаюсь не к государству, регулирующему правила такого усыновления, а к тем, кто видит рекламу с зайчиком и желает немедленно сделать доброе дело.

Донорская кровь тоже очень нужна — но мы не допускаем к донорству вирусоносителей или алкоголиков. Почему же тогда в нашей благотворительности царствует принцип «Деньги не пахнут»? Больным детям, конечно, все равно, кто на них жертвует, но обществу не все равно, кого оно оправдывает и называет благодетелем. Я видел много семей, в которых появился усыновленный ребенок. И очень часто, увы, я наблюдал полную родительскую беспомощность перед этим вполне сложившимся человеком, с которым их домашние педагогические технологии абсолютно не работали. Видел я, к сожалению, и вовсе уж печальные ситуации — когда ребенка усыновляли с явно корыстной целью и, едва оформив документы на усыновление, начинали демонстрировать облагодетельствованного малыша как главный аргумент в свою пользу. Речь шла не только о расширении жилплощади или получении материальных преференций, но о некоей легитимизации в статусе святого, которому теперь все можно. Кто это смеет на меня жаловаться, ежели я ребенка усыновил?! У нас сегодня усыновление пропагандируется с такой глянцевой уверенностью в его благотворности, как будто не было страшного рассказа Фланнери О'Коннор «Хромые внидут первыми», как раз о губительности тех самых благих намерений. Как будто не было в литературе трифоновского «Исчезновения», одна из линий которого — как раз история старого большевика, который усыновил беспризорника и оказался перед ним совершенно беспомощен. Беспризорник этот тиранил его как хотел. Напомню, наконец, о прекрасном «Романе воспитания» Нины Горлановой и Вячеслава Букура: страшного автобиографического повествования о том, как чудесная интеллигентная семья взяла к себе несчастную дворовую девочку и стала развивать в ней таланты. Девочка оказалась такая, что семья по сей день в себя не придет. Беда, однако, в том, что пока девочка росла, о позитивном опыте прекрасных пермских интеллигентов успели рассказать местные журналисты, инициатива оказалась распропагандирована и подхвачена — примерно как инициатива семьи Берберовых, воспитывавших льва… Все это описано в «Романе воспитания» с натуры. Но его, кажется, мало кто читал.

Все это, наверное, звучит очень цинично. Но есть на свете куда более циничные вещи. Например, когда в детдом приходят будущие приемные родители и начинают выбирать объект для усыновления. Выбирают симпатичных, хорошеньких. По возможности здоровых. Некрасивые и больные остаются. И боюсь, что эти торги — не лучший опыт в смысле воспитания. Он может оказаться такой травмой, что никаким добрым отношением не выправишь. Может быть, сегодня это научились обставлять как-нибудь менее травматично — не знаю. Может, гипотетические родители подсматривают в щелочку, незримые для усыновляемых?

Ни в какой мере не хочу затруднить и без того непростой процесс усыновления обездоленных детей. Хочу только, что ли, уравновесить как-то этого красного зайчика с его жалобным призывом. Напомнить людям о том, что делать добро не только почетно, но еще и очень трудно. Современному россиянину почти не за что уважать себя — развернуться негде, великих задач нет, на работе рабство покруче совкового… Вот он и пытается делать добро, неразборчиво и неумело. У нас хорошо знают об американских чудовищных историях, когда усыновленные русские дети становились жертвами побоев, а то и глумления. Множество ток-шоу посвящалось вопросу: разрешать ли иностранцам усыновлять российских детей?! Но что-то мне подсказывает, что иностранцы в большинстве своем готовы к этому гораздо лучше и способны им дать гораздо больше. А перед отечественными спекулянтами — либо просто некомпетентными и недальновидными людьми — наши дети совершенно беззащитны.

Все это тем более грустно, что всех ведь не усыновят. Всегда останутся те, «кого не взяли». А потому единственное решение — делать приемлемые, нормальные, хорошие детдома. О которых не страшно думать, мимо которых не страшно проходить. Благотворительность не решает ни одной проблемы — в лучшем случае она повышает самоуважение благотворителя. Страна, в которой не хватает воспитателей, педагогов, игрушек и одежек для сирот и беспризорников, не решит ни одной своей проблемы. Потому что она аморальна, а аморальным Бог не помогает.

28 сентября 2006 года

Перманентная Россия

Какое счастье, что химическая завивка, столетие которой широко отмечается во всем мире, была изобретена немцем Карлом Несслером (в Лондоне, где у него был собственный парикмахерский салон) лишь в 1906 году!

Если бы судьбоносное изобретение стало покорять мир, допустим, в начале XVIII века — о, к каким чудовищным последствиям оно привело бы в России, переживавшей пик петровских реформ! Несслер дважды сжег шевелюру своей жены Катарины, добиваясь совершенства; завивка по первости была рискованным и травматичным делом. Если бы Петр I начал насаждать в подведомственной ему России этот символ европейской цивилизации, не ограничиваясь рубкой бород, — сколько боярских шевелюр выгорело бы начисто! Сколько девичьих кос было бы безжалостно обрублено рукой великого модернизатора, дабы красавицы являлись при дворе исключительно в европейском виде! Российским колонизаторам обычно невдомек, что азиатское насаждение европейских ценностей обесценивает их на корню; но с другой стороны — как и внедрять новые ценности в стране, где любые перемены, от идеологических до климатических, достигаются исключительно натиском сверху! Если бы в Европе в петровские времена появились бигуди, при дворе не осталось бы неокудрявленного существа, и жутко подумать об участи лысых: Петр и его веселые соратники не остановились бы перед тем, чтобы завивать их ниже живота.

Хорошо, что перманент не появился и при Анне Иоанновне, когда петровская диктатура повторилась в гротескном и выхолощенном виде. Так всегда бывает у нас на этапе подмораживания, когда содержание реформ выхолащивается начисто, а жестокость доходит до прямого садизма. У реформатора есть сверхцель, у постреформатора — только страстное и самоцельное желание укрепить дисциплину; и если при Петре химзавивка внедрялась бы ради европеизации — Анна с другом Бироном завивала бы всех ради чистого доминирования. Страшно представить себе свадьбу двух шутов в перманенте посреди Ледяного дома; еще страшней вообразить казнь Волынского — только за то, что отказался завиваться. А насильственная ода Тредиаковского, воспевающая щипцы?! За ним бы не заржавело…

Екатерина не насаждала бы завивку, но поощряла ее; осторожное высказывание Радищева о том, что барыни завиваются у заезжих французов, в то время как крестьяне не имеют хлеба, стоило бы ему отправки в Илимский острог. Зато уж Павел, отменяя установления ненавистной матери, наряду с круглыми шляпами немедля запретил бы и завивку, сию англо-германскую заразу, несущую на Русь свободомыслие. Кудрявым от природы пришлось бы немедленно развиваться; развитие сделалось бы лозунгом момента. Головы летели бы, как кочаны. После убийства курносого самодержца Александр I провел бы первым делом либерализацию, разрешив кудрявость — естественную и даже искусственную, но Николай решительно повел бы борьбу с кудрями, поскольку с русским духом перманент никак не согласуется. Самодержавие, православие, народность предполагают возвращение к традиции: русские смазывают волосы маслом, добиваясь зеркального блеска, и эта гладкость символизирует покорность народа Богу и монарху. Что это там курчавится? Что противится гребню? Немедля загладить, а при сопротивлении обрить! Уваров непременно подвел бы под гладковласие идеологическую базу; кучерявость стала бы опасным символом нелояльности, и Пушкину, после некоторой паузы согласившемуся отречься от вольнодумных заблуждений, пришлось бы долго доказывать, что кудрявость его арапская, а не перманентная. «Они сами, сами вьются, государь!» — пояснял бы он растерянно в ответ на суровый выговор: «Пушкин, ведь ты обещал, что ты теперь МОЙ Пушкин. А Бенкендорф докладывает, что ты опять завился. Полно, прилично ли это твоим летам? Ведь ты историограф и женатый человек!» И уж конечно, несчастный Бенедиктов за вольнолюбивое стихотворение «Кудри девы-чародейки, кудри — блеск и аромат» был бы сослан в Вятку, где подружился бы с Герценом, так что у его отдаленного потомка по фамилии Венедиктов, тоже очень кудрявого, были бы личные причины ненавидеть диктатуру…

Некоторая либерализация настала бы только в шестидесятые годы, когда наряду с освобождением крестьян была бы частично разрешена и химзавивка. Либералы тотчас кинулись бы завиваться в знак солидарности с поумневшей и подобревшей властью — разночинцы, напротив, демонстративно носили бы гладкие прически, выражая тем самым недовольство половинчатыми реформами. «Вам кинули кусок, а вы радуетесь!» Тургенев бы завился, Чернышевский демонстративно приглаживал бы и без того гладкие льняные волосы, а Некрасов, не в силах выбрать между ними, благодарил бы судьбу за то, что рано облысел. Кучерявость опять попала бы в опалу лишь при Александре III. Победоносцев лично стриг бы непокорных — это заменило бы пафосную процедуру гражданской казни; революционерки тайно делали бы перманент в подпольных парикмахерских, где изготовлялись также и бомбы.

Большевики шли бы к власти под лозунгом «Даешь перманент!», поскольку всякий пролетарий имеет естественное право быть курчавым, а самодержавие не смеет регламентировать цвет и фактуру волос; даже Манифест 1905 года, который разрешил бы кудри наряду со свободой слова и собраний, не остановил бы волну народного возмездия. Правда, сразу после своей победы большевики запретили бы химзавивку как неуместную роскошь — именно так они поступали со всеми замечательными вещами, за которые боролись на пути к власти. Единственно правильной прической была бы объявлена ленинская.

Хорошо, что перманент был изобретен только в 1906 году. Иначе в России сажали и истребляли бы писателей, мыслителей и рядовых граждан еще и под предлогом их естественной или искусственной кучерявости. У нас ведь это могут делать по любому поводу, а то и вовсе без всякого. Чему вы удивляетесь, живя в стране, где признаком нелояльности считалась борода, маркером свободомыслия — круглая шляпа, а залогом государственничества — интерес к горным лыжам?

5 октября 2006 года

Анекдот начал новую жизнь

Слухи о его кончине были сильно преувеличены

Наш вклад в мировую культуру

В качестве литературного жанра анекдот конституировал Андрей Синявский, написав в 1974 году (эссе «Река и песня»), что главный вклад России в мировую культуру ХХ века — блатная баллада и анекдот. Остальное тоже было, и хорошее, но романы-эпопеи и даже хорошие стихи писали во всем мире. А русский литературный анекдот, чаще всего политический, из серии «три-пятнадцать» (три года — слушателю, пятнадцать — рассказчику), по-настоящему расцвел только у нас: даже в нацистской Германии такого не было. Вероятно, потому, что тамошний тоталитаризм был тотальнее: СЛИШКОМ боялись.

У нас же даже в расцвете террора, в самые черные ежовские и бериевские годы, даже при позднем Сталине, ничего уже не стеснявшемся, анекдот процветал, служа главным (наряду с матом) всенародным утешением.

Рискну предположить — вслед за историософом М.Тартаковским, — что сталинизм со всеми его ужасами был все же родным, своим, вытекал из логики развития русской революции и русской же имперской идеи, как бы сегодняшние патриоты ни открещивались от большевизма; гитлеризм же был все-таки чужой, оккультный, средневековый, искусственный. Дурное фэнтези. Отсюда обилие анекдотов при Сталине — и относительное затишье при Гитлере.

А может, анекдот вообще русское национальное изобретение, ибо такое раздвоение сознания — очень наше: делать все как положено — и отслеживать со стороны, смеясь над этим.

Русский человек никогда не бывает вполне лоялен ни к одной идее: даже самый правоверный коммунист какой-то частью сознания иронизирует над своей правоверностью. Фанатиком может быть китаец, немец, еврей — но вот в русских, слава богу, отвратительная эта черта встречается куда реже: здравый смысл не перешибешь. «Русский мужик произносит имя Божие, почесывая себе кое-где», — замечал Белинский в письме Гоголю; это же касается не только Божьего имени, но и Марксова, и сталинского, и андроповского. И путинского.

Вечная ироническая дистанция

Иное дело, что анекдот — то есть главный способ народной рефлексии, стороннее самоироническое отслеживание, — возникает не только тогда, когда «смешно». В России всегда смешно. У нас такая политическая жизнь, что не надо особо напрягаться для сочинения хорошего анекдота. Надо лишь, чтобы власть при этом соблюдала видимость приличий.

Анекдот, как нож, просовывается в щель между официальной ложью и реальным положением вещей. Он строится чаще всего на осмеянии лицемерия. Вот почему и власть, и народ одинаково любили анекдоты в 70-е годы: это были такие правила игры. Все понимали ситуацию: как в тогдашнем анекдоте — мы делаем вид, что работаем, а вы делаете вид, что платите.

Любой тогдашний анекдот имел в основе именно этот когнитивный диссонанс, растроение, а то и расчетверение личности: видим одно, думаем другое, дома говорим третье, на работе четвертое. И все довольны, поскольку означенная дистанция между официальным мнением и внутренним ощущением как-то связана с русским национальным характером, гуманным и в силу этого не принимающим никакой тотальности.

Мы этой тотальности много навидались и умеем с нею уживаться, чтобы не сойти с ума. Даже у врача вырабатывается профессиональный цинизм — чтобы не терять спокойствия при соприкосновении с чужой болью. Русский профессиональный навык — на жестокость власти и торжество беззакония отвечать юмором, не доверяя стопроцентно никаким новым Грозным. Да, наш народ умеет актуализировать в худшие времена свои худшие черты: начинается доносительство, социальное мщение, злорадство. Но есть и другие черты, лучшие: стойкость и вечная ироническая дистанция.

Зазор между личностью и типажом

Вспомним лучшие анекдоты нашей юности: дегероизация советских святынь — анекдоты про Василия Ивановича и Петьку.

Чапаева в этих анекдотах вовсе не унижали — как отметил Пелевин, он был истинно народным героем. Народным, а не партийным. Алкашом, драчуном, бабником, изобретательным хитрецом, врагом лицемерия.



Поделиться книгой:

На главную
Назад