«Да он рассуждает почти как наш лобастый Штирнер!» — подумал Карл.
— Какая, однако, досада, — сказал Руге, подсаживаясь к Карлу, — что волна жизни относит тебя все дальше от чистой философии. Ты ринешься в костер политической борьбы, и «Рейнская газета» в этом отношении может оказаться поджигающим факелом. Смотри не сожги себя.
— Моя статья о цензурном уставе — дебют, покуда не вполне счастливый, правда, — думая о своем, начал Карл.
— Будь спокоен: рано или поздно я напечатаю ее, хотя бы за границей, — пообещал твердо Руге. — Но скажи, друг, с Боннским университетом и войной за кафедру все покончено?
— Я сражался бы хоть с самим чертом, если бы было за что. Но немецкая кафедра — гроб для воинствующего духа. Об университете я могу лишь сказать, как Терсит: ничего, кроме драки и распутства, и если нельзя обвинить его в военных действиях, то уж в распутстве нет недостатка. Вонь и скука.
К разговаривающим подошли Бауэр, Юнг и Гесс.
— Мы поднимем в газете такой дебош против бога, — сказал Бруно, — что все ангелы сдадутся и бросятся стремглав на землю, моля о пощаде.
— Нелегко будет, пожалуй, отвоевывать свободу, — сказал Карл, — однако предлагаю штурм.
— Да, именно штурм, — подхватил обрадованный Гесс.
— Штурм небес! — вскричал Бруно.
— Штурм земли, — поправил Маркс.
— Пойдем по стопам Якоби.
— У короля, говорят, разлилась желчь от негодования, когда он прочел его «Четыре вопроса».
— Отважный малый, этот житель Восточной Пруссии. Я сразу отгадал, кто прячется под этим псевдонимом. Он — Якоби — наш старый воин, — вставил снова Гесс.
— Сомнительно, однако, чтоб гнет цензуры ослабел… Но не будем отступать, — прибавил Карл.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Маркс начал новую главу своей жизни. «Рейнская газета» поглотила его мысли, вызвала никогда доныне не поднимавшиеся вопросы, вызвала и новые сомнения.
Руге продолжал откровенно восторгаться гибким и бездонным умом своего юного приятеля. Статьи, которые Карл печатал с весны, светили небывалым светом, блистали, как скрестившиеся мечи.
— Свобода печати — первый подкоп под громаду реакции, — заявил Маркс.
Обещание снять цензуру нисколько не помешало правительству и королю продолжать свирепое преследование каждого проповедовавшего право свободы слова.
Маркс поднял меч. Свобода печати — путь к конституции.
Но свобода печати не предпринимательство. Интеллектуальная деятельность не должна подчиняться интересам прибыли. Позор раболепным продажным газетным писакам.
«…равнодушие по отношению к государству является основной ошибкой, из которой проистекают все остальные, — писал Маркс. — Отсюда возникает эгоизм, ограниченность собственными или частными интересами. Чем шире связь государства с обществом, чем дальше и глубже распространится в обществе государственный интерес, тем более редким явлением станут эгоизм, аморальность и ограниченность».
«Законы не являются репрессивными мерами против свободы… Напротив, законы — это положительные, ясные, всеобщие нормы, в которых свобода приобретает безличное, теоретическое, независимое от произвола отдельного индивида существование. Свод законов есть библия свободы народа».
«Действительным
В эту пору Карл часто разъезжал. Из гулкого Кёльна он направлялся в тихий Бонн, оставлял Бонн для Трира, где умирал друг — Людвиг Вестфален — и покорно скорбела Женни. Потом снова стремглав бросался в Кёльн: редакционные дела уже не терпели его отсутствия. Так шли месяцы — в деловой суете, радостях и огорчениях, в постоянных сражениях с сонмом чудовищ прусской монархии. Незабываемые, по-своему счастливые дни.
Осень. Нежная, розово-синяя умиротворенная пора на прирейнской земле.
Возы с виноградом, персиками и яблоками по утрам въезжают в город, громыхая и будя Карла: он поселился неподалеку от заставы.
Сердито шлепая босыми ногами, разбуженный шумом улицы, Карл плотнее закрывает жалюзи, но спать не может. Столько новых дум и забот! Стол его, как всегда, завален книгами и густо исписанными листами бумаг. Гегель давно одиноко похоронен в дальнем ящике. Похоронен, но не забыт. Другие люди заинтересовали Карла. Французы полонили его досуг. Прудон с его размышлениями о собственности, Дезами, Кабе, Леру, Консидеран. Французский язык то и дело врывается в его немецкую торопливую речь. Новые вопросы — свобода торговли, протекционизм — прочно приковали его внимание.
С маленькой мансарды на тихой окраине Кёльна прищуренными, черными, зоркими, как у орла, глазами обозревает он мир, ищет, строптивый, неугомонный, ответа на все возрастающие земные противоречия.
Юный полководец, еще не нашедший своей армии, еще не определивший цели грядущих походов и боев.
Прежде чем отправиться в редакцию, на которой теперь главным образом сосредоточены все помыслы молодого доктора юридических наук, он идет в ресторанчик, что в переулке близ собора.
Иногда к Марксу в ресторации подсаживается Рутенберг.
Прежней беззаботности, дружелюбия нет более между недавними друзьями. Оба они не те. Карл с раздражением посматривает искоса на отекшее лицо Адольфа.
«Проживает умственный капитал, живет на проценты былых мыслей и дерзаний, не растет, а значит, идет вспять, — сурово думает он, прислушиваясь к многократно слышанным брюзгливым замечаниям собеседника. — Как меняется жизнь и как трудно выдерживать проверку временем! Умственно обрюзг, отстал. Радикал и добрый парень, товарищ в проказах, гуляка, Рутенберг на первом же испытании в редакторском кресле «Рейнской газеты» обнаружил, что не боец он, а растерявшийся учителишка, к тому же и лентяй».
Карл беспощаден.
— Ты — Зигфрид, ты — воин, — возбужденно говорит Адольф, — твое перо — надо отдать ему должное — как волшебный меч Нибелунгов, но твой задор и желчные выпады все же вовсе неуместны. Ты то действуешь наскоком, то вдруг уходишь под прикрытие. Я этого не понимаю. То или другое. Вот Бауэр — он последователен. Отрицать так отрицать. Право, эти берлинские «свободные» — большие, истые революционеры. Как тебе нравится мысль Бруно о том, что семью, собственность, государство попросту следует упразднить как понятие?
— Это еще что за водолейство?! Ну, а что будет в действительности?
— Неважно. Достаточно упразднить в понятии.
— О неисправимые скоморохи! — возмущается Маркс. — Вредные болтуны, жонглирующие словами, пустыми, как иные головы. Скоро даже пугливые филистеры распознают в грохоте ваших понятий… звук шутовских бубенцов и барабанов.
Карл смолкает.
«И с такими людьми я думал идти в бой!» — продолжает он думать про себя.
— Кто бы мог предположить, что храбрый доктор Маркс окажется столь осторожным, когда придет время действовать! Ты притупишь свое перо, свое могучее оружие, ратуя за мелочи вроде отмены цензуры либо за справедливые законы для каких-то крестьян, даже не всех крестьян мира, а только рейнландцев… Я и наши берлинские единомышленники отказываемся понимать твои поступки. Штурмовать ландтаг, когда следует идти походом на небо, на все понятия, устаревшие и вредные! Ты консервативен, — продолжал Адольф, весьма довольный своим монологом, — ты не постиг сердцем коммунистического мировоззрения, вот в чем твоя беда.
— Ах, вот оно что! — Карл внезапно совершенно успокоился и заулыбался. — Верно, я считаю безнравственным контрабандное подсовывание новых мировоззрений в поверхностной болтовне о театральной постановке и последних дамских модах. Нет ничего опаснее, чем невежество. Социализм и коммунизм! — Карл говорил все более отрывисто. — Да знаешь ли ты, что значат эти слова, какие клады для человечества, какой порох спрятан в этих словах? Я отвечу тебе теми же словами, что и старой нахальной кумушке — «Аугсбургской газете»…
— Знаю, знаю их наизусть! Это насчет того, что на практические попытки коммунизма можно ответить пушками, но идеи, овладевающие нашим умом, покорившие наши убеждения, сковавшие нашу совесть, — вот цепи, которых не сорвешь, не разорвав сердца: это демоны, которых человек побеждает, лишь подчинившись им. Не так ли?
— Браво! Однако нет Кеппена, чтоб назвать тебя начиненной колбасой. На этот раз ты почти не переврал моих мыслей. Но сейчас я имел в виду другое. Коммунизм нельзя ни признать, ни отринуть на основании салонной болтовни. Ни одно мировоззрение не живет более землей, нежели это, а ты знаешь, — я не раз доказывал тебе, — что, даже критикуя религию, мы обязаны критиковать политические условия. Что касается цензуры, то это удушающий спрут, который надо разрубить: с ним погибнет многое. Кстати, послушался ты меня — прочитал Прудона, подумал о Консидеране?
Не отвечая, Рутенберг посмотрел на часы и встал.
— Без новых французских учений об обществе нельзя существовать, не только что двигаться в политике, да и в газете, — сухо добавил Карл.
— Кстати, — сказал Рутенберг покорно, — как тебе известно, со вчерашнего дня я более не редактор «Рейнской газеты». Говорят о тебе… Что ж! Желаю успеха!
Карл проводил глазами сутулую фигуру Адольфа. Было что-то жалкое, неуверенно-развинченное в его походке. Кончено! С Рутенбергом уходило прошлое.
Еще одна дружба рассыпалась в прах. Умерла.
Карл не печалился. Тот, кто не мог быть его соратником, не был для него и другом.
«Этот слабовольный, суетный и несчастливо честолюбивый человек мог прослыть опасным вольнодумцем, демагогом крайних взглядов во мнении ослов из правительственных сфер!.. Да и я был недальновиден, рекомендуя столь бездарное и поверхностное существо на пост редактора. Хорошего выбрал полководца!»
Карл не умел прощать людям слабости ни в чем. Шарлоттенбург, Бауэры остались для него отныне навсегда позади, в прошлом, стали чужды, как Трир.
Так перерастал он идеи и недавних товарищей.
И — без уныния, сильный, одинокий, ищущий — шел вперед, вперед, навстречу новым людям и мыслям…
Когда за Рутенбергом захлопнулась дверь, Маркс подумал о том, что сам теперь, быть может, возглавит газету.
Отмена цензуры, проповедь свободы — Якоби правильно нащупывал слабое место. Правительство, король запутались сами в противоречиях и собственной болтовне. Это удобная первая позиция для борьбы газеты. Как знать, не удастся ли собрать вокруг газеты лучших, отважнейших людей? Из них создать штаб движения. Кого? Кеппен… Гервег… Карл вспоминает красавца поэта, которого встретил мельком. Руге не плохой союзник, Гесс будет хорошим помощником. Мало, мало людей. Но выбора нет. Нужно укрепиться. Нужно наладить и уметь сохранить газету.
Рутенберг обвинял его, Карла, в осторожности, странно перемежающейся с необъяснимой удалью и внезапным наскоком. Но разве не таковы законы стратегии? На войне как на войне. Исподволь собирать войско, подготовить тыл и в должную минуту броситься в атаку. Враги везде. Король, помещики, ландтаг, цензурное управление — виселица живых мыслей — и буржуа, тысячи плодящихся, жиреющих буржуа.
Карл припомнил воззвание Вейтлинга. Не там ли, не в стане ли рабочих те люди, которых ему так не хватает? Об этом надо было подумать. Он покуда не хотел дать себя увлечь соблазну крайностей.
Карл с трудом оторвался от обступивших его мыслей. Пора в редакцию.
По крутой лестнице, грязной и узкой, по которой дважды в день ползает, помахивая мокрой тряпкой, уборщица с оголенными икрами вполне рубенсовских масштабов, редактор взбирался на верхний этаж. В его кабинете, низкой и неуклюжей комнате со сводчатым потолком, с утра уже сутолока и шум. Доктор Оппенгейм либо Юнг, а иногда представитель акционеров сидят на глубоком подоконнике. Цензор Сен-Поль, элегантнейший молодой человек с превосходными бакенбардами, ежедневно завиваемыми, выправка и отменные манеры которого говорят о долгой военной школе, осторожно шагает из угла в угол. Он старается не испачкать щеголеватого костюма, но дурно оштукатуренные стены бессовестно марают длиннополый сюртук.
— Доброго здоровья, лейтенант, — входя, поздоровался с цензором Маркс. — Надеюсь, Гегель и наши комментарии к его учению еще не отняли у прусской короны ее лучшее украшение? Удалось ли вам подебоширить вчера в кабачке на Новом рынке?
— Ваш ум и характер, господин Маркс, знаете сами, покорили меня. Отдаю должное вашему редакторскому гению… Вынужден сознаться, я не скучаю в Кёльне, тем более что вы не слишком балуете меня досугом. Но предупреждаю как друг, как поклонник наконец — газета того и гляди подведет вас всех своей небывалой дерзостью. Уловки не помогут… Однако благодарю вас за лестный отзыв, доктор Маркс.
Сен-Поль, фамильярно и многозначительно погрозив пальцем, наконец удалился.
— И у тебя хватает терпения развращать это солдатское бревно гегельянской философией, тратить время на этого гнусного палача и кутилу! — сказал Оппенгейм, позабыв, как сам недавно заискивал перед цензором.
— Сен-Поль — продукт нашизх уродливых нравов, подлинное творение цензурного управления, и к тому же не худшее, поверь. Достаточно сравнить его с послушным дураком фон Герляхом, который обнюхивает газету, как голодный боров. Нелегко иметь дело с этой подлой породой шпионов. С каждым днем осада нашего бастиона усиливается. Цензурные придирки, министерские марания, иски, жалобы, ландтаги, вой акционеров с утра до ночи.
— Ты не на шутку раздражен, Карл.
— Еще бы! Если я остаюсь на своем посту, то только чтоб по мере сил помешать реакции в осуществлении ее замыслов. Наш разгром — победа реакционеров. Трудно все-таки сражаться иголками вместо штыков. Еще менее возможно для меня оказывать ради чего бы то ни было холопские услуги. Надоели лицемерие, глупость, грубость, изворачивание и словесное крохоборство даже ради свободы.
— Ого, Карл опять готовит нечто губительное! Что это будет? Статья о бедственном положении крестьян-виноделов? Предчувствую, он снова готов переменить веру. Более того: не скатывается ли наш редактор к крайним взглядам? Я трепещу за тебя, доктор Маркс!
— Нет, все это не то. Но я напоролся головой на гвоздь. Кто разрешит боевой конфликт эпохи — право и государство? Прощайте, друзья, гранки ждут меня! Я утопаю! Из Берлина снова бочка воды — три статьи от Мейена. Грохот, пустословие, истерические проклятия, которые, однако, не способны устрашить и ребенка. Что ни слово, то мыльный пузырь. О нахальство невежества! Оно поистине безгранично!
Кабинет редактора опустел. Мальчонка в клетчатых брючках приволок мешок с корреспонденцией. Карл потрепал сбившиеся тонкие льняные волосы и, покуда курьер разгружал свою ношу, из куска бумаги соорудил ему в подарок стрелу и кораблик.
Старик наборщик принес кипу свежих, пахнущих сосной гранок. Но недолго доктор Маркс смог заниматься чтением и правкой номера.
Без стука отворилась дверь. Вошел молодой человек, весьма тщательно одетый, с дорогой тростью и высокой модной шляпой в руке. Глаза его дружелюбно улыбались, морщился в переносье задорный, вздернутый нос.
Без всякого стеснения вошедший направился к столу, положил перчатки и широким добрым жестом протянул Карлу большую руку.
— Я давно ждал этой встречи. Моя фамилия — Энгельс. По пути в Англию заехал к вам.
Маркс, привстав, указал ему на стул. Энгельс… Он знал это имя.
— Я приехал в Берлин после вашего отъезда и наслышался там немало о неукротимом докторе Марксе. Вас чтят в нашем «Кружке свободы». Да и в ресторане Гиппеля память о «черном Карле» прочна и незыблема.
— В мое время еще не было «Кружка свободы», — сухо поправил Карл.
Глаза Энгельса посерели, и разгладилась переносица. Он насторожился.
— Мейен, — ответил он без прежнего радушия в голосе, — поручил мне выразить недоумение и даже недовольство поведением редакции газеты в отношении берлинских сотрудников.
— Вот как! — вспылил мгновенно Карл. — Узнаю Мейена! — Он насмешливо сощурил глаза.
— Я совершенно не согласен с вашей оценкой членов кружка! — гневно повторил Энгельс, взял свою трость и нетерпеливо помахал ею.
— Вы едете в Англию? — переменил тему разговора Маркс. — Мы бы очень хотели получить от вас подробные сообщения о происходящем в стране, о рабочих волнениях, о новых измышлениях парламентских кретинов. Преинтересный остров! Не правда ли? Значит, договорились?
Глаза Энгельса слегка подобрели.
— Охотно. Я ваш сотрудник. До свидания, доктор Маркс.
— Счастливого пути, господин Энгельс.
«Так вот он какой, неистовый трирец, надменный, злой. Нет, нам с ним не по пути…» — в крайнем, необъяснимом раздражении думал Фридрих, спускаясь по лестнице. Не зная, как поправить разом испортившееся настроение и растворить досаду, он согнул дорогую отцовскую трость с такой силой, что, хрустнув, она сломалась надвое.
Это было 22 года назад. Была поздняя осень 1820 года. Давно облетели листья с могучих деревьев вдоль дорог в долине реки Вуппер. Унылыми и темными стали луга. В парках Бармена и Эльберфельда, расположенных вблизи друг от друга, ветер гнал ломкие, хрустящие листья. Приближалась зима. Узкие трубы над готическими крышами выбрасывали угольный перегар. Дули холодные ветры, но снег еще не выпал.
28 ноября в Бармене госпожа Луиза Энгельс, жена богатого фабриканта, родила сына.
Рождение первенца особенно обрадовало отца — сурового, энергичного человека, деспотически управлявшего не только своими предприятиями, но и всей семьей. До сих пор Луиза рожала ему только дочерей, и он мечтал о наследнике, продолжателе фирмы Энгельса. С тем большим жаром благодарил он бога, в которого фанатически верил.
От детей своих он с раннего их детства требовал беспрекословного повиновения себе и лютеранской церкви, заставляя зубрить молитвы, петь псалмы и учиться лишь тому, что было необходимо для приумножения достатка.
Фридрих был здоровым, краснощеким, весьма сообразительным, любознательным и живым ребенком. Это внушало сызмала беспокойство его родным. Он особенно любил свою мать, слабохарактерную, нежную женщину, которая не могла никогда ни в чем противостоять воле деспотического мужа. С ранних лет Фридрих видел чудовищные противоречия в Вуппертале. Богатство и нищета, изнурительный труд и полное безделье, ханжество необычайно поражали впечатлительный детский ум.
Вупперталь не только крупный промышленный город, но и оплот религиозного протестантского мракобесия. Юный гимназист отдавал себе во всем отчет и переименовал Вупперталь в «Мукерталь» («Ханжеская долина».) Пьянство и религиозное неистовство, библия и пиво — вот пища для души, которой питались жители Бармена.
Сначала Фридрих Энгельс посещал городскую школу в Бармене, а затем гимназию в Эльберфельде. Учителя в гимназии отличались тем же непреодолимым ханжеством. Они преследовали учеников, читавших романы и газеты. Преподаватель словесности на вопрос Энгельса, кто такой Гёте, ответил кратко: «Безбожник».
Лютеранское учение, рожденное некогда в борьбе против злоупотреблений феодализма, превратилось давно в труп, заражающий консерватизмом все, что с ним соприкасалось. Такова была среда, где рос даровитый мальчик, рано проявивший свой острый ум и самостоятельность мышления. Отец с негодованием и тревогой наблюдал за сыном и, когда ему минуло 15 лет, как-то писал о нем жене, когда она уехала к больному отцу: «…Сегодня он опять огорчил меня: я нашел в его ящике какую-то грязную книгу, взятую из библиотеки, повесть из жизни рыцарей XIII столетия… Пусть бог охранит его душу, часто мне становится страшно за этого в общем прекрасного мальчика».
В школе на редкость способный юноша писал стихи, удачно рисовал карикатуры, отличался не только способностями к науке, ко всем видам искусства, но и превосходно фехтовал, плавал и ездил верхом.
В 1837 году отец заставил Фридриха оставить гимназию всего за год до выпускных экзаменов. Энгельс-старший готовил себе помощника и хотел сделать из сына опытного коммерсанта. После года работы в конторе отца Фридрих был отправлен учиться торговать в крупную фирму в Бремен. Этот торговый порт, куда заходили корабли со всех стран света, дал возможность Фридриху присмотреться к людям разных национальностей и читать английские, голландские, французские и многие другие газеты. Фридрих с детства отличался удивительной способностью овладевать иноземными языками и легко общаться с разными людьми. Кроме тото, уже с юности он поражал всех небывалой работоспособностью, уменьем организовать свой труд и время. 19-летний Фридрих читал множество книг по разным вопросам. Уже тогда он писал сестре Марии и друзьям «многоязычные» письма, шутливо замечая, что читает на 25 языках.