Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Грядущее восстание - Невидимый комитет на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Невидимый комитет»

Грядущее восстание


Вместо предисловия

Триумф цивилизации неотвратим. В нем есть все: и политический террор, и эмоциональные страдания, и всеобщая беспомощность. Пустыне уже некуда расти, она повсюду и теперь может распространяться только вглубь. Реагировать на очевидность катастрофы можно по разному: негодовать, принимать к сведению, изобличать и организовываться. Мы — с теми, кто организуется.

Может быть, именно в эпоху все более громкого ропота негодования уши и умы как никогда открыты навстречу критике и радикальному сомнению. Но нам еще нужно научиться пользоваться обстоятельствами и свободно отстаивать свои идеи.

Небольшая книжка, которую вы держите в руках, вышла во Франции в марте 2007 года и поначалу осталась незамеченной. Однако она оказалась в центре внимания массмедиа и многочисленных публичных дебатов, после того как 11 ноября 2008 года девять молодых людей были арестованы и против них было возбуждено дело «за сговор злоумышленников, имеющий отношение к террористической операции». Пятеро из них подозреваются в порче железнодорожных путей «с террористическими намерениями». Такой пункт обвинения — очень специфическая юридическая формула, введенная в обиход во Франции с середины 1980-х годов с целью борьбы с террористической угрозой. Активное использование этой формулы вызывает тревогу не только во Франции, поскольку она вписывается в более масштабный законодательный, юридический, полицейский и военный механизм, который сегодня воспроизводится во многих западных странах.

Арест

Полицейская операция, приведшая к аресту, была зрелищной, рассчитанной на то, чтобы впечатлить народ. В ней были задействованы 150 полицейских в масках со служебно-розыскными собаками и вертолетом. Операция по задержанию была проведена в Тернаке, деревеньке на 350 жителей в самом центре Франции. Там молодые люди жили, работали на организованной ими коллективной ферме, поддерживали местные бакалейный магазин и ресторанчик, чуть было не закрывшийся прежде. Их деятельность заново вдохнула жизнь в эти опустевшие края. Неудивительно, что местные жители очень хорошо относились к ним и первыми встали на их защиту, когда те подверглись преследованиям. Арест напрямую транслировался в СМИ, которых за два дня до операции полицейские спецслужбы «проинформировали» об опасностях возвращения левацкого терроризма во Франции и пригласили в назначенный день явиться на место ареста. Всего через два часа после поимки молодых людей министр внутренних дел уже давал пресс-конференцию в Париже, превознося успех полицейских и разведывательных служб.

Однако чем больше времени проходило с момента ареста, тем очевиднее становилось, что это дело дутое: административное досье полиции оставалось пустым. За неимением конкретных доказательств ребята были отпущены на свободу, кроме двоих, оставшихся в тюрьме на шесть месяцев. С тех пор без каких-либо официальных заявлений по ходу судебного процесса молодым людям не дают вернуться в свою деревню и встречаться друг с другом. Они живут под подпиской о невыезде по большей части у своих родителей и каждую неделю должны отмечаться в полицейском участке.

В ходе обысков в разных районах Франции полицейские обнаружили лишь расписание движения поездов, налобный фонарь, стремянку и… вот эту маленькую книжку подписанную загадочным и анонимным «Невидимым комитетом», которую МВД представили в качестве вещественного доказательства против молодых людей. За несколько месяцев до этого МВД купил сорок экземпляров этой книжки. Вдохновленные ее содержанием, а также расследованием ФБР по повода предполагаемого «лидера» группы, замеченного участвующим в акции против призыва в американскую армию в Нью-Йорке, французские спецслужбы шесть месяцев назад бросились по следу «движения анархо-автономов». Важность, которой наделили эту маленькую книжицу в ходе полицейского расследования, вызвала во Франции настоящий шок, напомнив многим методы, бывшие в ходу на излете Старого режима, до Французской революции 1789 года, когда людей отправляли на виселицу за чтение Вольтера.

Чрезвычайное положение: антитеррористические законы во Франции как способ управления населением

Теракты 11 сентября 2001 года дали толчок для чудовищного ускорения изменений в уголовных и уголовно-процессуальных кодексах западных стран. Сразу после терактов правительства приняли меры, ограничивающие общественные и личные свободы. Эти законы вписываются в тенденцию, утверждающую главенство процедуры перед законом: в данном случае речь идет о главенстве исключительной процедуры. Это настолько глубокая трансформация, что она приводит к переопределению нормы, а отступление от правил становится правилом. Исключительная процедура приходит на смену конституции в качестве формы организации политического. С точки зрения своего влияния на уголовный процесс новые антитеррористические законы и продолжают тенденции, наметившиеся в уже существующем законодательстве, и расширяют его рамки. Они нацелены не только на то, чтобы ограничить фундаментальные свободы отдельных групп населения. На самом деле, они затрагивают всех и каждого, устанавливая повсеместный контроль над индивидами.

Шестого декабря 2001 года европейские министры юстиции и внутренних дел приняли рамочное соглашение с целью гармонизации законодательств стран-членов в отношении определения террористического акта. Инкриминирование преступления обретает откровенно политический характер, поскольку фокусируется на намерениях.

Преступление теперь считается террористическим, когда оно «имеет целью разрушение политических, экономических и общественных структур страны» и «ставит задачу ее серьезной дестабилизации». Понятие дестабилизации и разрушения политических и политических структур страны позволяют перейти в прямую атаку против протестных движений. Ведь определяет нормальность или ненормальность оказываемого на власть давления не кто иной, как сама власть. Вся категория терроризма в целом сконструирована таким образом, что государство само решает, что является терроризмом, а что нет. В этом контексте демонстрация или любая другая акция, например занятие какого-либо публичного места и объекта инфраструктуры или блокирование общественного транспорта, совершаемые для оказания давления на государство с целью принудить его принять меры по социальной защите или прекратить сворачивание социальных программ, теперь могут быть приравнены к террористическим действиям.

Занять позицию в нынешней войне

Эта книжка, найденная в личных вещах молодых людей, не «учебник повстанца». Это и не книга по философии и революционной теории. Это своего рода манифест, катализатор критики, квинтэссенция устремлений недавних протестных движений, потрясших Францию. Она дает точный слепок современного французского общества в виде семи кругов, наподобие дантовского Ада, семи сфер жизни, каждой из которых специалисты на присущем им языке ставят диагноз катастрофического кризиса: внутреннее самоощущение человека, общественные отношения, труд, урбанизм, экономика, экология и политика.

Для читателя, тем более для читателя российского, не имеющего доступа к новейшей литературе по политике на иностранных языках, это книга позволит понять, в каком политическом и общественном контексте разворачиваются бои на современном социальном фронте, сотрясающие в последние годы Францию. Речь идет о мобилизации старшеклассников и студентов, о забастовках и бунтах в пригородах — всех движениях, образы которых в медиа распространялись по всему миру, причем без каких-либо объяснений их смысла и требований. И понятно почему: таким образом СМИ нейтрализуют протестный потенциал этих действий. Было бы абсолютно неверным усматривать в пригородных бунтах восстание «мусульман», каковыми они по преимуществу предстали в российских массмедиа. Последние события во Франции следует рассматривать через призму истории политической борьбы и трактовать их как неконвенциональные формы политического выражения, противостоящие классическим формам политического участия — голосованию или уличным демонстрациям.

Организуйтесь

В ситуации безвыходности не нужно возмущаться, вовлекаться в очередное движение отстаивающее права перед государством, реагировать активистским рефлексом или выжидать. Посреди развалин настоящего все предстоит выстроить заново. Возмущаться уже недостаточно. Ни к чему не ведет и активизм. Нам стоит извлечь политические уроки из признания тупиковости настоящего: принять решение о смерти режима, а не просто пассивно присутствовать при ней. Сделать это можно организуясь. Но как?

Первый способ, за который ратует «Грядущее восстание», — это бунт, главная модель второй половины 1970-х годов, берущая начало на баррикадах XIX века. Другой способ, который предлагает книга, предполагает более глубокое преобразование повседневной жизни, личностную трансформацию, происходящую вне торных дорог буржуазных демократий — через формирование коммун. «Коммуна — это то, что происходит, когда люди находят друг друга, обретают взаимопонимание и решают идти вместе… На каждом заводе, улице, в каждом доме, школе… Любая спонтанная забастовка — коммуна, любой дом, коллективно оккупированный на ясных основаниях, — коммуна…»

Коммуна возникает на основании связей, которые каждый человек устанавливает между своими мыслями и проживаемой реальностью, на основании общих потребностей и обобществления пространств. В такой перспективе коммуна поднимает и вопрос практики личностной трансформации, учитывая при этом, что трансформация возможна лишь постольку, поскольку «индивид» никогда не самодостаточен, что он, даже сам того не осознавая, связан с людьми, без которых у него бы не было никакой возможности изменяться. Трансформации происходят только в среде взаимодействия. И если среда, предлагаемая буржуазными демократиями, не подходит, то нужно конструировать иные пространства, производить своего рода разрывы, с целью глубокого переопределения способов действия, ощущений и образа мыслей. Коммуны — это пример такой среды, где формируются новые типы отношений, новые формы жизни.

Идеи и практика сообществ и коммун стали развиваться в начале XVIII века, а к 1870 году во Франции, России и во всем мире достигли своего апогея. Модель Коммуны канула в лету, однако содержавшаяся в ней идея прямой демократии никуда не делась. Она воплотилась потом в в модели Советов и ее вариантах, возникших, например, в Санкт-Петербурге в 1905 году, в Турине в 1920 году, в Каталонии в 1936-м. Этой идеей Советов напрямую вдохновлялись и повстанцы мая 1968 года при захвате заводов и университетов.

Политические действия

Вопреки тому, что неявным образом думают многие активисты, подвергаться репрессиям вовсе не признак обладания какой-то политической потенцией. Политическая способность к отказу не может быть выведена из объективного анализа устройства вражеского лагеря. Например, из жестокости российского полицейского государства вовсе не следует, что протестные движения в России обладают значительным политическим потенциалом, представляют угрозу государству или способны изменить отношения между людьми. Ошибка многих активистов состоит в том, что они исходят не из своих сильных и слабых сторон, а из предполагаемых сильных и слабых сторон «противника». Идентификация врага становиться отправной точкой активизма. Отсюда вытекает исключительно реактивное определение политики (когда она вообще есть) как ниспровержение выявленного ею врага. Это обуславливает и субъективные диспозиции, вызывающие ее к жизни. Что касается развития капитализма — если предполагать, что через анализ этого развития мы лучше поймем врага, то здесь нет особых тайн: целый набор истин об этом есть в открытом доступе. Несмотря на то что некоторые из этих откровений верны, объяснения недостаточно. Но именно такой подход и по сей день присущ современному активизму.

Организация дюжин разнообразных конференций, дискуссий, пикетов и митингов, публикация газет, распространение информации — все это не является настоящим политическим действием. Даже если зачастую в критической ситуации эта деятельность кажется нам необходимой. Активизм основывается на иллюзорном убеждении, что активистский авангард должен подготовить громкую акцию, пригласить журналистов и что вся задача состоит в том, чтобы убедить, прийти к «осознанию». Вследствие такого видения нынешние политические акторы в России еще в большей степени, чем в Европе, предпочитают способ политического действия, сфокусированный на репрезентации, транслируемый и развиваемый всевозможными техниками менеджмента, по отношению к которому так называемый левый авангард почти никак не дистанцируется (активистский язык буквально напичкан менеджерскими терминами). Как неизбежное следствие этой ситуации отсутствует настоящий труд по выработке общего, не идет процесс низового «обобществления», который шел бы от разных точек зрения, склонностей, интересов, представлений людей к созданию коллективного свойства.

«Грядущее восстание» призывает пересмотреть сущность активистской деятельности, понять ее в качестве того, что обладает материальной необратимостью, не вполне контролируемые последствия которой выходят далеко за границы породившей их частной или групповой индивидуальности. Смутное желание чиновников империи состоит в том, чтобы эту активность запретить. Все более многочисленные «акции», которые активистская среда позиционирует как политические, на самом деле только играют империи на руку, по крайней мере в тех случаях, когда они не выходят за рамки отклонений, допустимых с точки зрения юридически-медийного консенсуса.

«Грядущее восстание» выводит нас из тридцатилетнего периода, в течение которого нам непрестанно твердили, что «невозможно заранее знать, какой будет революция, что ничего нельзя предвидеть». Точно так же как Бланки в свое время выработал планировку эффективных баррикад еще до Коммуны, мы можем определить, какие пути вне нынешней пустыни нам подходят, а какие нет. Поэтому в книге уделяется некоторое внимание и техническим аспектам восстания. Упомянем здесь лишь, что оно фокусируется на способах локального присвоения власти народом, на физической блокаде экономики и на уничтожении полицейских сил.

Книга призывает нас к экспериментальному поиску способов разрыва с состоянием полной управляемости, приспособленности вещей и людей в современном капиталистическом обществе. И всякий, кто отвергает это положение вещей и желает действовать, может встретить эту книгу как товарища, постучавшегося к нему в дверь. Впустив его в дом и поговорив с ним, мы поймем, что должны рассчитывать только на самих себя и соизмерять свои силы с реальностью… И примем решение сформировать коммуну вместе с другими, кто тоже сбросил с себя индивидуальный панцирь, чтобы вместе размышлять, связав свою жизнь с политическим, прийти к действиям, которые помешают нашему «превращению в настоящих обитателей пустыни, вольготно чувствующих себя в ней», как говорила Хана Арендт. Дверь открыта. Она хлопает на ветру товарищеских встреч и грядущего восстания…

Комитет 11 ноября.

Komitetl lnoyabrya. wordpress. сот

Грядущее восстание

С какой бы стороны мы ни смотрели на наше настоящее, оно безысходно. В этом — одна из его главнейших черт! Оно выбивает почву из-под ног даже у тех, кто хочет надеяться до последнего. Любой смельчак, утверждающий, будто знает, что делать, будет тут же разоблачен. И все кругом соглашаются, что дальше будет только хуже. «У будущего больше нет будущего» — такова мудрость наступившей эпохи, которая кажется убийственно нормальной и напоминает состояние духа первых панков.

Сфера политического представления схлопывается на наших глазах. На левом и правом флангах одно и то же ничтожество принимает позы вождей или насвистывает невинные напевы, одни и те же выскочки обмениваются репликами, следуя последним инструкциям своих пиар-отделов. Кажется, те, кто все еще голосует, мечтают лишь о том, чтобы взорвать урны, ибо они голосуют против. Тут-то и становится очевидным, что люди продолжают голосовать именно против самого института голосования. В такой ситуации не удовлетворяет ни один вариант, вырисовывающийся на горизонте. Самим своим молчанием народ доказывает свою гораздо большую зрелость, чем все эти жестикулирующие марионетки, которые дерутся друг с другом за право им руководить. Возьмите первого попавшегося старика-магребинца из Бельвиля, и он окажется мудрее, чем любой из наших так называемых правителей в любой из своих деклараций. Крышка социального котла закручивается на три оборота, и изнутри паровое давление все нарастает. Призрак «Que se vayan todos!»,[1] впервые замеченный в Аргентине, начинает всерьез пугать правителей.

Искры большого пожара 2005 года непрестанно тлеют в умах. Эти первые радостные фейерверки — боевое крещение, открывающее десятилетие, которое так много нам сулит. Медиа-сказка про «пригороды против Республики» весьма эффективна, но неправдоподобна. Бунт дошел и до кварталов в городских центрах, что методически замалчивалось в СМИ. В Барселоне из солидарности палили целые улицы, но знали об этом только их жители. Замалчивается также и то, что с тех пор страна по-прежнему вспыхивает то здесь, то там. И среди обвиняемых в этих поджогах мы обнаружим людей самого разного происхождения, которых объединяет только одно: ненависть к существующему общественному устройству, а вовсе не классовая, расовая или территориальная принадлежность. Новизна здесь не в самих «пригородных бунтах» — даже бунты 1980 года были уже не новы,[2] — а в разрыве с его устоявшимися формами. Бунтовщики не слушают никого — ни «старших братьев»,[3] ни местные ассоциации, призванные нормализовать ситуацию. Никакой «SOS Расизм»[4] не сможет пустить свои раковые метастазы в это событие. Только усталость, фальсификация и круговая порука молчания смогли создать иллюзию того, что все закончилось. Позитивная сторона всей этой череды ночных ударов, анонимных атак, бессловных разрушений видится, по крайней мере, в том, что они поставили нас перед зияющей пропастью, которая разверзлась между политикой и политическим. И действительно, никто теперь не сможет, не покривив душой, отрицать увесистую очевидность этой агрессии, где агрессоры не выдвигали никаких требований, не адресовали обществу никакого послания, кроме чистой угрозы. Нужно быть слепым, чтобы не увидеть чисто политическую подоплеку в этом яростном отрицании политики. Или же нужно быть в полном неведении о тридцати последних годах развития молодежных автономных движений. Подожженные этими потерянными детьми, горели погремушки общества, которое не более заслуживает почтения, чем парижские монументы на исходе «Кровавой недели».[5] У нынешней ситуации не будет социального решения. Во-первых, потому, что невнятное скопище сред, институтов и индивидуальных мирков, которое принято иносказательно называть «обществом», не обладает никакой внутренней консистенцией. Во-вторых, потому что в языке больше нет средств для выражения общего опыта. А как можно перераспределять богатства, если не разделяешь общий язык? Потребовалось полвека борьбы вокруг наследия Просвещения, чтобы ослабить потенциал Французской революции, и вековая борьба в сфере труда, чтоб на свет появилось грозное Государство социального благоденствия. Борьба создает язык, на котором говорит новый порядок. Сегодня же нет ничего подобного. Нынешняя Европа-континент — банкрот, тайком затоваривающийся в Lidf[6] и путешествующий дешевыми авиарейсами, благодаря которым он только и может продолжать передвигаться. Ни одна «проблема», формулируемая на социальном языке, не находит здесь решения. Вопросы «пенсий», «социальной уязвимости», «молодежи» и ее «актов жестокости» так и будут нерешенными до тех пор, пока общество полицейски подавляет эти все более разительные переходы к действию, которые за ними скрываются. И как ни старайся, не удастся представить в величественном свете мелкие подачки одиноким покинутым старикам, которым абсолютно нечего сказать. Те, кто встал на путь преступности, находя в ней меньше унижения и больше отдачи, чем в уборке помещений, не сложат оружие, и тюрьма не привьет им любовь к обществу. Толпы пенсионеров, страстно стремящиеся к отдыху и удовольствиям, не станут рабски сносить суровое урезание их месячных пособий, и отказ от работы широких слоев молодежи только еще больше утвердит их в этом. Никакой прожиточный минимум, который власти, наконец, гарантируют после полу-восстания, не сможет заложить основы Новой сделки,[7] нового общественного договора, нового примирения. Слишком уж безвозвратно испарилось из нашего общества чувство социальной солидарности.

Как же решается эта проблема? Давление и, вместе с ним, территориальный полицейский контроль будут только усиливаться, чтобы гарантировать, что ничего не произойдет. Беспилотный самолет, который, по признанию самой полиции, совершил контрольный полет над департаментом Сэн-Сен-Дени[8]14 июля прошлого года, рисует нам картинку будущего в более правдивых тонах, чем все возможные гуманистические словоблудия. И тот факт, что сочли нужным уточнить, что он не был вооружен, дает довольно ясное представление о том, на какой путь мы встали. Территория будет поделена на все более многочисленные взаимонепроницаемые зоны. Автомагистрали, пролагаемые по краю «сложных кварталов», возводят невидимую стену, которая вполне способна защитить от них малоэтажные буржуазные пригороды. Что бы ни думали об этом правоверные республиканцы, управление кварталами, основанное на разделениях между «сообществами», считается наиболее действенным. Посреди этого грядущего все более сверкающего и изощренного распада, городское меньшинство, живущее в основных городских центрах, будет вести свою роскошную жизнь. Вся планета будет освещена огнями этого богатого публичного дома, в то время как спецназ и полицейские патрули будут размножаться до бесконечности, а правосудие будет все более безнаказанно их покрывать.

Тупик настоящего заметен везде и во всем, но его повсюду отрицают. Современные психологи, социологи, литераторы, каждый на своем жаргоне, с небывалой оживленностью пытаются об этом рассуждать, однако бросается в глаза отсутствие у них каких-либо выводов. Достаточно вслушаться в песни эпохи, — с одной стороны, остроумные пустячки «французского шансона», в котором мелкая буржуазия препарирует свои состояния души, с другой стороны, объявления войны радикальными рэперами из группы «Mafia К’1 Fry», — чтобы понять, что это зыбкое сосуществование скоро рухнет, и что исход не за горами.

Эта книга подписана именем воображаемого коллектива. Ее составители не являются ее авторами. Они довольствовались тем, что слегка упорядочили общие места эпохи и придали стройности бормотанию в барах и за закрытыми дверями спален. Они лишь зафиксировали неизбежные истины, те, повсеместное вытеснение которых приводит к переполнению психиатрических больниц и вызывает боль во взглядах. Они почувствовали себя летописцами этой ситуации. В том и преимущество радикальных обстоятельств, что их точное представление по всей логике приводит к революции. Достаточно сообщать о том, что разворачивается у тебя перед глазами, и не утаивать тот вывод, который при этом напрашивается.

Круг первый

«Я тот, кто я есть!»

«I AM WHAT I AM». Таков последний подарочек маркетинга миру, такова высшая стадия рекламной эволюции, которая далеко переплюнула все предыдущие увещевания «быть другим», «быть самим собой» и «пить Пепси». Десятилетия развития концептов и концепций, и ради чего? Чтобы прийти к чистой тавтологии. «Я»=«Я». Он бежит по бегущей дорожке перед зеркалом своего спортивного клуба. Она возвращается домой, за рулем своей Smart. Суждено ли им встретиться? «Я ТОТ, КТО Я ЕСТЬ». Мое тело принадлежит мне. Я есть я, ты есть ты, и все плохо. Массовая персонализация. Индивидуализация всех условий — жизни, работы, несчастья. Вялотекущая шизофрения. Прогрессирующая депрессия. Атомизация, распад на мельчайшие параноидальные частицы. Истеризация всякого человеческого контакта. Чем больше я хочу быть Самим Собой, тем более меня снедает ощущение пустоты. Чем яростней я самовыражаюсь, тем более я выдыхаюсь. Чем суетливее я ношусь в поисках себя, тем более я устаю. Я хватаюсь, ты хватаешься, мы хватаемся за наше «Я», как за постылую подпорку. Мы превратились в представителей самих себя — весьма странное занятие! — в гарантов собственной индивидуализации, которая, в итоге, подозрительно смахивает на ампутацию. И мы, с хорошо или плохо скрываемой неуклюжестью, делаем вид, что владеем ситуацией, пока не приходим к полному краху.

Но пока этого не произошло — я рулю. Поиски себя, мой блог, моя квартира, последние модные безделушки, сердечные дела, перетрах… Сколько же костылей нам требуется для поддержания своего «Я»! Если бы «общество» еще не стало полной абстракцией, то этим понятием можно было бы обозначить весь набор экзистенциальных ходуль, которые мне протягивают, чтобы я еще какое-то время смог тащиться по жизни через всю череду зависимостей, которые я приобрел ценой своего самоопределения. Инвалид — такова грядущая модель гражданина. Предчувствуя это, ассоциации, эксплуатирующие ее, требуют теперь обеспечить ему гарантированный минимальный доход.[9]

Вездесущее требование «что-то из себя представлять» поддерживает патологическое состояние, которое и делает это общество столь необходимым. Требование быть сильным производит слабость, благодаря которой оно и существует, вплоть до того, что всё словно бы принимает вид некой терапии, даже работа или любовь. Вспоминаете все эти «Как дела?», которыми мы обмениваемся на протяжении дня? Они напоминают периодические замерения температуры, которые делаем друг другу мы, граждане общества пациентов. Общение теперь запряталось в тысячи маленьких ниш, тысячи микроскопических прибежищ, где мы укрываемся от холода и где нам все-таки комфортнее, чем снаружи, на морозе. И в этих нишах все фальшиво, поскольку служит лишь тому, чтобы согреться. И ничего значительного произойти тут просто не может, потому что сидя в них, мы ничего не видим и не слышим, а заняты только тем, что вместе дрожим мелкой дрожью. Скоро единственное, что будет объединять это общество, так это стремление всех социальных атомов к иллюзорному излечению. Это теплостанция, турбины которой крутятся гигантским удержанием слез, готовых пролиться в любой момент.

«I AM WHAT I AM». Никогда еще господство и подавление не находило таких безупречных лозунгов, как этот. Поддержание «Я» в состоянии перманентного полураспада, хронического угасания — таков самый строго хранимый секрет современного порядка вещей. Слабое, тоскующее, самокритичное, виртуальное «Я» и есть, по сути своей, тот самый субъект, приспособляемый до бесконечности, который нужен производству, основанному на инновации и быстром устаревании технологий, который столь необходим для постоянного перекраивания социальных норм, для триумфа общества всеобщей сгибаемости. Это «Я» — самый жадный потребитель и, в то же время, как ни странно, самый эффективный производитель, который бросается со всей своей жадной энергией на каждый новый проект, прежде чем снова вернуться к изначальному личиночному состоянию.

«ЧТО ЕСТЬ Я»? С раннего детства «Я» пронизывают потоки молока, запахов, историй, звуков, привязанностей, сказок, веществ, жестов, идей, впечатлений, взглядов, напевов и еды. Что есть «Я»? «Я» всеми фибрами своими связано с местами, страданиями, предками, друзьями, Любовями, событиями, языками, воспоминаниями, со всякого рода вещами, которые, совершенно очевидно, не являются «мной». Все, что привязывает меня к миру, все эти населяющие меня силы вовсе не сливаются в некую монолитную идентичность, которую меня принуждают лелеять и выставлять напоказ. Все эти силы образуют существование, живое, уникальное, разделяемое с другими, откуда периодически высовывается то самое существо, которое говорит «Я». Наше ощущение внутренней несостоятельности есть лишь следствие этой дурацкой веры в субстантивность «Я» и нашего небрежного отношения к тому, ЧТО это «Я» составляет.

При виде слогана Reebok «Я ТО, ЧТО Я ЕСТЬ», увенчивающего шанхайский небоскреб, накатывает тошнота. По всему миру Запад засылает своего троянского коня — эту убийственную антиномию «Я»/мир, индивид/группа, привязанность/свобода. Свобода — это вовсе не избавление от наших привязанностей, а практическая способность ими распоряжаться, устанавливать и углублять их, двигаться благодаря им. Семья становится адом только для тех, кто не смог или не захотел бороться с ее выморочными деморализующими механизмами. Свобода отрыва всегда была лишь призраком свободы. Невозможно избавиться от стесняющих нас пут, не потеряв вместе с тем и то, к чему мы могли бы прилагать свои силы.

«I AM WHAT I AM» — это не просто ложь и бессмыслица, не просто рекламная кампания, это военная операция. Это воинственный клич, направленный против всего того, что находится между существами, против всего, что вращается и перетекает, связывает их невидимыми нитями, против всего, что уберегает нас от полного опустошения, против всего, что позволяет нам существовать и благодаря чему мир еще не повсюду стал похож на автомагистраль, парк аттракционов или город новостроек: на пустое, ледяное пространство, в котором передвигаются лишь меченые номерными знаками тела, молекулы автомобилей и идеальные товары.

Франция не стала бы родиной анксиолитических средств, раем антидепрессантов и меккой невроза,[10] если бы не была европейским лидером почасовой производительности труда. Болезнь, усталость, депрессию можно считать индивидуальными симптомами той большой болезни, от которой нам всем давно пора лечиться. Эти симптомы способствуют поддержанию существующего порядка, «моему» послушному приспособлению к дурацким нормам, усовершенствованию «моих» костылей. Они проводят во «мне» отбор оппортунистских, конформистских, производительных наклонностей, отметая все, от чего придется тихонько и ненавязчиво избавиться. «Видишь ли, нужно уметь меняться». Но понимаемые как непреложные факты, мои недостатки могут привести и к краху гипотезы «Я». И тогда они становятся актами сопротивления в нынешней войне. Они превращаются в бунт и сгусток энергии, направленной против всего того, что планомерно нормализует и ампутирует нас. «Я» — это не наш внутренний кризис, а шаблон, под который нас хотят подогнать.

Из нас хотят сделать четко отграниченные друг от друга «Я», легко классифицируемые и описываемые по целому ряду характеристик, одним словом — контролируемые. Тогда как мы — создания среди созданий, уникальности среди себе подобных, живая плоть от плоти этого мира. Вопреки тому, что нам твердят с самого детства, быть умным не означает способность приспосабливаться, а если это и ум, то ум рабский. Наша неприспособленность, наша усталость — проблемы только для тех, кто желает нас поработить. На самом же деле, эти чувства отмечают некую отправную точку, точку сопряжения, из которой вырастут невиданные прежде формы солидарности. Они открывают взору пейзаж удручающей разрухи, который, однако, гораздо более способен объединить нас друг с другом, чем все фантасмагории, лелеемые этим обществом.

Мы не в депрессии, мы объявляем забастовку. Для тех, кто отказывается быть винтиком, «депрессия» — это не состояние, а переход, прощальный взмах рукой, шаг в сторону, к политическому разрыву. С этого момента единственно возможный путь к примирению с прежним положением лежит через лекарства или полицейскую дубинку. Именно поэтому общество не стесняется прописывать своим слишком активным детям риталин, там и сям расставляет сети медикаментозной зависимости и заявляет о том, что «сбои в поведении» можно выявлять с возраста трех лет.[11] Ибо гипотеза «Я» трещит по всем швам.

Круг второй

«Развлечение — это жизненная необходимость»

Правительство объявляет чрезвычайное положение против пятнадцатилетних подростков. Страна вверяет свое спасение футбольной команде. Полицейский, попавший в больницу, жалуется на то, что стал жертвой «насилия». Префект дает приказ арестовать тех, кто строит хижины на деревьях. Два десятилетних ребенка в городе Шелль обвиняются в поджоге игротеки. Нынешняя эпоха превзошла саму себя в череде гротескных ситуаций, которые, похоже, выходят у нее из-под контроля. Надо сказать, что масс-медиа не прикладывают особых стараний к тому, чтобы заглушить жалобными и негодующими разговорами взрывы хохота, которые наверняка встречают подобные новости.

Взрыв сокрушительного хохота — таков подобающий ответ на все эти сверхсерьезные «проблемы», которые так любят поднимать в сводках новостей. Можно начать с самой заезженной из них. Что еще за «проблема иммиграции»! Поразмыслим: кто из нас растет там же, где он родился? Кто живет там же, где вырос? Кто работает там же, где живет? Кто еще живет там же, где жили его предки? И чьи эти современные дети — телевидения или собственных родителей? Правда состоит в том, что нас массово оторвали от всех наших первоначальных принадлежностей, что мы теперь из ниоткуда, и этим объясняется не только наша небывалая склонность к туризму, но и неизбывное страдание. Наша история — это история колонизации, миграций, войн, изгнаний, разрушения всякой укорененности. Это история всего того, что сделало нас чужаками в этом мире, гостями в нашей собственной семье. Образование экспроприировало наш язык, попса — наши песни, массовая порнография — нашу телесность, полиция — наш город, наемный труд — наших друзей. К этому во Франции прибавляется еще и яростная секулярная работа по индивидуализации: ее производит государственная власть, которая регистрирует, сравнивает, дисциплинирует и отделяет друг от друга своих подданных с младых ногтей, которая инстинктивно ломает все неподконтрольные ей солидарности, оставляя место лишь для гражданства, чистой и фантасмагоричной принадлежности к Республике. Француз — самый жалкий лишенец. Его ненависть к чужакам сливается воедино с его ненавистью к самому себе как чужаку. Его смешанная со страхом зависть к «мультиэтническим кварталам» (cites) только выдает его злобную горечь по поводу всего, что он потерял. Он не может не завидовать этим так называемым кварталам «изгнания», где еще остались частицы совместной жизни, какие-то связи между существами, какие-то негосударственные солидарности, неформальная экономика и организация, которая еще не отчуждена от самих организующихся. Мы дошли уже до той точки лишенности, что единственный способ почувствовать себя французом — ругать иммигрантов, всех, кто более явный чужак, чем я. Забавно, иммигранты в этой стране занимают особую исключительную позицию: если бы их не было, возможно, французов бы тоже уже не существовало.

Франция — продукт своей школы, а не наоборот. Мы живем в очень школярской стране, где выпускные экзамены средней школы вспоминаются как один из самых примечательных моментов жизни. Где пенсионеры спустя сорок лет говорят вам о своем провале на том или ином экзамене и о том, как это попортило их карьеру и всю жизнь. За полтора века Республиканская школа сформировала особый и узнаваемый среди прочих тип загосударствленной идентичности. Это люди, безоговорочно принимающие принцип отбора и соревновательности при условии равенства шансов. Они ждут, что в жизни каждый будет вознагражден по заслугам, как на экзамене. Прежде, чем что-то взять, они всегда спросят разрешения. Они безропотно почитают культуру, правила и отличников. Даже их привязанность к великим критическим интеллектуалам и отвержение капитализма пронизаны этой любовью к школе. С упадком школьной институции постепенно, день за днем, рассыпается в прах и это государственное конструирование идентичностей.

Появление в последние двадцать лет уличной школы и уличной культуры, конкурирующих с республиканской школой и ее картонной культурой, стали для современного французского универсализма глубокой трамвой. И в этом самые крайние правые безусловно единодушны с самыми ярыми левыми. Одно только имя Жюля Ферри,[12] министра при Тьере во время подавления Коммуны, теоретика колонизации, должно было бы уже бросить густую тень сомнения на эту институцию.

Что же касается нас, то при виде преподов, состоящих в очередном «комитете гражданской бдительности» и ноющих в вечернем выпуске новостей о том, что их школу сожгли, мы сразу припоминаем, сколько раз мы сами об этом мечтали, будучи детьми. Когда мы слышим, как левый интеллектуал изрыгает проклятия по поводу варварства молодежных группировок, задирающих прохожих на улице, ворующих в магазинах, поджигающих машины и играющих в кошки-мышки со спецназом, мы сразу вспоминаем, что говорилось о черных блузах в 1960-е годы или даже об апачах во времена Belle epoque: «Под общим названием «апачи» — пишет один судья в трибунал департамента Сены в 1907 году, — в последние несколько лет стало модно обозначать всех опасных индивидов, всякое сборище рецидивистов, врагов общества без роду и племени, чуждых чувству долга и обязанностей, готовых к самому рискованному пособничеству, к любому покушению на людей и их собственность». Эти шайки, избегающие работы, называющиеся по имени своего квартала, идущие на стычки с полицией — сущий кошмар для добропорядочного гражданина a la frangaise. Они воплощают все то, от чего он отказался, всю возможную радость, которой он навсегда лишен.

Есть некоторая странность в том, чтобы существовать в стране, где ребенка, который начинает спонтанно напевать, неизменно обрывают грубым окликом: «прекрати, от тебя уши вянут!» Где школьная кастрация непрерывным потоком производит поколения дисциплинированных работников. Неистребимая аура Мезрина[13] объясняется не столько его прямолинейностью и дерзостью, сколько его местью тем, кому все мы должны бы отомстить. Вернее, тем, кому мы должны отомстить напрямую, вместо того, чтобы продолжать ходить вокруг да около. Ведь совершенно очевидно, что многочисленными малозаметными подлостями, всем своим злословием, мелкими злыми выходками и язвительной вежливостью француз непрерывно мстит всем и вся за свою задавленность, с которой он безропотно смирился. Пришло время вместо «да, господин полицейский» говорить «еби полицию!» В этом смысле, бесхитростная враждебность некоторых группировок лишь выражает в менее приглаженной манере общую тягостную атмосферу, дух недоброжелательности и нереализованное желание спасительного разрушения, в которых погрязла эта страна.

Называть «обществом» народ чужаков, в котором мы живем — это столь вопиющий подлог, что даже социологи подумывают уже отказаться от концепта, который целый век позволял им зарабатывать на жизнь. Отныне они предпочитают метафору «сетей» для описания того, как соединяются друг с другом кибернетические одиночества, как завязываются слабые взаимодействия, известные под именами «коллега», «контакт», «приятель», «отношение» или «похождение». Однако иногда эти сети конденсируются в тусовку, которую объединяют разве что особые коды и где разыгрывается разве только постоянный поиск идентичности.

Не стоит терять время на подробное перечисление всего того, что агонизирует в современных общественных отношениях. Сейчас много говорят о возвращении семьи и супружества. Но вернувшаяся семья уже не та, что когда-то ушла. Ее возвращение — лишь обман, поскольку служит прикрытием для царящих всюду развода и разделения. Каждый может припомнить о той толике грусти, что накапливается из года в год во время семейных праздников, об этих натянутых улыбках, об этом смущении при виде всеобщего тщетного притворства, об ощущении того, что на столе лежит труп, но все делают вид, будто ничего не происходит. От ухаживаний к разводу, от сожительства к перекроенной семье каждый познает всю несостоятельность унылого семейного ядра, но большинство при этом считает, что отказаться от него было бы и того хуже. Семья — это уже не столько удушливые материнские объятия или патриархат швыряемых в лицо пирогов, сколько инфантильное самозабвение в состоянии вялой созависимости, где все заранее известно. Это островок беззаботности в мире, который явно катится в тартарары, в мире, где «стать автономным» — лишь эвфемизм для «найти себе босса». И биологической родственностью стремятся оправдать то, что исподволь разрушают в нас любое слишком буйное стремление, что, под предлогом присутствия при процессе нашего роста, заставляют нас отказаться как от детской серьезности, так и от взросления. Остерегайтесь этой коррозии!

Супружеская пара — словно последний бастион посреди великого социального краха, словно оазис в человеческой пустыне. Под прикрытием «интимности» здесь ищут все, что безвозвратно ушло из современных социальных отношений: теплоту, простоту, правдивость, жизнь без театра и зрителей. Но как только проходит любовное опьянение, «интимность» сбрасывает свое рубище, и мы видим, что она— тоже социальное изобретение, она говорит языком женских журналов и психологии, она, как и все остальное, до омерзения опутана броней стратегий. И там ни на грамм не больше правды, чем везде, и там царят ложь и законы чуждости. Ну а если сильно повезет обнаружить там правду, то ею настолько хочется поделиться, что сама форма парных отношений окажется несостоятельной. То, благодаря чему существа любят друг друга, вместе с тем, делает их любимыми и для других и разрушает утопию парного аутизма.

На самом деле, распад всех социальных форм — это к лучшему. Вы видим в этом идеальное условие для массового и необузданного экспериментирования с новыми взаимодействиями, новыми привязанностями. Пресловутая «родительская отставка» привела нас к конфронтации с миром, которая рано придала нам ясность сознания и предвещает еще не один прекрасный бунт. В смерти пары мы видим рождение волнующих форм коллективной чувствительности — в эпоху, когда секс истрепался в хлам, когда мужественность и женственность походят на поеденные молью костюмы, а три десятилетия непрерывных порнографических инноваций исчерпали всю привлекательность трансгрессии и освобождения. Из всего, чего есть безусловного в родственных связях, мы собираемся соорудить каркас такой политической солидарности, которая будет столь же непроницаема для государственного вмешательства, как цыганский табор. И все, вплоть до бесконечных пособий, каковые многочисленные родители вынуждены перечислять своим люмпенизированных отпрыскам, может стать своего рода меценатством в поддержку социально подрывной деятельности. «Стать автономным» может также означать и: научиться бороться на улицах, занимать пустующие здания, обходиться без работы, безумно любить друг друга и воровать в магазинах.

Круг третий

«Жизнь, здоровье, любовь уязвимы, почему бы труду не быть таковым?»[14]

Трудно вообразить более запутанный для французов вопрос, чем труд. Ни у кого не наблюдается такого болезненного отношения к труду, как у французов. Возьмите Андалузию, Алжир, Неаполь. По большому счету, тамошние жители труд презирают. Возьмите Германию, США, Японию. Там труд почитают. Правда все течет, все меняется. В Японии появляются свои otaku,[15] в Германии — свои frohe Arbeitslose,[16] а в Андалузии — свои трудоголики. Но пока это всего лишь экзотика. Во Франции мы лезем из кожи вон, карабкаясь по иерархической лестнице, но в приватных беседах гордо заявляем о полном презрении к ней. В периоды авралов мы остаемся до десяти вечера на работе, но без всякого смущения подворовываем офисные материалы или пробавляемся на складах предприятия разными деталями, сбывая их потом при удобном случае. Мы ненавидим начальников, но готовы разбиться в лепешку, чтобы получить работу. Иметь работу — большая честь, работать — признак низкопоклонства. Одним словом, налицо — полная клиническая картина истерии. Мы любим, ненавидя, и ненавидим, любя. А всем известно, какой ступор и смятение овладевают истериком, когда он теряет свою жертву, своего хозяина. Чаще всего он так и не оправляется от потери.

В такой, по сути, очень политической стране, как Франция, власть промышленников всегда подчинялась государственной власти. Экономическая деятельность неизменно контролировалась мелочной скрупулезной администрацией. Шефы предприятий, не ведущие свою родословную от государственной аристократии, взращиваемой такими альма-матерями, как Высшая политехническая школа и Нормальная школа администрации,[17] остаются париями в мире бизнеса, и в закулисных разговорах все сходятся на том, что они жалки. Бернар Тапи[18] — вот их трагический герой: его сначала обожали, потом посадили в тюрьму, но он был и остается неприкасаемым. И ничего удивительного в том, что теперь он снова вышел на сцену. Наблюдая за ним, как за монстром, французская публика держит его на безопасной дистанции и, взирая на столь завораживающую гнусность, избегает контакта с ним. Несмотря на весь этот великий блеф 1980-х годов,[19] культ предпринимательства так и не смог привиться во Франции. И всякий, кто решит написать книгу, развенчивающую этот культ, наверняка станет автором бестселлера. Менеджерская культура и литература могут сколько угодно дефилировать по публичному подиуму, они всегда будут окружены санитарным кордоном зубоскальства, океаном презрения, морем сарказма. Предприниматель никогда не станет своим человеком. По большому счету, даже полицейский занимает не столь высокую ступень в иерархии ненависти, как предприниматель. Ведь государственная служба была и остается общим определением доброй работы, бастионом против бурь и наводнений, против golden boys и приватизаций. Богатству тех, кто не на госслужбе, могут завидовать, но никто не завидует их позиции.

И пусть на фоне этого невроза одно правительство за другим объявляет войну безработице и громогласно объявляет «бой за занятость». А меж тем, бывшие ответственные кадры ютятся со своими мобильниками в палатках «Врачей мира» на берегу Сены. Многочисленные усилия Государственной службы занятости так и не приводят к снижению безработицы ниже уровня двух миллионов, несмотря на все статистические ухищрения. А «минимальное пособие по интеграции»[20] и всякого рода мелкая незаконная торговля, по признанию самой Службы общей информации,[21] остаются единственной гарантией от социального взрыва, которым современная ситуация чревата в любой момент. В игре поддержания фикции труда ставками являются психическая экономия французов и политическая стабильность страны. Так плевали мы на эту фикцию! Мы принадлежим к поколению, которое очень хорошо живет и без нее. Которое никогда не полагалось ни на пенсию, ни на трудовое право, ни, тем более, на право на труд. Наше поколение даже нельзя назвать «социально уязвимым»,[22] хотя именно такое определение нам дали самые продвинутые фракции традиционных борцов левого фронта. Потому что быть «социально уязвимым» означает по-прежнему определять себя через сферу занятости, то есть, в данном случае, через ее деградацию. Мы же отвергаем потребность работать и принимаем только необходимость добывать деньги любыми способами, поскольку пока в современном мире обходиться без них невозможно. Кстати, мы уже даже не работаем, а подрабатываем. Предприятие — не место нашей жизни, это место, через которое мы иногда проходим.

Мы не циники. Мы просто не желаем, чтобы нами злоупотребляли. И все эти разговоры о мотивациях, качестве, личных стараниях отскакивают от нас рикошетом, к вящему расстройству менеджеров по персоналу. Говорят, что мы разочарованы в предприятии, что предприятия не вознаградили наших родителей за честный и преданный труд, проворно поувольняв их при первом удобном случае. Но это ложь. Для того чтобы быть разочарованным, нужно было когда-то надеяться. Мы же ничего никогда не ждали от предприятия: мы спокойно осознаем, чем оно является — игрой простофиль с переменной степенью комфорта. Просто нам жалко, что наши родители попали в эту ловушку, что они в это поверили.

Смешанные чувства, вызываемые вопросом труда, можно объяснить следующим образом. Понятие труда всегда соединяло в себе две противоречивые стороны: элемент эксплуатации и элемент участия. Эксплуатация индивидуального и коллективного труда через частное или общественное присвоение прибавочной стоимости; участие в общем деле через связи, соединяющие между собой всех, кто сотрудничает на ниве производства. Эти два элемента порочным образом перемешаны в понятии труда, что и объясняет, по большому счету, индифферентность трудящихся как к марксистской риторике, которая отрицает элемент участия, так и к менеджерской риторике, которая отрицает элемент эксплуатации. Отсюда и вся противоречивость отношения к труду: он одновременно позорный, поскольку отчуждает нас от того, что мы делаем, и любимый, поскольку в него мы вкладываем часть самих себя. Катастрофичность труда была заложена в нем давно: она связана со всеми теми разрушениями, которые пришлось осуществить, со всем, что пришлось искоренить для того, чтобы труд, в конечном итоге, стал единственным способом существования.[23] Весь ужас труда заключается даже не столько в самом труде, сколько в методическом многовековом разрушении всего того, что трудом не является: форм солидарности по принципу соседства, по кровным связям и по принадлежности к единой профессии или ремеслу, привязанностей к местам, к существам, к временам года, к способам речи и действия. В этом заключается современный парадокс: труд одержал полную победу над всеми прочими способами существования в тот самый момент, когда трудящиеся стали лишними.[24] Повышение производительности, делокализация, механизация, автоматизация и компьютеризация производства зашли настолько далеко, что количество человеческого труда, необходимого для производства каждого товара, свелось почти к нулю. Перед нами — парадокс общества работников без работы, где досуг, развлечения и потребление лишь подчеркивают зияющую пустоту на месте того, от чего они должны нас отвлекать и развлекать. Рудник Кармо, который целый век гремел на всю Францию своими неистовыми забастовками, теперь превращен в «Страну открытий», спортивно-развлекательный комплекс для любителей острых ощущений, где можно покататься на «рудняцком» скейтборде и где для отдыхающих симулируются взрывы рудничного газа.

На предприятиях разделение труда определяется все более четкой линией. По одну ее сторону оказываются высококвалифицированные должности, связанные с исследованием, разработкой, контролем, координацией и коммуникацией, для которых требуется применять всю совокупность знаний, необходимых для этого нового процесса кибернетизированного производства. По другую ее сторону остаются все низкоквалифицированные работы по поддержанию этого процесса и присмотру за ним. Первых должностей так мало, они столь хорошо оплачиваемы и высоко востребованы, что то меньшинство, которое к ним пробивается, ни за что не оставит другим и крошки своей работы. Вот уж кто действительно слился с работой в крепких и судорожных объятиях и без остатка идентифицирует себя с ней! Менеджеры, ученые, лоббисты, исследователи, программисты, разработчики, консультанты, инженеры, в буквальном смысле, работают непрерывно. Даже их перетрахи призваны поднимать их производительность труда. «На самых креативных предприятиях завязывается больше всего интимных отношений», — теоретизирует философ из отдела кадров. «Сотрудники предприятия, — вторит ему философ от отдела кадров «Daimler-Benz», — это часть капитала предприятия (…). Их мотивация, их умения, их способность к инновации и их стремление удовлетворить желания клиента составляют главный ресурс инновационных служб (…). Их поведение, их социальная и эмоциональная компетентность обретают все больший вес в оценке их работы (…) Она будет оцениваться отныне не в количестве часов, проведенных на месте работы, а по достигнутым целям и качеству результатов. Они — предприниматели».

Все остальные трудовые операции, которые невозможно было делегировать машинам, составляют невнятную массу должностей, которые можно вверить любому — это грузчики, кладовщики, работники конвейерных цепей, сезонные рабочие и т. п. Такая гибкая, послушная, недифференцированная рабочая сила переходит от одной задачи к другой и никогда не задерживается долго на одном предприятии. Она не способна сформироваться в общественную силу, поскольку никогда не находится в центре производственного процесса, а как бы распылена по многочисленным периферийным промежуткам, ею затыкают те дыры, в которые не удалось ввести машины. Временный наемный работник — таково воплощение этого рабочего, который и рабочим-то уже не является. У него больше нет своего ремесла, а есть только компетентность, которую он продает от одного заработка к другому, и его нахождение в резерве в состоянии перманентной готовности — тоже часть его работы.

По краям этого ядра действующих работников, необходимых для нормального функционирования машины, протянулось отныне ставшее избыточным большинство, которое, безусловно, пока необходимо для бесперебойного сбыта продукции и которое подвергает всю машинерию риску — риску того, что в результате своего бездействия оно станет ее саботировать. Угроза всеобщей демобилизации — вот призрак, страшащий современную систему производства.

И отнюдь не каждый сегодня в ответ на вопрос «Для чего нужно работать?» скажет то же, что сказала одна бывшая безработная в интервью газете Liberation'. «Для собственного благополучия. Ведь нужно же чем-то себя занять». Есть серьезный риск того, что мы, в конце концов, найдем применение нашему бездействию. Это неустойчивое население должно быть чем-то занято, чтобы держать его под контролем. Однако по сей день не найдено лучшего метода дисциплинирования, чем наемный труд. Вот почему так уверенно и методично продолжается разрушение системы «социальных льгот»: нужно вернуть в лоно наемного труда самых строптивых, которые сдаются только тогда, когда им приходится выбирать между голодной смертью и гниением в тюрьме. Вот для чего растет весь этот рабский сектор «персональных услуг»: домработницы, рестораны, массаж, услуги на дому, проституция, частные уроки, терапевтический досуг, психологическая помощь и т. п. А в довершение картины — еще и непрерывное ужесточение норм безопасности, гигиены, поведения и культурности, нескончаемая гонка за эфемерной модой, которая и порождает необходимость подобных услуг. В Руане, например, стойки автоматической оплаты парковки уступили место «человеческому счетчику»: скучающий на улице человек выдает вам парковочный талон, а в дождливую погоду у него можно взять на прокат зонтик.

Устройство труда было синонимом устройства мира. От очевидности его краха захватывает дыхание, как только подумаешь, какими последствиями это чревато. Труд сегодня скорее связан с политической необходимостью в производстве производителей и потребителей, в спасении любыми средствами трудоцентричного мироустройства, чем с экономической необходимостью в производстве товаров. Производство самого себя скоро станет основным занятием общества, в котором производство утратило свой объект: подобно плотнику, лишенному своей мастерской, который в отчаянии принимается строгать самого себя. Отсюда и весь этот спектакль, в котором молодые люди учатся правильно улыбаться, готовясь к собеседованиям, отбеливают зубы в надежде на успех, ходят вместе в ночные клубы для стимуляции корпоративного духа, учат английский для продвижения в карьере, разводятся или женятся, чтоб подбодрить себя для новых свершений, участвуют в театральных воркшопах, чтобы стать лидерами, или в практиках по «личностному развитию», чтобы лучше «разрешать конфликтные ситуации». Ибо именно самое интимное «личностное развитие», как утверждает один гуру, «способствует большей эмоциональной устойчивости, большей открытости в отношениях с другими, лучшему контролю и использованию интеллектуальных способностей, а значит, и повышению экономической эффективности».

Все это копошение этого маленького мирка, натаскивающего себя на «естественность», стоя на задних лапках в ожидании, что ему перепадет какая-нибудь работа, происходит из попытки спасти трудоцентричное мироустройство через этику мобилизации. Быть мобилизованным означает относиться к работе не просто как к занятию, а как к жизненному шансу. Если безработный избавляется от пирсинга, делает приличную стрижку и строит проекты, значит, он серьезно работает над своей, как принято говорить, «нанимабельностью», значит, он мобилизован. Мобилизация есть то легкое отлипание от самого себя, тот маленький отрыв от всего, что составляет твое нутро. Это то условие отчуждения, при котором «Я» может быть превращено в субъект труда, при котором становится возможным продать самого себя, а не свою рабочую силу, и получать вознаграждение не за то, что ты делаешь, а за то, что ты есть, за твое тонкое владение социальными кодами, за твои таланты в общении, за твою улыбку и манеру представляться. Такова новая норма социализации. Мобилизация накрепко спаивает две противоречивые стороны труда: при таком порядке люди участвуют в собственной эксплуатации и эксплуатируют любое стремление к участию. В идеале, мы сами себе становимся маленьким предприятием, своим собственным шефом и своим собственным продуктом. Неважно, работаешь ты или нет, главное — накапливать контакты, компетенцию, расширять свои «сети», одним словом, аккумулировать «человеческий капитал». Всепланетный призыв к мобилизации по любому поводу — будь то рак, «терроризм», землетрясение или проблема бездомных — отражает решимость власть придержащих сохранить царство труда в эпоху его физического исчезновения. Таким образом, с одной стороны, современный аппарат производства — это гигантская машина психической и физической мобилизации, высасывания энергии из человеческих существ, ставших избыточными. С другой стороны, это машина селекции, которая предоставляет право на выживание лишь субъективностям, соответствующим норме, и оставляет на произвол судьбы «опасных индивидов», всех тех, кто сопротивляется ей, воплощая собой иной образ жизни. С одной стороны, мы подкармливаем призраков, с другой стороны, оставляем подыхать живущих. Такова собственно политическая функция современного аппарата производства.

Организовываться вне наемного труда и против него, коллективно выходить из режима мобилизации, проявлять жизнеспособность и дисциплину в самом этом процессе демобилизации — вот в чем наше преступление, которое цивилизация не готова нам простить. И вот в чем единственный способ выжить после ее краха.

Круг четвертый

«Проще, веселее, мобильнее, безопаснее!»

Хватит твердить нам о «городе» и «деревне», а уж тем более об их застрелом противопоставлении. То, что простирается вокруг нас, не напоминает об этом ни близко, ни отдаленно: это единая урбанная пелена, бесформенная и беспорядочная, это скорбная, неопределенная и беспредельная зона, мировой континуум музеифицированных мегацентров и национальных парков, жилых массивов и огромных агропромышленных хозяйств, промзон и земельных участков, сельских гостиниц и продвинутых баров. Это метрополия. Города были в Античности, в Средние века и Новое время, но их нет при Метрополии. Метрополия стремится к тотальному синтезу территории. В ней все сосуществует, но не столько географически, сколько через сочленение ее сетей.

И именно потому, что город на грани исчезновения, сейчас его, так же, как и Историю, предают фетишизации. Лилльские мануфактуры превращаются в зрительные залы, бетонный центр города Гавр внесен в список наследия Юнеско. В Пекине были разрушены хутонги,[25] окружающие Запретный Город, а неподалеку были сделаны их искусственные реконструкции на потеху любопытствующим. В Труа фахверковые стены налепляют на блочные здания. Это искусство стилизации чем-то напоминает магазинчики в викторианском стиле, встречающиеся в парижском Диснейленде. Исторические центры, испокон веков бывшие очагами бунтов, послушно занимают свои места в организационной схеме метрополии. Они отданы туризму и престижному потреблению. Они — островки торговой феерии, поддерживаемой с помощью ярмарок, особой эстетики и сил правопорядка. Удушливая слащавость рождественских рынков всегда дается ценой усиления охраны и муниципальных патрулей. Контроль идеально вписывается в товарный пейзаж, показывающий всякому, кто готов его увидеть, свой авторитарный оскал. Мы живем в эпоху эклектики, смеси из мотивчиков, раздвижных дубинок и сахарной ваты. А уж сколько полицейского наблюдения стоит за всем этим — просто загляденье!

Этот вкус к «аутентичному в кавычках» и сопровождающему его контролю приходит вместе с буржуазией, колонизирующей народные кварталы. Покидая самые центральные районы, она ищет тут «бурление местной жизни», которую она никогда не обнаружит среди домов, построенных компанией «Феникс».[26] Исторгая бедных, машины и иммигрантов, обустраивая чистенькое местечко, изгоняя микробы, она разрушает то самое, что ее сюда притянуло. На муниципальном плакате дворник пожимает руку стражу порядка, и надпись: «Монтобан — чистый город».

Корректность, обязывающая урбанистов говорить уже не о «Городе», который они разрушили, а об «урбанном», должна бы побудить их перестать говорить и о «деревне», которой больше нет. На ее месте остался пейзаж, выставляемый напоказ стрессированным и потерявшим корни толпам, и прошлое, которое теперь, когда крестьяне были почти уничтожены, стало так удобно инсценировать. Это маркетинг, разворачиваемый на «территории», где всему должна быть придана ценность, где все должно составить наследие. И всюду, вплоть до самых затерянных церквушек, воцарился отныне один и тот же ледяной вакуум.

Метрополия — это одновременная смерть города и деревни, на перекрестке, куда стекаются все средние классы, в среде этого класса середины, который все растет и ширится, совершив сначала исход из деревни, а затем начав двигаться в пригороды. В оглянцовке мировой «Дома Феникс»[27] территории кроется цинизм современной архитектуры. Лицей, больница, медиатека — все это вариации на одну и ту же тему: прозрачности, нейтральности, однородности. Здания, массивные и без особых качеств, спроектированные без необходимости знать, кто их будет населять, и которые могли бы быть здесь, а могли бы — в любом другом месте. Что делать со всеми этими небоскребами кварталов Дефанс, Пар Дье, Евролилль? Одно выражение «новый с иголочки» резюмирует все их предназначение. После того, как повстанцы сожгли Мэрию Парижа в мае 1871 года, один шотландский путешественник свидетельствовал о необычайном великолепии горящей власти: «(…) Мне даже и не снилась подобная красота. Это бесподобно. Люди Коммуны — ужасные негодяи, я с этим не спорю. Но зато какие творцы! И они даже не поняли, какое произведение искусства создали своими руками! (…) Я видал руины Амальфи, залитые лазурными волнами Средиземноморья, руины храмов Тунг-хора в Пенджабе. Видал и Рим, и еще много что. Но ничто не сравнится с тем, что открылось в тот вечер моему взору».

Конечно, посреди этих сетей метрополии остаются некоторые фрагменты города и остатки деревни. Но штаб-квартира всего живого теперь находится в заброшенных местах. Парадоксально, но самые, на первый взгляд, нежилые места окзываются единственными, где еще действительно как-то живут. Старый засквотированный дом всегда будет казаться более населенным, чем все эти роскошные аппартаменты, где только и остается, что поставить свою мебель и заняться усовершествованием декора в ожидании очередного переезда. Во многих мегаполисах трущобы — последние живые и пригодные для жизни места и одновременно самые опасные, что неудивительно. Они составляют изнанку электронного декора мировой метрополии. Спальные районы северных пригородов Парижа, покинутые мелкой буржуазией, ринувшейся на охоту за малоэтажными домами, и вернувшиеся к жизни благодаря массовой безработице, отныне сияют поярче какого-нибудь Латинского квартала. Как словом, так и огнем.

Большой пожар ноября 2005 года был вызван не крайней обездоленностью, как нам об этом непрерывно твердили, а напротив, совершенным владением территорией. Можно пожечь машины от скуки, но вот целый месяц распространять бунт вширь и систематически побеждать полицию — для этого нужно уметь организовываться, иметь сообщников, досконально знать территорию, разделять язык и ненависть к общему врагу. Километры и недели не смогли остановить распространение огня. К первым очагам добавились другие, причем там, где их менее всего ожидали. Слухи невозможно поставить на прослушивание.

Метрополия — это поле непрекращающегося конфликта низкой интенсивности, точками кульминации которого становятся такие события, как взятие Бассоры,[28] Могадишо[29] или Наплуза.[30] Для военных город долгое время был объектом осады и местом, которого следует избегать. Метрополия же абсолютно совместима с войной. Вооруженный конфликт — лишь один из этапов ее постоянной реконфигурации. Бои, ведомые крупными державами, похожи на постоянно возобновляемую полицейскую деятельность в черных дырах метрополии — «будь то в Буркина Фасо, Южном Бронксе, Камагасаки, Чьяпасе или Курнев[31]». «Операции» рассчитаны не столько на победу и даже не столько на восстановление мира и порядка, сколько на продолжение работы по непрерывной секуляризации. Войну уже невозможно изолировать во времени, она распадается на мириаду военных и полицейских микроопераций по обеспечению безопасности.

Полиция и армия одновременно и постепенно адаптируются. Криминолог просит спецназовцев организоваться в мелкие, мобильные профессиональные команды. Военная институция, кузница дисциплинарных методов, подвергает критике собственную иерархическую организацию. Офицер НАТО применяет к своему батальону гренадеров «участвующий метод, привлекающий всех и каждого к анализу, подготовке, исполнению и оценке результатов акции. План многократно обсуждается в течение нескольких дней, по ходу учений и в соответствии с последними полученными сведениями (…) Нет лучшего средства для повышения мотивации и согласованности, чем совместная выработка плана».

Вооруженные силы не только адаптируются к метрополии, но и перекраивают ее. Так, со времен боя при Наплузе израильские солдаты стали настоящими дизайнерами. Вынужденные, из-за палестинской герильи, покинуть улицы, ставшие слишком опасными, они учатся передвигаться горизонтально и вертикально по городским сооружениям, разрушая потолки и стены и проходя через них. Офицер израильских сил обороны, закончивший философский факультет, объясняет: «Враг интерпретирует пространство в обычной, традиционной манере, а я отказываюсь следовать этой интерпретации и попадать в его ловушки (…) Я хочу действовать неожиданно! В этом суть войны. Я должен победить (…) Я нашел метод, как проходить через стены… Как червь, продвигающийся по пустотам, которые он выгрызает, съедая все, что попадается по пути». Урбанное пространство — это не только театр столкновений, но и их средство. Вспоминаются советы Бланки,[32] на этот раз, повстанческой стороне: будущим бунтовщикам Парижа он рекомендовал для защиты своих позиций проникать в дома на забаррикадированных ими улицах, пробивать разделяющие их стены, чтобы они сообщались, ломать лестницы на уровне первых этажей и дырявить потолки для защиты от возможных атак, снимать с петель двери и баррикадировать ими окна, каждый этаж превращать в огневую точку.

Метрополия — не только урбанизированное скопление, последняя степень смешения между городом и деревней, это еще и поток существ и вещей. Это электрический ток, проходящий через целую сеть спутников, оптических волокон, скоростных железных дорог. Ток, который вращает этот мир и не дает ему остановиться на пути к своей погибели. Ток, который стремится все затянуть в свой безнадежный бег, который мобилизует всех и вся, со всех сторон атакует нас враждебными силами информации, ток, который только и позволяет, что бежать. Где даже ожидание очередного поезда метро становится трудным.

Распространение средств передвижения и коммуникации непрерывно вырывает нас из нашего «здесь и сейчас» через соблазн быть в другом месте. Сесть на скоростной поезд, в пригородную электричку, взять телефон — чтобы сразу оказаться там. Эта мобильность предполагает лишь выдергивание, изоляцию, изгнание. Для любого человека такая мобильность была бы невыносима, если бы она не оставалась всегда мобильностью приватного пространства, портативного внутреннего мирка. Приватный пузырь никогда не лопается, он лишь перемещается. Это не выход из коконов самоизоляции, а лишь их приведение в движение. Повсюду — на вокзалах, в торговых центрах, в банках, в отелях, — эта чуждость банальна и до боли знакома. Изобилие метрополии состоит в случайном смешении разных сред, способных вступать между собой в бесконечное множество комбинаций. Центры городов раскрываются здесь не как целостные идентичности, а как оригинальные ассортименты атмосфер, обстановок, через которые мы двигаемся, выбирая одну и отвергая другую в процессе некоего экзистенциального шоппинга, где мы подбираем себе стили баров, людей, дизайн, или составляем playlist нашего Айпода. «С мпЗ-плеером я — хозяин своего мира». Чтобы выжить посреди окружающего однообразия, единственное, что остается — бесконечно воспроизводить свой внутренний мир, подобно тому, как ребенок везде выстраивает себе один и тот же домик. Прямо как Робинзон, воссоздавший свой мирок лавочника на необитаемом острове, с той только разницей, что наш необитаемый остров — это сама цивилизация, и что нас таких миллиарды, бесконечно прибывающих на этот остров.

Именно из-за того, что метрополия представляет собой такую вот архитектуру потоков, это одна из самых хрупких конструкций, когда-либо созданных человечеством. Подвижная, сложная, но хрупкая. Резкое закрытие границ по причине какой-нибудь ужасной эпидемии, перебои в снабжении предметами первой необходимости, организованное перекрытие путей сообщения, — и вот уже рассыпается весь декор, обнажая хищнические сцены, которыми он грозит обернуться в любой момент. Этот мир не вращался бы так быстро, если бы его не преследовала постоянная близость крушения.

Его сетевая структура, технологическая инфраструктура узлов и связей между ними, его децентрализованная архитектура предназначены к тому, чтобы спасти метрополию от неизбежных сбоев. Интернет должен устоять перед ядерной агрессией. Перманентный контроль потоков информации, людей и товаров должен обезопасить мобильность метрополии, обеспечивать прослеживаемость, гарантировать, что на товарных складах никогда не будет недостачи ни в одном контейнере, что никогда в торговле невозможно будет использовать краденые банкноты, а в самолет никогда не проникнет террорист. Все это — благодаря чипу радиочастотной идентификации (Radio Frequency Identification), биометрическому паспорту и базам данных ДНК.

Но метрополия производит и средства к собственному уничтожению. Американский эксперт по безопасности объясняет поражение в Ираке способностью герильи пользоваться новыми средствами коммуникации. Вторжение США способствовало не столько внедрению демократии, сколько импорту кибернетических сетей. Они сами привезли с собой одно из орудий своего поражения. Распространение мобильных телефонов и точек доступа в Интернет предоставило герилье небывалые средства для организации и самозащиты.

У каждой сети свои слабые места, свои узлы, которые нужно разрубить, чтобы циркуляция остановилась, чтобы полотно порвалось. Это продемонстрировала последняя серьезная поломка европейских электрических сетей: достаточно было одного происшествия на одной линии высоковольтных передач, чтобы весь континент погрузился во тьму. Первый шаг к тому, чтобы какая-то жизнь смогла появиться в пустыне метрополии, состоит в остановке этого perpetuum mobile. И тайские бунтовщики, взрывающие электрические реле, хорошо это поняли. Это поняли и протестующие против «Контракта первого найма», заблокировавшие университеты, чтобы потом постараться заблокировать и экономику. Это поняли и американские докеры, забастовавшие в октябре 2002 года против уничтожения трехсот рабочих мест и десять дней блокировавшие крупнейшие порты Западного побережья. Американская экономика настолько зависит от постоянных потоков «точно в срок» из Азии, что убытки от блокирования доходили до миллиарда евро в день. При десяти тысячах уже можно подорвать самую великую экономическую державу в мире. По мнению некоторых «экспертов», если бы забастовочное движение продержалось еще месяц, мы бы стали свидетелями «возвращения экономического спада в США и экономического кошмара в Юго-Восточной Азии».

Круг пятый.

«Меньше товаров, больше солидарности!»

После тридцати лет массовой безработицы, «кризиса», торможения экономического роста нас до сих пор хотят заставить верить в экономику. Хотя, конечно, за эти тридцать лет было несколько передышек: иллюзия 1981–1983 годов, когда мы поверили, что левое правительство принесет народу счастье; иллюзия «Эры Бабла» (1986–1989), когда мы все должны были разбогатеть, податься в бизнес и заиграть на бирже; Интернет-антракт (1998–2001), когда считалось, что все смогут найти виртуальную работу благодаря постоянному сидению онлайн, и когда цветная, мультикультурная, но единая Франция собиралась победить все кубки мира. Что ж, сегодня наш запас иллюзий исчерпан, мы коснулись дна, мы банкроты, если не должники. Зато вот что мы поняли: экономика не в кризисе, экономика — это и есть кризис. Дело не в том, что работы не хватает, как раз наоборот, работа — это излишество. Если задуматься по-настоящему, то не кризис, а экономический рост вгоняет нас в депрессию. По правде говоря, ежедневные литании биржевого курса оставляют нас столь же безучастными, как месса на латыни. И, слава богу, нас таких уже немало — тех, кто пришел к подобным выводам. Не говоря уже обо всем том народе, который пробавляется различными мелкими махинациями и приторговыванием, который уже десять лет живет на пособие по безработице. Обо всех тех, у кого не получается идентифицировать себя с работой и кто живет своими увлечениями. Обо всех задвинутых в ящик, обо всех прячущихся по углам, обо всех, кто работает как можно меньше и кого среди нас становится все больше. Обо всех, кто затронут этой странной тенденцией массового самоустранения, которую еще больше акцентирует пример пенсионеров и циничная сверхэксплуатация подвижной рабочей силы.

Мы не говорим о них, хотя они по идее должны, так или иначе, прийти к похожим выводам. Мы говорим обо всех этих странах и целых континентах, которые потеряли веру в экономику, лицезрев крушения Боингов МВФ и отпробовав почем фунт лиха во Всемирном банке. Вот там-то не обнаружим ничего общего с вялотекущим закатом трудовых призваний на Западе. В Гвинее, России, Аргентине, Боливии происходит всеобщее и жестокое разочарование в этой религии и в ее пастырях. «Что такое тысяча экономистов МВФ, идущих ко дну? — Хорошее начало», — шутят во Всемирном банке. Русский анекдот: «Встречаются два экономиста. Один другого спрашивает: «Ты понимаешь, что происходит?» Тот отвечает: «Подожди, сейчас я тебе все объясню». Первый: «Нет-нет, объяснить-то каждый дурак может, я сам экономист. А я вот тебя спрашиваю: ты сам понимаешь?» Само духовенство уже впадает в ересь и критикует догму. Последнее мало-мальски живое течение так называемой «экономической науки» на полном серьезе называет себя «неаутистской экономикой». Оно занимается отныне разоблачением узурпаций, коварных уловок, поддельных научных показателей, единственная ощутимая роль которых — потрясать монстранцем в ритм разглагольствований господствующих, хоть как-то церемониально обставлять их призывы к послушанию и предоставлять объяснения, как это и полагалось всегда делать религиям. Ведь всеобщее бедствие становится невыносимым, как только предстает в своем истинном виде: без причин и без оснований.

Деньги всюду теряют уважение: и среди тех, у кого они есть, и среди тех, кому их не хватает. Двадцать процентов молодых немцев на вопрос о том, чем они хотят заняться в жизни, отвечают: «стать художником». Работу уже не воспринимают как данность человеческого существования. Бухгалтерские отделы предприятий признают, что не знают, где на самом деле рождается ценность. У рынка уже лет десять была бы плохая репутация, если бы не чрезвычайное рвение и сила его апологетов. Повсеместно элементарный здравый смысл говорит нам о том, что прогресс превратился в кошмар. В мире экономики повсюду прорехи, почище, чем в СССР эпохи Андропова. Всякий, кто обладает маломальскими знаниями о последних годах жизни Советского союза, без труда расслышит во всех этих призывах к волюнтаризму со стороны наших правителей, во всех этих вдохновенных эскападах про будущее, нить которого мы потеряли, во всех этих изложениях принципов «реформ» всего подряд первые потрескивания в структуре Стены. Крушение социалистического блока означало не триумф капитализма, а всего лишь падение одной из его форм. Впрочем, развал СССР был делом рук не восставшего народа, а быстро конвертирующейся номенклатуры. Объявив о конце социализма, фракция правящего класса, прежде всего, избавилась от застарелых обязательств, которыми она была связана со своим народом. Отныне она взяла под частный контроль то, что контролировала и прежде от имени всех. «Они делают вид, что платят нам, а мы делаем вид, что работаем», — говорил народ на заводах. «Ну если дело только за этим, так давайте, наконец, прекратим делать вид», — ответила олигархия. Одним достались природные ресурсы, промышленные инфраструктуры, военно-промышленный комплекс, банки, ночные клубы, другим — обнищание или изгнание. Точно так же, как при Андропове уже никто всерьез не верил в СССР, сегодня у нас в залах заседаний, в офисах и цехах никто уже не верит во Францию. «За этим дело не станет!», — отвечают боссы и правители, которые уже даже не пытаются смягчить «суровые законы экономики» и делокализуют завод за одну ночь, чтобы наутро объявить работникам о его закрытии, и не моргнув глазом бросают отряды «Группы оперативного действия национальной жандармерии» на подавление забастовок — как это было в случае со стачкой в «Государственной компании морских путей сообщения» (SNCM) или в сортировочном центре в Ренне. Все убийственные действия власти состоят в том, чтобы, с одной стороны, управлять этим разрушением, а с другой стороны, заложить основы «новой экономики».

А ведь нас издавна затачивали под экономику. В течение многих и многих поколений нас дисциплинировали, усмиряли, делали из нас естественных субъектов-производителей, с удовольствием предающихся потреблению. И вот перед глазами предстает та простая правда, которую нас так долго учили забывать: что экономика — это политика. И что сегодня данная политика занимается беспощадной селекцией среди всей этой массы человечества, ставшей излишней. От Кольбера до Де Голя, не говоря уже о Наполеоне III, государство всегда рассматривало экономику как политику, не менее, чем буржуазия, получающая от нее барыши, и не менее, чем противостоящие ей пролетарии. И лишь эта странная промежуточная прослойка населения, это курьезное импотентное сборище тех, кто не принимает ничью сторону, мелкая буржуазия, всегда делала вид, что верит в экономику как в отдельную реальность — поскольку это позволяло ей сохранять нейтралитет. Мелкие торговцы, мелкие начальники, мелкие служащие, кадры, преподаватели, журналисты, занятые в сфере услуг и образования, составляют во Франции этот не-класс, этот социальный желатин из тех, кто хочет лишь одного: тихо и спокойно прожить свою маленькую частную жизнь подальше от Истории и ее потрясений. По своим жизненным установкам это болото — настоящий чемпион по ложному сознанию, готовый на все, чтобы в своем полусне по-прежнему закрывать глаза на войну, которая уничтожает все вокруг.

Каждое временное затишье на фронте боевых действий отмечено во Франции изобретением новой блажи. В последние десять лет таковой являлся ATT АС с его фантастическим налогом Тобина,[33] для учреждения которого всего-то и требуется, что создать мировое правительство, и с его трогательной ностальгией по государству и апологией «реальной экономики» в противовес финансовым рынкам. Долго ли коротко ли, эта комедия подошла к концу и выродилась в пошлый маскарад. На смену одной блажи приходит другая, и вот мы уже имеем дело с идеей «экономического сокращения» (decroissance).



Поделиться книгой:

На главную
Назад