Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 8. Письма 1898-1921 - Александр Александрович Блок на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Событий было два: сегодня я хоронил старую собачку, всеми любимую; осталась теперь только одна наша такса — Крабб. А еще — жил у нас еж Григорий, которого наконец выпустили. Мы сильно привязались к нему.

Пишу довольно много стихов. Пришли, что хотел, но в августе. Меня уж тянет в город! Как Мережковские? Приедем, вероятно, к 1 сентября.

Поклон всем твоим. Как здоровье сестры? Крепко тебя целую.

Твой Саша.

Вот стихи:

Девушка пела в церковном хоре О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех, забывших радость свою. Так пел ее голос, летящий в купол, И луч сиял на белом плече, И каждый из мрака смотрел и слушал, Как белое платье пело в луче. И всем казалось, что радость будет, Что в тихой заводи все корабли, Что на чужбине усталые люди Светлую жизнь себе обрели. И голос был сладок, и луч был тонок, И только высоко, у царских врат, Причастный Тайнам, плакал ребенок О том, что никто не придет назад.

Кланяются Люба и мама.

78. Андрею Белому. 8 августа 1905. Шахматово

Милый Боря.

Сейчас смотрели на лунный туман. Ночь. Удивлялись. Твое письмо мне близко, близко. Спасибо. Мне хотелось именно быть Меркурием, когда я узнал, что я Меркурий в «Химерах»; более близкой мне статьи Твоей я давно не читал. Я сам извещаю себя эти дни, и сам не знаю того, но извещаюсь о чем-то как бы в последний и в первый раз, как всегда бывает в острое время жизни. Извещает меня о чем-то легкая юность с перевитым жезлом, но иногда эта юность бывает косматая, разбойничья, и все-таки — легкая. Все это лето я отвечаю Тебе на Твою любовь. Как-то учащенно все думаю о Тебе, узнаю Тебя, может быть; почти не проходит дня без мыслей о Твоей единственности для меня и мира. Я совсем разлюбил стихи Валерия Брюсова, почти без исключений. Над ним жестоко посмеялся кто-то. Впрочем, я хотел сказать Тебе вовсе не об этом, так как это изумительно потеряло смысл. Я ужасно молодею и, чувствуя это, очень радуюсь этому. Узнаю Тебя, говорю о Тебе, и душа прильнула к Тебе. У меня нет религии, но мне завещано: да не смущается сердце ваше. Белые к сердцу цветы я вновь прижимаю невольно.

Глубоко Твой Саша.

79. Андрею Белому. 22 сентября 1905. Петербург

Милый Боря!

Вот стихи Hans'a von Guenther'a, которые он просил меня передать Тебе и обоих нас просил сообщить свое мнение. Я уж написал, что мне многое нравится. Они написаны ужасно неясно, трудно разбирать. Гюнтер переводит мои стихи. Просьбу о биографии я уже передавал Бальмонту, но он гордо ответил, что она — в словаре Венгерова.

В Петербурге очень много бодрости. Меня очень интересуют события. Университет преобразился — все оживлено. Слежу за газетами. Мои экзамены будут в ноябре и декабре. Как Ты, — напиши мне несколько слов. Я Тебя люблю сильно и нежно по-прежнему. Крепко целую Тебя.

Твой Саша.

80. Андрею Белому. 2 октября 1905. Петербург

Милый Боря.

Мне вдруг захотелось послать Тебе много всяких моих стихов, и плохих и получше. Напиши мне когда-нибудь, как они Тебе вообще кажутся, и покажи Сереже. Кроме того, можно посвятить Тебе стихотворение, приложенное здесь же? Я изумился, читая «Зеленый луг». Дело в том, что все это время я писал статью, в которой последняя глава называется «Зеленые луга». И вдруг! Более близкого, чем у Тебя о пани Катерине, мне нет ничего. Почти никто не знает об этом ничего, кое-кому известно навыворот. Но я более или менее часто вижу людей. Осень легкая. Часто хорошо и радостно. Спасибо Тебе за письмо. Совсем не знаю, что написать от Тебя Гюнтеру? Очень возможно, что он идиот. Он пишет мне всё открытки, где говорится: сегодня я перевел 26-е стихотворение… Сегодня 40-е. Нельзя ли назвать все «Die Frau in Sonne bekleidet»?[18] Эти извещения и вопросы сыплются мелким дождичком из Митавы — с Балтийского побережья — культурно и неукоснительно.

Право, я Тебя люблю. Иногда совсем нежно и сиротливо. Тебя никто не знает, но как Ты думаешь, знаю ли я Тебя? По крайней мере я этого всегда хочу. Ты знаешь, что со мной летом произошло что-то страшно важное. Я изменился, но радуюсь этому. Говорить об этом могу пока только с непосвященными. Но посвященным можешь быть разве Ты, никто, кроме Тебя, не услышит и знать не захочет. Но рядом с этим я совсем перестал бояться людей внутренне и доброжелателен ко многим больше, чем прежде. Куда-то совсем ушли Мережковские, и я перестал знать их, а они совершенно отвергли меня. Можно сказать, наплевали. Не знаю, надо так или не надо. Надрыва же никакого нет. У меня и вообще нет надрыва. Я больше не люблю города или деревни, а захлопнул заслонку своей души. Надеюсь, что она в закрытом наглухо помещении хорошо приготовится к будущему. Часто из нее исходят все только одни гармоничные ощущения. Я никогда ничего не забуду в прошлом. Кто-то мне говорит, что я очень легко могу стать Купиной. Нет причины не верить. Преследуемый Аполлоном, я превращусь в осенний куст золотой, одетый сеткой дождя на лесной поляне. Ветер повеет, и колючие мои руки запляшут свободно.

Не могу сказать, как радостно и постоянно Тебя люблю. Если иногда в этом сиротливость, то я — «сам господь своих вериг». Пришли рукопись. Мы тоже пойдем в «Пиковую даму». Спасибо за московские известия. Вяч. Иванову передам; я еще не был у него. Вот его адрес: СПб. Таврическая, 25, кв. 24.

Вечером. Сейчас вернулся от Сологуба, где видел Вяч. Иванова и передал ему, что Ты просил. Он просит передать Тебе, что не сердился теоретически, но был оскорблен лично тем, что Ты писал Чулкову. Но вообще говорил мягко и доброжелательно. Может быть, не могу передать Тебе точно, что он говорил, — ужасно устал. А мне трудно еще с Вяч. Ивановым. До свиданья, милый. Неужели правда Сережа в Риме?

Как Ты думаешь — если я кончу статью (довольно длинную) и пришлю ее в «Весы», — напечатают ли ее и заплатят ли что-нибудь? В «Искусство» я написал все-таки две статьи, потому что обещал Соколову.

— Где Сережа? в Москве или в Дедове?

81. Андрею Белому. <15 октября 1905. Петербург>

Милый Боря.

Сегодня я получил Твое письмо — такое, какого я ждал. Это последнее (т. е. что ждал) делает мне честь. Я даже хотел в прошлом письме спросить Тебя, отчего Ты мне этого до сих пор не сказал. Отчего Ты спрашиваешь о том, буду ли я сердиться, и объясняешь, что Ты ответственен? Я тоже не ребенок, чтобы не отказаться от той словесной мерзости, которой я угостил Тебя в прошлом письме. Целый день сегодня мне было очень больно, но совсем не обидно. Все, что Ты говоришь, я знаю за собой (оттого и больно), — кроме одного: я не «наслаждался эстетически Твоими и Сережиными страданиями», и это место Твоего письма совсем не ранило меня. Это я твердо говорю. Теперь отвечу на остальные вопросы и слова Твои, которые я на этот раз понял лучше, чем обыкновенно: «Приготовление души к будущему», «заслонка души» и даже Купина (под которой я разумел, как вспоминаю, вовсе не символ богоматери, а обыкновеннейший терновый куст, который растет себе среди поля и горит) — все это — речи идиотски бессвязные, понахватанные чорт их знает откуда. Оправдываюсь я в этом (хотя и не нужно, потому что все равно глупо) только тем, что с первых же моих писем к Тебе помню за собой такие витиеватые нагромождения. Эти нагромождения приходили совсем не для литературных завитков и не «просто так», а очень мучительно — и были мне всегда противны (помню, что очень давно я совершенно в этом роде писал о числе 4), и, несмотря на это, я их продолжал аккуратно писать до последнего письма. Я вообще никогда (заметь, никогда, даже когда писал все стихи о Прекрасной Даме) не умел выражать точно своих переживаний, да у меня никогда и не бывало переживаний, за этим словом для меня ничего не стоит. А просто беспутную и прекрасную вел жизнь, которую теперь вести перестал (и не хочу, и не нужно совсем), а перестав, и понимать многого не могу. Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают.

Я пишу так, Ты знаешь, отчего. Но разница между декадентами и мной есть. Например, мне декаденты противны все больше и больше. Затем — они не знают, а я «спокойно знаю» (и это бывает, правда), и притом «что», а не «как». Объяснить этого никогда не смогу и даже на словах склонен отречься от этого, когда заставят объяснять. Если Ты будешь искать кощунств в моих словах, то найдешь их слишком много, и, может быть, достаточно тяжелых, чтобы хватить ими меня по голове и убить. Мои мозги элементарны до того, что не выдерживают и более слабых довлений, чем Твои. Раз поймут много, а раз — ничего. Нет конца моей недисциплинированности в том, что причастно глубине, — а также «неподвижности», как Ты ее называешь. Но отсутствие дисциплины хуже, чем неподвижность.

Все это действительно так и надлежит студенту имп. СПб. университета и сотруднику «Вопросов жизни». Но я не играю мистикой, а играю словами, очень нудно и скверно. Относительно мистики я знаю, что она реальна и страшна и что накажет меня. Но как наказать меня больше, чем я наказан, и что отнять у меня, когда я нищ? Я не понимаю, почему Ты считаешь меня богатым или «кейфующим за чашкой чая»? Я знаю, что Тебе отвратительна моя косность, — во мне ее много. Когда Ты командовал «про-сияй!», и в подобных случаях я спрашивал, не нужно ли командовать это мне? А Ты сказал раз, что мне не нужно экзамена. Но я совсем, не поверил этому: мне экзамен нужен строгий, но я ни за что не пойду на него, потому что я лентяй. Как Ты думал, что я «работаю во имя долга перед Прекрасной Дамой»? Я, который никогда не умел и не умею организовать в себе что-нибудь, который имел в самый разгар стихов о Прекрасной Даме отчаянную склонность к «психологической мистике» (только что теперь не люблю ее)?!

Милый Боря. Если хочешь меня вычеркнуть — вычеркни. В этом пункте я маревом оправданий не занавешусь. Может быть, меня давно надо вычеркнуть. Часто развертывается во мне огромный нуль. Но что мне делать, если бывает весело? Я далек от всяких ломаний, и, представь себе, я до сих пор думаю, что я чист, если и не целомудрен и кощунствен. Я чувствую Твою любовь и Твой гнев, и они справедливы.

Ты спрашиваешь, отчего я не возражал? Я теперь не помню, на что я должен был возражать и что проклясть, вероятно, я не понимал и не умел возразить. Но пусть я должен был возражать и проклинать — я этого не делал до сих пор никогда, а буду ли делать, не знаю. Говорить мне, что я тебя «соблазняю пустотой в скобках», напоминать, что Ты искушен теорией познания, и утверждать, что я «смеюсь» над Тобой, — значит меня не знать.

Что у Тебя за метод? Ты ополчаешься на меня письменно, я так защищаться не стану. Не хочу, и не знаю слов, все забыл. Я думал, что Ты и представляешь меня бессловесным и не осуждаешь за это, но Тебе теперь хочется моих словесных признаний. Говорю теперь, потому что я всегда был бессловесным, и Ты не жаловался на это. Если пришло время меня за это уничтожить, — уничтожь. Если думаешь, что меня можно научить, — научи, ведь я верю Тебе неизменно.

Чему мне-то учить Тебя! Я думаю, что могу быть достойным Тебя противником, когда бываю настоящим — собой. Все это пишет Тебе городская подделка под меня, именно — не «преображенная». А, хоть Ты и говоришь о необходимости реальных «путей» для Преображения, я думаю, что или, правда, иногда беспутно преображаюсь, или у меня и пути есть, только указать их не могу ни одного.

Больнее всего, конечно, когда Ты упрекаешь в насмешке. Никто во мне не смеется тогда, когда Ты чувствуешь насмешку (или просто говоришь о ней?), но скорее — переворачивает острые камни. Если любишь, поверь этому, а наказание я принимаю. Пожалуйста, не выуживай Аполлонов и не задавай о них вопросов, Ты можешь знать, где тут «скобки» (т. е. пустота, она же — боль), а где «реальный путь» (т. е. радость, которую я испытываю и не умею выразить).

О стихах я во всем согласен. Знаю это, редко признаюсь себе. Но неужели не самое большое кощунство — «двусмысленные умалчиванья, выдаваемые порой за тайны»? А на них Ты не нападаешь.

В заключение я тебе скажу, что Твое письмо мне близко и драгоценно. Если еще напишешь (ради бога, все прямо), будет также драгоценно. В меня теперь Твои слова могут запасть еще больше, чем прежде, потому что теперь я таких слов никому, кроме Тебя, не позволю. Я очень многих ненавижу, а многих терплю, пока они говорят только приятное.

Если я предатель — прокляни меня и обо мне забудь. И скорей, чтобы я не мешал Твоему пути. Если видишь возможность — научи. Я знаю, что Ты — властный.

Твой Саша.

Все, что я писал, во многом — не то. Мне важнее сказать Тебе наконец: о Тебе, Боря, как о Времени, никто не плачет, кроме меня. Если бы Ты был распят, я бы стоял у креста и смотрел бы на красную луну в черных небесах над Твоей головой. И это несмотря на то, что «первый подвиг» совершал я в непреодолимой тоске, как будто предчувствуя, что за первым будет (должен быть) второй и третий — преодоление дракона и смерти. Второго подвига я, может быть, никогда не свершу. Но буду стоять у Твоего креста, хоть душа тогда будет совсем испепеленной.

Независимо от этого, ответь: распинаю ли я Тебя? существую ли я? Ведь предо мною куст терновый Огнем горел и НЕ СГОРАЛ.

Я помню об этом не из стихоплетства. Так сделай так, чтобы я чувствовал еще большую боль, или — совсем никакой боли.

82. А. В. Гиппиусу. 9 ноября 1905. <Петербург>

Милый друг Александр Васильевич.

Я ужасно рад, что ты в Петербурге, приходи совершенно когда хочешь, например завтра или послезавтра (четверг и пятница) — конечно, лучше обедать. Мы все рады тебя видеть, я тебе не писал, оттого что не знал куда. Когда так далеко, — не веришь, что письмо дойдет. Да и о чем писать — все другое и все такое тревожное, что не написать. У нас все по-прежнему. Какой-то ты? Я — «СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТ». Крепко целую тебя и очень люблю.

Твой Ал. Блок.

83. Е. П. Иванову. <3 декабря 1905. Петербург>

Милый Женя.

Сейчас с радостью сижу дома и не иду к Мережковским. А ты, верно, там. Если бы ты знал, что было со мной всю неделю! Два раза в день ходил: сначала в Публичную библиотеку (Венгеров дал работу), а потом на «литературные собрания», откуда, пьяный, возвращался утром. Потому на следующей неделе мне необходимо побольше работать в Публичной библиотеке; работа оказалась довольно сложная. Не могу пока прийти. Если увидишь Ге как-нибудь, передай ему, пожалуйста, от меня поклон и расскажи обстоятельства, по которым я все не иду к нему, хотя давно обещал. Есть своя привлекательность в полном изнеможении. Сквозь дребедень что-то поет.

Против Мережковских что-то чувствую не совсем… Немного боюсь идти к ним, они хотят посадить меня на ладонь и сдунуть. Но я наверное знаю, что во мне есть что-то состоящее не из пуха, ветром и дыханием их гонимого. Не сдуть. 16 ноября мне приснилось нечто, чем я живу до сих пор. Такие изумительные сны бывают раз в год — два года.

Крепко целую тебя. Передай поклон всем твоим. Если тебе вздумается прийти как-нибудь вечером, я, разумеется, буду ужасно рад. Будешь ли ты служить? Давно не видал тебя. Спасибо, что приходил и сообщил о «Тропинке», очень сочувствую ей.

Твой Саша.

84. Андрею Белому. 26 декабря <1905. Петербург>

Милый Боря.

Родной мой и близкий брат, мы с Тобой чудесно близки, и некуда друг от друга удаляться, и одинаково на нас падает белый мягкий снег, и бледное лиловое небо над нами. Это бывает на лесной поляне у железной дороги, а на краю лилового неба зеленая искра семафора между двух еловых стен. Там я провожу многие дни и наблюдаю смену времен года. Там ничто не изменится, и я не изменюсь тоже, все буду бродить там и наблюдать. Я Тебя полюбил навсегда спокойной и уверенной любовью, самой нежной, неотступной; и полюбил все, что Ты любишь, и никогда Тебя не покину и не забуду.

Твой Саша.

85. Андрею Белому. 30 декабря 1905. <Петербург>

Милый Боря.

Всегда помню Тебя, радуюсь, и учусь у Тебя. Все, что важно для меня в Петербурге, теперь полно Тобой, смягчено и улегчено. Вчера я встретил Философова, и, несмотря на то, что это было в редакции газеты «Наша жизнь», он говорил со мной несколько слов так хорошо и нежно, в первый раз, и я увидел, что всякого, кто только захочет открыться, Ты научишь этому. Через Тебя я теперь опять особенно люблю всех Мережковских, которых осенью начинал забывать, и знаю теперь, как это было нехорошо. На моей маме после Твоего отъезда я замечаю все время Твое влияние, она способна радоваться на Тебя, как ни на кого и ни на что в свете. Нечего и говорить обо мне, которому Ты близок и нужен бесконечно и в самом глубоком. Ты знаешь, что я только почти никогда не умею этого выражать, а прежде не всегда был в этом уверен. Теперь я знаю ясно и уже спокойно и просто, как совершившееся твердо, — что Ты первый и единственный, показавший мне, что такое братское: что это не есть совместное, но истерическое захлебыванье «глубинами», которые быстро мелеют, и не литературное подмигиванье, а тишина и безмолвная помощь. Мне больно, что я не умею помочь Тебе, а если иногда и помогаю, то бесконечно меньше, чем Ты мне. Но, может быть, поняв эту помогающую тишину, я и научусь помогать. В этом смысле Ты первый, вытащивший меня из самодовления, в котором я вечно пребывал, не нуждаясь в братстве, пока не узнал, что это такое.

Крепко целую Тебя и обнимаю бесконечно дорогого и любимого. Спасибо. С Новым годом.

Саша.

Милый Боря, пожалуйста, поздравь от меня Твою маму и Сережу. Пожелай им всего самого лучшего.

86. Отцу. 30 декабря 1905. Петербург

Милый папа, поздравляю Вас с наступающим Новым годом, который, бог даст, хоть частью разрешит и трагедии и нелепости настоящего времени. Пишу Вам немного, потому что давно не имею никаких сведений о Вас, а о Варшаве — только газетное вранье. В этом году мне удавалось получать довольно много литературной работы: с марта меня печатали в большом количестве «Вопросы жизни» (преимущественно — рецензии). Осенью я познакомился с С. А. Венгеровым, для которого перевел несколько больших и маленьких юношеских стихотворений Байрона (в издание Ефрона, для III тома), и теперь жду новых переводов Байрона от него же. Кроме того, Венгеров заказал мне историко-литературную компиляцию: «Очерк литературы о Грибоедове», на которую пошло довольно много труда. Если жизнь всех издательских фирм не прервется окончательно (а это становится, по словам того же Венгерова, очень возможным), — моя работа войдет в какое-то новое школьное издание Грибоедова. Таким образом, я все-таки доволен работой истекающего года. Стихов писал много, чувствую, что в них все еще много неустановившегося, перелом длится уже несколько лет. Появления новых стихов в печати жду в начале будущего года, — основываются бесчисленные журналы, из которых иные, впрочем, могут и прогореть. Все это ужасно шатко теперь. Отношение мое к «освободительному движению» выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и одно время даже в сочувствии социал-демократам. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из «общественности»), отбросив то, чего душа не принимает. А не принимает она почти ничего такого, — так пусть уж займет свое место, то, к которому стремится. Никогда я не стану ни революционером, ни «строителем жизни», и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний.

Университетские мои занятия, разумеется, оборвались, но, кажется, я насильно (вместе с другими) переведен на VIII семестр и он мне насильно зачислен, так что я уже не студент. Государственный экзамен становится мечтой, далекой от воплощения. Совсем оставив пока университетские (учебные) мысли, думаю иногда лишь о «предметной системе» и ее преимуществах.

Живем мы по-прежнему и благодаря совместной жизни, казенной квартире и моим заработкам (около 50 руб. в месяц) — совершенно обеспеченно. Надеюсь, что и в будущем году буду работать, чувствую все преимущество работы (и моральное и матерьяльное). Препятствие для заработка (литературного) только одно: революция, но ее я в этом смысле (по легкомыслию, может быть) — не боюсь. А в смысле моих последних «дум» о Государственной думе я все-таки «мещанин» (по Горькому), так как не прочь от «земцев», Струве и пр. «умеренных» партий (разумеется, не для жизни, а для «Государственной думы» и т. п.).

Милый папа, напишите мне, пожалуйста, что — нибудь о себе. Кланяйтесь Е. В. Спекторскому, о котором у меня приятное воспоминание. Целую Вас. Жена кланяется и поздравляет Вас с Новым годом.

Ваш сын Ал. Блок.

87. Андрею Белому. 3 января <1906. Петербург>

Милый брат Боря, я все ближе и ближе к Тебе, все больше понимаю все, что Тебя касается, и все нежней и заветней тебя люблю. Мне сейчас тоскливо. Только что вернулся с большого собрания, где Факелы и Жупелы обсуждали свои театры. Там я молчал, как всегда молчу, но выяснилось, что мне придется читать на литературном вечере в пользу театра и писать пьесу, «развивая стихотворение Балаганчик». Все это строительство таких высоко культурных людей, как Вяч. Иванов, и высоко предприимчивых, как Георгий Чулков и Мейерхольд, начинает мучить меня. Чувствую уже, как хотят выскоблить что-то из меня операционным ножичком. Все это Ты знаешь гораздо лучше меня, потому я пишу Тебе, чтоб облегчить душу. Самое ужасное для меня (отчего и тоскую), что не умею быть самостоятельным. Уже я дал всем знакомым бесконечное число очков вперед, и они вправе думать, что я всей душой предан мистическому анархизму; я не умею опровергнуть этого и не умею возразить, особенно при публике. Напиши, надо ли мне высказаться по отношению к лицам, принимающим меня за бунтаря и мистика? Ты-то знаешь, что это не так. — Вчера я был на минуту у Мережковских, Тата была проста, она скоро придет, а Зинаида Николаевна опять ломалась и литературничала. — Дмитрия Сергеевича не видел. Шапка его нашлась. — Вчера я написал С. А. Полякову предложение издать мой сборник в «Скорпионе» и сотрудничать в «Весах» (стихами). Не надеюсь на его согласие. Перевожу Байрона — единственная отрада. — Сегодня из всего многолюдного собрания мне понравился только Максим Горький, простой, кроткий, честный и грустный; я думаю, если бы около него не было такой гадости, как ***, он был бы еще лучше. Где-то в нем брезжит и «Максимка», а грусть его происходит во многом оттого, по-моему, что он весь захватан какими-то руками — полицейскими, что ли?

Я получил вчера Твое письмо, спасибо Тебе, родной мой Боря. Потом я буду писать Тебе о себе много, я хочу, чтоб Ты знал обо мне много. Теперь еще не могу, потому что сам не знаю всего, и буду стараться скорей узнавать — Ты мне бесконечно помог в этом, ужасно важном и для меня самого, деле. Пиши мне, милый, я уже не могу нормально существовать без Твоей поддержки от времени до времени. За эти дни, из приносимого почтальонами и мной из чужих квартир, — настоящими были только Твои письма. Милый мой брат, обнимаю Тебя. Мне теперь гораздо лучше, стало тихо и опять бережно вокруг

Твой брат Саша.

88. В. Я. Брюсову. 11 января 1906. <Петербург>

Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич.

Приношу Вам мою глубокую благодарность за Вашу книгу, которую я сейчас получил, и за надпись, сделанную Вами на ней. Вы знаете, что я издавна люблю Вашу поэзию и многим обязан ей, как ученик. На этих днях я писал о «Венке» рецензию, которая должна появиться в первой книжке «Золотого руна». В этой рецензии, характера очень не критического, но лирического, я почувствовал невозможность писать всякие формальные слова и говорил только об одной стороне, которая начала определяться для меня еще до появления «Венка». По-моему, поэзия «Венка», превосходя всю предыдущую Вашу поэзию, в отделе «Правда кумиров» особенно, — возвращает вместе с тем к одной ноте Вашего сборника «Me eum esse» — в отделе «Вечеровых песен» — для меня самом близком и драгоценном.

Глубоко уважающий Вас Александр Блок.

89. Андрею Белому. 28 января <1906. Петербург>

Милый Боря.

Спасибо Тебе за то, как Ты нас всех любишь. Твоя любовь очень нужна нам. Ты ведь знаешь, что и Ты единственный и особенный для всех нас. Мама так радуется, получая Твои письма.

Ты спрашиваешь о, представлении «Балаганчика». Его теперь не будет. Чулков, по обыкновению, все это рассказывал преждевременно, а теперь оказывается, что и «Факелы» осуществятся не раньше осени (почти наверно). Но все-таки я опять чувствую симпатию к Чулкову — он милый и смешной, хотя и бывает неприятен. Последние дни, впрочем, приближается одиночество. Как-то мысленно блуждая по душам, вижу всюду сопротивление и озлобленность или нарочитость. Теперь опять страдаю от этого мало, потому что храню в себе легкость. Но, когда покидает легкость, становится труднее. Между прочим, меня спасает постоянная работа или по крайней мере возможность работы. От этого в самом лучшем смысле забываю себя. Все не могу собраться к Мережковским по-настоящему, отчасти занят, а отчасти — опять разно думаю о них. Я люблю их, но мне часто начинает казаться, что они — ужасные келейники, и потому в них мало легкости, и потому же они преследуют келейность, которая чудится им в других. Это чувство пошло у меня в ход с тех пор, как я узнал ближе Тату и Нату. Тата приходит и рисует. Я думаю, при этом со стороны есть что-то смешное и недоговоренное — в общении всех нас с Татой и Таты с нами. Но до сих пор не знаю, что из этого выйдет. А я все на большее готов, чем дольше живу. Будет всем нам в будущем хорошо. Приезжай к нам, как пишешь. Люблю Тебя.

Твой брат Саша.

90. П. П. Перцову. 31 января 1906. <Петербург>

Многоуважаемый и дорогой Петр Петрович.

Получил Ваш подарок «Венецию», которую читал с глубокой нежностью и благодарностью еще в «Новом пути». Большое спасибо Вам за книгу и за надпись, такую лестную и такую дорогую для меня. Опять буду читать и перечитывать и помнить уроки Вашего «стиля», в котором я давно чувствую великое и родное — дыханье истинной тишины тех самых «поздних времен». Я знаю (пережил), что бывает, когда читаешь Ваши книги или статьи, часто даже независимо от содержания (публицистика ли, или политика, или «Венеция», или «Профессор Сумцов»). Начинается тихая весенняя капель, и вот — поднимешь глаза на окно, а уж сумерки, и знаешь, что весна, и в небе серый клуб облака наплывает на другой, и проплывут мимо, и откроется нежная лазурь, и талый снег зацветет. Боже мой, сколько Вы зпаете\ Это то самое, что Андрей Белый называет «страной» и о чем мы с ним часто говорим, переглядываемся или просто молчим, когда нет человеческого «сквозняка». Спасибо за то, что поместите в «Слове» стихотворение Смородскому (конечно, можно назвать его «Летний сон») и о Лермонтове.

Граф Сэн-Жермэн и «Московская Венера» совсем не у Лермонтова. Очевидно, я написал так туманно об этом, потому что тут для меня многое разумелось само собой. Это — «Пиковая дама», и даже почти уж не пушкинская, а Чайковского (либретто Модеста Чайковского):

Однажды в Версале aux jeux de la reine Venus Moscovite проигралась дотла… В числе приглашенных был граф Сэн-Жермэн. Следя за игрой… И ей прошептал Слова, слаще звуков Моцарта… (Три карты, три карты, три карты)…

и т. д. — Но ведь это пункт «маскарадный» («Маскарад» Лермонтова), магический пункт, в котором уже нет «Пушкинского и Лермонтовского», как «двух начал петербургского периода», но Пушкин «аполлонический» полетел в бездну, столкнутый туда рукой Чайковского — мага и музыканта, а Лермонтов, сам когда-то побывавший в бездне, встал над ней и окостенел в магизме, и кричит Пушкину вниз: «Добро, строитель!» Это — «все, кружась, исчезает во мгле». Конечно, если это туманно написано, просто можно вычеркнуть. Я путаюсь в этом страшноватом для меня пункте. — Спасибо, спасибо!

Искренно любящий Вас Ал. Блок.

91. И. М. Брюсовой. 11 февраля 1906. Петербург

Многоуважаемая Иоанна Матвеевна.

Ужасно неожиданно и приятно было мне получить Ваши ласковые подарки. Большое спасибо. У меня за последние годы все еще только приготовляется какое-то «отношение» к Добролюбову. Часто я закрывал глаза на него; иногда мне казалось воистину, что А. М. Д. «своею кровью начертал он на щите».

Три года назад было так: Из городского тумана, Посохом землю чертя, Холодно, странно и рано Вышло больное дитя. Будто играющий в жмурки С Вечностью — мальчик больной, Странствуя, чертит фигурки И призывает на бой. Голос и дерзок и тонок, Замысел — детски-высок. Слабый и хилый ребенок В ручке несет стебелек…

Тогда я слушал биографию Добролюбова от многих. Сейчас, перелистывая «Невидимую книгу», я узнаю бесконечно многое, иногда до того, что безобидно посмеиваюсь: дело в том, что я давно знаю лично и близко одну живую книгу Добролюбова — человека, который когда-то был ему ближе всех (пожилого уже теперь). Потому мне вдвойне важно и нужно узнать эту книгу, которую Вы мне прислали; книгу 1900 года я уже знал, но, кажется, не понимал; по крайней мере она понятней мне в связи с последней.

Кажется, я начну теперь понимать в этом (добролюбовском) направлении все больше. Мало удовлетворяли анекдоты, да и сам Добролюбов, просящий сахару в чай у «сестры Зинаиды Гиппиус» (это было раз при мне). А «Невидимую книгу» мне очень надо.

Еще раз благодарю Вас от всей души.

Искренно уважающий Вас Александр Блок.

92. И. Ф. Анненскому. 12 марта 1906. Петербург

Многоуважаемый Иннокентий Федорович.

С радостью получил я Ваши трагедии. «Иксиона» я читал давно, но так невнимательно, вероятно, что впоследствии, читая «Тихие песни», не узнал в них автора трагедий и переводчика Вакхилида.

Потому «Тихие песни» до недавнего времени были для меня совершенно отдельной книгой, вневременной; и это — к лучшему (для меня), потому что я читал их, не делая никаких историко-литературных сближений, в светлые осенние дни.

Тогда была близка «золотистость» (тютчевская) и раннее весеннее:



Поделиться книгой:

На главную
Назад