Есть ли во всем этом, продолжающем клубиться человеческом хаосе что-нибудь устойчивое? Какой-нибудь недвижный пункт в потоке явлений? Есть ли что-то, что всегда возвращается, остается неизменным?
Нет, наверняка это не роль, на которую уже Цицерон однажды предназначил historia как magistra vitae1. Или это нечто противоположное? И единственное, чему учат опыт и история, это «то, что народы и правительства никогда ничему не научились у истории и не вели себя согласно урокам, которые должны были извлечь». Почти каждое веское слово Гегеля побуждает меня возразить, что это верно лишь относительно народов. Ибо правительства
1
Отойдем немножко от современности.
Каждый человек может не только прочитать историю, но даже быть ее свидетелем и воочию, конечно, меньше всего посредством опять же непосредственного общения с «действительностью», чем через тексты коммуникации, - благодаря информации, речам, проповедям. Он может узнать ее «с сотнями лиц» (Бродель). Но каков ни есть распутываемый дикий клубок исторических событий, соотношений интересов, подверженности влиянию, как ни сложен организм общества, один факт, к примеру, может определить каждый, и факт этот кажется не только не оспоренным, но и неоспоримым во всем мире имелось и имеется маленькое меньшинство, которое царит, и огромное большинство, которым командуют, имелась и имеется маленькая клика коварных барышников и гигантская масса униженных, оскорбленных «Пока мы будем различать государство и общество, до тех пор останется противоположность между массой управляемых и маленьким числом управляющих» (Ранке). Это имеет силу как для времени космических путешествий и индустриальной революции, так и для эпохи колониализма, или всего западного торгового капитализма, или античного рабовладельческого общества. Так обстоит дело по крайней мере в те 2000 лет, которые нас занимают, это было всегда возможно, не как закон, а как закономерность. Никогда не царил народ. Всегда царили так называемые опоры власти и порядка Господствовало меньшинство, которое подавляло большинство, истощало, вырезало как скот, и с их помощью вырезало, больше или меньше, допустим, но обычно скорее больше История, которой мы заняты, конституируется во все времена из господства и подавления, эксплуатирующего верхнего и эксплуатируемого нижнего слоя (сегодня это называется «ответственностью правительства»), но это также и история человеческой цивилизации, значит, человеческой культуры, и «культурные народы» здесь, даже по праву, ведущие.
«История не повторяется», - это повторяется часто - как история во времена социального напряжения, восстаний, хозяйственных кризисов, войн, то есть в главных и государственных акциях (которые, конечно, отражаются и в самых малых, частных рамках), в отношениях господ и рабов, друзей и врагов. Так увиденное «случилось»
Это континуум в превращениях истории, определяющая ее в своей глубине структура. Это и есть устойчивое в изменяющемся, собственно «histoire de longue duree»1(Бродель), однако, пожалуй, более протяженное, чем период, который охватывает это понятие, перекрывающая тысячелетие «модель», более или менее одинаковым остающийся ритм, вид «histoire biologique». Это почти как удар волны, развитие природы, которая себя по-своему повторяет, даже если это, возможно, случается ненамеренно (по закону причинности, имеющей лишь статистическую вероятность), а история с намерением и волей, через человеческую направленную деятельность.
Конечно, вся история состоит тоже из единственных в своем роде, неповторимых человеческих поступков. Конечно, выдвинутые историзмом антропологические параметры, категория индивидуальности, как везде, так и тут имеют свои права значение самобытности определенной исторической личности, существенность единственности. Но имеется еще и всеобщее, преходящее, константы, тысячекратно доказуемые эмпирически, не нужно, конечно, думать, как Гоббс, Гобино, Бокль, что историю можно ускорить совершенствованием и уточнением естественных наук, историю, о которой Эдмунд Берк писал в своих «Reflections on the Revolution in France»2 (1790 г), что она состоит «большей частью из нищеты, которая порождена на свет гордыней, алчностью, мстительностью, честолюбием, сладострастием, бунтами, лицемерием, необузданным рвением и целым рядом безудержных порывов. Эти пороки причина этих бурь Религия, мораль, законы, преимущества, привилегии, свободы, человеческие права лишь отговорки». Однако и Кант «не мог предположить в людях и их действиях в целом никакой разумной
1
2
За точку зрения Берка и Канта говорит многое, тем более два последних столетия. Да, разве не превосходит ли любые возможности человека - возвышать себя так, что это приводит только к моральному падению? В самом деле ад - это Историческое, история воскрешения того, что не должно было воскреснуть, по крайней мере не так должно было воскреснуть, жалкий спектакль, в котором народы - цепные псы, мечтающие о свободе, - скорее умрут под лозунгами, чем лозунги под народами, при этом править обычно означает не что иное, как мешать справедливости, делать для многих как можно меньше, а для немногих как можно больше, при этом право не является предварительной ступенью справедливости, но ее предотвращает. В итоге «реальным политикам» можно не якшаться с этикой Мясник думает о свинье, говорят китайцы, если ты с ними заговариваешь об идеях Идеи только кулисы на сцене мира, вначале умирают за это, потом смеются над этим. Военщина - мистика убийства, история не что иное, как сделка, богатство редко больше, чем остаток преступления, и в то время как одни голодают, другие уже сыты, прежде чем они начали есть. И то, что мы, как жалуется Вольтер, остаемся столь же глупыми, жалкими при нашем исходе из мира, как и при вхождении в него, терпимее, чем то, что его и спустя 2000 лет можно считать таким же глупым и жалким, каким он уже был 2000 лет перед этим. Нужно историю знать, чтобы быть в состоянии ее презирать Лучшее в ней то, что она проходит.
Можно это по-разному оценить, да это так и было бы, сумей мы охватить историю, человечество как общность в целом, хотя тогда бы, я полагаю, все было бы еще страшнее. Однако любая абсолютная полнота событий утопична, наше историческое знание ограниченно, многие и ценнейшие информационные материалы случайно утеряны или намеренно уничтожены, а об огромном большинстве событий материалов никогда не было. Однако все, что мы знаем (ставшее камнями, еще стоящими вокруг, или извлеченные археологами свидетельства), мы знаем лишь из историографии. И сколь ни ничтожна их доля, ее сведения об истории, ничего о ней, кроме этого, мы не знаем - quod nоn est in actis, nоn est in mundo1
Как всякий историк, я рассматриваю лишь одну историю среди бесчисленных историй, частную, более или менее ограниченную историю, но и она, само собой разумеется, ни в своем общем «комплексе деяний» (абсурдное представление), ни в сумме дат событий - теоретически хотя и мыслима, практически невозможна, даже нежелательна.
1
Нет, тема
Кто хочет видеть другие страницы, пусть читает другие книги. Хотя бы
Или, если этот выбор, почти всегда с «Imprimatur», слишком односторонен, - доблесть есть не только в христианском браке «Герой в ранах», «Крест в военном лазарете», «Военная проповедь на Троицу», «Наша война. Этические размышления», «Религиозно-нравственное сознание в мировой войне», «Мировая война в свете немецко-протестантской военной проповеди», «Борьба и победа. Мысли о Страстной пятнице и Пасхе как привет с Родины для армии и флота», «Благословение на фронт», «Забота о душе как военная служба», «Священник в армии Гитлера», «В ружье», «Верность до смерти», «Умереть в Господе», «Молод, но умер по-настоящему», «Блаженны мертвые», «Мария спасает Запад Фатима и «победительница во всех битвах Господа» в решении о России».
Прохристианская литература как песка у моря. И на 10 000 таких названий едва ли придется одно типа «Криминальной истории» Имеются многие миллионы тиражей газет и журналов. По меньшей мере половина мира кишит зазывалами христианства, из церквей, монастырей, да и экраны телевизоров Западного полушария настолько рябят крестами и Христом, что Гете сегодня имел бы еще больше оснований для насмешки «перед золотым крестом и Христом забывают о нем самом и его кресте» Христианская проповедь - от изобретательного «Воскресного слова» здесь у нас до проникновения во всевозможные передачи культурной сферы и папских посланий urbi et orbi, я не знаю, на скольких языках. Есть даже действительно хорошие люди среди христиан, как и во всех религиях, во всех партиях, что не свидетельствует в пользу этих религий и партий, иначе должно было бы говорить в пользу всех - а сколько негодяев свидетельствовало бы в таком случае против. Есть даже «пастыри», которые охотно жертвуют собой ради овечек - в то время как верховные пастыри охотно приносят в жертву овечек. Но каждая религия живет тем, что часть ее слуг более полезны, чем она. И хорошие христиане наиболее опасны - они подменяют христианство. Или, согласно Лихтенбергу «Не подлежит сомнению, что среди христиан имеется много порядочных людей, так же, как и повсюду и во всех сословиях есть хорошие люди. Но несомненно одно - они сами in corpore1 и то, что они совершили в качестве христиан, - не многого стоило».
1
Намного острее высказывают аналогичные мысли столь разные гении, как Джордано Бруно, Бейль, Вольтер, как Дидро, Гельвеций, Гете, Шиллер, Шопенгауэр, как Гейне и Фейербах, Шелли и Бакунин, как Маркс, Марк Твен, Ницше. Или Геббель, который видит, что «христиане принесли в мир мало благодати и много несчастья, с чем согласны «благороднейшие и первейшие мужи», причем причину он находит не в «христианской
Представить исторические доказательства тому, что, возвращаясь к Лихтенбергу, христиане «сами in corpore и то, что они совершили в качестве
На чем основывается моя работа?
Она основывается, как все исторические штудии, на источниках, «традиции», современной историографии, то есть прежде всего на текстах. Она основывается на вторичной исторической литературе и привлекаемых ею смежных науках - нумизматике, геральдике, сфрагистике и др. Она основывается не в последнюю очередь на исследованиях во вспомогательных дисциплинах и соседних областях истории, особенно - естественно-церковной истории с ее зачастую пересекающимися разделами истории миссионерства, веры, теологии и догматики, истории мучеников и монахов, истории папства, даже истории «благочестия» Принимается, далее, во внимание археология, хозяйственная и социальная история, история права, основного закона, войн и воинской службы, география и статистика Широкий спектр уже настолько развившихся направлений исследования, что их даже специалисты едва ли в силах обозреть, наверняка можно использовать лишь частично, выборочно Между тем как основы моей работы важнее те, которые, собственно, сами по себе понятны. Как я вижу историю? И как я ее себе представляю? Различия в методологическом подходе, однако, нередко уже заключает в себе различие во взглядах, оценках Теоретик науки Вольфганг Штедмюллер пишет по этому поводу «Метод, который будет избран, в решающей мере определяет теоретическое представление, закрепляющее результаты научного исследования».
Никто не будет ожидать, что автор «Криминальной истории христианства» перенял принципы своей историографии от «Откровения», от Рима или из каких-нибудь спиритуалистических протестантских церковных представлений, каких-либо столь же «прогрессивных» теологических исторических представлений Мистифицирующие переходы границ, категории сверхъестественной перспективы, путь из истории в надисторию, от земного к не бесному Эону - все это остается передать апостолам святоучрежденной исторической химеры, тем слишком многочисленным слугам церкви, которые дополнительно прикованы, конечно, крещением, материнской грудью, семьей, в принципе географической случайностью, позднее - саном, честью, креслами, приходом и, по моему опыту, «верующие» тем больше являются неверующими, чем они образованней.
Как обстоит дело с моей объективностью? Не односторонен ли я? Не предубежден ли?
Само собой разумеется. Как любой человек. Так как каждый субъективен, каждый многосторонне отформован индивидуально и общественно воспитанием, происхождением, социальным окружением, своим временем, своим жизненным опытом, познавательными интересами, своей религией или нерелигией, короче, полнотой различных влияний, целой сетью стеснений.
Но если каждый запрограммирован, то и историк тоже, о чем, пожалуй, первым (для исторической науки) размышлял Хладений. Таким образом и я имею, употребляя несколько устаревшее вместе с Хладением выражение, «точку зрения», или, по введенному Карлом Маннгеймом в социологию знания термину, «позицию», я тоже, без сомнения, обусловлен определенным климатом формирования мнений вокруг меня, моими исследованиями, моей интуицией Естественно, я нашел решения задолго до того, как приступил к их изложению здесь Лишь совершенно наивный человек мог бы начать эту работу, будучи беспартийным. Однако оставим в стороне, что это едва ли мыслимо, что вряд ли кого заинтересовали бы такие исследования через некоторое время самый большой невежда больше не был бы невеждой - и он тоже уже имел бы «предвзятое мнение».
Один рецензент назвал меня «предубежденным», так как я в предисловии трактата отстаивал тезисы, которые, пожалуй, должны бы стоять в его конце. Однако, не говоря о том, что предисловие я, как большинство авторов, имею обыкновение писать в последнюю очередь, я знаю, само собой разумеется (как, пожалуй, опять же каждый автор), уже в начале книги, что примерно будет она содержать, - да это же знает любой сочинитель письма Историческое исследование и сочинение тем более живет не случайностями, как сказал Драйзер, а ищет. Но оно должно «знать, что ищет, лишь тогда найдет что-то. Вещи надо правильно спрашивать, тогда они дают ответ».
Десятилетиями занимаясь изучением истории, особенно.
христианства, я выработал для себя, вместе с обретением новых знаний, философию истории (слово, созданное Вольтером), мнение о христианстве, которое лишь потому не будет хуже, что оно просто не может быть хуже, - с чем я и пребываю в лучшем из обществ. Однако так как я без обиняков декларирую свою субъективность, свою «точку зрения», «позицию», читатель не чувствует себя одураченным мною, как теми бессовестными писателями, которые свое признание веры в чудеса и пророчества, в приобщение святых тайн и воскрешение мертвых, в сошествие во ад и вознесение и прочие чудеса более чем бесстыдно связывают с приверженностью к объективности, правде и науке.
Разве я, декларирующий свою предубежденность, по сравнению с ними не являюсь все же менее предубежденным? Разве не способен я к независимой оценке христианства благодаря моей жизни, моему развитию? Я все же отказался, несмотря на большую привязанность к моей очень христианской матери, от христианской веры, как только я признал ее неверной Все-таки я всю жизнь пилю тот сук, на котором мог бы сидеть. И еще я снова и снова удивляюсь, сколь мало серьезно принимают на христианской стороне трактовку советской истории советскими учеными и - как серьезно христианской христианскими теологами!
Признаемся, однако мы все «односторонни». Кто это оспаривает, лжет с самого начала. Не наша односторонность важна Важно, что мы в ней признаемся, не лживая «объективность» лицемерит, а рафинированная «единоспасающая правда». Решающе то, сколь много и сколь добротные основания подведены под нашу «односторонность», сколь существенны базисные источники, методический инструментарий, каков уровень аргументации и критический потенциал вообще, короче, решающим является очевидное превосходство одной «односторонности» над другой.
Так как каждый односторонен. Каждый историк имеет свои собственные жизненно - исторические и психические детерминанты, свое предвзятое мнение. Каждый общественно определен, классово и группово обусловлен. Каждый подвержен симпатиям и антипатиям, знает свои любимые гипотезы, свою систему ценностей. Каждый судит персонально, спекулятивно, уже уровнем проблем занимает свое место, и за каждой его работой стоят «постоянно, очевидные или, как это бывает в большинстве случаев, неочевидные историко-философские фундаментальные убеждения обширной природы» (В. Дж. Моммзен).
Совсем по-другому относятся к этому те исторические писатели, которые в большинстве по большей части отрицают субъективизм, так как они в большинстве по большей части лгут - и при этом еще взаимно ловко ставят друг друга на христианнейшее место. Как забавно, когда католик протестанту, протестант католику, когда тысячи теологов различных конфессий приписывают друг другу односторонность - всякий раз, в течение десятилетий и столетий, с обдуманной серьезностью. Когда, к примеру, иезуит Хайнрих Бахт ощутил у протестанта Фридриха Лоофа «слишком много реформаторского аффекта против монашества как такового», «поэтому его суждения остаются односторонними» Значит, Бахт не знает никаких иезуитских аффектов по отношению к реформаторским? Он, приверженец ордена, член которого
Однако статус истории как науки, как объективированной науки, и возможность исторической объективности (проблематика «Теории истории» или «Истории») ставится, между тем, многими историками под вопрос или напрямую оспаривается, я добавляю многими «отраслевыми историками». Так как тот, кто, по крайней мере в этой стране, не принадлежит к сыгранному (постоянно на новейшем исследовательском уровне новейшей сменой власти восстановленной научной деятельности), августейшему цеху благословенных университетами толкователей прошлого, тот не существует совсем, во всяком случае, сначала, потом иногда бывает наоборот. Я читал слишком многих историков, чтобы питать почтение к многим - тем больше почтения питаю к некоторым. Однако чтение большинства исторических книг необходимо столько же, сколько чтение авгуром полета птиц, что все-таки приятней. Такой достойный внимания муж своего дела, как француз Бернар Бродель, не случайно предупреждает об «l'art pour 1'art» в специальности историка. И, согласно В.О. Айделотту, английскому эксперту, критерии согласия среди ученой специализированной публики «часто», так пишет он, ведет «к ухудшению историко-научного ремесла», так как историк может стать «извне управляемым» и тогда он скажет не то, «что важнее всего согласно его убеждениям и взглядам, а то, на что, по его мнению, согласна его аудитория».
Как красноречив уже тот факт, что каждое поколение историков пишет ту же самую историю еще раз, что оно снова и снова заново обрабатывает те же самые старые исторические интервалы и исторические фигуры, как их заново обрабатывало предшествующее поколение историков по отношению к предшественникам - очевидно, всякий раз для неудовольствия последующих. После того как они обсудили факты, были ли эти факты действительно разгаданы? И означает ли описание само по себе уже богатые исследовательские урожаи? Расширение знаний и углубление знаний? Прогресс познания? Очень многое я находил у старых историков лучшим, часто значительно лучшим, чем у молодых.
Конечно, историки нашли объяснение для этой «реинтерпретации истории» (Ахам), для их «историографического обновления» (Рюзен), которые в высшей степени просветили, но ничего не изменяют в том, что поколения историков после них снова будут переписывать историю От случая к случаю - новые критерии, предпочтения, способы артикуляции, методы и «модели», новые модные повышения и снижения ценности тоже, адекватные времени расшифровки и шифровки. В XIX столетии «событийная история» повсюду была господином положения, сегодня интерес повернулся больше к «квантитативной истории». Недавно классической парадигмой были дипломатия и государственная политика, сегодня это скорее социально-экономические исследования. Есть также промежуточные позиции Время от времени возвращаются к старой технике, в общем и целом она не всюду сохранилась, как повествовательная «histoire evenementielle»1, история, по образцу еще в Античность тянущейся традиции, рассматриваемая по-преимуществу как литературная дисциплина, но, за исключением, возможно, Англии, почти везде вынуждена уступить первенство «histoire structurelle»2, аналитической рефлексии, критическому обсуждению, наивозможно точной понятийной фиксации, пока недавно не пришли к всемирному ренессансу старого повествовательного исторического наблюдения и к форме равновесия Следующие столетия принесут новые виды исследования, критерии основательности, методы споров, новые смешанные формы и новых посредников и т.д.
Спрашивается только, с какой такой самоуверенностью историки «смеются сегодня» (Козеллек) над некоторыми «исторически наивными высказываниями» XIX столетия, если, однако, многие историки XXI века будут смеяться над некоторым состоянием знаний и сознания многих историков XX века, а многие из XXII столетия - над многими из XXI, - всегда предположено, при условии, что еще подходит этому веку. Так и будет продолжаться вечный смех историков над историками? Вечная иллюзия, что так или иначе можно открыть истинные или хотя бы вероятные основные принципы исторической науки или, по крайней мере, к ним приблизиться.
1
2
Напротив, можно было бы предположить это постоянное переписывание, зановописание, другое видение истории - результат лишь ее собственных претензий на научность и истину, стремления к максимальной объективности, большей точности, главным образом, улучшенным условиям работы, функционально дельному инструментарию, измененной исследовательской техники и интерпретационной техники, глубоко проникающему зонду, лучшей возможности верификации, новым теоретически и методически концепциям, добавим сюда ограничивающие и расширяющие, точнее построенные проблемные установки, не говоря о нахождении новых источников.
Но в действительности историография показывает, что центр тяжести ее интересов перемещается лишь тогда, когда современная история перемещает ее интересы, ее идеологию, ее представления, что историография находится под известным нажимом вненаучных сил, метанаучного окружения, господствующей в определенный момент власти, политической практики, что она следует диспозициям и замыслам диктаторов, и тем самым является - как особенно учит развитый у большинства американских историков (в пику позитивизму) презентизм - лишь проекцией современных интересов на прошлое, именно XX век обнаруживает это во всем мире. И в XIX веке, как и в предыдущие эпохи mutatis mutandi1, едва ли было по-другому. Чем помогают прекраснейшие теории об объективности исторической науки, если реальность этой историографии опровергает ее собственные теории. Это почти напоминает о противоположности между проповедью христианства и его практикой.
И при методических разногласиях речь идет - как при так называемом методическом споре конца XIX столетия - намного меньше о деловой, чем о политической дискуссии, общественном процессе переоценки. Что же внешне было сделано ради науки, теоретического сознания, на самом деле было обусловлено пред- и вненаучной реальностью, текущей политикой, социальной сферой жизни, субъективностью, эгоизмом.
Теперь к общей проблеме объективности присоединяется еще один частный, щепетильный феномен, который с нею сопряжен Трудности - меньше всего результат того факта, что источники часто имеют пробелы, датировка ненадежна - не говоря уж о мировоззренческих различиях всех ветвей науки, хотя бы археологии, лингвистики или истории Скорее, речь идет о языке историков, так как история касается множества текстов, так как вся историография это язык.
1
Еще Луи Альфану (1946) было достаточно «определенным образом положиться на документы, которые, будучи прочитанными друг за другом, как они нам предстали, чтобы цепь фактов увидеть организованной почти авто матически». Но, к сожалению, «историографические» факты еще не «исторические» факты, представления не действительность, не faits bruts1. К сожалению, нет «никакого резкого разрыва между историей и мифологией никакой четкой границы между «фактами» и теорией» (сэр Исайя Берлин), напротив, те и другие «настолько переплетены друг с другом, что напрасно было бы пытаться их строго и точно разделить» (Арон). К сожалению, даже исторические факты могут быть по-разному увидены и оценены, они могут быть односторонне освещены или затемнены, искажены, перевернуты, подвергнуты фальсификации, они могут быть и сами по себе многослойными, сами быть уже «научной конструкцией» (Бобинска), «конструкцией исторического ученого» (Шафф) Короче, историческую жизнь нельзя понять адекватно через репродукцию, а лишь приближенно, всякое историческое описание - неразделимое переплетение фактов, гипотез, теорий «Каждый факт уже теория», - как остроумно утверждал еще Гете.
Мы никогда, поскольку история ушла, не будем непосредственно с событием, никогда не будем на одной ставке с чистым фактом, по слову Ранке, с тем, «как это собственно было», что, впрочем, звучит скромнее, чем полагали Консервативный историк, которому служба историографа - достаточно педантичная - кажется сравнимой со службой проповедника, который зачастую даже имел основания аттестовать себя беспартийным, в высшей степени беспартийным, желал «погасить, так сказать, свое Я», «говорить лишь о вещах, которые явлены могущественными силами», и приписал «истинной» истории задачу быть «надпартийными за и против», «лишь смотреть, проницать чтобы потом сообщить, что она увидела».
1
Эта самоуверенная убежденность в объективности, высмеянная графом Паулем Йорком Вартенбургом как «окурялизм», Дройзеном («объективно лишь бессмысленное») как выражение «евнухской объективности», иллюзорна. Так как нет никакой объективной историографии, нет истории, как она в действительности осуществилась, «есть лишь исторические интерпретации, из них ни одной окончательной» (Поппер). Мы же в историографии - а по сути в работе с «источниками», должны иметь дело с (первичными) носителями информации, надписями на памятниках, монетах, документами - иметь дело с
Эти описания, однако, принадлежат без исключения авторам, которые могли работать лишь с помощью риторических и повествовательных вспомогательных средств, которые - во все времена - выбирали, должны выбирать и должны были привести факты в какой-нибудь порядок, акт в меньшей мере научный, чем литературный Описания принадлежали авторам, которые исповедовали хорошую или плохую веру, которые не признавались, что ими, само собой, более или менее управляют интересы, которые, само собой разумеется, излагали односторонне, которые накладывались на свои исключительно корректные источники доказательств (при этом всякий перевод, конечно же, более или менее толкование), свою печать, ставили в определенный контекст, которые свое мировоззрение, более или менее сознательно, сделали лейтмотивом их интерпретации, причем к проблематике этого текста примыкает еще и традиция - нередкий феномен фальсификации, интерполяции. И современные историки поступают с документами, естественно, ни на йоту иначе, выбирают, продолжают, освещают, комментируют, толкуют в духе своего мировоззрения.
Как раз корифеи-то не укрепляли наше доверие к объективности их специальности Теодор Моммзен (Нобелевская премия 1902 г) назвал исключительно фантазию «матерью как всей поэзии, так и всей истории» Бертран Рассел написал заголовок
1
2
3
И Хайди Уайт назвал недавно исторический текст не чем иным, как «писательским художественным продуктом» (literary artefacts) Знатоки вроде Козелле и Джаусса подчеркивали в то же время тесную связь тактичности и фикции Кажется, Г Страсбургер нашел в 1966 г меткую формулу для истории, выразительно подтвержденную.
Ф.Г. Майером в 1984 г. «Смесь науки и искусства», «до сегодняшнего дня» - после того, конечно, как Ранке назвал в 1824 г задачу историков «одновременно литературной и научной», а самое историю «одновременно искусством и наукой».
Надо признать, что все необъективные, «ненатуралистические» акции позднейших историков покоятся на изложении, образцах толкования, типизирования ранних историков, которые точно так же неизбежно соблазняли «ехать» более или менее не туда, что сами наши «источники» осуществляли очень похоже, уже опосредованно, уже пройдя через другие воззрения, они уже селекция, в лучшем случае смесь исторических фактов и текста -это называется «литература», это называется дополнительным толкованием, короче, лишь «остаток», «традиция», уясним это четко, так очевидно, что каждая историография пишется из-за кулис присущего исследователю мировоззрения.
Некоторые ученые, правда, совсем не имеют такого мировоззрения и поэтому кажутся не особенно прогрессивными, зато весьма непартийными, прямыми, честными. Они представители «чистой науки», представители якобы нейтральной к оценкам, якобы индифферентной позиции. Они отбрасывают всякую возможность позиции, всякое субъективное участие как ненаучное, как почти кощунственное покушение на предложенный постулат объективности, это священное для них «sine ira et studio»1, чему, как язвил Генрих фон Трейчке, «никто меньше не следует, чем его инициатор» Разве все, «что называют чистой наукой, а именно регистр систем и гипотез, толкований и воззрений, все это заполнено, забито, набито до отказа старыми чувственными и сверхчувственными мифологемами», что точно, скорее во исключение, определил Шарль Пеги, само собой со своей католической позиции.
1
Ну, можно скрывать симуляцию научно - теоретической невинности, утайку мировоззренческих предпосылок исторических заявлений, многое другое, например, профессиональную косность, узость кругозора, прежде всего как раз в ученых кругах, в «маленьком музее избранных» (Сибел), наводящую страх нерешительность, этический релятивизм и эскапизм, трусливое бегство от ясных мировоззренческих решений - хотя это тоже решение, но безответственность во имя научной ответственности. Однако наука, которая не оценивает, поддерживает, хочет она того или нет, status quo, она поддерживает господствующих и наносит ущерб подневольным. Она лишь видимость объективизма и большей частью не что иное, как опасение за собственный покой, безопасность, собственную карьеру. Я ни в коем случае не оспариваю, что оценивающее историческое воззрение тоже отклоняется от научных убеждений, может быть порочным. Однако как раз страх историка толковать историю, его страх признать, что действительно происходит, лишь «еще один пример всем знакомого «trahison des clercs»1, отказа специалистов жить в соответствии с их делом» (Барраклудж).
Конечно, имеется не только один или два метода заниматься историей. Имеется большое многообразие методов, как показывает особенно американская историография, где ни один метод не имеет права на единственное представительство. Но даже если существует много различных форм знания и науки, то здесь речь идет лишь о двух - о науке, которая хочет заниматься самой собой, для которой наука конечное, высшее, род религии, и которая, как религия, может шагать по трупам и шагает, и о той науке, которая для себя не конечное, высшее, которая действует как слуга, стоит на службе человека, мира, жизни, которую связывает с историографией «долг политической педагогики», - выражение Теодора Моммзена, который как раз называет историю «судом мертвых» и, видя ее «обнаженную пошлость», ее «ужасные дикости», предупреждал «о детской вере, что цивилизация сможет вырвать зверство из человеческой натуры».
Свое известнейшее выражение эти оба научных представления нашли в XIX веке, в научном оптимизме естественных и исторической наук, в позитивизме и объективизме и в радикальном научном пессимизме Ницше. Он определил естественные науки своего времени как «нечто ужасное и опасное», как выражение той «роковой глупости», из-за которой мы «однажды погибнем» Сходно оценивает он господствующую историческую науку и требует истории «для цели жизни», истории, которая предлагает «примеры», «учителей, утешителей», но особенно - «критической истории», которая прошлое «притянет к суду, с пристрастием допросит и наконец приговорит», потому что «такое прошлое достойно быть приговоренным».
1
На другой стороне стоит Макс Вебер, сторонник полного отделения от науки и оценок, для которого наука лишь эмпирическое исследование, аналитическая инвентаризация и принципиально не имеет дела с ценностями, чувствами, должным, даже если Вебер, различая суждение о ценности и (неокантианское слово) ценностное отношение, принимает в науке последнее и хочет поставить научное знание на службу решений в духе ценностных отношений, что не произойдет без резких противоречий.
Наша жизнь, однако, не свободна от оценок, а переполнена ими, и наука как часть ее может свободу от оценок только высмеять. Если мы можем день ото дня сравнивать, изучать, решать, почему мы не должны заниматься этим (оценками) именно в науке, области, которая стоит не рядом с нашей жизнью или даже над нею, но ей принадлежит, которая нам, человечеству и миру, может угрожать или содействовать? Я держу в руках труды историков, посвященных погибшей в бомбовой войне жене, иногда порой двум, трем павшим сыновьям, но порой эти люди, как и прежде, продолжали писать «чистую науку». Это их дело. Я думаю по-другому. Даже если бы аполитичное, свободное от оценок научное исследование и существовало само по себе, что я оспариваю, оно не было бы желательно, так как хоронит этическую мысль, способствует безгуманности К тому же такие исследования собственно никакие не исследования, никакое не открытие причинных связей, но, как подчеркивает Фридрих Майнеке, простая предработа, чистое собирание материала.
Насколько же согласуется действительность истории с моими представлениями?
Я оставляю здесь в стороне теоретико-познавательную проблему (вместе со структурой нашего перцепционного аппарата). Я спрашиваю в какой мере. Я не спрашиваю согласуется ли действительность истории с моим представлением о ней. Так как сам Витгенштейн говорит о математической теореме «Нет ничего, что она сделала бы воистину ясным, но то, что мы признали ясным, делает ее математической теорией», Эйнштейн также сказал «Насколько законы математики касаются действительности, они не гарантированы, и насколько они гарантированы, они не касаются действительности», - сколь же недоверчивее мы должны смотреть на историографию.
Каждый историк пишет в определенной политико-общественной системе отношений, что, несомненно, находит отражение в его точке зрения, уже в его механизме вы бора, его отборе. Так как каждый «вырывает из контекста», никто не может объективно отразить, при этом отразить натурально реальный объект прошлого с его никогда непосредственно не уловимой высокосложной цепью событий, этим гигантским переплетением мыслей и дел, разнообразнейших сходных и противоречивых событий, отношений, процессов. Каждый не просто отбирает, каждый интерпретирует при этом, посему дело заключается не в том, что кто-то тематизировал историю, а как он это сделал, при этом я здесь игнорирую формальную сторону дела, не как несущественную, а как слишком многословную и запутанную способ, каким историк словесно излагает историю, соответствующие модели его сообщения, избранный литературный жанр, «тип репрезентации», грубо говоря как он «деформирует», «отчуждает», «насилует», не только в дурном, но и лучшем смысле.
Итак, как всякий, кто пишет историю, я основательно выбирал, «вырывал из контекста» - глупейшие из всех упреков, так как по-другому не бывает. Как каждый, я внутри тематики еще раз провел селекцию. Как у каждого, у меня есть носители произошедшего, все эти коронованные, некоронованные, сами себя короновавшие преступники, епископы и папы, святые, полководцы и прочие вершители дел и истории (так как из дел образуется история), разумеется, схваченные не во всех подробностях их частной жизни, не во всех индивидуальных поступках, персональных проблемах, не во всех их амурах (которые, конечно, иногда суть не без влияния) или со всеми затруднениями пищеварения - хотя они тоже порой воздействовали на макрособытия сильнее, чем думают. Но обычно мы не знаем об этих недугах и уж совсем не выяснить их влияние на мировую историю, нелегко выяснить, по крайней мере - здесь имеются, как и некогда, все еще воистину сумасшедшие шансы для докторантов и соискателей доцентуры, да, могла бы открыться совершенно новая ветвь науки, если б можно было подарить нам наряду с уже существующей судебной медициной еще и историческую медицину (не путать с как раз уже учрежденной, весьма поучительной историей медицины), подарить во всей полноте подотделов и тем вроде. «Систематическая история пищеварения коронованных и помазанных владык наряду с их влиянием на христианский Запад с начала спора за инвестуру и до конца Тридцатилетней войны с добавлением о пищеварении, пищеварительных средствах и лечебных препаратах всех св. пап и антипап этого периода».
Возможно, вышесказанное для некоторых звучит порой недостаточно теоретично - но историография выдает такие сумасшедшие теории, каждая - к тому же с раздраженным скепсисом. Но для скепсиса есть основания, даже самые большие - если вы, конечно, не позволили зайти так далеко, чтобы смириться и ни во что больше не верить.
Но и убывающая - по праву - вера в возможности исторической объективности ни в коем случае не должна подрывать «научный этос историка» и вести к распаду мысли (Юнгер, Рейзингер) Гораздо скорее именно упорное настаивание на объективности подрывает этос ученого, потому что такое упорство недобросовестно, однажды именно тем мотивировано, чтобы спасти «фундамент исторической науки», то есть не случайно снова и снова волнующий их научный характер, что меня едва интересует Для меня правда, или осторожнее сказать - правдоподобность важнее, чем та наука, которая во имя науки выступает против правды. И принципиально я предпочитаю науке жизнь, всякую жизнь, в особенности той науке, которая угрожает жизни, может быть, всей жизни вообще Возражение, что де «не наука», а отдельные ученые (все-таки очень многие, если не большинство), меня трогает столь мало, как и утверждения, что промахи христианского мира не относятся к христианству.
Естественно, я защищаю не чистый субъективизм, которого нет, столь же мало, как и чистого объективизма Естественно, я не отвергаю полезные ценностные шкалы, контролируемые соотношения фактов, поддающийся передаче и проверке опыт, интерсубъективное знание и интерсубъективные обязанности. Но я оспариваю интерсубъективную интерпретацию. И исторический философ Бенедетто Кроче знал, почему он оставлял субъективное суждение в историческом созерцании, по «очень основательной причине», так как его именно «никоим образом нельзя исключить».
Если, таким образом, в истории и нельзя делать выводы с помощью логических выводов Штрингенца, то это не значит, что их совсем не надо делать, более того, чтобы ложно заключать Многое, а по мнению радикальных скептиков, все может быть проблематичным, можно подойти к историческим обстоятельствам происшедшего ближе или нет, однако для определенного образа видения дозволено выдвинуть, без сомнения, лучшие и худшие основания, такие, которые больше, меньше, совсем не достигают цели. Или вместе с Вильямом О Эйделоттом формулируя мысль отрицательно «Утверждение, что все высказывания-де неверны, не означает, что они одинаково неверны».
Я исхожу из этого, а также из убеждения, что можно, при всей комплексности, всем хаосе и сумбуре истории, постичь ее всеобщий смысл, выявить существенное, типичное, короче, исторически обобщить, что, как якобы слишком спекулятивное, недоказуемое, еще часто отрицают или преуменьшают, хотя историки, которые рассматривают историю не просто с музейным удовольствием, не могут обойтись без обобщения, если они вообще хотят что-нибудь сказать, стоящего сообщения Разумеется, они не должны идти дальше, чем позволяют их документы.
Чтобы сделать эти обобщения наивозможно доказательными, существует один из моих основных методов - метод квантификации, подбора сопоставимых фактов, вариантов, дат, исходя из того, насколько они существенны, репрезентативны Писать историю значит выявлять основные черты. Таким образом, я занимаюсь суммированием информационного материала. Во-вторых, обобщение и квантификация составляют одно целое.
Подкрепи я совсем не новый тезис о преступном характере христианства лишь некоторой выборочной фактурой, он был бы лишен убедительной силы. Но в многотомном труде нельзя уже говорить об отдельных, недоказательных примерах При этом для меня, говоря словами Цицерона, «первый закон историографии чтобы не осмеливались говорить нечто ложное». Далее Цицерон, правда, продолжает «Затем чтобы осмеливались не говорить ничего кроме правды, чтобы не возникало никакого подозрения, что пишут из-за благосклонности или вражды», хотя по отношению ко мне это подозрение совершенно неприменимо. Я пишу из-за «вражды». Так как история тех, о ком я пишу, сделала меня своим врагом.
Но так как целое (дабы тоже вставить слово о его структуре) я составлял в обоснованной надежде быть полезным многим людям, у которых мало или совсем нет времени заниматься исследованием христианства, то все факты, события, параллельности и причинные связи, которые я показываю, все выводы, которые из этого извлекаю, я воспроизвожу по-возможности ясно в следующих главах или книгах часто хронологически, нередко систематически, с особой разработкой важнейших аспектов, с цезурами, сознательным разделением тем, временными отступами, с сжиманием времени, порой дальним заглядом, отсылками, экскурсами, - ведомый единственным желанием облегчить читателю чтение, обзор, понимание контекста.
Есть немало людей, думающих, что критиковать легко Прежде всего так думают те, кто никогда или никогда всерьез не пытался этого делать - из оппортунизма, равнодушия или неспособности. Да, есть люди, которые не находят ничего отвратительнее критики, если она относится к ним. Они никогда в этом не признаются. Они говорят и всегда будут говорить мы ничего не имеем против критики, мы за критику. Но за полезную, созидающую, конструктивную критику. Не за разлагающую, сокрушающую критику При этом созидающая критика всегда та, которая в лучшем случае задевает их только мимоходом, если даже не совсем мнимо критикует, чтобы можно было дальше еще вернее утверждать и встречать ликованием. Однако «разрушительна», «неплодотворна», «заслуживает проклятия», естественно, всякая атака, касающаяся и разрушающая их основы. Чем она убежденнее, тем больше она будет осыпана проклятиями - или подвергнута умолчанию.
Более всего чувствительны к критике клерикальные круги. Именно те, которые, правда, восклицают да не судите, но сами все, что им не подходит, посылают в ад, именно те, чья церковь разыгрывает из себя высшую моральную инстанцию мира, разыгрывала сотни лет и дальше будет разыгрывать, именно те крайне возмущаются, если кто-то однажды начинает их самих мерить и судить, и чем жестче, чем уничтожающе это происходит, тем они гневнее, яростнее - причем их гнев и их ярость (в отличие от наших аффектов) являются святым гневом, святой яростью или даже исступлением, «упорядоченным исступлением», естественно, согласно Вернгарду Херингу, эксперту по моральным вопросам, «чрезвычайно ценной силой для преодоления сопротивления добру, к достижению высоконапряженных, но трудно достижимых целей. Кто не способен злиться, любовь того не полнокровна (!) Так как если мы любим добро полнокровно, со всей душевно - телесной энергией, то с такой же энергией мы будем сопротивляться злу Быть христианином это не вялое спокойствие перед злом, а мужественное выступление против него при напряжении всех сил, а к ним принадлежит и сила исступления».