В Бремене Энгельс занимается поэзией. Он хорошо знаком с талантливым поэтом Веертом, тоже служащим торговой фирмы. Оба они восхищаются поэтическим творчеством Фердинанда Фрейлиграта, приказчика торговой фирмы, ставшего известным поэтом.
Но ни поэзия, ни музыка, особенно симфонии Бетховена, которые так любит Энгельс, не мешают его зоркому глазу видеть «плебс, который ничего не — имеет, но который представляет собой лучшее из того, что может иметь король в своем государстве».
Все это время Фридрих живет, по воле отца, под крышей пасторского дома. Но не преданность религии, а разочарование в ней испытывает он, глядя на ханжескую жизнь одного из наибольших лицемеров — пастора Тревенариуса. В довершение к религиозным сомнениям он читает «Жизнь Иисуса» Штрауса, и эта книга окончательно обращает его к атеизму.
В 1839 году неуемный Фридрих печатает в «Германском телеграфе» свои «Письма из Вупперталя». Сын фабриканта беспощадно раскрывает картину истинного положения тунеядцев и рабочих. Гнев прорывается сквозь каждую строчку написанных им статей. Фридрих Энгельс выступает как страстный революционный демократ.
Он громит сословный строй и предвидит, что гнев обездоленного народа обрушится на дворянское сословие и опирающуюся на это сословие монархию.
Вызов брошен!
Его статьи, скрытые от родных псевдонимом «Фридрих Освальд», приводят в содрогание друзей его школьной поры Фридриха и Вильгельма Герберов — сыновей пастора, от которых Энгельс не скрывает своих воззрений.
Редактор «Германского телеграфа», один из вожаков «Молодой Германии», писатель Гуцков никак не мог предполагать, что под именем Ф. Освальда скрывается 20-летний юноша, а не умудренный опытом почтенный ученый.
Свой псевдоним Энгельсу приходилось сохранять в тайне не только для того, чтобы спастись от взрыва гнева в родной семье, но и по другой причине. Он стал военным.
В 1841 году, после путешествия по Швейцарии и Северной Италии, Фридрих приехал в Берлин и поступил вольноопределяющимся в артиллерийскую бригаду. Как сын богатого фабриканта, он мог бы откупиться от воинской повинности, но решительно отказался сделать это.
Не по душе Энгельсу прусская муштра, но любознательный юноша охотно изучает все, что касается военного дела, и вот он бомбардир. Военная наука стала впоследствии одной из любимых на всю жизнь.
Одновременно с военной службой Фридрих поступает в Берлинский университет. Он особенно увлекается лекциями по философии и сближается с кружком младогегельянцев. Туда входят красноречивые братья Бруно и Эдгар Бауэры, большелобый Макс Штирнер и другие. Прошло немногим более полугода, как из Берлина уехал Карл Маркс. То и дело Фридрих слышит об этом необычайном человеке восторженные отзывы.
В декабре 1841 года и в начале следующего Энгельс то анонимно, то под псевдонимом «Ф. Освальд» публикует статьи и брошюры. Он критикует реакционные, идеалистические взгляды Шеллинга. В этом маститом профессоре, служащем «нуждам прусского короля», молодой артиллерист, студент, недавний бременский конторщик Энгельс видел олицетворение реакции, покушавшейся на свободную философию, и решил сразиться с нею. Он разбивает попытку Шеллинга примирить религию с наукой, веру со знанием.
Первым из младогегельянцев Энгельс открыто проповедует атеизм. Он очень близок к литераторам «Молодой Германии».
Печатные работы Освальда привлекали все большее внимание и вызывали множество предположений об авторе, весьма далеких от истины. Некоторые утверждали, что это псевдоним самого Гуцкова. Тем большее удивление встретила статья Ф. Освальда, в которой он осуждал представителей «Молодой Германии» за их недостаточно четкие взгляды, путаницу в философских понятиях, слабость идейных позиций в литературных произведениях.
Фридрих Энгельс порвал с «Молодой Германией», которую перерос и значительно обогнал.
Осенью 1842 года он закончил военную службу и вернулся в отчий дом.
Отец, желая удалить сына из предреволюционной Германии, где Фридрих завязал немало казавшихся в Бармене опасными знакомств, предложил ему поехать в Манчестер. Там на бумагопрядильне «Эрмен и Энгельс» Фридриху надлежало заняться коммерцией.
Фридрих Энгельс приехал в Манчестер в конце 1842 года.
Он не впервые переплывал волнующийся пролив и почувствовал себя почти прирожденным англичанином, когда таможенный чиновник, бегло осмотрев саквояжи, пропустил его на набережную.
Энгельс знал английский в совершенстве. Взобравшись в фиакр, он обратился к рыжему вознице с приветствием шотландских горцев, и тот, не колеблясь, признал земляка. Приезжий принялся пытливо расспрашивать о житье-бытье кучеров. Шотландец оказался болтливым. Он многословно жаловался на дороговизну, причины которой не понимал.
— Добро бы хоть война, а то и той нет.
В ожидании почтового дилижанса Фридрих просмотрел кипу английских газет. Он заключил, что, по мнению самих англичан, мало изменений произошло у них за те два года, которые для него были так бурны и богаты событиями.
Он был раздосадован. С немецких берегов Англия казалась охзаченной социальной лихорадкой и рвущейся навстречу революции. Патетический Гесс в берлинских ресторанах, где собирался «Союз свободных», столько раз вдохновенно пророчествовал и обещал, что социальный переворот начнется на Британских островах и лишь потом перебросится на континент.
Удивительная страна! Привычка подменила в ней страсть. Странный мир упорных, невозмутимых и, однако, столь могущественных улиток.
Фридрих заметил, что в моде были все те же неприятно полосатые, сборчатые в талии брюки, просторные рединготы и черные цилиндры. Франты носили тросточки и белили щеки. Головки дам выглядывали из больших, без меры украшенных лентами шляп-корзин, напоминая то какие-то овощи, то причудливые фрукты. И нередко продолговатые, острые, невыгодно окрашенные ноябрьской непогодой лица походили всего более на огурцы или морковь.
Молодой барменский купец был достаточно красив, наряден и статен, чтоб тотчас же привлечь внимание провинциалок. Годы военной службы выпрямили его спину. Молодого человека легко можно было принять не за скромного бомбардира, каким он был недавно, а по крайней мере за гвардейского офицера, слегка неуклюжего в непривычном штатском платье.
В почтовой карете он легко заводил знакомства, умело пробивая вежливую замкнутость англичан. Девицы посылали ему заманивающие улыбки, на которые он отвечал не без удовольствия.
Пожилые люди незаметно для себя переходили с этим юношей на тон равных и, насколько это допускалось их правилами, оживлялись в беседе. Они говорили, расправляя толстые пледы на коленях и пыхтя сигарами, о том, что положение Англии тяжелое, что кризис — божья кара — как град выбил нивы промышленности.
— Но, — кончали они убежденно, — никогда материальные интересы не порождали революций. Дух, а не материя толкает к безумствам, и — хвала небу! — в этом смысле нация здорова.
В Лондоне Фридрих остановился в знакомом отеле. Его встретили приветливо и без всякого изумления, точно не более нескольких часов тому назад он вышел на очередную прогулку. Хозяин в тех же выражениях, что и в 1840 году, осведомился о погоде, о самочувствии постояльца, и тот же слуга без двух передних зубов подал ему острый томатный суп и рыбу, пахнущую болотом. Пудинг был черств и пресен, и подливка отдавала перцем.
Поутру у порога отеля та же нетрезвая и ободранная старуха клянчила свой очередной пенни. И она узнала Фридриха и не удивилась ему. На бирже худой швейцар, преисполненный сознания своей великой миссии, взял у Энгельса пальто и шепнул ему с тем же заговорщицким видом о катастрофе с новыми железнодорожными акциями.
Один из знакомых зазвал молодого купца к себе. Справлялась серебряная свадьба. И снова неизменность быта, как режущий монотонный скрип, как тягостное зрелище паралича, задела Энгельса. Бал в английской почтенной буржуазной семье был копией таких же балов где-нибудь в Бармене, Бремене. Веселье было регламентировано и вымерено, как порции куриной печенки и пирожного за ужином.
Коммерческий дух господствовал и здесь. В зале танцев шла отчаянная, азартная купля и продажа.
Фридриху казалось, что жить бездумными интересами этих людей, молиться их святыням — значит добровольно дать опутать себя паутиной, как пойманную муху, осудить себя на постепенное, медленное умирание. Он любил своего отца, деда — людей, жизнь которых казалась ему столь ядовитой и засасывающей. Но это была любовь снисхождения, любовь отмирающая, как традиция. Их веру, их идеалы он разрушил и, переболев, осмеял.
Из гостиниц зажиточных буржуа, из грязных залов биржи Фридрих бросился на лондонские окраины, где ютились в бедности деятельные немецкие изгнанники. Иосиф Молль, Карл Шаппер, Генрих Бауэр встретили его дружелюбно. Энгельс впервые видел подлинных пролетариев-вождей. Их умственный уровень поразил его. Правда, они остались равнодушными к философскому докладу, который молодой человек попробовал им преподнести. Ни ересь Шеллимга, ни откровения Бруно Бауэра не произвели здесь особого впечатления, зато о заработной плате, о быте немецких текстильщиков и ремесленников они хотели знать все. Коммунизм этих рабочих казался Энгельсу несколько ограниченным и слишком уж практическим. Но как хорошо чувствовал себя Фридрих среди этих новых людей! Насколько низкая конура, где сапожничал весельчак Генрих Бауэр, была приветливее любого купеческого дома! Эти люди, потерявшие родину из-за покуда не осуществленных идей и принципов, казались ему идеально простыми, целеустремленными.
Вернувшись из Лондона в Манчестер, Фридрих решил испытать таинственное и волнующее ощущение езды по железной дороге.
Поезда между Манчестером и Ливерпулем ходили дважды в день. Энгельс подъехал к низкому деревянному навесу вокзала задолго до отхода поезда.
Локомотив! Фридрих встретил его, как давнишнего знакомого, которого знал, однако, не лично, а по рассказам. Эта машина оказалась и похожей и не похожей на тот образ, который юноша представлял себе. Локомотив вовсе не напоминал чайник, которому был обязан возникновением. Фридрих не нашел ему сравнения. Он был чем-то совсем новым, особенным, открывающим собой новые представления и образы.
Как многоопытный знаток, Фридрих под железными боками локомотива видел его металлические ребра, трубы-вены, все его сложные внутренние органы, похожие на небывалые легкие и желудок. Фридрих, увлекавшийся техникой, давно изучил его строение.
Трезвон оттащил Фридриха от локомотива. Перебросив через руку плед, юноша бросился, как и все откуда-то взявшиеся пассажиры, к вагонам.
Поезд, тяжело вздыхая, сопя, понесся в Ливерпуль. Дым стлался над вагонами без крыш, оседая на капорах и шляпах пассажиров. Шум колес и локомотива заглушал голоса. Энгельс любил быструю езду. Он предоставил ветру трепать его мягкие светло-каштановые кудри. Привыкнув сызмальства к лихой верховой езде, он не был поражен бегом поезда. Он задавал себе вопрос о том значении, которое приобретет для человечества и истории изобретение Стефенсона. Страстно любя географию, Фридрих видел перед собой карту земли и прокладывал мысленно одну за другой железные дороги.
Поезд начисто менял понятие о времени и расстоянии.
Недавний артиллерист предвидел, как в случае войны локомотив потащит вагоны с пушками и людьми, вооруженными не зонтиками, как его теперешние соседи, а ружьями и штыками. Энгельс, размышлял о том, какова была бы судьба Наполеона, если б полководцу служили поезда.
В таких размышлениях быстро пробежали часы. Поезд, устало кряхтя, подъехал к Ливерпулю.
Город этот показался молодому человеку таким же страшным, безжалостным, как и Манчестер, как и Лондон. На набережной женщины с просящими глазами, голодными глазами волчиц преследовали его, предлагая единственное, что им еще принадлежало, — тело. Маленькая девочка дернула Фридриха за руку, и когда он бросился от нее прочь, закричала:
— Дайте же мне пенни на хлеб, если не хотите пойти со мной в доки!
Энгельс остановился и дал ей монету. Но не только женщины попрошайничали в порту. Мужчины-нищие молча протягивали руку.
В доках Фридрих спотыкался о пьяные тела. У дверей дымного кабака плакал ребенок.
Социалистическая литература, с которой он отчасти познакомился на родине в последние годы, подготовила его ко многому, и, однако, действительность превосходила все, что могло нарисовать самое мрачное воображение.
Ему казалось, что он впервые по-настоящему, во всю величину увидел этот иной мир и его обитателей. Их было много, этих людей; и здесь, в Англии, самой прогрессивной стране земли, они были еще более несчастны, чем где-либо, чем в Бармене, Бремене — в городах, о которых Фридрих думал как об отсталых окраинах передовой Европы.
Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?
«Человечество распалось на монады. Везде — и может быть, в нас, во мне — варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона», — думал Фридрих.
Порешив ночевать в Ливерпуле, он нанял комнату в отеле. Ему захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши. В такие минуты хорошо быть в чужом месте, чтоб ничто не мешало думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.
Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже, хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, фотографии, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.
На рассвете Фридрих лег, наконец, в постель. Машинально он взял приготовленную заботливым хозяином отеля библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.
Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт, он отдавал должное эпическому таланту безвестных художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» походила на «Песнь о Нибелунгах»; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.
Перелистывая «священное писание», Фридрих вспомнил им написанное «Библии чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Эти веселые рифмы когда-то казались ему удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей и дурачеств!
Стихи заволакивали настоящее. Ливерпуль становился Берлином, и из-за портьеры опять доносился тенорок Бруно Бауэра.
Фридрих достал свою поэму из жилетного кармана. Расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.
Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!
«Может быть это было неизбежностью для юношей моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»
Еще год назад он верил, что богато одарен поэтической музой, но он не был в этом убежден сегодня. Впервые Фридрих думал о том, что не будет поэтом, без боли и уныния.
Однако шутливые стихи и пародии удавались ему.
Перелистывая свою поэму, он с удовольствием заметил, что не стыдится ее, не досадует. Морщась от смеха, снова признав достойным себя свое творение, вспоминал он свои вирши.
Утром Энгельс вернулся в Манчестер.
Однажды случайно он встретил в этом городе краснощекую молоденькую работницу, ирландку по происхождению. Ее звали Мэри Бернс. Молодые люди полюбили друг друга.
Фридрих решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы. Он исчез с брачных ярмарок, и расчетливые ланкаширские буржуазные маменьки вычеркнули его из списков надежных женихов.
В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно. Он добыл синие, малоизвестные, почти не знавшие прикосновения человеческих рук отчетные брошюры фабричных инспекторов, и за мертвыми, жесткими и трагическими, как металлические, почерневшие от дождя венки, фразами перед ним открывалась иная жизнь.
Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, быт и мысль которых были ему не знакомы.
Но с каждой новой цифрой тайна теряла свое надуманное обаяние, обнажалась.
Цифры, острые, как молнии, открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого — Пролетариат.
История рабочего класса, которую он воссоздавал, была мрачна, но последовательна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда заставляла их продавать свой труд и как потом рабство ковало из них новых людей.
Молодой исследователь решил писать книгу о рабочих Англии. Разве не опередили они — и в невзгодах и в борьбе — всех своих собратьев на земном шаре?
Нередко Фридрих хладнокровно и деловито думал о том недоверии, которое так часто проскальзывало в отношении рабочих к нему.
«Они чувствуют во мне чужака. Между нами легла вывеска торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».
Нет оснований покуда доверять ему, сыну фабриканта, еще недавно вычурному поэту, философу, парящему над землей в густой мгле всяких абстракций.
В пролетарии живет здоровый инстинкт настороженности и недоверия к слову».
С полудня началась забастовка. Ее негромко провозгласили часы, десятки часов на заводских корпусах. Вместе с еле заметной заминкой послушной часовой стрелки остановилась работа. Стрелка ребенком, играющим в «классы», поскакала дальше — рабочие беспорядочно высыпали с заводов, из мастерских на безлюдные улицы. В полдень город ожил и зашумел так, как шумел только на рассвете или в сумерки.
Во всех церквах, на всех площадях митинговали. И чем тише, мертвенней становились дома и дворы фабрик, тем взволнованнее говорили город, улицы.
Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая сторожем железная табакерка. Сторож забастовал.
В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывали настежь отпертые ворота. Забастовки не ожидали. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникли на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.
Фридрих ощутил острое желание избить их. Не часто чувство опережало в нем рассудок.
«Рабские душонки, подлые и жалкие! Рабочие сами скоро расправятся с предателями».
Минуту спустя он уже думал о другом:
«Следует поставить рабочие пикеты у фабричных ворот, чтобы останавливать измену на пороге».
Но об этом уже позаботились. Ворота захлопывались, и рабочие присоединялись к страже.
«Революция приближается!» — надеялся Энгельс, но вместе с тем росло в нем беспокойство.
Не было ли снова провокации, которая опутала рабочих летом, во время первой забастовки? Не хотят ли промышленники руками пролетариев добыть уступки от правительства?
Но через все сомнения пробивалось одно полное нарастающее чувство — гордая радость.
Фридрих видел впервые рабочий класс в организованном действии. Забастовка была прекрасна, как революционный бой, как массовое восстание. Какой магический пароль, пробежав через многотысячный город, остановил наперекор всему десятки заводов, сотни машин, тысячи станков? Разве не было беспорядочное шествие рабочих мирным и небывалым доныне парадом их мощи и сознания солидарности?
«Так воспитывается революция, — думал Фридрих, — социальная революция, за которой следует не коронование новой династии, а свержение режима». И он радовался замечательному уроку, который давала ему история.
Через несколько дней забастовка кончилась.
Город, как река, вошедшая после разлива в берега, снова обезлюдел и затих.
Монотонно стучали паровые станки на текстильных фабриках. Закрылись заводские ворота. Ткачи и пряхи согнулись над работой.
Фридрих Энгельс окончательно решил писать книгу о рабочих Англии. Он хотел посвятить ее миллионам Смитов, всем тем, чья история, чья жизнь, безличная, как статистическая цифра, и трагическая, как цифра на безыменном трупе в городском морге, послужит основой этой книги.
Старый сторож Джон был одним из вдохновителей Фридриха, красноречивым, как синие книги инспекторских обследований, как Манчестер, Ливерпуль и Лондон, как всеобщая забастовка, как газеты и пророчества немецких социалистов, как Иосиф Молль, как смелый чартист Гарни и рассудительный, холодный Оуэн.