Дмитрий Быков
Последнее время
стихи, поэмы, баллады
I
Арион
Кипит, как осенью в Крыму, Прибоя сборная солянка. Певец очухался. К нему Спешит босая поселянка: «Как ваше имя?» Смотрит он И отвечает: Арион. Он помнит спутанно, вчерне, Как эпилептик после корчей: Их было много на челне, Рулем рулил какой-то кормчий, Который вроде был умен… А впрочем, нет. Не то бы он Избегнул страшного конца, Погнавши с самого начала Сладкоголосого певца Пинками на фиг от причала Во глубину сибирских руд: Певцов с собою не берут. Измлада певчий Арион Любезен отчему Зевесу. Ему показывает он Всегда одну и ту же пьесу: Певец поднимется с камней — И все закрутится по ней: Под кровлю, словно на корму, Вползет он, чертыхнувшись дважды, И поселянка даст ему В порядке утешенья жажды Сперва себя, потом кокос — И все помчится под откос. Зачем ты, дерзкий Аквилон, На тихий брег летишь стрелою? Затем, что мерзкий Арион На солнце сушит под скалою Трусы, носки et cetera В надежде славы и добра. «Смотри, смотри, как я могу! Сейчас, как воин после пьянки, Я буду пальмы гнуть в дугу, Разрушу домик поселянки В припадке ярости слепой — А ты, певец, проснись и пой! Не слушай ложного стыда, Не бойся пенного кипенья. Все это лучшая среда Для созерцания и пенья: Ты втайне этого хотел — Не то бы я не налетел. С тех пор, как в мир вошел распад, Он стал единственным сюжетом. Певцы, когда они не спят, Поют единственно об этом, Как ветр в расщелине кривой Всегда рождает только вой. О этот заговор со злом! В тебе, как в древнем изваянье, Змеится трещина, разлом, Сквозное певчее зиянье, И потому ты даже рад, Когда свергаешься во ад. Ты резонируешь с любой Напастью: буря, бунт, разлука… Когда б не стонущий пробой, Не издавал бы ты ни звука: В натурах цельных есть уют, Но монолиты не поют. Смотри, смотри, как свет и тьма Ведут свои единоборства, Сметают толпы, мнут дома… Ты только, главное, не бойся: На море иль на берегу — Но я тебя оберегу. Высоких зрелищ зритель ты. Их оценить рожден один ты. Могу понять твои мечты Про домик, садик, гиацинты — Но Вечный жид принадлежит И никуда не убежит». Кыш, поселянка! Хватит чувств. Отставить ахи и вопросы, Я тут за лето подлечусь, Поправлюсь, выпью все кокосы И плот построю к сентябрю. Беги, кому я говорю! 2005 год
Вариации-1
1. До
Ясно помню большой кинозал, Где собрали нас, бледных и вялых,— О, как часто я после бывал По работе в таких кинозалах! И ведущий с лицом как пятно Говорил — как в застойные годы Представлял бы в музее кино «Амаркорд» или «Призрак свободы». Вот, сказал он, смотрите. (В дыму Шли солдаты по белому полю, После били куранты…) «Кому Не понравится — я не неволю». Что там было еще? Не совру, Не припомню. Какие-то залпы, Пары, споры на скудном пиру… Я не знаю, что сам показал бы, Пробегаясь по нынешним дням С чувством нежности и отвращенья, Представляя безликим теням Предстоящее им воплощенье. Что я им показал бы? Бои? Толпы беженцев? Толпы повстанцев? Или лучшие миги свои — Тайных встреч и опять-таки танцев, Или нищих в московском метро, Иль вояку с куском арматуры, Или школьников, пьющих ситро Летним вечером в парке культуры? Помню смутную душу свою, Что, вселяясь в орущего кроху, В метерлинковском детском раю По себе выбирала эпоху, И уверенность в бурной судьбе, И еще пятерых или боле, Этот век приглядевших себе По охоте, что пуще неволи. И поэтому, раз уж тогда Мы, помявшись, сменили квартиру И сказали дрожащее «да» Невозможному этому миру,— Я считаю, что надо и впредь, Бесполезные слезы размазав, Выбирать и упрямо терпеть Без побегов, обид и отказов. Быть — не быть? Разумеется, быть, Проклиная окрестную пустошь. Полюбить — отпустить? Полюбить, Даже зная, что после отпустишь, Потому что мы молвили «да» Всем грядущим обидам и ранам, Покидая уже навсегда Темный зал с мельтешащим экраном, Где фигуры без лиц и имен — Полутени, получеловеки — Ждут каких-нибудь лучших времен И, боюсь, не дождутся вовеки. 2. После
Так и вижу подобье класса, Форму несколько не по мне, Холодок рассветного часа, Облетающий клен в окне, Потому что сентябрь на старте (Что поделаешь, я готов). Сплошь букеты на каждой парте — Где набрали столько цветов? Примечаю, справиться силясь С тайной ревностью дохляка: Изменились, поизносились, Хоть и вытянулись слегка. Вид примерных сынков и дочек — Кто с косичкой, кто на пробор. На доске — учительский почерк: Сочиненье «Как я провел Лето». Что мне сказать про лето? Оглянусь — и передо мной Океан зеленого цвета, Хрусткий, лиственный, травяной, Дух крапивы, чертополоха, Город, душный от тополей… Что ж, неплохо провел, неплохо. Но они, видать, веселей. Вон Петров какой загорелый — На Канары летал, пострел. Вон Чернов какой обгорелый — Не иначе, в танке горел. А чего я видал такого И о чем теперь расскажу — Кроме Крыма, да Чепелева, Да соседки по этажу? И спросить бы, в порядке бреда, Так ли я его проводил, Не учителя, так соседа — Да сижу, как всегда, один. Все, что было, забыл у входа, Ничего не припас в горсти… Это странное время года Трудно правильно провести. Впрочем, стану еще жалеть я! У меня еще есть слова. Были усики и соцветья, Корни, стебли, вода, трава, Горечь хмеля и медуницы, Костяника, лесной орех, Свадьбы, похороны, больницы — Все как надо. Все как у всех. Дважды спасся от пистолета. Занимал чужие дома. Значит, все это было лето. Даже, значит, когда зима. Значит, дальше — сплошная глина, Вместо целого — град дробей, Безысходная дисциплина — Все безличнее, все грубей. А заснешь — и тебе приснится, Осязаема и близка, Менделеевская таблица Камня, грунта, воды, песка. 1995, 2001 гг.
«Мой дух скудеет…»
Мой дух скудеет. Осталось тело лишь, Но за него и гроша не дашь. Зато я понял, что ты делаешь: Ты делаешь карандаш. Как в студенческом пересказе, Где сюжет неприлично гол, Ты обрываешь ветки и связи И оставляешь ствол. Он дико смотрится в роще, На сквозняке, в сосняке, Зато его проще Держать в руке. И вот, когда я покину Все, из чего расту, Ты выдолбишь сердцевину И впустишь пустоту, Чтоб душа моя не мешала Разбирать письмена твои,— Это что касается жала Мудрой змеи. Что до угля, тем паче Пылающего огнем,— Это не входит в твои задачи. Что тебе в нем? Ты более сдержан, Рисовка тебе претит. У тебя приготовлен стержень — Графит. Он черен — и к твоему труду Пригоден в самый раз. Ты мог его закалить в аду, И это бы стал алмаз — Ледяная нежить, Прямизна и стать… Но алмазами режут, А ты намерен писать. И когда после всех мучений Я забыл слова на родном — Ты, как всякий истинный гений, Пишешь сам, о себе одном. Ломая, переворачивая, Затачивая, чиня, Стачивая, растрачивая И грея в руке меня. 1997 год
Кольцо
Я дыра, я пустое место, щель, зиянье, дупло, труха, Тили-тили-тесто, невеста в ожидании жениха, След, который в песке оттиснут, знак, впечатанный в известняк, Тот же выжженный ствол (фрейдистов просят не возбуждаться так). Все устроенные иначе протыкают меня рукой. Я не ставлю себе задачи и не знаю, кто я такой. Я дыра, я пространство между тьмой и светом, ночью и днем, Заполняющее одежду — предоставленный мне объем. Лом, оставшийся от прожекта на штыки его перелить. Дом, который построил некто, позабыв его населить. Я дыра, пустота, пространство, безграничья соблазн и блуд, Потому что мои пристрастья ограничены списком блюд, Я дыра, пустота, истома, тень, которая льнет к углам, Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам, Обе правды во мне валетом, я не зол и не милосерд, Я всеядный, амбивалентный полый черт без примет и черт, Обезличенный до предела, не вершащий видимых дел, Ощущающий свое тело лишь в присутствии прочих тел; Ямка, выбитая в твердыне, шарик воздуха в толще льда, Находящий повод к гордыне в том, что стоит только стыда. Я дыра, пролом в бастионе, дырка в бублике, дверь в стене Иль глазок в двери (не с того ли столько публики внемлет мне?), Я просвет, что в тучах оставил ураган, разгоняя мрак, Я — кружок, который протаял мальчик, жмущий к стеклу пятак, Я дыра, пустота, ненужность, образ бренности и тщеты, Но, попавши в мою окружность, вещь меняет свои черты. Не имеющий ясной цели, называющий всех на вы, Остающийся на постели оттиск тела и головы, Я — дыра, пустота, никем не установленное лицо, Надпись, выдолбленная в камне, на Господнем пальце кольцо. 1995 год
«Оторвется ли вешалка у пальто…»
Оторвется ли вешалка у пальто, Засквозит ли дырка в кармане правом, Превратится ли в сущее решето Мой бюджет, что был искони дырявым,— Все спешу латать, исправлять, чинить, Подшивать подкладку, кроить заплатку, Хоть и кое-как, на живую нить, Вопреки всемирному беспорядку. Ибо он не дремлет, хоть спишь, хоть ешь, Ненасытной молью таится в шубе, Выжидает, рвется в любую брешь, Будь то щель в полу или дырка в зубе. По ночам мигает в дверном глазке — То очнется лампочка, то потухнет,— Не побрезгует и дырой в носке (От которой, собственно, все и рухнет). Торопясь, подлатываю ее, Заменяю лампочку, чтоб сияла, Защищаю скудное бытие, Подтыкаю тонкое одеяло. Но и сам порою кажусь себе Не учтенной в плане дырой в кармане, Промежутком, брешью в чужой судьбе, А не твердым камнем в Господней длани. Непорядка признак, распада знак, Я соблазн для слабых, гроза для грозных, Сквозь меня течет мировой сквозняк, Неуютный хлад, деструктивный воздух. Оттого скудеет день ото дня Жизнь моя, клонясь к своему убытку. Это мир подлатывает меня, Но пока еще на живую нитку. 1996 год
«Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ…»
Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ. Все наши фиоритуры не стоят наших затрат. Умение строить куры, искусство уличных драк — Все выше литературы. Я правда думаю так. Покупка вина, картошки, авоська, рубли, безмен Важнее спящих в обложке банальностей и подмен. Уменье свободно плавать в пахучей густой возне Важнее уменья плавить слова на бледном огне. Жизнь выше любой удачи в познании ремесла, Поскольку она богаче названия и числа. Жизнь выше паскудной страсти ее загонять в строку, Как целое больше части, кипящей в своем соку. Искусство — род сухофрукта, ужатый вес и объем, Потребный только тому, кто не видел фрукта живьем. Страдальцу, увы, не внове забвенья искать в труде, Но что до бессмертия в слове — бессмертия нет нигде. И ежели в нашей братье найдется один из ста, Который пошлет проклятье войне пера и листа И выскочит вон из круга в разомкнутый мир живой — Его обниму, как друга, к плечу припав головой. Скорее туда, товарищ, где сплавлены рай и ад В огне веселых пожарищ, а я побреду назад, Где светит тепло и нежаще убогий настольный свет — Единственное прибежище для всех, кому жизни нет. 1996 год
Послание к юноше
«Пусть так. Я прав.»
Р.-М.Рильке Мечтая о надежности семьи, Забыв о юных бреднях, детских сплетнях, Любимейшие девушки мои Выходят замуж за сорокалетних. Они звонят меня предупредить — Уже почти как друга или брата,— Они с улыбкой просят заходить, Но радуются как-то виновато. Есть выбор: дом-гора и дом-дыра, Нора, где скрип пера и плачут дети. Что я могу вам дать? А вам пора. Написан Вертер. Не держу. Идите. Пусть так. Он прав. Ты с ним. Вы есть. Нас нет. Прощай. Я буду тени незаметней. Когда-нибудь мне будет сорок лет. Я встречусь со своей двадцатилетней. Я встречу взгляд ее бездонных глаз. Она не отведет их. Так и выйдет. И юноша, родившийся сейчас,— О наш удел! — меня возненавидит. Прости меня, о юноша! Прости! Не шляйся по Москве, не бей бутылок, Сумей зажать отчаянье в горсти И не бросай проклятий ей в затылок — Все таковы они! Пусть так. Я прав. Их дело — глотку драть в семейных ссорах, А наш удел — закусывать рукав И выжидать, пока нам будет сорок. О юноша! Найди довольно сил Не закоснеть в презрении и злобе, Простить ее, как я ее простил, И двинуть дальше, захромав на обе,— Уйти из дома в каплющую тьму В уже ненужной новенькой «аляске» И написать послание тому, Кто дрыгает ножонками в коляске. 1989 год
«Юность смотрит в телескоп…»
Н.С.
Юность смотрит в телескоп. Ей смешон разбор детальный. Бьет восторженный озноб От тотальности фатальной. И поскольку бытиё Постигается впервые, То проблемы у нее Большей частью мировые, Так что как ни назови — Получается в итоге Все о дружбе и любви, Одиночестве и Боге. Юность пробует парить И от этого чумеет, Любит много говорить, Потому что не умеет. Зрелость смотрит в микроскоп. Мимо Бога, мимо черта, Ибо это — между строк. В окуляре — мелочовка: Со стиральным порошком, Черным хлебом, черствым бытом, И не кистью, а мелком, Не гуашью, а графитом. Побеждая тяжесть век, Приопущенных устало, Зрелость смотрит снизу вверх, Словно из полуподвала,— И вмещает свой итог, Взгляд прицельный, микроскопный,— В беглый штрих, короткий вздох И в хорей четырехстопный. 1990 год
Мост
«И все поют стихи Булата На этом береге высоком…» Ю.Мориц На одном берегу Окуджаву поют И любуются вешним закатом, На другом берегу подзатыльник дают И охотно ругаются матом. На одном берегу сочиняют стихи, По заоблачным высям витают,— На другом берегу совершают грехи И совсем ничего не читают. На другом берегу зашибают деньгу И бахвалятся друг перед другом, И поют, и кричат, а на том берегу Наблюдают с брезгливым испугом. Я стою, упираясь руками в бока, В берега упираясь ногами, Я стою. Берега разделяет река, Я как мост меж ее берегами. Я как мост меж двумя берегами врагов И не знаю труда окаянней. Я считаю, что нет никаких берегов, А один островок в океане. Так стою, невозможное соединя, И во мне несовместное слито, Потому что с рожденья пугали меня Неприязненным словом «элита», Потому что я с детства боялся всего, Потому что мне сил не хватало, Потому что на том берегу большинство, А на этом — отчаянно мало. Первый берег всегда от второго вдали, И увы — это факт непреложный. Первый берег корят за отрыв от земли — Той, заречной, противоположной. И когда меня вовсе уверили в том (А теперь понимаю, что лгали) — Я шагнул через реку убогим мостом И застыл над ее берегами. И все дальше и дальше мои берега, И стоять мне недолго, пожалуй, И во мне непредвиденно видят врага Те, что пели со мной Окуджаву. Одного я и вовсе понять не могу И со страху в лице изменяюсь: Что с презреньем глядят на чужом берегу, Как шатаюсь я, как наклоняюсь, Как руками машу, и сгибаюсь в дугу, И держусь на последнем пределе,— А когда я стоял на своем берегу, Так почти с уваженьем глядели. 1986 год
Пригородная электричка
В пригородной электричке — грязной, мерзлой, нежилой — наблюдаю по привычке лица едущих со мной. Вон у двери мерзнет шлюха — запахнула пальтецо. Отрешенная старуха солит серое яйцо. Некто углубился в чтенье — «Труд», вторая полоса. Лыжница от ожиренья хочет убежать в леса. Парень в рыжем полушубке, лет примерно двадцати, обнимает девку в юбке типа «господи прости».
Ненавижу приоткрытость этих пухлых, вялых губ, эту чахлую небритость, эти брови, этот чуб, ненавижу эту руку на податливом плече, эту скуку, эту суку… Ненавижу вообще.
Подмосковные пейзажи, вы мучительны весной! Над кустарником и даже над полоскою лесной — дух безлюдья, неуюта, холод, пустота, печаль… Если он и мил кому-то, то волкам, и то едва ль. Городишко за чертою пригородной — глух и нем. С ним согласен нищетою посоперничать Гарлем. Одинокий призрак стога, почерневшие дома — и железная дорога безысходна и пряма.
Ветер носит клочья дыма, бьется в окна, гнет кусты. Носит пачку с маркой «Прима» и газетные листы, и бумажку от конфеты, выцветшую от дождей, и счастливые портреты звезд, героев и вождей, и пластмассовые вилки, и присохшие куски, корки, косточки, обмылки, незашитые носки, отлетевшие подметки, оброненные рубли, тени, призраки, ошметки наших ползаний в пыли, непристойные картинки, пыль, троллейбусный билет, прошлогодние снежинки и окурки сигарет.
Выдох на последнем слоге, вдох, и выдох, и опять…
Уберите ваши ноги!
Дайте голову поднять!
1986 год
«…И если даже — я допускаю…»
…И если даже — я допускаю — Отправить меня на Северный полюс, И не одного, а с целым гаремом, И не в палатку, а во дворец; И если даже — ну, предположим — Отправить тебя на самый экватор, Но в окружении принцев крови, Неотразимых, как сто чертей; И если даже — вполне возможно — Я буду в гареме пить ркацители, А ты в окружении принцев крови Шампанским брызгать на ананас; И если даже — я допускаю, И если даже — ну, предположим, И если даже — вполне возможно — Осуществится этот расклад, То все равно в какой-то прекрасный Момент — о, как он будет прекрасен!— Я расплююсь со своим гаремом, А ты разругаешься со своим, И я побегу к тебе на экватор, А ты ко мне — на Северный полюс, И раз мы стартуем одновременно И с равной скоростью побежим, То, исходя из законов движенья И не сворачивая с дороги, Мы встретимся ровно посередине… А это как раз и будет Москва! 1987 год
«Среди пустого луга…»
Среди пустого луга, В медовой дымке дня Лежит моя подруга, Свернувшись близ меня. Цветет кипрей, шиповник, Медвяный травостой, И я, ее любовник, Уснул в траве густой. Она глядит куда-то Поверх густой травы, Поверх моей косматой Уснувшей головы — И думает, какая Из центробежных сил Размечет нас, ломая Остатки наших крыл. Пока я сплю блаженно, Она глядит туда, Где адская геенна И черная вода, Раскинутые руки, Объятье на крыльце, И долгие разлуки, И вечная — в конце. Пока ее геенной Пугает душный зной — Мне снится сон военный, Игрушечный, сквозной. Но сны мои не вещи, В них предсказаний нет. Мне снятся только вещи, И запахи, и цвет. Мне снится не разлука, Чужая сторона, А заросли, излука И, может быть, она. И этот малахитный Ковер под головой — С уходом в цвет защитный, Военно-полевой. Мне снятся автоматы, Подсумки, сапоги, Какие-то квадраты, Какие-то круги. 2000 год
Монолог с ремаркой
Ангел, девочка, Психея, Легкость, радость бытия! Сердце плачет, холодея: Как я буду без тебя? Как-то без твоей подсветки Мне глядеть на этот свет, Эти зябнущие ветки, На которых листьев нет, Ноздреватость корки черной На подтаявшем снегу… Мир, тобой не освещенный, Как-то вынести смогу? Холодок передрассветный, Пес ничей, киоск газетный, Лед, деревья, провода, Мир бестрепетный, предметный, Неподвижный, безответный — Как я буду в нем тогда? Как мне с этим расставаньем, С этим холодом в груди? До весны с тобой дотянем, Ради бога, погоди! Там-то нам с тобой вздохнется Прежним воздухом твоим, Там-то крыльями взмахнется Не одной, а нам двоим… Там-то, весело старея, Век свой будем вековать — Я твой псих, а ты Психея, Вместе будем психовать… Лепет, трепет, колыханье, Пляска легкого огня, Ангел мой, мое дыханье, Как ты будешь без меня? Полно, хватит, успокойся! Над железной рябью крыш, Выбив мутное оконце, Как одна-то полетишь — За любовью идеальной, За кибиткой кочевой, Над Арбатской радиальной, Над Таганской кольцевой? Как пуста моя берлога — Та, где ты со мной была! Ради бога, ради бога, Погоди, помедли, пого… (Звон разбитого стекла.) 1990 год
Рубайят
Я не делал особого зла, вообще говоря, Потому что такие дела, вообще говоря, Обязательно требуют следовать некой идее, А идей у меня без числа, вообще говоря. Я без просьбы не делал добра, вообще говоря, Потому что приходит пора, вообще говоря,— Понимаешь, что в жизнь окружающих страшно вторгаться Даже легким движеньем пера, вообще говоря. Не причастный к добру и ко злу, вообще говоря, Я не стану подобен козлу, вообще говоря, Что дрожит и рыдает, от страха упав на колени, О своих пред Тобою заслугах вотще говоря. 1990 год
«Понимаю своих врагов…»
Понимаю своих врагов. Им и вправду со мною плохо. Как отчетлива их шагов неизменная подоплека! Я не вписываюсь в ряды, выпадая из парадигмы Даже тех страны и среды, что на свет меня породили, И в руках моих мастерок — что в ряду овощном фиалка. Полк, в котором такой стрелок, неизбежно терпит фиаско. Гвозди гнутся под молотком, дно кастрюли покрыла копоть, Ни по пахоте босиком, ни в строю сапогом протопать. Одиночество — тяжкий грех. Мне чужой ненавистен запах. Я люблю себя больше всех высших принципов, вместе взятых. Это только малая часть. Полный перечень был бы долог. Хватит названного — подпасть под понятье «полный подонок». Я и сам до всего допер. Понимаю сержанта Шмыгу, Что смотрел на меня в упор и читал меня, будто книгу: Пряжка тусклая на ремне, на штанах пузыри и пятна — Все противно ему во мне! Боже, как это мне понятно! Понимаю сержантский гнев, понимаю сверстников в школе — Но взываю, осатанев: хоть меня бы кто понял, что ли! Человек — невеликий чин. Положенье мое убого. У меня не меньше причин быть скотиной, чем у любого. Кошка, видя собственный хвост, полагает, что все хвостаты, Но не так-то я, видно, прост, как просты мои супостаты. Оттого-то моей спине нет пощады со дня рожденья, И не знать состраданья мне, и не выпросить снисхожденья, Но и гордости не заткнуть. Выше голову! Гей, ромале! Я не Шмага какой-нибудь, чтобы все меня понимали. 1994 год
Отсрочка
Елене Шубиной
…И чувство, блин, такое (кроме двух-трех недель), как если бы всю жизнь прождал в казенном доме решения своей судьбы.
Мой век тянулся коридором, где сейфы с кипами бумаг, где каждый стул скрипел с укором за то, что я сидел не так. Линолеум под цвет паркета, убогий стенд для стенгазет, жужжащих ламп дневного света неумолимый мертвый свет…
В поту, в смятенье, на пределе — кого я жду, чего хочу? К кому на очередь? К судье ли, к менту, к зубному ли врачу? Сижу, вытягивая шею: машинка, шорохи, возня… Но к двери сунуться не смею, пока не вызовут меня. Из прежней жизни уворован без оправданий, без причин, занумерован, замурован, от остальных неотличим, часами шорохам внимаю, часами скрипа двери жду — и все яснее понимаю: все то же будет и в аду. Ладони потны, ноги ватны, за дверью ходят и стучат… Все буду ждать: куда мне — в ад ли?
И не пойму, что вот он ад.
Жужжанье. Полдень. Три. Четыре. В желудке ледянистый ком. Курю в заплеванном сортире с каким-то тихим мужиком, в дрожащей, непонятной спешке глотаю дым, тушу бычки — и вижу по его усмешке, что я уже почти, почти, почти как он! Еще немного — и я уже достоин глаз того, невидимого Бога, не различающего нас.
Но Боже! Как душа дышала, как пела, бедная, когда мне секретарша разрешала отсрочку Страшного суда! Когда майор военкоматский — с угрюмым лбом и жестким ртом — уже у края бездны адской мне говорил: придешь потом!
Мой век учтен, прошит, прострочен, мой ужас сбылся наяву, конец из милости отсрочен — в отсрочке, в паузе живу. Но в первый миг, когда, бывало, отпустят на день или два — как все цвело, и оживало, и как кружилась голова, когда, благодаря за милость, взмывая к небу по прямой, душа смеялась, и молилась, и ликовала, Боже мой.
1998 год
Терцины о счастье
«Я увожу к погибшим поколеньям.»
«Ад», 2 Земную жизнь безропотно влача, Я был обучен тщательно и строго, Но память расторопнее врача И, смею думать, милосердней Бога: Стирает то, что чересчур болит. Поэтому я помню так немного. Но этот дом я помню. Замполит — Иль как его зовут — военкомата, С угрюмостью, которая сулит Начало новой жизни, хрипловато Командует раздеться. Наш призыв Стоит напротив молодца с плаката У стенки, перепуган и стыдлив. Идет осмотр имущества. Одежду Мы сняли, аккуратно разложив. Майор следит, не спрятано ли между Солдатских ягодиц и пальцев ног Чего-нибудь запретного. Надежду Оставь, сюда входящий. Вышел срок Прощаниям с родными: нас отсюда Везут на сборный пункт. «А ну, сынок, Нагнись вперед! Открой рюкзак, паскуда!» Рюкзак вчера упаковала мать. На сборном пункте не случится чуда — Три дня нас будут там мариновать, А после расфасуют в карантины. «Одеться — и во двор». Когда опять Нас выпустят отсюда, миг единый Я буду колебаться… Видит Бог, Земную жизнь пройдя до середины — И то я вспомню это: шаг, рывок — И я, глядишь, в троллейбусе, который Идет до дома… Впрочем, я не мог Всерьез представить этого. Майоры Не любят шуток. Я же с детских лет Во сне боялся убегать от своры. Держа в руке военный свой билет, В котором беспристрастный медработник Мне начертал: «Ограничений нет», Я оглянулся на ДК «Высотник»: Шесть лет, помилуй Господи, назад Наш класс сюда водили на субботник. Троллейбус, грязноват и грузноват, Проплыл проспектом — мимо овощного И далее, куда глаза глядят И провода велят… Теперь я снова — Шесть лет, помилуй Господи, прошло!— Опять в июле, и опять восьмого, Здесь прохожу. И мне не тяжело Нести домой пакет томатов мокрых (Стоял с утра, досталось полкило). Меня ничей не остановит окрик. Сажусь в троллейбус. Тихо, как во сне, ДК «Высотник» проплывает в окнах. Немногое для счастья нужно мне. 1993 год
Брат
У рядового Таракуцы Пети Не так уж много радостей на свете. В их спектре, небогатом и простом,— Солдатский юмор, грубый и здоровый, Добавка, перепавшая в столовой, Или письмо — но о письме потом. Сперва о Пете. Петя безграничен. Для многих рост его уже привычен, Но необычен богатырский вес — И даже тем, что близко с ним знакомы, Его неимоверные объемы Внушают восхищенный интерес. По службе он далек от совершенства, Но в том находит высшее блаженство, Чтоб делать замечанья всем подряд, И к этому уже трудней привыкнуть, Но замолкает, ежели прикрикнуть, И это означает: трусоват. Зато в столовой страх ему неведом. Всегда не наедаясь за обедом, Он доедает прямо из котла; Он следует начальственным заветам — Но несколько лениво, и при этом Хитер упрямой хитростью хохла. Теперь — письмо. Солдаты службы срочной Всегда надежды связывают с почтой, Любые разъясненья ни к чему, И сразу, избежав длиннот напрасных, Я говорю: у Пети нынче праздник. Пришло письмо от девушки ему. Он говорит: «Гы-гы! Вложила фотку!» Там, приложив платочек к подбородку И так отставив ножку, чтоб слегка Видна была обтянутая ляжка, Девица, завитая под барашка, Мечтательно глядит на облака. Все получилось точно как в журнале, И Петя хочет, чтобы все узнали, Какие в нас-де дамы влюблены. Кругом слезами зависти зальются, Увидевши, что Петя Таракуца Всех обогнал и с этой стороны! И он вовсю показывает фото, И с ужина вернувшаяся рота Разглядывает лаковый квадрат, Посмеиваясь: «Надо ж! Эка штука!», И Петя нежно повторяет: «Су-ука!» Как минимум пятнадцать раз подряд. …Усталые, замотанные люди Сидят и смотрят фильм о Робин Гуде. Дежурный лейтенант сегодня мил, По нашей роте он один из лучших,— И на экране долговязый лучник Прицелился в шерифовских громил. Я думаю о том, что все мы братья, И все равны, и всех хочу принять я — Ведь где-то там, среди надзвездных стуж, Превыше облаков, густых и серых, В сверкающих высотах, в горних сферах Витает сонм бессмертных наших душ! Отважный рыцарь лука и колчана Пускает стрелы. Рота замолчала: Ужель его сегодня окружат? Играет ветер занавесью куцей, И я сижу в соседстве с Таракуцей И думаю о том, что он мой брат. 1987 год
«Никто уже не станет резать вены…»
Никто уже не станет резать вены — И слава тебе господи! — из-за Моей предполагаемой измены И за мои красивые глаза. Не жаждут ни ответа, ни привета, Взаимности ни в дружбе, ни в любви, Никто уже не требует поэта К священной жертве — бог с тобой, живи И радуйся! Тебе не уготован Высокий жребий, бешеный распыл: Как будто мир во мне разочарован. Он отпустил меня — и отступил. Сначала он, естественно, пугает, Пытает на разрыв, кидает в дрожь, Но в глубине души предполагает, Что ты его в ответ перевернешь. Однако не найдя в тебе амбиций Стального сотрясателя миров, Бойца, титана, гения, убийцы,— Презрительно кидает: «Будь здоров». Бывало, хочешь дать пинка дворняге — Но, передумав делать ей бо-бо, В ее глазах, в их сумеречной влаге, Читаешь не «спасибо», а «слабо». Ах, Господи! Как славно было прежде — Все ловишь на себе какой-то взгляд: Эпоха на тебя глядит в надежде… Но ты не волк, а семеро козлят. Я так хотел, чтоб мир со мной носился,— А он с другими носится давно. Так женщина подспудно ждет насилья, А ты, дурак, ведешь ее в кино. Отчизна раскусила, прожевала И плюнула. Должно быть, ей пора Терпеть меня на праве приживала, Не требуя ни худа, ни добра. Никто уже не ждет от переростка Ни ярости, ни доблести. Прости. А я-то жду, и в этом вся загвоздка. Но это я могу перенести. 1994 год
Диалог
— Как мы любим себя! Как жалеем! Как бронируем место в раю! Как убого, как жалко лелеем Угнетенность, отдельность свою! Сотню раз запятнавшись обманом, Двести раз растворившись в чужом,— Как любуемся собственным кланом, Как надежно его бережем! Как, ответ заменив многоточьем, Умолчаньем, сравненьем хромым, Мы себе обреченность пророчим И свою уязвленность храним! Как, последнее робко припрятав, Выбирая вождей и связных, Люто любим своих супостатов — Ибо кто бы мы были без них? Мы, противники кормчих и зодчих, В вечном страхе, в холодном поту, Поднимавшие голову тотчас, Как с нее убирали пяту, Здесь, где главная наша заслуга — Усмехаться искусанным ртом,— Как мы все-таки любим… — Друг друга! Это все перевесит потом. 1991 год
«И вот американские стихи…»
И вот американские стихи. Друг издает студенческий журнал — Совместный: предпоследняя надежда Не прогореть. Печатает поэзы И размышления о мире в мире. Студентка (фотографии не видел, Но представляю: волосы до плеч Немытые, щербатая улыбка, Приятное открытое лицо, Бахромчатые джинсы — и босая) Прислала некий текст. Перевожу. Естественно, верлибр: перечисленья Всего, на чем задерживался взгляд Восторженный: что вижу, то пою. Безмерная, щенячья радость жизни, Захлеб номинативный: пляж, песком Присыпанные доски, мотороллер Любимого, банановый напиток — С подробнейшею сноской, что такое Банановый напиток; благодарен За то, что хлеб иль, скажем, сигарета — Пока без примечаний. В разны годы Я это слышал! «Я бреду одна По берегу и слышу крики чаек. А утром солнце будит сонный дом, Заглядывая в радужные окна. Сойду во двор — цветы блестят росою. Тогда я понимаю: мир во мне!» Где хочешь оборви — иль продолжай До бесконечности: какая бездна Вещей еще не названа! Салат Из крабов; сами крабы под водой, Еще не знающие о салате; Соломенная шляпа, полосатый Купальник и раздвинутый шезлонг… Помилуйте! Я тоже так умею! И — как кипит завистливая желчь!— Все это на компьютере; с бумагой Опять же ноу проблеме, и в печать Подписано не глядя (верный способ Поехать в гости к автору)! Меж тем Мои друзья сидят по коммуналкам И пишут гениальные стихи В конторских книгах! А потом стучат Угрюмо на раздолбанных машинках, И пьют кефир, и курят «Беломор», И этим самым получают право Писать об ужасе существованья И о трагизме экзистенциальном! Да что они там знают, эти дети, Сосущие банановый напиток! Когда бы грек увидел наши игры! Да, жалок тот, в ком совесть нечиста, Кто говорит цитатами, боясь Разговориться о себе самом, Привыкши прятать свой дрожащий ужас За черною иронией, которой Не будешь сыт! Что знают эти там, Где продается в каждом магазине Загадочный для русского предмет: Футляр для установки для подачи Какао непосредственно в постель С переключателем температуры! Но может быть… О страшная догадка! Быть может, только там они и знают О жизни? Не о сломанном бачке, Не о метро — последнем, что еще Напоминает автору о шпротах,— О нет: о бытии как таковом! Как рассудить? Быть может, там видней, Что, боже мой, трагедия не в давке, Не в недостатке хлеба и жилья, Но в том, что каждый миг невозвратим, Что жизнь кратка, что тайная преграда Нам не дает излиться до конца? А все, что пишем мы на эти темы, Безвыходно пропахло колбасой — Столь чаемой, что чуть не матерьяльной?! А нам нельзя верлибром — потому, Что эмпиричны наши эмпиреи. Неразбериху, хаос, кутерьму Мы втискиваем в ямбы и хореи. Последнее, что нам еще дано Иллюзией законченности четкой,— Размер и рифма. Забрано окно Строфою — кристаллической решеткой. Зарифмовать и распихать бардак По клеткам ученических тетрадок — Единственное средство кое-как В порядок привести миропорядок И прозревать восход (или исход) В бездонной тьме языческой, в которой Четверостишье держит небосвод Последней нерасшатанной опорой. 1991 год
«Намечтал же себе Пастернак…»
Намечтал же себе Пастернак Эту смерть на подножке трамвая! Признак женщины — гибельный знак Обгоняя и вновь отставая, Задохнуться с последним толчком Остановки, простоя, разрыва, Без сознания рухнуть ничком — Это все-таки, вчуже, красиво. Это лучше рыдания вдов, Материнской тоски и дочерней: Лучше ранних любых поездов Этот смертный трамвай предвечерний До того как придется сводить Полюса в безнадежной попытке, До попытки себя убедить — Самолюбия жалкой подпитки,— Хорошо без греха умирать, Не гадая: пора, не пора ли… Бедный врач не любил выбирать, За него в небесах выбирали. Вне игры! От урывков, заплат, Ожиданья постыдной расплаты… Перед тем, кто кругом виноват, Сразу сделались все виноваты. Умирать — не в холодном поту, Не на дне, не измучась виною, Покупая себе правоту Хоть такой, и не худшей ценою, Не в тюрьме, не своею рукой, Заготовив оружье украдкой… Позавидуешь смерти такой — Где тут жизни завидовать сладкой? Здесь, где каждый кругом виноват, Где должны мы себе и друг другу, Ждем зарплат, ожидаем расплат,— Одиночество ходит по кругу. Здесь, прожив свою первую треть, Начитавшись запретного чтива, Я не то что боюсь умереть, А боюсь умереть некрасиво. 1991 год
«Блажен, кто белой ночью после пьянки…»
Блажен, кто белой ночью после пьянки, Гуляя со студенческой гурьбой, На Крюковом, на Мойке, на Фонтанке Хоть с кем-нибудь, — но лучше бы с тобой,— Целуется, пока зарею новой Пылает ост, а старой — тлеет вест И дух сирени, белой и лиловой,— О перехлест! — свирепствует окрест. …Век при смерти, кончается эпоха, Я вытеснен в жалчайшую из ниш. Воистину — все хорошо, что плохо Кончается. Иначе с чем сравнишь? 1996 год
«Что нам делать, умеющим кофе варить…»
Что нам делать, умеющим кофе варить, А не манную кашу? С этим домом нетопленым как примирить Пиротехнику нашу? Что нам делать, умеющим ткать по шелкам, С этой рваной рогожей, С этой ржавой иглой, непривычной рукам И глазам непригожей? У приверженца точки портрет запятой Вызывает зевоту. Как нам быть? На каком языке с немотой Говорить полиглоту? Убывает количество сложных вещей, Утонченных ремесел. Остов жизни — обтянутый кожей Кащей — Одеяние сбросил. Упрощается век, докатив до черты, Изолгавшись, излившись. Отовсюду глядит простота нищеты Безо всяких излишеств. И, всего ненасущного тайный позор Наконец понимая, Я уже не гляжу, как сквозь каждый узор Проступает прямая. Остается ножом по тарелке скрести В общепитской столовой, И молчать, и по собственной резать кости, Если нету слоновой. 1994 год
«Снился мне сон, будто все вы, любимые мной…»
Снился мне сон, будто все вы, любимые мной, Медленно бродите в сумрачной комнате странной, Вдруг замирая, к стене прислоняясь спиной Или уставясь в окно с перспективой туманной. Плачете вы, и у каждой потеря своя, Но и она — проявление общей печали, Общей беды, о которой не ведаю я: Как ни молил, ни расспрашивал — не отвечали. Я то к одной, то к другой: расскажи, помогу! Дергаю за руки, требую — нету ответа. Ладно бы бросили что-то в ответ, как врагу, Ладно бы злость запоздалая — нет, и не это: Машете только рукой — отвяжись, говорят! Только тебя не хватало… И снова по кругу Бродят, уставив куда-то невидящий взгляд, Плачут и что-то невнятное шепчут друг другу. Сделать, бессильному, мне ничего не дано. Жаркие, стыдные слезы мои бесполезны. Хватит, исчезни! Не все ли тебе-то равно, Что происходит: не можешь помочь, так не лез бы! Помню, мне под ноги смятый стакан подлетел, Белый, из пластика, мусорным ветром несомый: Мол, подними, пригожусь! — умолял, шелестел.— Дай мне приют! — и кружился у ног, невесомый. Да и не так ли я сам предлагаю свою Жалкую нежность, слепую любовь без ответа, Всем-то свою половину монеты сую — Брось, отойди! Здесь не слышали слова «монета»! Так и брожу. А вокруг, погружаясь во тьму, Воет Отчизна — в разоре, в позоре, в болезни. Чем мне помочь тебе, чем? Повтори, не пойму! И разбираю: исчезни, исчезни, исчезни. 1995 год