Особенно запомнилась Муллануру одна из таких словесных стычек; это было, когда он учился уже на втором курсе. Запомнилась, вероятно, потому, что это было первое многолюдное студенческое собрание, на котором он волею судеб оказался не только в роли слушателя, но и в роли оратора. А решился он выступить перед весьма искушенной в дискуссиях аудиторией, потому что спор возник вокруг одной из самых больных и глубоко волнующих его проблем.
— Господа! — говорил высокий белокурый красавец в отлично сшитом сюртуке. — Я демократ до кончикоч ногтей! Если хотите, это у нас в роду… Надеюсь, никто из присутствующих не числит меня в ряду поклонников жандармских мундиров и казачьих нагаек… Однако, господа, — его полные яркие губы искривились в иронической, слегка даже брезгливой усмешке, — никто не сможет убедить меня в том, что какой-нибудь киргиз, чуваш или черемис может быть уравнен в правах с законными наследниками великой русской культуры, давшей миру таких оригинальных и ярких мыслителей, как Чаадаев и граф Лев Толстой.
Раздались возмущенные голоса:
— Позор! Как вам не стыдно!
— Этакое мракобесие в XX веке!
— Господа! Господа! — оратор прижал руку к груди. — Поймите меня правильно! Я не противник демократических свобод. Отнюдь нет! Не истолкуйте мои слова так, словно я выступаю против предоставления инородцам всех гражданских прав…
— Вот те на! — послышались голоса. — А как же еще прикажете вас понимать?
— Я говорил о другом. Повторяю: я не верю, что киргиз, чуваш или черемис способен занять равное место среди той духовной элиты, к которой по праву принадлежим мы, наследники лучших русских фамилий. Как выразился поэт, «у чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придет»! — Он театрально развел руками. — Ведь в то время, как мои предки на протяжении столетий были сенаторами, дипломатами, правоведами, философами, поэтами, их предки доили… — его яркие губы снова изогнулись в усмешке, — доили э-э-э… диких кобылиц!..
Вот тут-то Мулланур и не выдержал. — Стыдно! — крикнул он. — Стыдно вам так говорить! — и, сам не заметив, как это вышло, вскочил на стул.
— О, Вахитов! Ну-ка дай ему жару, этому наследнику духовной элиты!
— Покажи ему, что твой мозг устроен не хуже! — раздались веселые, ободряющие голоса.
Мулланур вдруг успокоился и заговорил неторопливо, размеренно, словно лекцию читал:
— Стыдно, господа, студентам одного из лучших высших учебных заведений столицы вести полемику на таком низком интеллектуальном уровне…
Такого поворота никто не ожидал. Все были уверены, что возмущенный возглас Мулланура «Стыдно так говорить!» выражает его отношение к черносотенным идеям холеного «демократа». К резким идейным спорам тут привыкли. Но никому даже и в голову не могло прийти, что он позволит себе иронизировать по поводу «низкого интеллекта» своего оппонента.
В аудитории воцарилась мертвая тишипа.
— Вы, господин демократ, — обратился Мулланур к белокурому красавцу в сюртуке, — изволили тут сослаться на известные строки Афанасия Фета: «У чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придет». Лестно, конечно, взять себе в союзники замечательного поэта. Однако, смею вам заметить, вы совершенно неправильно поняли смысл цитируемых вами строк. Или же, что уж вовсе не делает вам чести, сознательно его извратили… Я позволю себе напомнить почтенному собранию это прекрасное стихотворение…
Отзвучали в полной тишине последние стихотворные строки. Выдержав небольшую паузу, Мулланур заговорил:
— Вдумайтесь в смысл стихотворения, господа! Поэт явно спорит с кем-то, кто уверял, что у чукчей нет и не может быть Анакреона. Он словно бы говорит: «Бытует такое убеждение, что истинная поэзия не для разных там чукчей или зырян, подобно тому как на льдинах не могут расцвести южные растения. Однако же гляньте! Вот она, книга! Маленькая книжка, а она — томов премногих тяжелей. И это наш патент на благородство. Патент, позволяющий нам как равным войти в семью великих народов земли…» Выходит, и на льдине может расцвести лавр… Если бы вы по-настоящему поняли стихи Фета, господин демократ, вы вряд ли стали бы тут на них ссылаться. Стихи эти говорят не за вас, а против вас!
Лицо «демократа» налилось кровью; казалось, его вот-вот хватит удар.
— Как вы смеете! Да ведь я… я… — заговорил он. — Я, если хотите знать, с Афанасием Афанасьевичем Фетом в весьма близком родстве… А по боковой линии и с Тютчевым тоже…
— Что ж, — хладнокровно отпарировал Мулланур. — Это говорит лишь о том, что кровное родетво с благородными предками — это еще не патент на благородство!
— Вот это отбрил! — восхищенно выкрикнул кто-то из слушателей.
Но Мулланур не собирался выпускать инициативу из своих рук.
— Так вот, — решительно продолжал он, — подлинным патентом на благородство, как мне кажется, может быть только духовное родство, духовная связь с высшими достижениями человеческой мысли, человеческой культуры, И такой патент есть у каждого народа, И у киргизов, и у чувашей, и у черемисов… Должен вам сказать, господин демократ, что в ваших историко-философских построениях нет ничего нового. Задолго до вас один философ утверждал, что есть народы, судьбы которых лежат, так сказать, вне истории. Он, правда, говорил не о чувашах и не о черемисах, а о русском народе…
— Какая чушь! — презрительно фыркнул «демократ».
— Да, представьте себе, — улыбнулся Мулланур. — Этот философ утверждал, что у России, в отличие от Западной Европы, не было подлинной истории. Европейские народы воевали, устраивали революции, создавали парламенты и прочие государственные институты и учреждения, а в это время русские только и делали, что прозябали в своих хижинах…
— Сказать этакую чушь о русском народе мог только невежда и хам! — запальчиво выкрикнул «демократ».
— А между тем сказал это не кто иной, как Чаадаев, — развел руками Мулланур. И, пользуясь замешательством противника, спокойно продолжал: — Из возмущенной реплики вашей я могу с уверенностью заключить, что сами вы сочинений этого прославленного русского мыслителя, к сожалению, не читали…
— К-какая наглость! — «Демократ» от этой новой неожиданной атаки противника стал заикаться.
— Не обижайтесь, — улыбнулся Мулланур. — По правде говоря, я их тоже не читал. Но один коллега с исторического факультета пересказывал мне содержание чаадаевских «Философических писем». Поймите меня правильно, я заговорил о Чаадаеве вовсе не для того, чтобы щегольнуть перед вами своей эрудицией, она пв так уж и велика… И не для того, чтобы упрекнуть вае в невежестве. Я хотел лишь предостеречь вас от повторения трагической ошибки Чаадаева…
Соскочив со стула, Мулланур повернулся и пошел к дверям. За ним гурьбой потянулась та часть аудитории, которая в этом резком, непримиримом споре была на его стороне. Многие горячо обнимали его, благодарили, жали руку.
Кто-то затянул песню:
Молодые звонкие голоса подхватили:
Они шли обнявшись, и мужественная, суровая песня неслась по тихим, пустынным улицам ночного города…
История эта принесла Муллануру известность. На него даже приходили поглядеть студенты других курсов. Да, прав, тысячу раз прав был Хусаин Ямашев, говоря, что, только обладая знаниями, овладев культурой, можпо стать настоящим революционером. Как замечательно пригодился Муллануру его интерес к истории, его тяга к гуманитарным наукам…
Однако в той известности, которую принесла ему эта памятная словесная стычка, была и обратная сторона.
Мулланур с этой поры оказался на заметке у институтского начальства. И последствия не замедлили сказаться. Когда летом 1910 года Мулланур уехал домой, к родителям, в Казань пришла бумага из ректората института, где говорилось, что он, Мулланур Вахитов, «отчисляется за невыполнение учебного плана».
«Что за чушь! — подумал он. — Я ведь всегда был в числе успевающих!»
Вернувшись в Петербург, он без труда доказал институтскому начальству, что его учебные дела в полном порядке. На первый раз все обошлось: в ректорате на его прошении наложили резолюцию: «Принять».
Это было 28 июля 1910 года. Муллануру хорошо запомнилась эта дата, потому что как раз в тот день пришло письмо из Тетюшей от дяди Исхака. «Подарок твой получил, большое спасибо», — писал Исхак Казаков. «Подарком» была партия социал-демократической литературы, отправленная Муллануром в помощь Тетюшскому комитету РСДРП большевиков. Литературу эту по его просьбе выделила социал-демократическая фракция института.
Мулланур тогда еще не знал, что институтское начальство тем временем послало в Казань запрос о его политической благонадежности. Однако, даже не подозревая об этом, он все-таки чувствовал, что тучи над его головой сгущаются. По совету товарищей Мулланур решил написать прошение об отчислении. Просьба его, само собой, была удовлетворена, и в мае 1911 года Мулланур навсегда расстался с Политехническим институтом, где так бурно и интересно началась его студенческая жизнь.
Поезд замедлил ход. Заскрипели тормоза. Вагон резко дернулся и остановился.
Мулланур выглянул в мутное окно и увидал все те же бескрайние, заснеженные поля вокруг. Мелькнул неровный свет фонаря. Показались очертания маленького станционного домика.
По проходу застучали чьи-то тяжелые сапоги. В купе, где сидел Мулланур, заглянуло усатое широкоскулое лицо с прищуренными, смешливыми, карими глазами.
— Местечка не найдется у вас? — спросил низкий добродушный голос.
— Милости прошу. — Мулланур подвинулся, давая место новому пассажиру. — Не скажете, что за станция?
— Шихран, — ответил вошедший, тяжело опускаясь на лавку рядом с Муллануром.
— Поселение, верно, чувашское? — спросил Мулланур.
— Да, чувашское.
— И сами вы, если не ошибаюсь, тоже чуваш?
— Угадали. А вы?
— Я татарин.
— Стало быть, соседи… Вы, видно, из Казани?
— Из нее, матушки.
— Я так и понял.
— А вам приходилось бывать у нас в Казани?
— И бывать, и живать.
— Уж не учились ли вы у нас?
— Нет, учился я в Симбирске. В Симбирской чувашской учительской семинарии.
— У Ивана Яковлевича Яковлева?! Зиаю, знаю его. Просветитель, создатель чувашской письменности и букваря. Он ведь и открыл вашу учительскую семинарию, ставшую национальной академией целого народа.
— Да-а, из стен нашей семинарии вышли первые чувашские писатели, композиторы, художники, мыслители, правоведы. Можно сказать, возрождение культуры чувашского народа началось с открытия этой самой семинарии, которая вначале называлась просто Симбирской чувашской школой.
— Так вы учитель! Смотрите-ка! А ведь у нас с вами наверняка найдутся общие знакомые. Вы Тимкки Тайра не знали?
— Как не знать, — обрадовался чуваш. — Да ведь мы с ним вместе учились! А потом он вдруг сорвался из Симбирска и отбыл в Казань…
Тимкки Тайр был тихий, задумчивый парень, чуваш, работавший в типографии. Мулланур часто с ним виделся на тех вечерах учащейся и рабочей молодежи, которые устраивал Хусаин Ямашев. Тимкки писал стихи на своем родном чувашском языке, печатал их в первой чувашской газете «Хьшар», и понимающие люди прочили ему славную поэтическую будущность. Но стихи его все реже и труднее проникали в печать. Причиной была их тематика. Тимкки писал о горькой, нищей жизни трудового народа. И все чаще в его лирику врывались страстные публицистические ноты, откровенные, прямые призывы к сопротивлению, бунту, революции. О том, чтобы публиковать такие стихи в легальной печати, разумеется, не могло быть и речи. И вот Тимкки стал одним из создателей тайной, подпольной типографии: с группой товарищей он решил выпускать вольную чувашскую газету. К несчастью, типография была выслежена полицейскими ищейками, Тимкки схватили и сослали в Нарымский край. Было это, дай бог памяти… да, как раз в том году, когда Мулланур кончил реальное училище. Стало быть, вот уже целых одиннадцать лет о нем ни слуху ни духу. Не иначе, погиб…
— Так вы, стало быть, знали моего друга Тимкки? — все не мог успокоиться сосед Мулланура. — Право, я так рад! Друг моего друга — мой друг…
— А вам что-нибудь известно о его судьбе? Жив ли, по крайней мере?
— Вряд ли. Был бы жив, я б что-нибудь о нем услышал. Одно могу сказать твердо: если погиб наш Тимкки, так наверняка славной смертью настоящего борца за народное дело. А скажите, не доводилось вам в Казани слышать о профессоре Никольском?
С профессором Никольским, первым профессором-чувашом, Мулланур не раз встречался, а однажды — это было уже сравнительно недавно — они с ним вдвоем даже сочинили обращение к учителям и учительницам, призывающее отстаивать политическую платформу Всероссийского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Обращение так и было напечатано в газете «Кзыл байрак» за их двумя подписями: за председателя губернской земской управы — профессор Николай Никольский, за члена управы — Мулланур Вахитов.
Случайный спутник Мулланура очень обрадовался, узнав, что Мулланур хорошо знает профессора Никольского и высоко ценит этого замечательного человека.
— Да, человек выдающийся, — радостно кивал он головой. — Я читал очень интереспое его исследование о происхождении чувашей и татар. Он считает, что оба эти народа происходят от одних корней.
— От волжских булгар?
— Да… Вам, я вижу, тоже зпакома гипотеза профессора Никольского?
— Нет, признаться на эту тему мы с ним не говорили. Не пришлось. И исследование, о котором вы рассказываете, я не читал.
— Немудрено, ведь оно еще не опубликовано. Я знакомился с рукописью. Но каким же образом тогда вы…
— Видите ли, — улыбнулся Мулланур. — Когда-то, лет десять тому назад, я очень увлекался всеми этими проблемами. Одпажды даже мы с друзьями предприняли поездку к развалинам города Булгар. Я беседовал там со стариками — татарами и чувашами. И меня, помнится, поразило тогда, что и те и другие считают эти развалины местом обитания своих далеких предков…
Найдя в Муллануре благодарного и заинтересованного слушателя, попутчик восторженно заговорил о чувашских пародных легендах, песнях и сказаниях.
— Вам не приходило в голову, что необыкновенная близость татарского и чувашского фольклора не может быть случайной? — спросил он.
Мулланур согласился, хотя и признался, что чувашский фольклор он знает не так хорошо, как татарский.
— Взять хотя бы знаменитую легенду о птице Кунгош… Ее-то уж вам наверняка приходилось слышать?
Да, Мулланур, конечно, знал эту прекрасную легенду о вечном, неумирающем стремлении людей к свободе, к свету, к правде.
Давно-давно, в древние незапамятные времена, рассказывает эта легенда, люди жили в степях. Повсюду вокруг простиралась безбрежная ширь. Лишь изредка возвышался невысокий холм, а за ним опять, доколе видит глаз, степь. Бескрайняя, широкая, вольная. И немудрено, что люди, кочующие по этим степям, вольную волю ценили превыше всего на свете. Ценили даже больше, чем самую жизнь.
И жила тогда в степи птица Кунгош. Такая она была красивая, что тот, кому хоть однажды довелось ее увидеть, уж вовек не мог ее позабыть. Только о том и мечтал, чтобы еще хоть разок взглянуть на ее необыкновенные огненно-золотистые перья.
Но не только дивная красота этой чудесной птицы привлекала к ней людские сердца. Птица Кунгош обладала волшебной силой. Человек, которому посчастливилось ее увидеть, мгновенно преображался. Он становился сильнее, добрее и мужественнее, чем был. У злых сразу пропадала вся их злоба. Завистливые тотчас же забывали гнетущую и томящую их зависть. Трус становился храбрецом, потерявший надежду начинал верить в счастье. И даже самый лютый человеконепавпстпик, увидав хоть краешком глаза прекрасную птицу Кунгош, испытывал вдруг прилив необыкновенной любви к людям.
И вот случилось так, что прослышал об этой волшебной птице страшный одноглазый владыка по имени Черный хан. Дошло до него, что живет в степи удивительная птица Кунгош, приносящая людям счастье.
Позвал Черный хан своих свирепых слуг и приказал им:
— Скачите в степь, изловите там эту птицу, заприте ее в железную клетку и доставьте сюда ко мне, во дворец.
Свирепые слуги Черного хана нацепили острые кривые сабли, вскочили на быстроногих коней и помчались в степь. Отыскать и изловить птицу Кунгош для них не составило никакого труда: она ведь не привыкла прятаться от людей, ей нечего было их бояться.
И вот заперли они бедняжку в железную клетку и повезли ее во дворец. Напрасно нросили их вольные люди, живущие в степи:
— Отпустите Кунгош! Не троньте ее. Она зачахнет в неволе!
Слуги Черного хана были неумолимы. Они покорно исполнили волю своего властелина. И повелел хан всем покинуть его ханские палаты, чтобы ни один человек, кроме него, не мог наслаждаться созерцанием божественной красоты. И, оставшись один, откинул хан покрывало с железной клетки, предвкушая, как засияет сейчас перед ним всеми цветами радуги сказочное оперение волшебной птицы.
Но птица Кунгош, попав в неволю, утратила волшебный свой блеск. Яркие краски ее поблекли, потускнели. Невзрачная серенькая птичка сидела в железной клетке перед ханом, грустно склонив головку, уныло опустив крылья.
«Что за глупые люди! — гиевно воскликнул хап. — До чего же падки они на ложь, до чего любят всякие небылицы! Вот это чучело, стало быть, и есть та самая птица Кунгош, о которой слышал я столько сказок? Да ведь на свете тьма-тьмущая птиц, которые во сто крат красивее этой жалкой пичужки!»
Хлопнув в ладоши, хан позвал своих верных слуг и приказал им унести железную клетку вместе со злополучной птицей. Но едва только слуги хана приблизились к клетке, луч солнца коснулся птицы Кунгош, и птица запела. Слуги растерянно замерли на месте. А птица в клетке вдруг встрепенулась, взмахнула крыльями и… на глазах изумленного хана и его свирепых слуг превратилась в ярко горящее пламя. Языки огня, охватив железные прутья клетки, затрепетали, скользнули вверх и исчезли, растворились в небе.
«Пропала птица! — подумал хан. — Ну и ладно… Так тому и быть. Немного было от нее проку».