— Вы играете в шахматы?
— Я? Да, я играю в шахматы, разумеется, — голос был с иностранным акцентом и звучал очень мягко. — Простите мое любопытство, но вы, мне кажется, тоже из Европы, не так ли? — Он протянул мне узкую длинную руку с тонкими пальцами. — Позвольте представиться: меня зовут доктор Сартори. Я говорю «доктор» потому, что по профессии я врач. Это моя миссия. Но призвание мое — музыка. Поверите ли, я пел в Парижской опере.
— В Париже?
— О! Неужели вы сомневаетесь? — доктор Сартори выпрямился, взмахнул свободной от книги рукой и запел:
Голос его, необыкновенно чистый, мгновенно вытеснил все остальные звуки в комнате. Показалось, что затих даже телевизор. Со всех сторон на Сартори смотрели ошеломленные глаза. Негр с серьгой поднялся со своей скамейки, опрокинул шахматную доску, и фигурки посыпались на пол. Взяв завершающую верхнюю ноту, доктор неловко поклонился и произнес:
— Кармен. Ария Хозе.
— У, Хозе, Хозе, ты классно поешь! — восторженно закричал усатый доминиканец из «Латинских королей» и бросился тискать смущенного певца. — Да как ты сюда попал?
— О, — вскинул брови доктор, — их просто пугает блистательный человеческий интеллект. Поверьте мне — это правда. Я для них — главная угроза, они охотились за мной по всему миру, и теперь мне уже не выйти отсюда живым. Я говорю о правительстве и ФБР. Вы ведь знаете, друзья, как это делается: «при попытке к бегству»… Но вам я доверю, — тут он понизил голос, — я изобрел лекарство от СПИДа.
Затихшая толпа плотно окружила его. Доминиканец произнес шепотом заговорщика:
— И что ж это за лекарство, док?
— О, это так просто! Потому они и боятся. Мое лекарство — озон.
— Озон?! — недоверчиво воскликнули сразу несколько голосов, забыв про конспирацию.
Но доктор начал так возбужденно говорить, так уверенно писать ряды химических формул на коричневых тюремных салфетках, что недоверие растаяло, и все, ничего не понимая, завороженно слушали.
— Вот видите, че они с нашим братом делают! — с горечью произнес пожилой негр с изъеденным оспой лицом. — Изобрели свой СПИД нам на погибель, а этого вот — цап и за решетку, чтоб ихний секрет не раскрылся. Проклятое правительство!
Сартори продолжал. Несколько раз я ловил его взгляд, и в нем дрожала чуть заметная усмешка. Я ничего не сказал.
Надзиратель прокричал «отбой». Слушатели, ворча и сокрушенно покачивая головами, стали расходиться. Я задержался и сказал, неуверенно вспоминая школьные уроки химии:
— А разве не…
— Вы знаете, мой метод еще не проверенный, еще экспериментальный, — перебил доктор Сартори. — Я как раз готовлюсь послать доклад на эту тему. Меня пригласили на конференцию в Нижний Новгород, но мне теперь туда уже не попасть. Я говорю на шести языках, по мой русский, к сожалению… — И он потянул мне огромный том, оказавшийся англо-русским медицинским словарем. — Вы не могли бы мне помочь?
Я согласился и проводил его до камеры. Перед самой дверью он замялся, словно собираясь что-то добавить, но, так и не решившись, шагнул в темноту. В эту минуту все осветилось резким мертвенным светом, как будто подожгли магний. Снаружи загрохотало: началась долгожданная гроза. При вспышках молний тени оконных решеток падали на стены, как нотные строки.
Утро, мокрое и холодное, было прекрасно. В пустой «комнате отдыха» Сартори стоял, прижавшись к решетке лбом.
— Это вы? — он поднял рассеянный взгляд. — Как вам спалось?
— Отлично! Может быть, это озон?
— Что? Ах, озон… Да-да, конечно, — и он печально Улыбнулся.
Час спустя меня перевели в этапный корпус, и я Ушел, не успев попрощаться. Доктора я больше не встречал. Писать ему я не стал: переписка между тюрьмами в штате Нью-Йорк запрещена.
По этапу на автобусе
Было еще темно, когда меня разбудил металлический скрежет в коридоре. Я уже знал, что это такое. Коридор семьдесят четвертого корпуса с одиночными камерами по обеим сторонам был отделен от плексигласовой будки надзирателя стальной дверью. По утрам некоторых заключенных вызывали в лазарет — принимать лекарства. Надзиратель нажимал кнопку, раздавалось гудение скрытого механизма, и дверь, лязгая и вздрагивая, вдвигалась в стену — как в купейном вагоне. После этого другими кнопками точно так же открывались нужные камеры. Надзирателю не надо было выходить из будки.
Но неожиданно для меня моя дверь тоже открылась, а затем стали отворять чуть ли не все двери подряд. Я подумал, что пришла спецкоманда с очередным обыском. Они любили приходить рано и переворачивать все вверх дном. «Have a nice day»,[2] как говорят американцы. Но тут я услышал, как выкрикивают по списку имена. Нас отправляли на этап. Я поднялся с койки, вздрагивая от недосыпа и от волнения. В тюрьме ненавидишь любую перемену мест.
Собраться в дорогу было несложно: с собой не разрешали брать никаких личных вещей. Одежда только та, что на себе (в пересыльной тюрьме все равно поменяют на казенную). Лишние вещи и книги можно передать родственникам, но это, оказалось, нужно делать заранее. А дня этапа, конечно, никто не сообщал. Для религиозных книг, впрочем, делали исключение. Я подошел к надзирателю и показал ему потрепанную Библию и недочитанный «Петербург» Андрея Белого. На обложке был изображен купол Исаакиевского собора, и надзиратель безразлично кивнул. Книги отправились в специальный пакет под расписку конвоя вместе с каплями сердечников и аэрозолями астматиков.
Остатки печенья и пакет растворимого кофе из ларька я просунул под дверь камеры напротив, где обитал Семен Драбин — старый брайтонский морфинист. Драбина в списке не было, и он, кажется, даже не проснулся.
Нас вывели в сырой коридор, построили и дважды пересчитали. Я знал здесь почти всех. Негры, пуэрториканцы, деловито шагавшие на свой второй или третий срок. Бледный, сгорбленный Эндрю, нью-йоркский домовладелец, получивший 25 лет за убийство, мог говорить лишь о двух вещах: о Священном Писании и об апелляции. Разговорчивый грабитель из Гаваны — родители назвали его Юрием в честь Гагарина. Мой партнер по шахматам, выпускник французского лицея в Бейруте, галантный импортер героина, чудом отделавшийся четырьмя годами.
В столовой наскоро раздали кашу, молоко и зеленоватые апельсины — последний завтрак на острове Райкерс. За оконными решетками загорался рассвет.
Сигареты в дороге тоже не разрешались, и мы закурили прямо за столами. Столовая окуталась клубами Дыма. Затягивались все с такой жадностью, как будто нас везли не в пересыльную тюрьму, а на виселицу.
Мы проследовали в бокс — обычную для всех нью-йоркских тюрем тесную заплеванную клетку с деревянными лавками вдоль стен и унитазом в углу. Надзиратели суетились снаружи, в последний раз сверяя списки с личными делами. Я пытался задремать на лавке, когда мне послышался отдаленный звук, не вполне еще различимый, но до крайности отвратительный. Какое-то зловещее позвякивание, напоминавшее кабинет дантиста. Я заметил, что и другие заключенные как-то встрепенулись. «Несут, несут! — послышались возгласы. — Сейчас поедем, значит!» Из-за угла показались двое конвойных. В такт их шагам покачивался деревянный ящик, доверху наполненный наручниками и ножными кандалами. Связки цепей свешивались по краям, как медузы.
Ни с чем не сравнимое ощущение цепей на руках и ногах, собственно, не было уже мне в новинку. В цепях возили меня в суд и из суда, из манхэттенской тюрьмы на остров Райкерс, из одного корпуса в другой на самом острове. Но обычными цепями на этот раз дело не ограничилось. Третью и самую тяжелую, как монашеские вериги, цепь обвязали вокруг пояса. Спереди, на уровне живота, к цепи была приварена черная стальная коробочка размером со школьный пенал, с небольшим отверстием в торце. «Видишь, русский, — сказал сзади насмешливый голос с ямайским акцентом, — это black box, великое американское изобретение».
Смысл изобретения я постиг через несколько секунд, когда увидел в середине цепи моих наручников узкую металлическую втулку, тоже приваренную. Надзиратель привычным движением всунул втулку в отверстие черного пенала, и руки мои оказались пристегнутыми к поясу. Я мог слегка согнуть их в локтях, но поднять не мог. Этим исключались удушение конвойного цепью наручников или удар соединенными над головой кулаками, который мог бы применить некий заключенный-богатырь. Возможно, об опасности такого удара нью-йоркские тюремщики вычитали в «Записках из мертвого дома». Это, кстати, не шутка. У входа в манхэттенскую тюрьму я видел официальный плакат:
«По состоянию тюрем можно судить о состоянии общества.
Часть заключенных из семьдесят четвертого корпуса оставили в боксе, — оказалось, что им предстоял этап в пересыльную тюрьму «Даунстейт», то есть на строгий режим. Мы ехали в Ольстерскую пересылку усиленного режима, примерно в трех часах езды от города, в Кэтскилльских горах.
Ножные кандалы, как и при городских перевозках, были одни на двоих. На этот раз меня приковали к пожилому молчаливому пуэрториканцу. Забираться в автобус было сущей мукой — зафиксированными руками нельзя поддержать равновесие. Конвоир-водитель наблюдал за нашими усилиями ко всему привыкшим взглядом, потягивая кока-колу из запотевшей баночки.
Автобус по виду напоминал обычный рейсовый — только салон отгорожен от водительской кабины стальной решетчатой дверью. На окнах решеток нет, но висят аккуратные таблички: «При прикосновении к стеклу срабатывает сигнализация». Что последует за этим, не уточнялось. Кобуры наших конвоиров пусты. Впрочем, на выезде с тюремного острова автобус затормозил, и с вышки опустили на веревке пластмассовое ведро с револьверами. На ящике рядом с водителем я заметил радиотелефон — вероятно, на случай поломки автобуса или попытки его захвата в дороге.
Мы выехали на мост через Ист-Ривер. Мрачные корпуса острова Райкерс остались позади. На другом берегу с невероятным равнодушием смотрели на нас нью-йоркские небоскребы.
«El grande Dios»,[3] — прокряхтел мой сосед. Мы набрали скорость — начинался первый в моей жизни этап.
Конечно, провести три часа в хитроумных оковах болезненно скорее психологически, чем физически. Сходные ощущения давал, наверное, «пояс невинности».
По-настоящему мучительны в США только многодневные автобусные этапы из местных тюрем в федеральные или же в иммиграционные лагеря в Луизиане.
Впрочем, даже восьмичасовой маршрут из Ольстерской пересылки в Уотертаунскую тюрьму на канадской границе был уже значительно тяжелей. Стояла июльская жара, а вентиляция в автобусе не работала. Одетые в плотную зеленую униформу, мы обливались потом. Согнутые в одном положении руки быстро затекали. Когда нам раздали обед, то, чтобы укусить зажатый между ладонями бутерброд с искусственным сыром, приходилось что есть силы наклонять голову. Пластиковую бутылочку с приторным лимонадом приходилось хватать зубами за горлышко и пить, вскинув голову, без помощи рук. Наверное, в этом была какая-то насмешка судьбы: я вспомнил, как пьют водку «по-гусарски» в русских ресторанах.
Где-то в середине пути наш автобус остановился на общественной стоянке захолустного городка. Группами по несколько человек нас выводили на оправку в местный туалет. Эффект появления бритых сумрачных личностей, гремящих цепями и жмурящихся от солнца, был силен. Городские обыватели, все как один в голубых джинсах и белых футболках по провинциальной моде, выбегали из туалета, как при бомбежке. Я шел мимо них, радуясь свежему воздуху и возможности чуть-чуть размять ноги.
У одной из машин негромко препиралась супружеская чета — молодцеватый загорелый старикан и его жена, испуганно схватившаяся за его рукав. Старик решительно освободил руку и бодрым, бесстрашным шагом направился к двери туалета. Мы посторонились на пороге, пропуская его к свободному писсуару. Закончив свои Дела, старик улыбнулся и отвесил нам небольшой дружеский поклон. Мы улыбнулись ему в ответ.
«Ну, заходите, чего встали!» — крикнул конвоир. Старик зашагал к машине, как ковбой к лошади, и я успел увидеть, как всплеснула руками его счастливая жена.
Наверное, нет ни одного заключенного, которому бы не приходила в голову мысль о побеге. Особенно часто думаешь об этом в первые дни и недели. Иногда просто-таки с маниакальной навязчивостью: «Интересно, что находится здесь под полом? Прочна ли эта решетка? А если удастся продолбить эту стену, куда я попаду?»
На моей памяти были две попытки. В июне 1995 года, когда я сидел в городской тюрьме на острове Райкерс, какой-то негр в соседнем корпусе узнал, что в уборной не закончили ремонт и что вместо одной из стен там тонкая переборка. Средь бела дня, когда надзиратели редко делают обход, этот негр проломил переборку и оказался вне «зоны». Если бы тюрьма находилась посреди города, он в считанные секунды смог бы затеряться в толпе, спрятаться в канализационном люке или в шахте метро. Но остров Райкерс целиком застроен тюремными сооружениями, и вольные люди по нему не ходят.
Недолго думая, заключенный добежал до реки Ист-Ривер и бросился в воду. Если бы он успел добраться до негритянских кварталов на противоположном берегу, то, скорее всего, был бы спасен.
Но пока он плыл, его успели заметить — причем не с берега, а из полицейской патрульной лодки. Полиция тут же вызвала подкрепление, и беглеца выловили. Сколько ему добавили к сроку, мне неизвестно. Но вообще-то по американским законам за побег дают больше, если человека уже успели осудить. И меньше, если он был еще подследственным.
Несмотря на провал побега, известие о нем (а такого рода новости в тюрьме распространяются молниеносно) вызвало у меня восхищение и даже зависть: «Кто-то решился, и ведь ему почти удалось!»
Через четыре года, когда один латиноамериканец пытался выехать под днищем продуктового фургона из Фишкиллской тюрьмы и был схвачен на вахте, я отреагировал уже совсем иначе: «Бедный дурак!» Надо сказать, что большинство заключенных, особенно старшего возраста и со стажем, мою реакцию вполне разделяли.
Усы и борода
Ольстерская пересылка находится примерно в трех часах езды от Нью-Йорка. Дорога туда идет через Кэтскилльские горы. На одном из поворотов я увидел в окне изящный дорожный указатель: «Вы едете по самому живописному шоссе Америки».
Местность вокруг и вправду красива. Именно в этих горах расположены многочисленные бунгало и зимние мини-пансионаты, где за 900 долларов супружеская пара может встретить Новый год, сходить на фуршет с шампанским и покататься пару дней на лыжах по искусственному снегу. Когда-то эти места были популярны среди иммигрантов из Восточной Европы и имели прозвище «Борщевой пояс». Среди пассажиров тюремного автобуса, впрочем, эту часть света представлял один я.
Погода портилась по мере продвижения к пересыльной тюрьме. Когда автобус въехал, наконец, в долину, пейзаж окрасился в мягкие серые тона. Мы миновали ворота, и на оконных стеклах появились первые дождевые капли. Автобус плавно затормозил у входа в приемник, и мы стали выходить под звон кандалов и шум усиливающегося ливня.
Тюрьма эта мне сразу не понравилась. Еще издали я заметил геометрически безупречные ряды одинаковых одноэтажных корпусов из красного кирпича. Значило это, что с относительным комфортом одиночных камер — как на острове Райкерс — можно распрощаться. «Приходите в гости к нам — мы живем в бараке», — всплыла откуда-то из детства дурацкая песенка, и я с еще большим раздражением уставился на идеальные формы цветочных клумб. Если кругом такой показательный порядок, то его, стало быть, распространят и на нас. Мои первые впечатления очень скоро подтвердились: в столовую здесь водили шеренгой по двое, а гулять не выпускали вообще.
Надзиратели Ольстерской пересылки одеты в коричневую униформу с гербовыми шевронами, в отличие от синей формы городских надсмотрщиков. Надзиратели городских тюрем, чаще всего негры, переняли стиль нью-йоркского преступного мира — массивные золотые цепочки, перстни на всех пальцах и криминальный сленг. Их коллеги на Ольстерской пересылке, почти без исключения белые, являли собой совершенно другой тип — солдафонский. Сама по себе эта разница могла ничего и не значить, но у надзирателей штата был в руках мощный рычаг. За оскорбление или угрозу надзирателю на острове Райкерс в худшем случае можно получить по голове дубинкой и попасть в карцер. За то же самое в тюрьме, подведомственной штату, можно заработать пометку в личное дело, которая всплывет при явке на комиссию по досрочному освобождению. Дубинкой и в карцер — само собой.
Неудивительно, что на нас начали орать, как только сняли кандалы. Невысокого роста господин с огромными черными усами шагал перед строем заключенных и вопил:
— Не корчите из себя гангстеров! Таких здесь нет! Гангстеры сидят на строгом режиме, а передо мной стоит мелочь и дерьмо! А если кто и считает, что он крутой, мне на это насрать! У меня в теле сидит столько пуль, что мне вообще на все насрать!..
Тут я невольно улыбнулся, подумав, что тюремному надзирателю пулю получить негде, а для вьетнамского ветерана он слишком молод. Наверное, кто-то по ошибке влепил в него во время популярной в этих местах охоты на оленей. Улыбка моя, вероятно, показалась ему издевательской, потому что он приблизился ко мне вплотную:
— Кому смешно, тому сейчас смешно не будет! А ты, — тут он вдруг поднял глаза на моего соседа, огромного доминиканца, — знаешь, что мне нравится в таких быках, как ты? Звук, который они издают, падая на бетонный пол! Ха-ха-ха! Ну-ка, все повернулись лицом к стене и сняли обувь!
Я уже забеспокоился, не в голову ли был он ранен? Не будет ли он и вправду нас бить? Но тут возникла откуда-то орава надзирателей, и начался личный досмотр. Раздеваться догола, как на острове Райкерс, здесь не заставляли — просто ощупывали сквозь одежду на предмет оружия. Впрочем, через несколько минут, в другом помещении, раздеться все-таки пришлось. Двое надзирателей за столом, заваленным бумагами, разглядывали поодиночке голых заключенных и записывали в личные дела особые приметы: шрамы, родимые пятна, татуировки. Когда дошла очередь до меня, один из надзирателей вдруг развеселился:
— А я, между прочим, видел вашего президента, Майкла Горбачева, когда он приезжал в Нью-Йорк. Вот это личность!
— Действительно, личность, — ответил я, — только он уже не президент.
— Ага, — сказал надзиратель, и я увидел, что он записал в мое дело: «Говорит с иностранным акцентом».
После этого группами по четыре нас повели в душевую. Седой тюремщик, глядя на нас с отвращением, сунул каждому по пластиковой чашечке с едко пахнущей жидкостью:
— Слушайте инструкцию. Жидкость втереть в волосы на голове и на теле. Встать под душ на две минуты. Следить, чтобы не попало в глаза.
Очевидно, это было средство от блох и вшей. Мыла нам не дали, и после процедуры кожа чесалась и зудела. На выходе нам отпустили по комплекту казенного белья. Далее следовала парикмахерская, до предела забитая заключенными в одинаковых белых майках, трусах и носках. Очереди пришлось ждать около часа. Вокруг орали, ругались, кряхтели. Усталость моя и раздражение все усиливались, голова гудела, и хотелось есть. Все знакомые куда-то подевались, а вокруг оказались довольно неприятные личности. При мысли о том, что спать в ближайшие годы предстоит в бараке, стало еще паскуднее.
— Эй, ты, который белый! Ты что, заснул? Садись в кресло! — голос заключенного-парикмахера вывел меня из оцепенения.
Стриг он машинкой, и уже через минуту лица своего в зеркале я не узнал. Голый череп и невредимая пока борода сделали меня похожим на вахабита. Вид был устрашающий.
— Бороду можешь оставить? — спросил я.
— Я-то, конечно, могу, — пожал плечами парикмахер, — только тебя в карцер посадят.
— В карцер?!
— Ну да. Двадцать три часа в сутки в одиночке, телевизора нет, говорить не с кем — могила. В общем, не валяй дурака.
— Подожди, — сказал я, — мне все ясно. Позови мусора и скажи, что бороду я сбривать отказываюсь. Отказываюсь потому, что… — я задумался, — потому, что я ортодоксальный еврей — так и объясни.
— Да ты сам объясни, — парикмахер показал на недовольную физиономию надзирателя, просунувшуюся между плечами.
С души у меня свалился камень, потому что я понял, что сейчас отправлюсь в карцер. Верхом мечтаний мне казалось остаться в полном одиночестве и тишине. Я был в этот миг искренне счастлив — так, как мог бы быть счастлив ортодоксальный еврей, водворяемый в карцер за свою стойкость в соблюдении заветов. Поэтому в какой-то степени я даже не солгал.
— По твоему поводу будет сделан запрос в Центральное управление тюрем, — буркнул мне надзиратель, отворяя дверь штрафного изолятора. — Только, наверное, сам через два дня попросишься побриться.
В центре штрафного изолятора была плексигласовая кабина охраны, от которой в четыре стороны расходились узкие коридоры с камерами по обеим сторонам. Это немного напоминало остров Райкерс, но правила здесь жестче. Ходить можно только вдоль стен, с обеими руками в карманах.
— Вынешь руки — упадешь на бетон, — мрачно приветствовал меня дежурный по карцеру. Уже второй раз за день я услышал это выражение: «to fall on the concrete». Вообще-то его можно перевести и по-другому: «упадешь на конкретное». Не исключено, что надзиратели Ольстерской пересылки придумали эту фразу для тех заключенных, которые считают материальный мир иллюзией.
Камера моя оказалась в конце коридора. Дверь автоматическая, с зарешеченным глазком и отверстием для кормления. Вопреки моим ожиданиям, в камере сухо и довольно большое окно, тоже забранное мелкой сеткой. К стене приварена металлическая койка, а напротив стоит унитаз и висит стальной умывальник, такой же, как в российских поездах дальнего следования. На койке лежали матрас в пластиковом чехле и скатанное в трубку одеяло с комплектом белья. Под умывальником я увидел рулон туалетной бумаги, кусок мыла, зубную щетку и тюбик пасты.
Я застелил койку, снял только что выданную мне зеленую форму и улегся. В камере горела очень яркая люминесцентная лампа, и глаза пришлось закрыть рукавом. Я лежал, отдыхая, стараясь не думать ни о будущем, ни о прошлом.
Неожиданно дверь камеры заскрежетала, и вошел надзиратель мощного телосложения с пластиковым молотком в руке. Я лихорадочно соображал, что же я такое натворил и что сейчас произойдет, как вдруг надзиратель взмахнул молотком и нанес серию страшных ударов по оконной решетке! От грохота у меня заложило уши.
— В порядке, — проворчал он, круто повернулся и вышел, не удостоив меня взглядом.
В окно видны горы, кажущиеся необыкновенно прохладными в июльскую жару. Собственно, мне только и оставалось любоваться природой и размышлять. Была пятница, а библиотечную тележку привозили в изолятор только по вторникам. Общаться тоже не с кем: камера напротив пустует, а перестукиваться в Америке не умеют. К вечеру я исполнил весь известный мне репертуар русских романсов и арий из опер и пошел уже по второму кругу. Тут дверь опять открылась.
— Это ты по какому поешь, по-чеченски? — передо мной возникла физиономия нового надзирателя, толстого и с усами пшеничного цвета.
— Нет, по-русски.
— А Чечения — это же в России?
— Вообще-то да, — ответил я.
— Ну вот, видишь, — удовлетворенно хмыкнул надзиратель, — я все про Россию знаю.
Он выставил вперед огромный кулак и начал перечислять, разжимая пальцы один за другим: «Gorky Park», «From Russia with Love», «The Hunt for Red October»…[4]
— Очень впечатляюще, — я покачал головой.