Впрочем, попал я туда не сразу. Не зная, как оттянуть заключение, я пожаловался надзирателям на давнюю боль в желудке. Меня отвезли в больницу и в самом прямом смысле слова приковали наручниками к койке. Даже не спросив, на что я жалуюсь, не вызвав врача и не сделав рентген, мне дали две таблетки неизвестного назначения и оставили лежать. Вокруг стоял невообразимый гвалт бесплатной городской медицины, а манера обращения персонала ничем не отличалась от тюремной. Наевшись всем этим, я объявил охранникам, что, пожалуй, готов ехать в тюрьму, прервав «курс лечения». Они откровенно обрадовались — наступал пятничный вечер, и теперь, избавясь от меня, они могли спокойно отправиться в бар. Растрогавшись этой мыслью, один из них даже пожелал мне удачи.
Тюрьма меня встретила такой же, какой я оставил ее полгода назад: те же переполненные грязные и душные боксы, полу съедобные бутерброды и бесконечное хождение гуськом — на отпечатки пальцев, на регистрацию, на фотографирование, на медосмотр…
Какой-то негр в сверкающих кроссовках неизвестно зачем стал рассказывать длинную историю про своего знакомого грузина, сидевшего в федеральной тюрьме. Но закончить он не успел — его прервали вопли заключенных из соседней камеры, скандаливших о несоблюдении какой-то инструкции. Оказывается, на стене была полусодранная бумажка, гарантирующая нам размещение по «личным» камерам в течение двадцати четырех часов. И действительно, ровно за пять минут до истечения магического срока всем раздали потертые одеяла, пластиковые кружки и повели к лифту. Во время первого ареста я до личной камеры не дошел: меня успели выкупить под залог прямо из бокса.
А теперь я оказался перед массивной серо-металлической дверью. Надзиратель-негр с равнодушным видом уставился на меня из-за стола, усеянного кнопками, как пульт ракетного управления.
Наконец, серая дверь, лязгнув, отворилась, и я вошел. То, что я увидел, напоминало замусоренный школьный спортзал. Посреди стоял грохочущий телевизор, вокруг которого возвышалось что-то вроде магазинного прилавка — это была кухня, точнее, раздаточный пункт. Слева — маленькие грязные душевые кабинки и два привинченных к столбам телефона. Очередь к ним — человек десять. Во всю правую сторону шли высокие, очень узкие окна с толстым плексигласовым стеклом. Остальное пространство занимали камеры, два яруса. А в центре возвышался огромный стол для пинг-понга, он же обеденный. Прямо на этом столе сидели несколько человек и агрессивно спорили.
— Вешаться будешь? — деловито прервал мои наблюдения голос надзирателя.
— Нет пока…
— Тогда камера шестнадцатая-нижняя, — заключил он.
«Прямо как в Швейке», — вспомнил я, таща под мышкой одеяло: «Тогда снимай штаны и отправляйся в шестнадцатую…»
В моем новом жилище все было из металла. Койка, привинченная к стене, умывальник, унитаз, даже зеркало, все в брызгах зубной пасты. Под самым потолком было маленькое окошко, в котором едва светились верхушки манхэттенских небоскребов.
Я не спал уже двое суток. Наскоро натянув видавшую виды простыню на пролежанный, весь в разводах матрац, я сбросил на пол успевший помяться пиджак и улегся под одеяло. Объявили отбой, и надзиратель забегал пальцами по пульту, запирая электрические замки и отключая свет. Наступила полная тьма, только вдалеке мерцали огни города.
«Куда меня занесло?..» — но мысль эта исчезла, как на угасающем экране, и я заснул.
Русская пицца
Замок лязгнул, и дверь камеры начала медленно отворяться. Было совершенно темно. Вчера вечером, предполагая, что кто-то из старожилов манхэттенской тюрьмы может решить устроить «прописку» новичку, я спрятал в носок кусок мыла и теперь лихорадочно шарил по полу. Но ни найти, ни воспользоваться этой импровизацией в духе пращи Давида мне не пришлось.
Жмурясь в ослепляющем свете фонарика, я разглядел заспанное лицо надзирателя-негра.
— Вставай. Тебе к психиатру.
— Я же уже прошел медосмотр… — неуверенно возмутился я.
— А тебе и не осматривать. Тебе — переводить, — буркнул он и позвенел в нетерпении ключами.
Натянув бркжи и пиджак, я последовал за ним. Тюрьма еще спала, и только двое заключенных катили на кухню тележку с молоком и кукурузными хлопьями.
В мертвенно-зеленом кабинете психиатра я увидел вжавшегося в стул человека с ежиком седеющих волос. Он поднял на меня затравленный взгляд и снова уставился в пол.
— Я буду его спрашивать, а вы переводите, — с раздражением сказал психиатр и разложил перед собой несколько толстых папок.
— Where are you from?
— Откуда вы? — перевел я.
— Из Киева, — глухо ответил пациент.
— Нет, нет, — прервал его психиатр. — Спросите его: где он жил в Соединенных Штатах?
— Да в Бруклине, где же еще? — не дожидаясь перевода, удивился тот.
История его ареста не интересовала тюремного врача, но арестант все сбивался на воспоминания, пытаясь что-то объяснить.
Николай, так его звали, в прошлом строительный прораб, приехал в Америку три года назад да так и остался там нелегальным иммигрантом. Документов не было, языка он не знал, мотался по дальним знакомым и ночлежкам, перебиваясь нечастой поденной работой по десять-пятнадцать долларов в день.
Но однажды какой-то иммигрант предложил ему наконец стабильный заработок.
— А что надо будет делать? — осторожно спросил Николай, боясь, что речь идет о наркотиках.
— Пиццу будешь разносить по неправильным адресам. Шесть долларов в час. И не болтай об этом.
Как и персонаж Конан-Дойля, которому предложили от руки переписывать Британскую энциклопедию, Николай долго не мог понять, в чем дело, но со временем все разъяснилось.
Его новый босс и еще несколько русских иммигрантов зарегистрировали в Нью-Йорке компанию с телефонным номером, начинающимся на 1–900. То есть с номером, который требует от звонящего дополнительной, поминутной оплаты. Таких платных номеров в Нью-Йорке предостаточно — от сводки погоды и справочной о выигравших номерах лотереи до телефонного секса и брокерских консультаций. Цену за минуту назначает сама компания, а телефонная сеть лишь перечисляет деньги. Компании такого типа обычно рекламируют свои услуги в газетах, на телефонных будках и даже спичечных коробках. Однако работодатели Николая нигде рекламу не давали, зато брали за каждую минуту разговора по двадцать долларов.
Николаю и еще нескольким таким же, как он, бедолагам выдавали каждое утро коробку с пиццей, наряжали их в традиционную красно-бело-полосатую униформу, обычную для всех нью-йоркских пиццерий, и снабжали длинным перечнем адресов.
Расчет был прост. Деловые американцы часто съедают ланч прямо в офисе, заказывая бутерброды, пиццу, китайскую лапшу или еще что-нибудь из ближайших закусочных. Разносчики этих заказов появляются в офисах очень часто. Поэтому когда Николай входил и бормотал на ломаном английском: «Кто заказывал пиццу?», то ему не удивлялись, а, наоборот, сочувственно объясняли, что он, должно быть, ошибся этажом или дверью. В ответ Николай просил разрешения позвонить в «свою пиццерию» и выяснить правильный адрес. Доверчивые клерки сами подсовывали незадачливому разносчику телефон, и Николай быстро набирал затверженный наизусть номер своей фирмы. Пока он спрашивал «диспетчера», пока тот искал «правильный адрес», пока они выясняли, кто из них «ошибся», время шло. И деньги капали — по 20 долларов за минуту — со счета той фирмы, которая дала позвонить.
Никто Николая так и не заподозрил. Мир этих клерков, окончивших приличные колледжи в Новой Англии, обеспокоенных страховками, котировками и пенсионными планами, мир выглаженных рубашек и строгих костюмов, был безмерно далек от Брайтон-Бич, он был просто в другом измерении. Когда месяц спустя в эти офисы приходили телефонные счета, то нельзя было даже выяснить, кто был тот звонивший. Не знали и о таких же счетах, приходящих на все другие этажи.
Правда, иногда случались неприятности. Несколько раз проголодавшиеся клерки соглашались купить принесенную «по ошибке» пиццу, и Николаю не только не удавалось позвонить, но еще приходилось покупать новую. К тому же эти купившие скандалили, что пицца была совершенно остывшая и черствая. Николай искренне не понимал их возмущения: он съедал такую холодную пиццу в конце каждого рабочего дня, это был его законный ужин.
Я так и не успел узнать, каким образом в конце концов их поймали. Психиатр, утомленный несвязной исповедью, прервал ее на полуслове и стал расспрашивать, зачем Николай разбил о стену деревянный стул в холле.
Отвечал он нехотя. Лишь один раз, повернувшись ко мне, сказал:
— Переведи ты ему, чтоб отпустил меня в Киев. Один я здесь. Никого у меня нет, понимаешь…
— Он надеется, что его депортируют на родину, — сказал я по-английски.
Психиатр только кивнул, продолжая писать.
Шестой восточный блок
Манхэттенская тюрьма «Томбс», по российским понятиям, ближе к следственному изолятору. Большинство заключенных ждет здесь суда. В Шестом восточном блоке, куда определили меня, были в большинстве случайные горемыки.
Со мной сидел негр, укравший из магазина слесарных инструментов коробку с отвертками. Сразу после кражи он отправился через дорогу в Армию спасения — в очередь за бесплатным супом. Там его и схватила полиция. Выйти под залог 250 долларов ему было не по карману. В соседней камере был эмигрант — серб. Ввязавшись в спор в табачной лавке, он расколотил владельцу-арабу витрину в ответ на какую-то ремарку о войне в Боснии.
Были и уже осужденные, которым предстояла отправка на Райкерс. Этой самой большой тюрьмой США, занимающей целый остров, нас постоянно пугали надзиратели. О Райкерсе ходили леденящие кровь легенды, после которых маленькая «Томбс» казалась просто санаторием.
Как и всюду в нью-йоркских тюрьмах, среди заключенных преобладали негры и латиноамериканцы. Последние, в большинстве своем пуэрториканцы и эмигранты из Доминиканской Республики, держались особняком, но в целом были дружелюбны. А мексиканец по имени Эфраим, в ковбойских сапогах и с усами Эмилиано Запаты, даже пытался учить меня испанскому. Делал он это так: тыкал пальцем в какой-нибудь предмет и произносил его испанское название. Иногда по моей просьбе — писал. Латиноамериканцы, в отличие от негров, почти все грамотны.
Кроме этих импровизированных уроков делать, в сущности, было нечего. Телевизор надрывался постоянно, но все время шла какая-то невыносимая муть. Иногда я играл партию в шахматы, стараясь, правда, без особого успеха, поддержать репутацию русских шахматистов. В карты играть тоже разрешалось, но их я избегал, боясь наделать долгов: играли на сигареты. К тому времени я Уже знал, что задолжавшего даже пачку могут запросто порезать. Лезвий в открытую ни у кого не было, но встречались люди со свежими шрамами от уха до подбородка. Шрамы бывали огромные, вздувшиеся, как от от ожога. Такой след оставляло местное орудие из двух половинок бритвенного лезвия, параллельно вплавленных в разогретую на огне ручку зубной щетки. Кожу лица нельзя толком сшить, и порезы эти не исчезнут уже никогда.
Возможно, именно в поисках лезвия со всех переданных мне русских книг сдирали обложки. Книги были вполне уместные в моем положении: Солженицын и Достоевский — и читал я все ночи напролет. Пару раз за ночь заглядывал через плексиглас охранник, удивленный моей необычной здесь страстью к литературе. Под утро делал обход блока так называемый дежурный по самоубийствам — назначенный на эту должность заключенный. Вначале мне это казалось одной из американских нелепостей, но, повстречав потом на острове Рай-керс людей с фантастическими сроками, я уже не удивлялся по поводу этих дежурных. Пожалуй, Родион Раскольников ошибался, и терпению человека есть предел.
Кормили в манхэттенской тюрьме хорошо. К завтраку давали яблоко, пакетик молока и кукурузные хлопья. Обед и ужин, почти горячие, развозили с кухни по блокам. Обычно макароны или рис с каким-нибудь мясным соусом или даже кусочком мяса. Добавку выдавали беспрепятственно. Была даже особая очередь для мусульман — еда без свиного жира, по законам «халал». Совсем уж невероятными казались кошерные еврейские блюда — рыба или гуляш, привозимые на маленьких запечатанных пластиком подносиках. Кошерное очень любил толстый колумбиец, дежуривший на раздаче.
Однажды в обед я сидел со своим подносом за фанерным пинг-понговым столом. Рядом со мной уселся мексиканец Эфраим, придвинув красный пластиковый стул. Несколько минут мы сосредоточенно ели.
— Buena comida? (Вкусно?) — спросил я его по-испански.
Эфраим улыбнулся, но ответить не успел. Сзади на его плечо легла ладонь огромного нефа.
— Ты снимал мои вещи со стула? — в голосе его дрожало бешенство.
Эфраим не понял, он не говорил по-английски. Сидевший напротив пуэрториканец бросился переводить сбивчивым шепотом. Очевидно, Эфраим без спроса черного владельца переложил на подоконник сушащиеся после стирки кальсоны. Не дав пуэрториканцу договорить, негр заорал:
— Переведи этому… пусть просит прощения!
Эфраим, с побелевшими желваками на натянувшемся лице, выслушал перевод и что-то глухо сказал по-испански. Пуэрториканец замялся, но потом все же перевел:
— Он говорит, что прощения просить не будет.
Конец этой фразы совпал с ударом. Эфраим вместе со стулом был сбит на пол. Но никто не шевельнулся, ни один человек, даже латиноамериканцы, только сразу повисла напряженная тишина. По лицу мексиканца, заливая глаза, текла кровь, а нога негра уже давила ему горло.
В этот момент подбежали два надзирателя, но разнимать не решались — негр легко мог справиться и с ними.
— Брось его, брось! — истерично выкрикивал один.
А другой, тоном врача-психиатра, увещевал:
— Ну вот и хорошо, видишь — ты его уложил, вот и отличненько. А теперь все, хватит, куда ж ему больше?
Как-то сразу угаснув, негр отошел, продолжая гримасничать и бормотать:
— Не будет он прощения просить, не будет?!
Эфраим встал, цепляясь за стол и покачиваясь.
Я отвел глаза, а впрочем, ему было не до меня. На столе в капельках крови остался недоеденный обед: сосиски с бобами.
Действительно вкусный обед.
На остров Райкерс
Нас сковали по двое. Правая нога одного к левой ноге другого; руки в цепях, пристегнуты к поясу. Путаясь в сложной упряжке кандалов, я и мой напарник, низенький лысеющий еврей, влезли в тюремный автобус.
Стоял пасмурный весенний день 1995 года. В манхэттенской тюрьме проходила очередная разгрузка, и нас везли на остров Райкерс. Несколько зеленых тупорылых автобусов выстроились посреди тюремного двора.
Уселись на жесткой лавке. По команде конвойного открылись две пары скрипящих металлических ворот, и за мелкорешетчатыми окнами автобуса замелькали лавки и ресторанчики китайского квартала. Был полдень, по узеньким улицам среди рыночного развала овощей, рыб, креветок и копченого мяса текла густая толпа. На украшенный гербом тюремного ведомства автобус никто внимания не обращал.
Чуть отдышавшись, мой напарник представился:
— Бронштейн. Пабло Бронштейн. Аргентинский еврей, видите ли. А вы поляк?
— Нет, русский, — поправил я.
Обмен репликами, как в телячьем вагоне, во вкусе фильмов о Второй мировой войне.
— Ах, русский! — Бронштейн почему-то обрадовался этому. — А я, знаете ли, как раз собирался начать шить в России шерстяные куртки. На экспорт, да. И фабрика нашлась, ну… так сказать, на примете. Я, видите ли, торгую одеждой. Оптом, да. Уже тридцать лет. За это и посадили, — тут он засмеялся невеселым смехом.
Пабло Бронштейн, как оказалось, ходил с условным сроком за неуплату налогов. И обошлось бы, но тут он договорился о закупке контейнера джинсов. В контейнере не хватало восемнадцати пар.
— Вы понимаете, — продолжал он взволнованно, — я как раз рассорился с женой… Вы не подумайте, она хорошая женщина. Но, знаете ли, она иногда так умеет… Ну да не в этом дело. Просто еще этот прохвост со своим неполным контейнером… Глупо, конечно… Но я, знаете ли, я просто вышел из себя и поехал к нему, на склад. А склад этот заперт, да. Ну я сбил замок и взял свои восемнадцать пар, только свои, заметьте, ничего больше. Я вам говорю, ведь это просто справедливость, как вы считаете? Прямо с этими джинсами в руках меня и взяли, даже не знаю, кто их вызвал. Очень быстро они приехали, да. Это я о полицейских говорю. И вот теперь — Два года… А за что, я вас спрашиваю, вот вы мне скажите, за что?
Автобус тряхнуло на резком повороте, и мы, прикованные друг к другу, слетели со скамьи на пол. Когда, поощряемые руганью конвоира, мы уселись опять, впереди уже появился мост через Ист-Ривер, а за мостом — огромный остров Райкерс. Остров-тюрьма, город-тюрьма, самая большая и одна из самых страшных в Соединенных Штатах.
В сером послеполуденном свете поблескивали концентрические круги заграждений из колючей проволоки, увенчанные спиралями Бруно. Все затихли, вглядываясь в это море нержавеющей стали.
— А что, мистер русский, — тихо сказал Бронштейн, — действительно, очень похоже на концлагерь.
Автобус начал кружить между бесконечными рядами корпусов. Позднее я узнал, что их на острове 153, а карта расположения засекречена. Но в те первые минуты мое внимание приковало одно, совершенно огромное здание. Окон в нем не было, а вместо них по серым бетонным стенам, как чумные пятна Красной Смерти из Эдгара По, расползлись ярко-кровавые квадраты. Это был «Веасоп» — корпус для отправляемых на пожизненное заключение.
Нас, однако, не встречали ни автоматчики, ни рычащие овчарки. Последних заменял один небольшой доберман, несолидно вилявший обрубком хвоста. Надзиратели, такие же хмурые и безразличные, как в манхэттенской тюрьме, повели нас привычным гуськом к караульному отсеку. Всех расковали и втолкнули в и без того уже битком набитую железную клетку с умывальником и унитазом в грязном углу. Впрочем, грязь была всюду.
— Застрянем до ночи, — мрачно сказал бас над моим ухом, — и еды не дадут.
Время тянулось бесконечно. Стоял ровный, выматывающий душу шум, и через несколько часов я был близок к ступору. Сознание продолжало фиксировать все сквозь туман. Вот орет, размахивая руками, огромного роста доминиканец: власти конфисковали у него героин в багажнике заодно с новой «ауди». Вот рыжий гомосексуалист осторожно продвигается к унитазу, но прежде чем успевает дойти, его останавливает коренастый негр со сверкающим бритым черепом. И «петух» безразлично и деловито становится на колени… На краешке скамьи, уютно свернувшись, посапывает во сне Пабло Бронштейн, а прямо над ним звучит-исповедуется голос с сильным арабским акцентом:
— Отец мой — из самых богатых у нас в Марокко. Я жил как принц… Я учился в лучшем французском пансионе! Мне была доступна любая женщина. Мне ни в чем не отказывали. Деньги, путешествия, все! Но я не хотел… Я хотел в Америку. Я приехал сюда найти новое имя и новую веру…
— Заткнись, ты! С иглы не слазишь… Я тебя и твои байки еще по прошлой отсидке помню!
— …Новое имя и новую веру! Я постиг Христа, и я постиг, что Святой Дух на земле есть оргазм… Я причастился к истине, и стал художником волею Бога, и запечатлел священные таинства небесных тел, и за то ангелы дьявола схватили меня. Но я сохранил, я сохранил! — и заросший седой щетиной араб, с подергивающимся лицом и горячечными глазами, развернул засаленный тетрадный лист и помахал им. Я успел заметить крест и слезу, падающую на обнаженный женский торс.
Внимательно слушавший толстый пуэрториканец ухмыльнулся, пальцем постучал марокканца по колену и едва заметно кивнул в сторону дальнего угла. Они отошли и вернулись ровно через минуту. Пуэрториканец улыбался. На его оплывшей шее поблескивала золотая цепочка араба с медальоном тонкой резьбы. Бывший ее владелец, блаженно вздыхая, смахивал с ноздрей остатки белого порошка.
Через пятнадцать минут араб уже спал, и лицо его разгладилось. Измятый листик со священными таинствами небесных тел остался лежать на полу…
Доктор Сартори
На острове Райкерс держали подследственных и пересыльных заключенных. Униформу нам не выдавали. В тюрьме царили моды нью-йоркского гетто. Негры в приспущенных шароварах и мешкообразных футболках сверкали кроссовками и золотыми фиксами. Засаленные косички перемежались вязаными мусульманскими шапочками поверх старательно выбритых черепов. Латиноамериканцы увешаны густыми рядами цепочек из фальшивого золота и самодельными цветными пластиковыми ожерельями. Банда «Латинские короли» носила черно-желтые, «Ньетас» — черно-бело-красные. Вечерами, под приторный запах марихуаны, одни цвета резали бритвами другие.
Лето 95-го года казалось самым жарким летом столетия. Ни одного дождя. В окна коридора видны были высохшие газоны, старые липы и серые корпуса, каждый в своей отдельной клетке из колючей проволоки. Перед корпусами стояли нарядные гранитные монументы с тюремной эмблемой и надписью «Добро пожаловать в такой-то блок тюремного управления!» От блока к блоку текли плавящиеся от жары шоссе и чистенькие белые тротуары, по которым никто никогда не шел.
На газоне лежала мертвая чайка. Она лежала две недели, и пылающий солнцем июнь устраивал ежедневный паноптикум разложения. Глядя на нее, я терял рассудок от обреченности и жары.
Вентилятор работал только в «комнате отдыха» — маленьком закутке при входе в блок. Каждый вечер, ища прохлады, туда набивалось десятка три человек. В углу всегда грохотал телевизор, заглушавший крики спорящих латиноамериканцев. Среди бурлящей тесноты, занимая целую скамейку, лежал и смотрел в потолок огромный негр с серьгой в ноздре, застреливший таксиста при ограблении. Два мексиканца играли в шахматы и напевали «La bamba».
Кто-то встал у меня за спиной, тихо отстукивая такт ботинком. Я оглянулся. Склонив тонкое усталое лицо с очень светлыми глазами, за моей спиной стоял оживший Вольтер с огромным томом в руке и, чуть прищурившись, наблюдал за игрой.