То же пристальное внимание к обыкновенному, если то волею случая попало в ее кругозор, вот, например, цыганка:
("Цыганка", 1935)
"Это не только хорошо сказано, но и хорошо увидено", - написал Вейдле [65]. Однако, стихотворение о цыганке скорее исключение. Присманова слишком замкнута на себе, чему подтверждением и подчеркнутый антиэротизм ее стихов. Головокружительные виденья ей интересней простых радостей земли, или... чудовищ, порожденных рациональным сознанием. В словаре Присмановой есть часто повторяемое слово "зренье" (и его производные); что заставляет ее постоянно возвращаться к мысли, что это зрение может быть потеряно? Неужели только "дедушкин стеклянный глаз"? [66] Кстати, отмеченный всеми критиками присмановский гротеск в стихотворениях на эту тему присутствует всегда. Присманова делает попытку уравновешивания увиденного и сказанного, "героически не боясь смешного", как выразился Иваск [67]. Героически не боясь, - сказала бы я.
"Тень и тело", первая книга Присмановой, не осталась незамеченной. Были отклики и Ходасевича [68], и Адамовича [69], и Пильского [70], то есть отметили его все главные газеты с "литературными подвалами": "Возрождение", "Последние новости" и "Сегодня". Но, по правде сказать, книга привлекла внимание прежде всего стихотворением, которым открывалась, "Памяти Бориса Поплавского", стихотворением редкого эмоционального звучания. Присманова, как отметил Г.Струве, создала строчки, какие не удавались самому Поплавскому, но в его стиле [71]. Кто бы и что бы потом ни вспоминал о Поплавском, подыскивая концовку своим воспоминаниям, все равно останавливался на этом стихотворении Присмановой, и оно звучало трагической кодой:
В книге же "Тень и тело" как раз это стихотворение автономно, видимо, поэтому и поставлено первым. Прочие сорок шесть - прочитываются как единая поэма, настолько продумано место каждого стихотворения. "Тень и тело" - это прежде всего поэтическая книга, явление для эмигрантской литературы не особенно частое, а в Советской России уже и вовсе сошедшее на нет.
Другое "выпадающее" из общего поэтического потока стихотворение, "Карандаш", посвящено Марине Цветаевой.
Каковы были отношения Цветаевой и Присмановой теперь установить сложно. Мемуаристы описывают Марину Ивановну, согласуясь с тем мифом, который она о себе создала, то есть - неуживчивой нелюдимкой. Однако, писатели эмиграции не раз мимолетно упоминали о существовавшей симпатии между Цветаевой и Присмановой. Бывала Цветаева и на "свиданиях поэтов" у Гингеров (эпизод, описывающий ее столкновение на таком вечере с Георгием Ивановым, находим у Одоевцевой [72]). Упоминают о дружбе двух поэтов и Зуров, и Слоним, - оба в беседах с Лосской [73], правда, сведения, почерпнутые В.Лосской у Слонима, несколько противоречивы: "Саша Гингер был хорошим поэтом парижской школы. Кроме того, очень хорошим человеком. А Присманова - его жена. Они были не очень близки к Цветаевой, но они принадлежали к той группе молодежи, которая поддерживала "Кочевье". В ней участвовали Сосинский, Андреев, Гингер, Присманова. Это та группа, которая была не вокруг Адамовича. Честно говоря, она была вокруг меня с 1930-1932 гг. Больше всего нас интересовала поэзия Пастернака, Цветаевой, советская поэзия и формальные вопросы. Это были очень хорошие люди. Их отношение к Цветаевой было снизу вверх. Но они не так часто с ней общались" [74]. С ней мало кто общался часто. Однако, на вечере памяти Присмановой Г.В.Адамович вспомнил о дружбе Цветаевой и Присмановой.
Присманова и Гингер были из тех немногих, с кем Цветаева простилась перед отъездом из Парижа в Россию.
Следующая книга Присмановой объединила стихи, написанные ею во время Второй мировой войны.
Война застала Гингеров в Fornols, деревеньке в Auvergne, где они отдыхали вместе с детьми и г-жой Блюм. Дела фирмы призвали Гингера в Париж, вслед за ним возвратилась и Анна Присманова. Из Парижа они уехать уже не смогли и переждали войну там, хотя для Александра Гингера, по виду "типично провинциального еврея" [75], выжить было непросто. Гингеров прятали и они уцелели милостью друзей.
Александр Гингер во время оккупации отказался носить желтую звезду. Не потому, что скрывал свое еврейское происхождение, но, как объяснил Кириллу Померанцеву Базиль Гингер, потому что "считал недопустимым делить людей на расы, как собак" [76]. Мать Александра, свою звезду носившая, погибла в концлагере Аушвиц в 1942 году... Есть в "Близнецах" стихотворение "Снег", оно подписано этим годом:
Кроме "Снега" в книге есть еще только одно стихотворение на военную тему, оно посвящено Сталинграду. Присманова как будто не видит вокруг себя ничего и не слышит, ушла в "метафорическое подполье", как сказал о ее книге Марк Слоним [77]. Присманова и тут следует правилу, которое она перед собой поставила: четко проведя границу, обозначив как бы горизонт-форму книги, отобрав словарь и выбрав темы, насыщает эту форму до предела. Но за не переступает - за кругом - смятение и суета, на которые не стоит покушаться с негодными к тому средствами. Присманова знает границу своих возможностей.
А внешне получается, что она и безразлична, и равнодушна, тогда как она равновесна, выстраивая свои "мыслеформы" [78], поверив в собственную теорию стихотворительного строительства. Этот шаг Присмановой не оправдан, он обусловлен войной и жизнью в изоляции, подпольной жизнью, когда родина превращается в язык и в языке (в стихах) живет. Не случайно, что именно книга "Близнецы" заключает в себе "мемуарные" циклы стихов "Преемственность" и "Песок". Поэзию Присмановой всегда отличал, но это трудно было заметить современникам, которым застил глаза образ эпатажницы, здравый смысл стихов. Меж тем он явлен во всем, и прежде всего в строении самой книги - в последовательности и планомерности. Как "Тень и тело", "Близнецы" поэтическая книга, единое поэтическое целое, почти поэма, разделенная на циклы. По замечанию Слонима, она кажется "не литературным, а архитектурным построением" [79]. Присманова с первых же строк раскрывает тему:
Раздвоение на кровь и кость той же природы, что и на тень и тело. И уравновешивание двух начал - тот же мучительный процесс, обреченный на неудачу. Они несовместимы, это она сама признала, когда писала первый вариант стихотворения "Сестры Бронте", но потом опустила эту строфу:
Присманова открывает книгу циклом "Преемственность", которым сразу задает уровень разговора: дано видеть "только профиль бытия" ("Камея"), даже птица "подвластна силе притяженья, как в косном этом мире все тела" ("Земля"), но есть и музыка-поэзия-полет. О музыке и о полете речь идет уже в следующем цикле "Стихи о стихах". Но Присманова не была бы Присмановой, если ее стихи полетели бы под неким легким наркозом. Ее полет, как в рассказах нашего А.Платонова, с потом нужды у ласточек под крыльями:
("Тишина")
Присманова тяжело трудится, отыскивая "лицо любви", "родину музыки", начало жемчужины... Ее "Близнецы" - это вариации не на тему раздвоенья, а на тему единенья. И весь цикл "Поединок" об этом, и "Песок", и "Горы и долы", и "Трубы". Но желаемого единения, и Присманова об этом знает, достичь не удастся никогда. Можно лишь приблизиться к нему, угадав направление движения, чтоб не унесло "небесного сиянья мимо":
("Сирена")
Той же теме единения служит и нарочитый (или монотонный, кому как слышится) пятистопный ямб, которым написана практически вся книга [80]. Однообразие ритма, плотность словесного материала создают единство дыхания, и - словно замедляя его - затормаживают движение стиха. В ход пущены и словесная игра, и архаические реченья, и долгие, порой не в одну строфу, развернутые сравнения аллегорического порядка. "Можно любить или не любить этот отвлеченный стиль с его явными приемами (начиная от игры аллитерациями и кончая "подсушиванием" стиха для избежания сентиментальности), но надо признать, что Присманова строго ему следует "...". В стихотворениях Присмановой нечего искать напевности, неразоблаченности, темного лирического порыва: у нее все очень рассудочно, отлично слажено и очень (слишком!) ясно" [81], - писал о книге Слоним, но он же, подыскивая определение словесной организации лирики Присмановой, нашел такое: "философский имажинизм" [82], о пути "под знаком Софии" писала Таубер [83].
"Близнецы" были завершены печатанием в 1946 году, не собрав особой критики, что, впрочем, объясняется исключительно календарными причинами.
1946 год для истории русского рассеяния год особый. 14 июля Советское правительство "особыми указами дало эмигрантам во Франции, Болгарии и Югославии возможность восстановить их связь с Родиной". 22 июля русские газеты в Париже разразились экстренными выпусками с разъяснением посла СССР А.Е.Богомолова о выдаче эмигрантам советского вида на жительство и "восстановлении" советского гражданства. Наскоро перепечатанные или размноженные на ротаторе тексты Указа появились повсюду почти одновременно, копии расклеивали на стенах русских лавок и кафе. Говорили об "амнистии белым русским", краткое сообщение о которой было передано по парижскому радио. Вечерние газеты вышли с эйфорическими статьями о "примирении между всеми русскими" и "конце белой эмиграции". В общем - в Марсель уже шел полным ходом теплоход "Россия" за первой партией репатриантов, а студенты всерьез интересовались, перезачтутся ли семестры и экзамены в СССР. За советскими паспортами, действительно, были очереди, и в Советский Союз, действительно, кое-кто уехал.
Говорить об этом столь подробно приходится потому, что с нелегкой руки Берберовой, первой подчеркнувшей факт получения Присмановой советского паспорта для возвращения в Союз [84], упоминание о "советском патриотизме" Гингеров кочует из комментариев в примечания, заботливо выделяясь их авторами в особый абзац. Однако, доподлинно известно лишь то, что Гингер и Присманова симпатизировали Союзу Советских патриотов. А вот история с паспортами - маловразумительна. Петра Куве со слов сыновей Гингеров передает ее так: "Положение Гингера во Франции было более устойчиво, чем у большинства эмигрантов. Его дядя, менеджер химической фирмы, позаботился о том, чтобы Гингер и его мать смогли въехать во Францию легально по советским паспортам в 1919 году. Гингер, однако, забыл возобновить свой паспорт вовремя и получил так называемый "Nansen" паспорт. Незадолго до войны он подал прошение о получении французского гражданства, но требуемая сумма в 50000 франков была для него слишком велика. Дети приняли французское гражданство еще в начале тридцатых годов. К сожалению, не много известно о подданстве Присмановой. После войны Гингер и Присманова получили паспорта и советское гражданство, подстрекаемые сильной пропагандой..." Но националистические настроения длились недолго. По словам сына Присмановой Базиля Гингера, его родители никогда не имели серьезных намерений вернуться в Советский Союз навсегда" [85]. Не будем такими категоричными. Даже только золотопогонность советской армии-освободительницы при том послевоенном патриотическом подъеме казалась весомым резоном для возвращения. И не единственным, когда кое-кто из друзей либо уже уехал, либо собрался это сделать, и сестра Анны, Елизавета, давно вернулась в Россию...
Как бы там ни было, но Гингер (одновременно с Г.Адамовичем и А.Бахрахом) приходит работать в "Русские новости" (А.Ф.Ступницкого), газету не то что бы просоветскую, но с оглядкой на СССР. Желанным гостем в доме становится Адамович, уже написавший скандально известную "L'Autre Patrie", среды у Гингеров знамениты спорами вокруг литературы, доходящей из России, а упоминания о дружбе с Румановыми можно найти у Берберовой и Одоевцевой: не слухи, все так и было...
Но окололитературная жизнь вовсе не отразилась на поэзии Анны Присмановой. С малым перерывом после "Близнецов" она выпускает новую книгу стихов - "Соль" (1949), может быть лучшую свою книгу. "Анна Присманова, один из наиболее самостоятельных и продуктивных наших поэтов... при ее склонности к семантическим перестановкам и к своего рода игре значениями слов, трудно заранее установить, что хотела она сказать столь целомудренным заглавием? Определяет ли она новую свою книгу, как "соль" своего творчества, подобно тому как Валерий Брюсов озаглавил один из своих сборников "Chef d'oevre", или эта "соль" - соль ее слез, "соль ее сердечных сил"? Толкований и расшифровок, впрочем, возможно здесь великое множество", - так отозвался на выход книги Александр Бахрах [86].
С годами Присманова уже преодолевает свойственный ей ранее эгоцентризм. В книге "Соль" она старается говорить за "жен косноязычных", за тех, "в ком мысли маленького роста". Не то что бы она вовсе сошла на землю, но она очень старается:
("Голод")
И раньше одним из творческих стимулов Присмановой была способность к состраданию. Одно из "тайных", "неповернутых ко всем лиц" Присмановой полное сострадания лицо. А "тайная" тема ее новой книги отнюдь не нова: мучительное, болезненное преодоление разъединенности (рассеяния?):
("Голод")
О том же и удивительное стихотворение "Сестры" - монументальный диптих, построенный на якобы библейском сюжете о Марфе и Марии. На самом деле "Мария и Марфа не сестры, это единая человеческая душа, расщепленная жизнью и все же неделимая", - как верно заметила Таубер [87].
"Соль" - книга несомненно более эмоциональная, чем предыдущие, хотя и здесь во всем есть присущий Присмановой аскетизм. Она не на миг не забывает, что "тайные страницы дневника" поэт пишет, как правило, "для печати". Присманова преодолевает искус смешать два плана - жизненный и поэтический хотя и признается, что "настоящая пронзает боль и вымышленную любовь поэта". "Теперь сквозь свою органическую витиеватость, которую иной раз можно было при беглом и недостаточно внимательном ознакомлении с ее творчеством принять за позу, и несмотря на свою рассудочность - ей удалось передать свои чувства или, вернее, она не захотела их скрыть" (Бахрах) [88].
Из стихов ее ушла натужность, "витиеватость" стала действительно "органической", и Присманова нередко теперь договаривается до простоты, какую раньше себе не позволяла, таким языком написана вся маленькая поэма "Чай":
К сожалению, после книги "Соль" более сборников стихов Анны Присмановой не появилось. Последние годы жизни она серьезно болела, была "совсем как тень, перышко или воздух", - по свидетельству Адамовича [89]. И, в то же время, поглощена лирической повестью "Вера", поэмой о революционерке Вере Фигнер. О том, зачем она писала эту поэму, толковали даже на вечере ее памяти. Казалось, что такое сочинение - явление одного порядка со взятыми советскими паспортами. Условием возвращения на родину поэтессы Марии Веги, например, были две поэмы о Ленине, так почему бы не предположить, что Присманова хотела-таки вернуться? Если даже и так, немыслимо выкинуть из поэтического копуса Присмановой ее "настойчивую" попытку рассказать про "исторические вещи". Тем более, что на поверку исторического в поэме совсем немного. Остается только развести руками и согласиться с автором, прочтя чистосердечный эпилог поэмы:
"Она искала то что скрыто, игрушки обрекла на слом", - характеризует Присманова свою героиню, которую почему-то зовут Вера Фигнер. Революционерка-аристократка - случайная условность для Присмановой, только способ еще раз вскрыть свою душу. Поэтому после очень условных и быстро пролистаных детских сценок она сразу начинает говорить о том, для чего, видимо, весь разговор и затеян - начинается рассматривание и препарирование смерти. Так же по-детски выборочно и пристально, как у Присмановой происходит любое разглядывание. И как дети, взахлеб пересказывая что-нибудь, перескакивают с одного на другое, она не терпит всяких несущественностей. Что важней всего у повешенного? - язык. Его стоит бегло описать. Но внимание он задержит недолго - ровно настолько, чтоб перевести дыхание и - пожалеть умирающего:
А дальше - без детского придыхания. Двери, которые "как стоймя поставленные гробы", - раскрываются в "неприглядный остров мертвых" - и за ними, почему-то ожиданно, в равновесие приводятся слова "тюрьма" и "чужбина", над которыми читается вовсе лишенное патетики заглавие "Четверть века", отличительная черта Присмановой: она выносит в заглавие главное для нее слово из стихотворения. Этот точно высчитанный срок, отбытый Присмановой на чужбине, четверть века, к Вере Фигнер уже вовсе не имеет никакого отношения...
"Есть стихи в мировой литературе - о счастьи жизни. И есть другие - о препятствиях к счастью. Есть стихи как бы несущие благодарность, благословение жизни, и есть другие, в которых выражен упрек или поиски выхода. Конечно, поэзия Присмановой была этим поиском выхода, каким-то упреком, невольным, связанным с внутренней гордостью, чем-то очень сложным..." [90], - это слова Георгия Викторовича Адамовича, сказанные им на вечере памяти поэтессы.
Лирическая повесть "Вера" вышла за четыре месяца до смерти Анны Присмановой. Поэтесса ушла, как сама напророчила себе - осенью - 4 ноября; она похоронена на парижском кладбище Тиэ. Александр Гингер пережил ее всего на пять лет. Когда он заболел, врачи говорили ему, что у него какие-то "золотые стрептококи", потом оказалось, что это был общий рак, или просто нежелание дальше жить. Как вспоминал Кирилл Померанцев, "жить - именно жить, а не существовать - они могли лишь вдвоем. Они не только дополняли, но и осуществляли друг друга: их души были близнецами" [91]. Он больше уже ничего не писал, стал как бы собственной тенью, а в последний свой год вдруг заторопился с изданием небольшого сборничка стихов, собравшего, как он говорил, все, что в течение его жизни шло от сердца, а не от рассудка, Гингер торопился с набором, словно боялся, что не успеет книгу увидеть. Сборник "Сердце" вышел всего за несколько дней до его кончины.
Собрание всех опубликованных стихов Присмановой и ее рассказов, в том числе и по-французски, вышло спустя тридцать лет после смерти поэтессы - в Нидерландах, в издательстве Leuxenhoff. Книгу составила специалист по творчеству Анны Присмановой - Петра Куве, а отредактировал ее известный знаток литературы русского зарубежья Ян Паул Хендрихс из Лейденского университета. Наследие же Александра Гингера еще ждет своего исследователя и издателя, хотелось бы, что б не в Лейденском университете (при всей престижности серии Russian Emigre Literature in the Twentieth Century, Studies and Texts), а все же в России. Сборник "Сердце", посвященный памяти Анны Присмановой, которым завершается наше собрание, надеюсь, послужит такому труду прологом.
Потому что стихам нужны читатели, им нужны книги, потому что забывается все, даже то, что необходимо помнить, теряется на чужбине...
Но ведь "стихи не только живут. Но, если это настоящий поэт, они зарождают жизнь в чужих сознаниях, усиливают и в конце концов преображают это сознание..." [92].
АННА ПРИСМАНОВА
ТЕНЬ И ТЕЛО (Париж, 1937)
ПАМЯТИ БОРИСА ПОПЛАВСКОГО
ГОРБ
ПЛАМЯ
«Настоящий воитель является пушечным мясом…»
«По веленью Водолея…»
КЛЕВЕР
ПЕРО
ЗЕЛЕНЫЙ ДВОРИК
«Молочных чувств дано нам только пять…»
«Душа, в небесном тюле на канате…»