Сейс Нотебоом
Красный дождь
Воспоминание как прелюдия. Летучая мышь
Много лет назад мне досталась в наследство Летучая Мышь. Нет-нет, не летучая мышь, со свистом рассекающая ночное небо, а кошечка серой масти, их еще называют картезианками. Название этой породы нравилось мне чрезвычайно, потому что, путешествуя по Испании, я посещал картезианские монастыри. А картезианцы, в отличие от монахов других орденов, живут отшельниками. У каждого отдельная келья, еда подается туда через специальное окошечко, а других монахов он встречает только во время общих молитв или работы в поле да еще дважды в неделю они все вместе совершают большую пешую прогулку. Узнав об этих прогулках, я пришел в восторг. Жаль, что в Голландии картезианцы больше не водятся, все повымерли.
Впрочем, это другая история, не имеющая отношения к моей картезианочке, Летучей Мыши, которая монашкой уж точно не была, хотя и имела нечто общее с отшельниками, потому что девять месяцев в году проводила в полном одиночестве.
Как вышло, что я получил в наследство кошку? Как-то раз я сдал свой дом на зиму одинокому и не вполне трезвому ирландцу, откликавшемуся на имя ДжонДжон. Ему негде было жить, и друзья попросили, чтобы я позволил ему провести зиму в моем доме, которому жилец был только полезен. В здешнем климате дома, если их не протапливать, к концу зимы отсыревают, что плохо сказывается на состоянии остающихся в них книг (когда, возвращаясь, берешь их в руки, ощущаешь легкий запах плесени — запах одиночества). В качестве ответной любезности ДжонДжон должен был вносить небольшую арендную плату. Должен был в данном случае очень верные слова, потому что я не получил с него ни цента. Зато мы получили Летучую Мышь: ДжонДжон не знал, куда ее девать, и обещал забрать с собой в конце долгого местного лета. Сказано, но не сделано. Он исчез, и Летучая Мышь полностью перешла под нашу опеку. Впрочем, ДжонДжон, как он выразился, «носил кошку к доктору», так что мы, по крайней мере, могли не беспокоиться о результатах ее возможных контактов с легионом бездомных котов, шастающих по острову. Да, а прозвище свое она получила за огромные оттопыренные уши, напоминавшие радары, и за то, что практически умела летать. Остров разгорожен стенами, сложенными из здоровенных булыжников, и всякий, кто хоть раз видел, с какой легкостью Летучая Мышь взлетает на одну из них, понимал, что предел ее возможностей лежит гораздо выше и, быть может, достигает границ стратосферы.
Довольно скоро она снизошла до того, чтобы принять нас в свою семью, затем последовал период обучения. Нам ясно указали, в какое время положено подавать обед и какой из углов кровати должен оставаться свободным, чтобы в четыре утра, вернувшись с охоты или дискотеки, она могла устроиться там, уютно свернувшись в клубочек; разумеется, по утрам нам полагалось вставать очень осторожно, чтобы не побеспокоить ту, чей день начинался после одиннадцати. Летучая Мышь, со своей стороны, запомнила звук мотора нашего старенького «Рено-5», причем удаляющийся шум не вызывал ее интереса, это означало отъезд кого-то из членов семьи, зато, услыхав шум приближающегося автомобиля, кошка занимала позицию на стене и сопровождала прибывшего на кухню, дабы лично проинспектировать результаты охоты на рынке или в супермаркете, а заодно и перекусить.
Через три месяца мы привыкли друг к другу. Вернее, Летучая Мышь решила, что достаточно хорошо натренировала нас и может теперь чаще отлучаться по делам. Куда она уходила, мы так и не узнали. Дом стоял на отшибе, все дороги более или менее просматривались, и за соседским свинарником, окруженным высокими деревьями, начинались огороженные стенами пустыри с заросшими кустарником развалинами — там можно было найти ягоды. Мы видели, как кошка удаляется в сторону свинарника, всем своим видом показывая, что не нуждается в сопровождении. Казалось бы, не стоило чересчур беспокоиться и о том, как она перенесет долгую разлуку («она прекрасно обходится без нас»), но у нас это плохо получалось. У меня есть дом в Голландии, но большую часть года я путешествую и не мог бы брать Летучую Мышь с собою в Японию или Австралию. Кроме того, здесь — ее собственная территория, охотничьи угодья, жилье; город просто убьет ее. И все-таки мы чувствовали себя виноватыми. Как она выживет без нас восемь или девять месяцев? Мы получили ее совсем малышкой (вместе с придуманным ДжонДжоном дурацким именем Миссис Уилкинс, от которого немедленно отказались). Да, это был ее мир, но оставлять кошку совсем одну на девять месяцев казалось нам едва ли не предательством. Она удивленно оглядела две сотни банок «Вискаса», прибывших в дом в конце сентября, но ничего не сказала, даже не спросила, что мы собираемся делать здесь целую зиму, когда начнутся шторма и соленый ветер погонит над островом проливные дожди. Мы договорились с Марией, жившей напротив, что она будет кормить кошку каждый день, но как пойдут дела, никто из нас (даже Летучая Мышь) пока не знал. В день отъезда мы волновались ужасно, но Летучая Мышь избавила нас от чрезмерных потрясений: она просто исчезла. Мы представляли себе, как она возвратится домой в четыре утра и никого там не найдет, никто не угостит ее свежей рыбкой с рынка, и по вечерам ей не к кому будет спрыгивать со стены, в точности подгадав время, когда садятся обедать. Мы никогда не узнаем, как Летучей Мыши удалось приспособиться к череде разочарований. Время от времени мы звонили Марии из какой-нибудь далекой страны и спрашивали, как поживает
Так оно и шло, год за годом: грустное расставание сменялось радостью встречи, по крайней мере, так нам казалось. Она не желала знать о наших путешествиях, слова «Япония» или «Америка» ничего ей не говорили, новые книги она не пожелала прочесть — даже те, в которых речь шла о ней самой («Следующий рассказ»), а по-настоящему сильные эмоции вызывал у нее только запах жарящихся сардинок и других вкусностей, которых она была лишена зимой. Очень редко, ни слова не говоря, она вспрыгивала на колени и начинала с таинственным видом мурлыкать, дребезжа, словно старый лодочный мотор. Загадочное существо.
Но однажды, когда мы возвратились, все пошло наперекосяк. Летучая Мышь появилась как обычно, но шубка ее была взъерошена, глаза помутнели, и один постоянно слезился, шерсть лезла клочьями. Не могло быть и речи о том, чтобы засунуть ее в корзинку и отнести к врачу, поэтому мы сами отправились к деревенскому ветеринару, серьезной девочке, которой на вид никак нельзя было дать больше шестнадцати лет, и обсудили с ней глистов, блох и другие возможные причины плохого самочувствия кошки. А ест она хорошо? Беспрерывно. Но она все-таки худая? Чудовищно худая, кожа да кости. Можем ли мы гарантировать, что кошка будет дома, когда ветеринар придет к нам с визитом? Нет, не можем. Капли для глаз, таблетки — с этим мы справились неплохо, подманив больную вкусными кусочками осьминога и кролика, но попытки затолкать ее в корзинку раз за разом проваливались.
Нам дали адрес обитавших в городе супругов-ветеринаров, а одна милая пожилая дама одолжила громадную клетку, в которой обычно путешествовал ее пудель. Но в город мы отправились сперва одни, оставив Летучую Мышь дома. Молодая немка побеседовала в нами в окружении портретов породистых собак и кошек, ничем не напоминавших Летучую Мышь. Мы договорились, что я попытаюсь заманить ее в клетку и в случае удачи привезу без предварительной записи. С третьей попытки нам это удалось и оставило самые ужасные воспоминания: Летучая Мышь не понимала, зачем нужна клетка, а оказавшись внутри, пришла в ужас и разразилась чудовищным ревом. Издали могло показаться, что в клетке сидит лев или гигантское древнее чудовище, страдающее от страха, от горя, от предательства. Звук усилился, когда клетку поставили в машину, но она немного успокоилась, оказавшись в приемной, где увидела других кошек, тоже в клетках, и громадного печального пса, который лежал, весь дрожа, и тихонько поскуливал.
Я был у ветеринара впервые в жизни. Юный доктор спросил меня, опасна ли Летучая Мышь, и я ответил, что, честно говоря, не знаю. Конечно, она напряжена, как натянутая струна, из-за того, что сидит в клетке, и все вокруг вызывает у нее недоверие, но вряд ли у него будут с ней проблемы. Так оно и оказалось. Точным движением юный доктор извлек Летучую Мышь из ее тюрьмы и поместил на стол: перед нами был настоящий мастер. Потом начался осмотр, ощупывание тела, проверка зубов и когтей. Летучая Мышь порыкивала, но даже не пыталась вырваться; мне было поручено, по мере сил повторяя изумительные движения профессионала, удерживать ее на столе. Сердце кошки колотилось с такой силой, будто занимало все тело, но она позволила выбрить шкурку на лапе специальной кошачьей бритвой. У нее взяли кровь для анализа, ей сделали укол, и игла показалась мне слишком толстой. Потом нас отпустили домой, сообщив мне ее возраст, — по мнению доктора, ей сравнялось девять лет. Дома она ракетой перелетела через стену, явно не желая более иметь с нами ничего общего и собираясь отныне обходиться ящерицами, кузнечиками, жабами и полевыми мышами, но через два часа — как раз наступило время обеда — она явилась к столу как ни в чем не бывало. А разве что-то случилось? Через три дня нам сообщили, что почки и печень у нее здоровые, что с глазами все будет в порядке, шубка снова обретет блеск, надо только продолжать капать в глаза лекарство и давать крошечные таблеточки, и что впереди нас ждут долгие годы счастливой совместной жизни. Выздоровела она с такой скоростью, что нам оставалось только позавидовать.
И что же? Ежегодная разлука приближалась, и мы как всегда с грустью думали об этом. Клетку втайне от Летучей Мыши возвратили пуделю. Когда мы садились к столу, она вспрыгивала на стену и ложилась, повернувшись к нам задом, но спускалась, когда подавали горячее, и ела вместе с нами — как всегда. Потом уходила в сторону свинарника и исчезала в сумерках. По ее появлению в четыре утра можно было проверять часы, и с первыми лучами солнца мы очень осторожно выбирались из постели. Короче, нам стало ясно: кошка верит в вечную неизменность мира, но может на миг усомниться в этом — если ее засунут в клетку.
Садовник, разлученный с садом
Остров
Марию я уже упоминал, кроме нее были Бартоломео, сосна и трое малышей. Они жили на нашем испанском острове напротив меня в доме, принадлежавшем жене Хуана, брата Бартоломео. А в соседнем домишке жил со своим сыном их старший брат; спина его искривилась от тяжелой работы, а сын, если доживет до его лет, станет таким же кривобоким, как отец. Старший брат, напоминавший заскорузлый пенек, продал мне кусок земли: ему нужны были деньги для выходившей замуж дочери, и почти сразу — я лишь однажды видел их с сыном в деревне — оба пропали куда-то.
Словно, будучи частью своей земли, они не смогли уйти, но растворились в ней без следа. Землю эту давно не обрабатывали: она не давала дохода, и ее окружали такие же пустыри, клочки, отделенные друг от друга полуразрушенными каменными стенами. Участки принадлежали неведомым хозяевам, жившим надеждой на то, что земля когда-нибудь подорожает и принесет им деньги. Строить там не разрешалось, нас окружали заросшие ежевикой и чертополохом пустыри, рай для черепах и ящериц; иногда на них паслась одинокая лошадь или осел. Абрикосовые деревца, сливы и лимоны засыхали на корню, постепенно превращаясь в памятники самим, себе, и я не мог вмешаться в их судьбу. Жарким сухим летом запаса воды едва хватало, чтобы напоить свой собственный сад.
Я попал сюда впервые почти сорок лет назад. Дом, должно быть, когда-то принадлежал крестьянину-бедняку или поденщику, его пришлось полностью перестраивать. Он был белым — здесь все дома белые, и даже черепицу белят известкой, чтобы летом не нагревалась на солнце. Две вещи привлекли мое внимание сразу: вода и Мария. Вода — потому что отсутствовала, а Мария — потому что голос ее разносился повсюду. До гробовой доски запомню я россыпь звонких, высоких звуков, которыми она ухитрялась сзывать своих детей с другого края света. Она говорила на местном диалекте, варианте каталонского, который население острова совершенно искренне считает особым языком. Тут часто дул
Мир на островах поделен на соленый и пресный. Иногда, в погоне за приключениями, я отправлялся в дальний конец острова и оставлял автомобиль у разрушенной школы, торчавшей в гордом одиночестве у подножья крутой тропы, ведущей на гору Агаты. Подниматься трудно, камни срываются из-под ног и, словно
Башни сохранились до сих пор, как и развалины крепости, построенной арабами в 1100 году на горе Агаты. Время от времени я взбираюсь туда, на трехсотметровую высоту, по тропе, вымощенной крупными булыжниками. Мне нравится воображать, что ее мостили римляне. На полпути к вершине, где я обычно останавливаюсь передохнуть, застрял остов автомобиля двадцатых или тридцатых годов. Сквозь него — я полагаю, что это «испано-суиза» — за прошедшие десятилетия проросло небольшое деревце. Зимние дожди покрыли его потеками ржавчины ярко-алого, как пролившаяся кровь, цвета. Все, что откручивается или отрывается, с него давно сняли, только руль беспомощно торчит вверх, словно символ утраченной надежды. Человек, которому пришла в голову идея подняться по тропе на машине, должен был обладать неправдоподобным упрямством, либо он был непотребно пьян, но добраться до вершины все-таки не смог и бросил автомобиль на полпути. Есть о чем подумать, пока карабкаешься вверх.
Наверху мне всегда становится жутко. Английских солдат, должно быть, сменили фермеры: несколько лет назад здесь еще бродили овцы, теперь и они исчезли. А останки дома выглядят не лучше раскуроченного автомобиля, брошенного на склоне.
Жуткое зрелище: дом, демонстрирующий всем свои внутренности. Вот здесь была кухня, следы сажи на разломанной печной трубе, пятно на стене там, где что-то висело — календарь? Или изображение святого? Место, заполненное отсутствием людей, насквозь продуваемое ветром. Смоковницы, искривленные ежедневной борьбой с северным ветром; засыпанный колодец. Еще одна загадка: отсюда виден весь остров, окруженный морем соленой воды, вкус ее мне хорошо знаком. Кому пришло в голову вырыть здесь колодец? И на какую глубину пришлось продолбить землю, чтобы добраться до пресного источника?
Тем, кто жили здесь, приходилось тратить по нескольку часов, чтобы доехать на ослике до ближайшей деревни. Невероятное одиночество, чудовищная бедность, зато — весь мир лежит у твоих ног. Вдали видны бухты, мыс Каваллерия с торчащим на самом краю маяком, сосновые рощи, луга и поля, далекие фермы, а у южного берега — застывшие на бескрайней, ослепительно синей равнине моря парусники.
Жаждущий думает только о воде. Я взял с собой слишком мало воды и теперь, сидя на краю мертвого колодца, вспоминаю строку из — не помню чьих — стихов:
Колодец, хотя и считался моим, располагался рядом с соседским флигелем и был давно и безнадежно мертв. Чтобы вернуть его к жизни, нужно было, помимо денег, согласие остальных соседей, которые, само собой, имели право им пользоваться. Братья Хуан и Бартоломео согласие дали, но участвовать в расходах не пожелали. Водой их снабжал живший неподалеку крестьянин, владелец громадого
Я выходил из положения с помощью водовоза Бернардо и его мула. Мой подземный бак вмещал 4000 литров. Раз в неделю являлся Бернардо, бедняга мул тащил за нам 800-литровую бочку воды. Им приходилось сделать несколько рейсов, чтобы привезенной воды хватило на всю неделю для людей, деревьев и цветов. Бак закрывался тяжеленной железной крышкой, которую я едва мог приподнять. К кольцу на крышке кто-то давным-давно привязал синюю веревку: орудие пытки для человека с больной спиной. А я — коренной горожанин — сдуру добавил к саду, где уже росли кипарис и гранат, пару молоденьких пальм (которые очень быстро превратились в гигантские деревья). Короче, на руках у меня неожиданно оказалось целое семейство растений, требующих заботы. Света им хватало, но вода поступала только от Бернардо, и это был целый ритуал. С колоссальным трудом Бернардо поднимал крышку люка, и мы заглядывали в дыру, затянутую гигантской паутиной — поневоле задумаешься о пауках, попадающих в питьевую воду, странно, что я до сих пор не захворал. Мне запомнились: вечный страх остаться без воды, поднимающаяся крышка, звон железа — когда веревку отпускали и круг падал на место, колоссальное, наводящее жуть пространство под землей и поблескивающие на дне остатки воды, покрытой какой-то подозрительной пленкой.
Сорок лет — большой срок, с тех пор многое переменилось. Но об этом редко вспоминаешь. Бернардо, его мул и тележка с бочкой исчезли. Место Бернардо сперва занял садовник, чье имя я так никогда и не узнал. Мы называли его просто:
Иногда строители сооружают некое подобие лестницы. Примерно посередине стены два или три крупных камня поворачивают так, чтобы они торчали, но не прямо друг над другом, а наискосок: тогда можно перебраться с одного поля на другое, не обходя стену кругом. С самолета это выглядит удивительно: остров кажется покрытым каменной паутиной, которую безымянные строители — никому не ведомые художники — начали создавать еще до Рождества Христова.
Садовника, носившего соломенную шляпу, сменил Франсиско, великан, не выпускавший изо рта сигару. Он поднимал крышку люка, как перышко, и, отклячив колоссальную задницу, застывал, уставившись в глубь дыры, словно искал там, внизу, ответ на все вопросы мироздания. Собственно, о воде теперь заботился Франсиско. Я знал, что власть принадлежит тому, кому принадлежит вода, но по-настоящему понял это, когда понадобилось поговорить с хозяином воды. В ту неделю как раз прошли дожди, нам не пришлось покупать воду, и мы здорово сэкономили. Так вот, старик не снизошел до того, чтобы увидеться с нами. Вести переговоры он прислал Франсиско, который обычно, стоило уровню воды снизиться до угрожающей отметки, открывал кран под большим кактусом, росшим у окна моего кабинета. Потом шел к резервуару старика и открывал там другой кран. Проходило немного времени, и я слышал, как оплаченная мною вода с шумом стекает в цистерну — звук этот был чудеснее самой прекрасной музыки. Если бак был пуст, концерт длился целый час. Песеты теперь вымерли — вслед за птицей додо, голландскими гульденами и динозаврами, но я до сих пор помню, как отсчитывал медяки и клал их в огромные, корявые ладони Франсиско (этого жеста тоже больше не существует). Через несколько лет с могучей спиной Франсиско приключилась какая-то неприятность, и его сменил внук старика, Стефано, будущий наследник источника природных ресурсов, внезапно упавших в цене год назад, когда местные власти сподобились наконец дотянуть до нашей деревни водопровод.
Испания остается Испанией: единственным, кто получил воду задолго до нас, был
Доволен ли я? Мне жаль исчезнувшего ощущения особой ценности воды, ее божественного происхождения. К тому же местные власти поленились проложить трубы на достаточной глубине, и в жару вода никогда уже не бывает такой прохладной, как в ту пору, когда она поступала из бака. Время от времени я испытываю ностальгию, глядя на тяжеленную крышку, с которой сорвали ненужную больше веревку, — ржавый железный диск меж камней.
Умершие иногда оставляют по себе тайные знаки, которые замечают лишь те, кто их любил. Когда-то Бартоломео пришлось прикрепить на стволе растущей у террасы бугенвиллии — высоко, мне туда не дотянуться — кусок черного пластика, потому что Летучая Мышь полюбила точить о дерево когти, а дереву это совсем не нравилось.
Испанский язык Бартоломео воспринимал как иностранный, сам он говорил на менорки[8], от застенчивости произнося слова невнятно, а из-за отсутствия большей части зубов еще и пришепетывая, так что я понимал его с трудом. Поэтому он жутко сердился, когда Мария посылала его к нам, но связываться с нею не решался и изо всех сил старался угодить. Как-то в начале октября он появился и попросил разрешения собрать
Мария была олицетворением
— Ужас, — сказала она.
— Но что конкретно?
— Мой брат.
— Который? — У нее было одиннадцать братьев и сестер, но не всех я знал лично.
— Самый младший. Покончил с собой.
На это говоришь: вот ужас, — и понимаешь, что надо спросить еще о чем-то, не о том, как это случилось, а почему.
Ответ сбивал с толку своей простотой, а тон, которым слова эти были произнесены, не давал возможности для дальнейших расспросов:
—
Как вам понравится эта эпитафия? «Был чересчур современным». Наркотики? Алкоголь? Насилие?
Понятия не имею, никогда больше она не говорила о нем, как и о Бартоломео. Оба похоронены на деревенском кладбище, где в конце концов упокоятся все они, друзья и враги, рядом с площадью, по которой мертвые, пока были живы, проходили тысячу раз, площадью, на которой во время ежегодных праздников собирается вся деревня, чтобы поглядеть на колоссальный фейерверк, знаменующий собою конец лета.
Соседи
Скрюченного старика, жившего возле Марии, мы прозвали между собой Эвмеем — по имени свинопаса, который первым узнал возвратившегося на Итаку Одиссея. Чтобы рассказ был понятен, надо сперва описать деревню, где все мы живем. Церковь
В конце одной из этих неасфальтированных улочек начинается тропа, ведущая туда, где когда-то жили Эвмей, Мария с Барталомео и тремя детьми, а за ними, еще дальше, живем мы, мужчина и женщина. Мужчина прибыл на остров первым, в 1969 году, вы с ним уже знакомы. Женщину зовут Симона, она попала сюда десятью годами позже. Остальные ушли в прошлое: сперва исчезли Эвмей с сыном, вслед за ними — Мария со своим кланом. О связанной с этим трагедии я еще расскажу.
Нашим домом заканчивается дорога в большой мир. Добраться до нас практически невозможно, и это хорошо. Толстое дерево загораживет нас, и мы почти ничего не слышим, кроме свиней, ослика и кур Мануэля. Постойте! А Мануэль откуда взялся? Мануэль — сын Хуана и брат Лизы, дочери того же Хуана, жены Ксавьера и матери Изабеллы; что же до Изабеллы, то она обожает ослика и ведет с ним долгие беседы, которые ослик терпеливо выслушивает, потому что понимает: Иза одинока, она — единственный ребенок и ее родители работают. Хуан инвалид, но это не мешает ему прекрасно управлять лодкой, выходить в море, охотиться на
В краткий период междуцарствия опустевший дом Эвмея заняла Лизина сестра-красотка; она завела себе ухажера из
Хозяин Принсе — племянник Мануэля и Лизы. Он ежедневно приезжает в черном бархатном жокейском шлеме, чистит Принсе, расчесывает хвост и гриву, а потом катается на ней. Верхом на Принсе он галопом проносится мимо, мне из-за стены видны только их головы. Мы в это время обычно обедаем — под аккомпанемент непрерывного лая Сарка, по-видимому принимающего Принсе за гигантскую собаку. Город Кенигсберг сверял часы по Канту; я обхожусь Принсе, Сарком и петухами.
А Вилли возненавидел почтальона на велосипеде, и тот отказался возить почту не только соседям, но и нам. Вилли выглядел в точности, как растрепанный, спутанный клубок шерсти; оставалось привязать его к палке, и вышла бы отличная швабра. Когда он, опрокинувшись на спину, упоенно катался по двору, весь наличный мусор намертво застревал в его шерсти. Мыс Вилли любили друг друга; его, в отличие от Тибетца, не привязывали, и Вилли предпочитал нашу территорию. Тибетец тоже принадлежал Мануэлю; он целыми днями лежал у стены, привязанный на очень короткую веревку. История нашей любви была короткой, но бурной. Он редко лаял, бедняга, — одинокая, несчастная немецкая овчарка с грустными глазами. Мануэль построил ему бетонную будку у курятника, но Тибетец все равно грустил: веревка-то длиннее не стала. Будка находилась в дальнем от нас конце участка Мануэля; по вечерам я потихоньку пробирался туда с угощением, и он от восторга и благодарности едва не опрокидывал меня. Будь веревка подлиннее, он смог бы подняться на задние лапы, и положить передние мне не плечи. Он тихонько поскуливал от тоски, которую не в силах был сдержать. Я пробовал поговорить о состоянии пса с Мануэлем, но тот ответил, что держит Тибетца на привязи только летом, когда приходится целыми днями торчать в ресторане. Нельзя сказать, что он не любил пса. Ночью, возвратившись домой, он всегда отпускал Тибетца побегать, и я слышал, как, обезумев от счастья, пес носится сперва как ураган, кругами, а потом взад и вперед по дорожке. Вряд ли такое безразличие — отличительная черта испанцев. Жители деревень всего мира искренне уверены, что любят животных, но любовь эта весьма своеобразна.
Те, кто уезжают на зиму, теряют право голоса. Это относится как к саду, так и к собакам соседа. С ноября Сарка брали поохотиться за кроликами, и это его немного развлекало. Зимою ресторан Мануэля работал только по выходным, и он рассказывал, что берет Тибетца с собой на прогулку. Но к лету умер Вилли, а еще через год — и Тибетец. И только я чувствую, что они, как и Летучая Мышь, до сих пор живы. Бывают минуты, когда я совершенно уверен в этом. Мария много лет кормила Летучую Мышь, когда мы уезжали. Она окликала ее издалека и продолжала звать, пока не доходила до калитки. Не могла смириться с тем, что ее лишили дома ради удобства детей деверя, и, по-хозяйски подзывая кошку, показывала всем, что она остается для нас желанным гостем. Мария не только кормила Летучую Мышь, но и следила, чтобы, пока нас нет, с кошкой ничего не случилось. Я всегда благодарил ее за заботу и добавлял: если Летучая Мышь погибнет в наше отсутствие и ее придется похоронить под
Ушел Вилли, ушел Тибетец. Я не мог понять, зачем Мануэль, переждав зиму, взял Тибетца Второго, прекрасно сложенного молодого пса, который, по его мнению, обещал вырасти до гигантских размеров. Этот, сказал он мне, настоящий породистый пес, и я понял, что Тибетца Первого он считал недостаточно породистым. Для меня существовал только один Тибетец, но осуждать Мануэля я не мог. Долгими зимами он использует свободное время, чтобы украсить свой дом. На снежно-белой крыше укрепил каменную фигурку, смахивающую на сову, выкопал маленький пруд, в котором задумчиво плавают золотые рыбки, и выкрасил классически-белые стены розовой краской, которую мы привезли ему черт-те откуда.
Длинные дни. По утрам графиня-англичанка, направляясь к своим конюшням, проезжает на «лендровере» по узкой дорожке меж наших стен; в воскресные дни отправляется с лошадьми на ипподром, чтобы принять участие в гонках на двуколках. Ослик, пасшийся вдали, подходит ближе, чтобы выслушать вместе с нами длинный монолог Изы, вернувшейся из школы и не заставшей родителей дома. Ослика зовут Пасо; чтобы поболтать с ним, она влезает на стену, подбираясь поближе к его серой физиономии. После сильного шторма Ксавьеру пришлось переложить одну из стен, окружающих наш дом, а Лиза дает нам полный отчет о своих попытках похудеть и о трудных экзаменах, которые придется сдать, чтобы получить место медсестры. Мы здесь чужаки; кончится лето, и наступит тишина: мы отправимся туда, где протекает неведомая им половина нашей жизни, и они наконец останутся одни. Но им хочется, чтобы мы знали, как много теряем, уезжая неизвестно куда: в прошлом году они сделали снимки моего субтропического сада, засыпанного снегом. Пальмы, кипарисы,
Почта
Вначале был Мигель. Древний старик с сухим птичьим лицом, прекрасно ориентировавшийся в лабиринте узеньких, перепутанных улочек, проложенных, казалось, по чертежам пьяного паука.
Все местные собаки знали его и никогда не облаивали. Тощий, как скелет, с пронзительными глазками и легкой, скользящей походкой, он проходил не меньше пяти километров в день, держа всю почту в руке — в ту пору ее было немного. Мигель давным-давно умер, но в одной из своих книг — «Отели Нотебоома» — я описал его: всегда в одном и том же легком сером костюме; рубашка, не заправленная в брюки, выступает в роли пиджака. Несмотря на тишину, в которой я жил, мне ни разу не удалось услыхать его приближение. Легкими шагами он огибал дом, входил через черный ход, внезапно оказывался рядом и негромко произносил:
Так оно и шло, покуда Мигель, одинокий человек, никогда не покидавший острова, в один миг оказался страшно далеко от него, уйдя из жизни. Всякий раз, проходя мимо домика, где он прожил почти девяносто лет со своею сестрой, я вспоминаю, как единственный раз побывал у них в гостях. Дом насквозь пропах крепкими черными сигарами, которые он курил. Сестра испекла печенье, которое здесь называют
Сменил его очкарик, который до смерти боялся Вилли и потому не очень любил носить нам почту. Что-то в очкарике приводило этот флегматичный клубок шерсти в неистовство: едва заслышав шорох шин его велосипеда, Вилли летел навстречу и начинал с лаем скакать вокруг. Крошечная, в одну комнату почта располагалась в переулке, неподалеку от церкви. Если писем долго не несли, я сам шел туда и почти всегда находил отложенную отдельно стопку того, что должны были доставить нам. Честно говоря, ситуация меня раздражала, но изменить ее я был не в силах: ни с Вилли, ни с почтальоном договориться было невозможно.
В те времена Интернета еще не существовало. Телефона у меня не было, и связь с миром поддерживалась лишь через почту. Правда, китаец из Роттердама, владелец ресторана «Золотой дракон», разрешал мне по воскресным вечерам звонить от него; и мне тоже туда звонили. Это продолжалось тринадцать лет. Китайца звали Кок; прежде чем осесть на острове, он успел объехать полмира. Вдобавок он был замечательным рассказчиком, поэтому еда, его рассказы и телефонные звонки из Голландии сплетались в причудливый узор. Едва получив чашку супа-вонтон, я отставлял ее в сторону, чтобы позвонить, а стоило ему дойти до кульминации захватывающего рассказа, как раздавался звонок из Голландии. Но мне не хотелось заводить собственный телефон, и, когда Кок, объявив себя банкротом, отдался в руки правительства Испании (которое до сих пор с ним нянчится, потому что когда-то он был самым первым китайцем, приехавшим на остров), я остался вовсе без связи.
Очкарика сменил Хуан,
В прошлом году Хуан и Марта поженились. И Марта перестала приносить заказную корреспонденцию. Ее снова доставляет Хуан, я слышу, как этот счастливчик, насвистывая, подъезжает к дому на велосипеде. Иногда мы говорим с ним о Мигеле, который проходил пешком то расстояние, которое Хуан проезжает. Но ведь теперь гораздо больше почты, замечает он, и мы вспоминаем мертвых, потом говорим о живых, обо всем, что переменилось и никогда не станет таким, как прежде, и он уезжает — в новой форменной желтой рубахе, которую придумал для почтальонов неизвестный дизайнер в далеком Мадриде.
Курочка
Я представитель кочевого племени, состоящего из двух человек. Племя мое ежегодно пересекает Францию и переваливает через Пиренеи, держа курс на Арагон и Барселону, откуда добирается до острова. Автомобиль набит под завязку всем, что может пригодиться летом: книгами и архивами, камерами и компьютерами и, конечно, солидным запасом индонезийских острых приправ, которых здесь не достать, и выглядит так, словно пассажиры его — сезонные рабочие-марокканцы. По дороге мы ночуем у друзей в Нормандии, Пуату и Бордо. И каждый год проезжаем через Хаку, потому что там находится красивейший католический собор Испании. Старый винный погребок против собора, суета Барселоны и, наконец, невыносимо шумный дневной паром. Ночной паром идет слишком медленно, плаванье длится девять часов; скорый, дневной, укладывается в четыре, но это — тяжкое испытание. Испанцы обожают шум и совершенно нечувствительны к нему. Пассажиров рассаживают в зале, все стулья повернуты в одну сторону, и, едва эта штуковина, разогнавшись, поднимается на подводных крыльях и ложится на курс, как включается длинный ряд телевизоров, и не просто включается, а на полную мощность. Чаще всего показывают детскую программу, придуманную специально, чтобы отбить у детей всякую охоту к чтению. Кричащие, вопящие, лающие, визжащие животные разрывают друг друга на части; люди разбиваются в лепешку; кровь выплескивается за края экрана; цивилизация на время этого четырехчасового гимна насилию отключается. Но, оглянувшись вокруг, замечаешь, что на экраны никто не смотрит. Можно подумать, они загнали себе в уши заглушки: одни пялятся на пролетающие мимо волны, другие дремлют; есть и такие, кто пытается разговаривать, перекрывая вой электроники. Просьбы уменьшить громкость не помогают, как и указания на то, что на экраны никто не смотрит: «Наверняка есть люди, которым хотелось бы, чтоб мы увеличили громкость». На палубу выходить не разрешается, а в единственном находящемся вне этого зала баре грохочут глубокие басы и звонкие литавры безжалостного тяжелого рока: пассажиры должны чувствовать себя, как дома, на то и каникулы.
Около девяти родной берег выплывает нам навстречу. Мы высаживаемся «по другую сторону» и едем вечерними дорогам к своему тихому уголку. Пологие холмы, поля и деревни, знакомые, вечные и неизменные. До дому мы добираемся почти в полной темноте, но в каком-то смысле нам это на руку: можно вообразить, что все в порядке. Каждый приезд начинается с беспокойных вопросов. Приходил ли плотник? А маляр? Сделал ли садовник то, о чем его просили? Работает ли телефон? Ответ на каждый из этих вопросов лаконичен: нет.
Люки не покрашены. Дверь не починена. Засохшее дерево не спилено. Телефон не работает. Свет в доме соседей не горит. Но Венера появляется в небе, а за нею — все остальные звезды. И ночная птица, как всегда, заводит вдали свою грустную песенку. Кто-то там жалуется, кроншнеп или сова. Все верно. На свете полно людей, которым нельзя доверять. Вскоре, узнав нашу машину по шуму мотора, появляется кошка Мануэля, Леонор. Она зашла к нам в гости в прошлом году и частично заполнила пустоту, образовавшуюся после ухода Летучей Мыши. Стоит Мануэлю с сыном отправиться в ресторан, как Леонор прибегает поесть к нам. Дважды в день. Мы знаем, что ее кормят дома, и не можем понять, почему она такая худая. Белая кошечка с коричневыми пятнами и сломанным хвостом. На этот раз Леонор выглядит ужасно, я смог узнать ее только по сломанному хвосту: она жутко исхудала, один глаз затянут бельмом и похож на голубой пластиковый шарик без зрачка. Другой — живой, яркий, янтарного цвета. Не знаю, как работает кошачья память, но она ведет себя так, словно мы никуда не уезжали — наверное, потому, что все это время кто-то регулярно кормил ее. Я беру Леонор на руки — она почти ничего не весит. Завтра мне предстоит узнать, что у нее появилось трое малышей, о которых надо заботиться. И что Тибетец Второй умер, ушел вслед за Вилли и Тибетцем Первым. А пока поглядим-ка, позволит ли нам дом уснуть. Горожане в деревне. Другие звуки. Сперва — никаких. Потом, около полуночи, подъезжает машина Мануэля — я не хуже Леонор знаю шум ее мотора. Потом — шум другого мотора — прибывает его сын. Потом — глубокая тишина; ветер колышет ветви деревьев, шуршащих едва слышно: так ударник шуршит щеточкой по своему барабану. Потом — в пять — просыпаются петухи, но теперь гораздо дальше, чем прошлым летом. Так я узнаю, что Мануэль избавился от кур. Шесть часов — машина Ксавьера: уехал на утреннюю смену или отправился на рыбалку. Восемь — Лиза повезла Изабель в школу, после этого можно включать Би-би-си, чтобы узнать мировые новости: Афганистан, Ирак, Дарфур, Буш, Бангладеш, Израиль, ФАТХ, ХАМАС — пора приступать к сбору опавших листьев.
Китс:
Я не японский монах и не кланяюсь каждому дереву, но я люблю их. Первые часы я работаю замечательным инструментом, который немыслимо назвать граблями: широкий веер тонких металлических спиц, загнутых на концах, которым очень удобно подгребать к себе листья. Листья, веточки, прошлогоднюю траву, раковины улиток, черное сухое черепашье дерьмо, сосновые шишки и иголки, камушки, щепочки, отколовшиеся от стен, птичьи перья, оранжевые шарики несъедобных фиников из-под пальм, узенькие серые листочки — от лоха, высохшие и длинные — от олеандров, жесткие, пергаментные листья фикусов, подгнившие отростки огромных старых кактусов, похожие на боксерские перчатки, и — приятная новость: желтенькие цветочки на кактусах, которые через два месяца превратятся в зрелые плоды. Мы наводим порядок. Под миндальным деревом лежат два яйца. Особое значение этой находки я оценю только через несколько дней.
Теперь надо заняться тем, что требует починки.
Телефон жизненно необходим, с него и начнем. Без телефона нет Интернета, а без Интернета ничего никуда не отошлешь — чувствуешь себя пауком, вокруг которого оборвали паутину. Сразу становится ощутимым расстояние между нашим домом и деревней; впрочем, ни там, ни в городе, который еще дальше, не осталось переговорных пунктов, откуда можно позвонить за границу. Звонить приходится из автомата, по карточке, за сумасшедшие деньги. Связь поддерживают телефонистки из Турции, Марокко или — вы не поверите! — Индии, но почему-то всесильные дамы, сидящие на краю света, никогда не могут вас соединить. Через два дня я озвереваю, через четыре — смиряюсь, через шесть перестаю что-либо понимать; потом узнаю, что вице-консул, представляющий на острове Королевство Нидерланды, знаком с кем-то, кто знает бывшего сотрудника телефонной компании, который объясняет: дело в том, что наши международные звонки не регистрировались; на девятый день является веселый перуанец Августин с кудрями до плеч и замечательным чувством юмора. Он осматривается, видит мои книги и спрашивает, чем я занимаюсь. Я пишу.
Эмиграция ради заработка, сорвавшийся с места мир, великое переселение народов. У Консуэло, уборщицы, которая приходит к нам раз в неделю, родители живут в Эквадоре, а дочка — здесь. Она работает в отеле, каждый день, с шести утра, чтобы иметь возможность посылать деньги в Кито.
Пока телефон не работает, я занимаюсь в саду делами, которые не так сильно запущены, как остальные. Сразу ясно, что зимой было много дождей, а так как в этом году мы приехали раньше, чем обычно, то застали сохранившиеся на пуансетии почти бесплотные ярко-красные листочки — словно она специально задержалась, чтобы показаться мне в своем изумительном зимнем наряде. Она снова подросла, если не подрезать ее регулярно, вымахает приличное дерево. Пальмы стоят, прямые и стройные, концы нижних веток загибаются вверх, в начале сентября предстоит тяжелая работа. Третья юкка, которую мне в прошлом году пришлось подрезать, чтобы она не расползлась по всему участку, поняла намек и прилежно тянет вверх, к свету, длинные, острые, как кинжалы, листья. Высокий ствол венчает башенка крупных белых неторопливо расцветающих колокольчиков. Через три недели они раскроются до конца, а потом, всего через несколько дней, для них все кончится, и сухой стебель останется торчать, как
Жизнь постепенно входит в привычный ритм. Леонор знакомит нас со своими котятами, но мы договариваемся, что она будет, как обычно, приходить одна. Она ест вместе с нами: кормящей матери необходимо хорошо питаться. Через две недели шерстка ее начинает блестеть, через три — вновь обретает снежную белизну. Она умеет сидеть, опершись кончиками передних лапок о край стола; после того, как она ослепла на один глаз, обоняние развилось у нее необычайно: стоит какому-то запаху привлечь ее внимание, она начинает принюхиваться, тянется носом в нужную сторону и просительно кладет меховую лапку на мою левую руку; живой янтарный глаз смотрит на меня, странно контрастируя с мертвым, прикрытым синей пленкой бельма. Остатки еды Леонор вытаскивает из мисочки и раскладывает по полу, выложенному красными плитками; не проходит и двух минут, как появляются муравьи: у них нюх раз в сто сильнее, чем у кошек. Эти трупоеды маршируют сомкнутым строем и в несколько минут сметают все, что выложила на пол Леонор.
Явление нового персонажа. Сперва, много раньше, чем я сам что-то слышу, раздается глухой, как похоронный колокол, лай Сарка, охотничьего пса Ксавьера. Чуть позже и до моих глухих ушей доносится шум мотора и хлопок заслонки почтового ящика, прикрепленного к стене сарая без дверей, служащего нам гаражом. Это уже не Хуан, возивший почту на велосипеде, это дамочка в белой майке и шлеме на скутере, выкрашенном в ярко-желтый почтовый цвет. Хуан переехал, объясняет она, они теперь живут в Риохе. Марту мучила ностальгия.
Но теперь он будет тосковать, замечаю я.
Она тоже так считает. Островитянам кажется, что материк страшно далеко. Она думает, что он когда-нибудь вернется. Ему нравится здесь: простор и свобода. Разве меноркианец может прижиться в таком городе, как Логронотам? Но перед отъездом Хуан заставил ее поклясться, что она будет доставлять мою почту аккуратно; о том, что иногда почты бывает очень много, он тоже ее предупредил. И о том, что не надо бояться пса, потому что пес сам боится людей.
Для меня он служит башенными часами; я точно знаю, на кого он лает и в котором часу. Вечером, в восемь с четвертью, когда мы садимся обедать, он лает на хозяина Принсе, который приходит с двумя огромными датскими догами чистить лошадь, а потом, в черной каскетке для верховой езды, скачет на ней по тропинке. Он виден мне над забором, я поднимаю стакан в его честь.
А он салютует, поднося хлыст к козырьку каскетки, и исчезает. Через полчаса он возвращается галопом, поднимая облако пыли, под аккомпанимент лая Сарка. Как раз в это время начинаются новости по испанскому телевидению. Я не хочу ставить спутниковую антенну и довольствуюсь тем, что здесь доступно. Множество убийц и убийств с живописными подробностями и портретами преступников крупным планом. Следом — лесные пожары, жертвы коррупции, пойманные с поличным мошенники, прикрывающие лица, вонючее болото политики, патетически-деструктивная оппозиция, которая не может смириться с тем, что проиграла выборы. Мстительность,
Потом — картинки к международным новостям, которые я уже слышал с утра по Би-би-си: автомобильные аварии, разрушенные дома, жертвы, голод; за ними — разгул спорта. Но я смотрю не на экран, а в сад; Леонор вскакивает ко мне на колени. Я вижу, как медленно меркнет свет, и слушаю крики первых ночных птиц.
Кассиопея повисла у меня за спиной; если я встану в пять утра, то увижу на ее месте Орион и пойму, что скоро рассветет, а солнце здесь, на острове, светит по-настоящему — сияет, господствует, властвует надо всем.
Потом я слышу тихий звук из-под
А еще через два дня я увидел Курочку, суетящуюся у большого дерева, там, где рос, доставая до верха стены, дикий куст. Казалось, она не видела меня: взлетела на стену и исчезла под ветками этого — не знаю, как называется, — куста. Толстые, плотные, сероватые листья полностью скрыли ее. Я осторожно подошел ближе и увидел, что Курочка, разгребая лапами камушки, устраивает себе что-то вроде гнезда. Это действительно оказалось гнездом, потому что назавтра я, заметив, что Курочка гуляет по саду, зашел с другой стороны стены и поднял ветку. Семь яиц. Я потрогал их — теплые. Теплые и красивые, словно эти семь яиц она выкладывала специально и в определенном порядке на грубые камни. Можно было, конечно, взять их себе, но я понимал, что они не предназначались для меня, и решил сперва проследить, вернется ли к ним Курочка. И что бы вы думали? Она вспорхнула на стену и, считая, что ее не видно, попыталась спрятаться. Когда я снова осторожно подошел посмотреть, как у нее дела, то увидел над камнями ее строгий профиль, увенчанный красным гребешком.
Природа впечатляет. Не знаю, что она делала в саду, оставив яйца без присмотра, еды она с собой не приносила. Так оно и шло, день за днем, ночь за ночью. Обязанность. Кто ее этому выучил? Честно говоря, я надеялся, что ошибся в счете и цыплята успеют вылупиться прежде, чем Леонор бросит кормить молоком своих детей. В стене живут крысы местной породы, я видел, как они карабкаются по свешивающимся через стену ветвям пальм, но не мог рассказать об этом Курочке. Честно говоря, я не мог ей рассказать даже того, что исчезну в конце лета и не смогу заботиться о ней, Леонор, мальве, огнецветках и смоковнице, пока не вернусь в будущем году к своему саду, полному кошек, кур и прошлогодней листвы, и к сломанному телефону. Впрочем, с телефоном теперь порядок: его снова починит Августин.
Fretzes
Не помню, в каком году это было, но довольно давно. Один из отелей в Монморийоне или в его окрестностях славился хорошим рестораном. Мы, набив машину барахлом, откочевывали, как обычно, из Амстердама на остров. А местный повар не только хорошо готовил, но даже написал поваренную книгу, выставленную на видном месте, в витрине, вместе со стеклянными баночками, наполненными
Голландцы почему-то презрительно зовут их
Полный решимости ознакомиться с местной кулинарией, я купил поваренную книгу. Тогда, сорок лет назад, здешний базар еще не превратился в лицемерное шоу политкорректности; вещи называли своими именами, окружающая среда довершала дело. Огромное здание высилось над гаванью, рядом с рыбным рынком и напротив церкви. Поднявшись на несколько ступеней, вы попадали в просторное, тенистое каре, замыкающее внутренний двор. Сам рынок располагался в галереях, напоминавших коридоры монастыря. Прилавки тянулись вдоль стен и посредине. Фермерши со свежими овощами, старик с кроличьей тушкой и пятком яиц, женщины с курами и твердым сыром, который варят здесь, на острове, прилавки с солеными сардинами и орехами, с маслинами, вяленой рыбой и хлебом, выпекавшимся по средневековым рецептам. И прилавок мясника в точности такой же, как в Мексике или Северной Африке: неприкрытый реализм. Больше всего тот рынок напоминал восточный базар где-нибудь на краю Сахары: соленая рыба, женщины в черном, торгующие свежими или сушеными травами, цыганки в пестрой одежде, и тут же — маленькие кафе, где можно выпить убийственно крепкого черного кофе с зеленой, как болотная ряска, настойкой на местных травах или контрабандным коньяком.
Приготовление пищи — ручной труд, с ударением на слове «труд». У большинства людей уже не хватает на это ни времени, ни желания. Сердце переворачивается, когда видишь в супермаркете молодую пару, покупающую на обед готовые блюда, чтобы подогреть их в микроволновке. Когда-то я прожил год в Лос-Анджелесе, где ингредиенты для приготовления
Одна из моих поваренных книг — толстенная библия кулинарии — написана Генри-Полом Пеллапратом, человеком, находившимся под сильнейшим влиянием национальных традиций и более всего озабоченным тем, чтобы точно следовать им. Книга эта появилась в 1935 году, когда практически не существовало ни фастфуда, ни прочих вещей, объявленных теперь «угрозой уничтожения традиций» французской кулинарии. Пеллапрат описал
Короче, я зашел к мяснику и изложил свою просьбу. Терпеливо выслушав меня, он сказал, что блюдо вроде того, что я собираюсь приготовить, на острове называется похожим на
Кроме луковицы, я тонкими кружочками нарезал в котел здоровенную «зимнюю» морковь, залил все это темным пивом, сдобрил свежим лавровым листом из собственного сада и, как обычно, поставил на несколько часов на огонь. Порция оказалась чересчур велика для двоих, но Мария, к счастью, в ту пору еще жила напротив нас. Я понятия не имел, приходилось ли ей когда-либо готовить это блюдо, но она сама возникла в дверях кухни, принюхиваясь, и вдруг заорала:
Аплодисменты.
Слава моя, однако, продержалась недолго. С первыми осенними дождями появились улитки. По ночам они длинными шеренгами пересекали дорогу и неизбежно гибли под колесами, но все равно наутро сад был полон ими. На острове улиток тушат в вине с кусочками крабьих лапок и травами. Я никогда раньше их не готовил, но тут они явились сами и повисли, предлагая себя, на ветвях деревьев. Собрав эти экзотические, разбегающиеся во все стороны плоды, я пошел к Марии спросить, что с ними делать дальше. Но тут возникли неожиданные трудности: у Марии дома оказалось несколько дам, с которыми она собралась на прогулку, служившую прелюдией к