Есть дела и поважнее.
Ее уже давно сторонились. Косились как-то. Перешептывались.
«Может, я плохо выгляжу? — думала она. — А с чего хорошо-то выглядеть, с какого перепугу… Это пусть те хорошо выглядят, у кого все хорошо, чистые, здоровые, которых любят…
Но после этой истории с пацаном все вообще как с цепи сорвались. «Надо что-то делать, — говорили все, — надо как-то изолировать…»
А как изолируешь? Я тут давно, раньше всех, раньше их, я первая… Это они потом пришли… Понаехали. С детишками. Много. И все ко мне, лезут и лезут…
Пацан вернулся домой с синим языком. То-то смеху! В больницу возили, ну, там полечили немножко, сказали, пока вроде ничего страшного, будем наблюдать… Кругом только и разговоров, что про пацана с синим языком. Это только начало, не ссыте. Я еще и не такое могу. Давайте, приводите детишек, я их всех отоварю. Распухнут, покроются волдырями… Сдохнут. Они палками кидаются и камнями и гадят везде, детишки ваши сраные. И лезут, лезут…
Изолировать… За забор, что ли, упрятать? Х-ха, напугали… Не боюсь я вас.
Вчера приезжали какие-то, ходили, мерили что-то… А близко не подошли. Тоже сторонились.
Меня не изолируешь. Была, есть и буду. Я графа помню, он фабрику строил. Церковь на откосе стояла — помню. Теперь нету. Как колхоз собирали — помню тоже. Да я таких людей видела… Людей, а не эту нынешнюю шелупонь… Много рассказать могу, да никому не надо. Ну и пошли они все… Думают, я их попрошу. Начну ныть, канючить, дескать, если меня полечить, меня надо просто полечить, всего лишь, и все будет хорошо. Не стану просить. Не поймут. Скажут, дорого это, лечить. Нету денег. И весь разговор. Ну и пошли они… Я лучше их детей травить буду… Сами вы виноваты. Это вы меня такой сделали. Из-за вас я такая. А еще удивляетесь…
Ладно, не обижайтесь… Я тут наговорила… Всякого лишнего… Это потому что я болею. Мне бежать положено, а я стою. Я ведь и умереть могу. Насовсем. Думаете, мы не умираем? Речке надо, чтобы лодочки по ней ходили, чтобы купались… Дереву тоже надо, старым деревьям с удобными толстыми ветками, надо, чтобы на них сидели, чтобы лазали. Надо весело бежать, а я стою и смотрю — туда и сюда. Здесь — город, настоящий город, наукоград, здесь весело живут физики, устраивают лыжные забеги и конкурсы красоты среди дворняг, а еще любят Богу помолиться — видели, какой храм в Пучково? Всё физики, своими руками восстановили, по праздникам храм битком, яблоку негде упасть, физики с детьми, оно и понятно, всю жизнь бомбы сочиняли, пора и о душе подумать.
А там, на той стороне — чекисты, это они забор на мостике построили, у них санаторий, отдыхают чекисты, они любят, чтобы заборы, но в речках ничего не понимают и не умеют кататься на лодках. Нету больше лодочной станции, сгнил причал. Вот только стволы сосен они зачем-то побелили, может, думают — это яблони? Или урожай шишек собрать хотят? Дальше — парк, заросли, постамент без монумента и дачи, дачи, дачи… Там живет Сирота, она давно не приходит, может, времени нет или вообще уехала, но мне кажется, что она здесь. Вот сын ее часто приходит, сын Сироты, хороший мальчик, в рыбаков из рогатки стреляет, но не лично в рыбаков, а в воду, чтобы рыбу распугать. Пока они там дотумкают, откуда камень прилетел, его уже и след простыл. На то и дети, чтобы шалить. И я на него я не обижаюсь. Ему можно, сын Сироты все-таки… Наш… Здешний… И рыба дальше живет, плавает там у меня, щекочет… Плохая ведь рыба, сплошь мутанты, а они всё сидят с удочками, рыбаки. Да я их всех пацанвой помню… Прибегали купаться, и на лодках… Много. Дети. А рассказать может только Сирота. Про нас — про лес, про косогор и про меня, мы всегда знали: Сирота вырастет и расскажет про нас. Но пока она так и не рассказала, может, забыла? Она теперь какая-то стала… Сутулится и курит… Но я все равно ее узнаю. Всегда узнаю ее и скажу:
— Привет, Сирота…»
Так говорит река, наша маленькая речка, помнящая меня ребенком, а она честная, всегда говорит, что думает.
И я ей ничего не обещала, это она сама так решила, что я про нее расскажу, и она терпеливо ждет, пока я куда-то уезжаю, где-то пропадаю, и иногда месяцами, позор мне, позор, месяцами не навещаю ее.
Так что надо начинать, речка ждет, пора.
Заполнять белые листки черными значками, рассказывать, как все было на самом деле, чтобы все закричали «было все не так».
Но все равно никому ничего не объяснишь, слов таких нету, чтобы описать, как это было, рассказать Округу, дачную местность, лодочную станцию, шаткие мостки, косогор, остров посреди речки, плотину и темные кирпичи старой фабрики, все это ненаглядное, драгоценное уродство родного околотка, долгое скучное детство, вечное ожидание мамы, дождливые летние дни, неуклюжий велосипед…
Так, что это там за подозрительное нытье в шкафу?
А, ну конечно.
Август. Пальто просится к морю.
— Заткнись, пальто. Глохни, ясно? Кто в августе к морю ездит? Там сейчас толпа, как в метро в час пик. Осенью поедем.
— Да-а, — канючит пальто. — Ты всегда так говоришь, а ездит почему-то зеленая куртка. Она уже везде была, и в Крыму, и в Питере, и в Белграде, да где только не побывала уже зеленая куртка, сволочь этакая, даже в городе Мышкине, а я не дальше речки…
— Зато ты — красивое. Ты — вязаное. Длинное и с огромными карманами. Ты со мной на всех фотографиях в журналах. И я всем говорю, что купила тебя на старость.
Где старухи? Куда их девали? Где знаменитые московские старухи, по весне выползавшие на бульвары, в несусветных пальто с лишайными воротниками, в очках с обмотанными синей изолентой дужками? Они сидели на оттаявших лавках… Воробьи и голуби тусовались вокруг. С ними можно было завести разговор про бублики, про дворников в фуражках и фартуках, про исчезнувшие трамвайные маршруты и городовых.
Нет больше старух. Повывелись. Покажите хоть одну.
Лужков, немедленно предъявите московских старух!
Молчите? Ага!
Надо заменить старух, поддержать московскую старушечью традицию. Поскорее стать старой, надеть пальто, сесть на Страстном, на Петровском, на Яузском. Путать разноплеменных внуков и правнуков, имена и даты, плохо понимать происходящее, думать, что ты еще маленькая.
Кто-то подходит, спрашивает, тянет за руку — пойдемте, вы нам расскажете про спектакль, повспоминаете нам про корабль или просто про то, как все было на самом деле…
Сидеть и улыбаться в ответ.
Ничего не понимать.
Где-то там, далеко, в волшебном сундучке, в коробочке — возлюбленные, имен которых не помнишь, иногда они стучатся, просятся наружу, напоминают о себе… «Простите, вы кто?.. А, ну да…»
Что там за галдеж?
Это внуки и правнуки опять дерутся за почетное право вынести мой горшок.
Не орите, к бабушке кто-то пришел. Какой-то недотыкомка в очках с толстыми стеклами, любитель очевидцев. В каких еще очках? Тогда не будет очков, только линзы и искусственные хрусталики. Ну, значит, с хрусталиком. И встроенным в ухо диктофоном, подключенным к пальцам, чтобы текст сразу в комп. Минуя кору головного мозга.
«Расскажите мне, расскажите, как раньше жили… Когда еще не было трудностей с парковкой личных вертолетов в центре города… Когда в специальных окошках за деньги продавались всякие заграничные рубли…»
«Но я не помню. Ничего не помню. Все забыла. Что-то такое вспоминаю. Кажется, был Советский Союз. Там было плохо. Люди стали уезжать и увозить Советский Союз с собой. Его совсем не осталось. Стало другое. Было много чего, и президенты жили в мавзолеях. Молодежь из соседних стран приезжала в Москву убирать мусор. Ходила в оранжевом, неважно выглядела и боялась милиции… Государство хотело, чтобы в Москве все жили хорошо, чтобы бедных не было. А они все были и были, не кончались никак. Особенно в других, остальных, кроме Москвы, городах. Тогда стало государство думать. Создали комиссию… Объявили войну с бедностью…»
Что-то такое вспоминать, сидя на Страстном, на Петровском, на Яузском…
Так, спокойно, бульваров не будет. Будут транспортные развязки. Сесть будет негде. Да, собственно, и некому — после войны с бедностью принят Закон о жителях Москвы, тоже специально для того, чтобы все жили хорошо, а может быть, даже и просто здорово! В Москве останутся только те, кто зарабатывает честным трудом пятьсот и больше тысяч евро в год. А те, кто зарабатывает меньше тысяч евро в год, тоже останутся — они пройдут соответствующую подготовку и будут отодвигать и придвигать стулья в ресторанах, своевременно подгонять машины, поливать улицы и чистить снег. Куда денутся те, у кого еще меньше тысяч, к тому же не евро, а рублей — пока не решено, но работа идет, вопрос под контролем — сами куда-нибудь устроятся, небось не грудные, страна у нас большая, дружная, и москвичей везде любят.
Нет, жизнь налаживается, жители мы Европы, в конце-то концов, или нет? А то! Конечно, жители! Гаишникам делают поголовную бесплатную липосакцию за счет налогоплательщиков, а также жесткое кодирование от лузганья семечек и сквернословия по громкой связи.
Тем, кто не в «Армани», нежелательно находиться в пределах Бульварного кольца. Да нет, никто не запрещает, но… А тем, кто не в «Ив Сен Лоране» — в пределах Садового. Те горемыки, которые не в состоянии позволить себе даже «Гэп», отправятся куда-то за А-108, они-то и будут строить Центральную кольцевую автодорогу, э-ххх, закипит работа!
А старички и старушки поедут на травку, чтобы под ногами не путаться, каждому выделят крепкий дом с погребом, хлевом и Интернетом, рядом чудесное тенистое кладбище, начальник деревни — мистер Абд-Эль что-то там или просто Смит — прекрасно говорит по-русски и очень любит, когда все играют в горелки, ходят в церковь и поют старинные комсомольские песни. «Там вдали, за рекой, зажигались огни…»
И вот я тоже окажусь в деревне, буду жаловаться, что ночью кошки бегали-бегали, все грибы потоптали, сидеть в плетеной качалке (уже куплена!) и путано рассказывать любителям очевидцев про войну с бедностью и войну между Москвой и остальными, уничтожившую все города.
И радоваться, что в газетах пишут, будто теперь все города строят заново, одновременно в одном городе, чтобы никому обидно не было, и вся страна будет называться Свято-Москвоград и Сочинское благочиние. Длинновато, но зато без войны.
Представляешь, пальто, мы с тобой поедем в деревню и уже будем вместе долго-долго, навсегда-навсегда?
Нет, ну ты представляешь?
В деревню приезжает человек — сам, один, ребенок «без никого», девочка-без-щенка, в долгополом вязаном пальто с большими накладными карманами — прибывает в деревню в компании огромного зеркала в резной раме и старого дорожного сундука, пятнистого от полувыгоревших штемпелей, пунктов назначения. А вот и последний пункт: Т-ская область, Т-ский район, регион номер-дробь, так теперь говорят, не странными же древними названиями изнурять речевой аппарат глобализированных соотечественников, все под циферками, все закодировано, записано, куда положено.
К счастью, никто не догадывается, что это девочка-без-щенка, что она все обижается на папу за то, что ушел, ничего не сказав, а ведь обещал на дачу, собирать листья…
Никто не видит девочку.
Видят сумасшедшую рыжую старуху в дурацком вязаном пальто, она прибывает в последний пункт своего назначения. Странные истории без начала и конца, непонятные персонажи бегут за ней, хотят быть рассказанными.
Хорошо, что их тоже никто не видит.
Мужики на соседском крылечке занимаются английским, а то беженцы из затопляемых Англии и Голландии так и прут, не прогонять же их, болезных, надо же как-то это, на словах объяснить для начала. Мужики наперебой спрягают глагол «ту би» и смотрят, как старуха заходит в дом, за ней доброхоты вносят зеркало. Через некоторое время старуха выходит — без зеркала и сундука, но с полным ртом гвоздей, с молотком и охапкой досок в руках. Старуха сама, лично заколачивает окна дома. Из кармана вязаного пальто вынимает увесистый замок. Вешает на дверь.
— До свидания, до свидания, — она машет рукой мужикам на крыльце.
— Что ж, Виктрна, только приехала и уже назад? — дивятся мужики.
Старуха идет в свой заросший травой двор, где стоит автомобиль, такой же чудной и старый, как она сама, как ее дорожный сундук и пальто.
Но никуда не уезжает.
Возвращается в дом с черного хода, закрывается изнутри на засов. Смеется, довольная — всех обманула, теперь никто не потревожит, можно открыть сундук, где теснится вся старухина жизнь, фотографии, бумажонки, телеграммы, удостоверения, сломанные значки и бусины.
Старуха шуршит бумажными клочками, горстями достает наугад:
«Ну, мамочка, ну ты же обещала…»
«Вирусалим» — это заразное?»
«Дворник играл на гармошке, впереди всех шел Буденный, а мы, дети, бежали рядом…»
«…что он состоит артистом московского театра Сатиры и находится в отпуску…»
«Ыбутся» пишется через «Е»
«Мы идем покупать брильянты!»
«Просмотрено военной цензурой 13984…»
«Национальность еврей, родной язык русский, гражданская специальность артист…»
«Не хочу вас огорчать, милый батюшка, но придется…»
«А уж Кейт Хемингуэй врать не станет…»
«Мам, а мы собаку заведем?»
«Речка ждет, пора начинать…»
В давно не топленном доме холодно, и старуха поуютнее заворачивается в вязаное пальто, прячет руки в широкие рукава… Перемигивается со старым зеркалом, теперь оно совсем нестрашное, наконец-то они подружились…
Затевает разговор с пальто.
Вспоминает море…
«Однажды все-таки выбрались. Собирались ехать целой ватагой, чтобы познакомить всех наших детей, но долго провозились — стемнело, дождик пошел, дети выросли и не отпустили внуков с такими-то бабушками и дедушками, как мы. И вообще, у всех какой-то геморрой, кто-то обнаглел до того, что просто тупо умер, кто-то сильно заважничал… Приехали только мы с пальто, вдвоем. Мы с пальто ходили по набережной вечером. Только и осталось с кем поговорить, вспомнить молодость — с пальто. Вот, а ты, пальто, боялось, что я обману про море. Глупое пальто… Заладило про море… В деревне лучше…»
Вот так и будет совсем скоро, увидишь, пальто, так и будет. Поэтому сейчас не хнычь, пожалуйста. Не мешай.
Будь другом, пальто, ни слова о море. Сейчас про речку надо. Ты же прекрасно знаешь, что речка ждет. Ты же ее видело. Ты с ней знакомо.
Речка ждет?
Пора начинать!
Я была здесь всегда.
Страшно, жутко, сейчас зареву от ужаса. Солнечная дачная аллейка, ясный летний день, конец шестидесятых, по аллейке навстречу к нам
ИДЕТ СТРАШНЫЙ ОГРОМНЫЙ СТАРИК.
У НЕГО ОТРОСШИЕ,
СЕДЫЕ ДОБЕЛА ВОЛОСЫ НА ПРЯМОЙ ПРОБОР,
КИРПИЧНОГО ЦВЕТА ЛИЦО,
ПАЛКА В РУКАХ.
ОН ИДЕТ И СТРАШНО КАЧАЕТСЯ, СЛОВНО ВОТ-ВОТ УПАДЕТ,
НО НЕ ПАДАЕТ,
А ИДЕТ И ИДЕТ, КАЧАЯСЬ…
Мы с подругой Машей, маленькие, трехлетние, прячемся за спину ее бабушки.
— Вот беда, — негромко говорит Машина бабушка, — Твардовский-то опять пьяный совсем…
Страшно, хочется зареветь во весь голос, но я знаю, что настоящие мальчики не плачут.